Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мой отец Соломон Михоэлс (Воспоминания о жизни и смерти) - Наталия Вовси — Михоэлс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мой отец Соломон Михоэлс

(Воспоминания о жизни и смерти)


Все права принадлежат автору.

ВСТУПЛЕНИЕ

У польского писателя Станислава — Ежи Леца есть такое изречение: «Каждый век имеет свое средневековье». Очевидно, каждый век имеет и свой Ренессанс. Однако, в двадцатом веке Ренессанс предшествовал средневековью, так как революции 1905 и 1917 годов нарушили историческую последовательность событий и, всколыхнув бог знает какие бездны, выплеснули на поверхность сотни талантов. Сколько великих писателей, художников, музыкантов, артистов возникло из недр революции, чтобы ею же быть повергнутыми в пропасть!

Русский Ренессанс XX века в первую очередь коснулся евреев. На мгновение став равноправными, они бурно проявили всю мощь своего таланта, и в мире зазвучали такие имена, как Мандельштам и Шагал, Бабель и Лисицкий, Эренбург и Татлин, и многие — многие, список которых можно продолжать до бесконечности.

Одним из чудес, вызванных революцией, был первый в мире Государственный Еврейский театр, возникший в 1919 году в Петрограде.Михоэлс писал тогда: «Мы бродили по просторным, холодным полупустым коридорам и не верилось, что с молниеносной быстротой спаяемся в одну семью, которая дышит одним желанием. Но это свершилось.

На улицах еще бушевала буря революции.И человеческие глаза и слишком человеческие души испуганно и растерянно метались в хаосе разрушения и суете становления… и в это самое время, когда миры трещали, гибли, заменялись новыми мирами, случилось одно, быть может, маленькое, но для нас, евреев, великое чудо родился Еврейский театр».

Первый в истории Государственный Еврейский театр родился на языке идиш. На языке И.— Л. Переца и Шолом — Алейхема, на языке героев восстаний гетто и партизанских лесов.Благодаря языку, единственно доступному подавляющей массе евреев России, театр, игравший на идиш, пользовался небывалой популярностью и любовью.

Почти двадцать лет мой отец — С. Михоэлс возглавлял этот театр.Он был мозгом, душой и нервом всей еврейской культуры России в сложную, мрачную эпоху» средневековья» двадцатого столетия.

Я хочу рассказать о Михоэлсе — человеке, о том Михоэлсе, каким он был дома и каким его мало кто знал. Однако, жизни вне театра, до определенной поры, ни у него, ни, соответственно, у нас не было. Поэтому даже самые мои первые воспоминания связаны с театром.

Что? Вызывают на репетицию? Сейчас иду! И отец передает меня на руки маме. Я, конечно, реву. (Как, впрочем, всегда при разлуках с ним.)Папа стоит возле голландской печки, занимающей большую часть нашей семиметровой клетушки. Помню поворот головы и его голос, когда он откликается на зов.Позже я узнала, что магическое слово» репетиция» действовало безотказно, и я соглашалась его отпускать.Без этого слова слезам не было конца. И еще.

Мы с папой около дома в Чернышевском переулке На нем светлая фуражка, он держит оглобли моей коляски — немыслимого сооружения на двух высоченных колесах. Его кто‑то окликает, он оборачивается, отпускает оглобли, коляска опрокидывается и я лечу головой вниз…

Это, пожалуй, самые ранние воспоминания, которые мне удается извлечь из своей памяти. И вся дальнейшая папой жизнь возникает обрывками, кусочками, часто не связанными между собой. Что и говорить. Не было у нас беззаботного розового детства с усадьбами, гувернантками, бархатными штанишками, добрыми нянями, пестрыми клумбами и мамой, поющей романсы, под аплодисменты восхищенных гостей. Всего этого не было Была тяжелая, полная нужды, лишений, горя и разлук жизнь с неповторимым и единственным, любимым и ни на кого не похожим отцом, жизнь, которую я бы ни на какую другую никогда не променяла.

Вспоминая детали нашей жизни, прожитой рядом отцом, я понимаю, как мало, в сущности, времени мы провели вместе. Произошло это по целому ряду при чин, о которых я в дальнейшем расскажу. Об одной из них, впрочем, упомяну сразу — я пишу о жизни отца, а дети, как известно, до определенного возраста в жизни родителей не участвуют. Наша же жизнь, в частности, сложилась так, что папа отсутствовал несколько месяцев в году, разъезжая с театром, а мы с мамой и сестрой всегда оставались в Москве.

Не осталось у нас и семейных легенд, любовно охраняемых бабушками. Обе бабушки умерли задолго до нашего рождения. И очень рано, когда мы были еще сов сем маленькими, умерла наша мама. Дневников я никогда не вела, а если бы и вела, вряд ли удалось сохранить их среди всех обысков и облав, которыми была отмечена наша эпоха. Отцу же некогда было предаваться воспоминаниям.

Каким‑то образом уцелели воспоминания папиного брата — близнеца Хаима Вовси, или Ефейки, как мы его звали. Из этих воспоминаний и отдельных беспорядочных папиных рассказов, складывается следующая картина его детства.

БЛИЗНЕЦЫ

Семья моего деда со стороны отца состояла из восьми сыновей и одной дочери. Старшему исполнилось десять лет, когда родились близнецы — Хаим и Шлема. Всю жизнь братья спорили, кто родился первым. Считалось, что Хаим появился на свет на полчаса раньше своего брата Шлемы, но Шлема старшим считал себя, так как буквально с первых шагов своей жизни, он оберегал брата, защищал его и, возможно, именно это определило на всю жизнь его ощущение Старшего, о котором он говорил. Но об этом позже.

По прихоти судьбы они родились в веселый еврейский праздник Пурим, и одному из них так и был отпущен дар актера, что на редкость соответствует легендарно — обрядовой сути этого праздника.Пока младшие братья посещали занятия в Хедере, глубоко и серьезно изучая Танах и его толкования, в семье произошло событие, надолго переполошившее многочисленных домочадцев. Старший брат Лейб, давно увлекавшийся театром, покинул отчий дом и» ушел в актеры». Можно себе представить, как строго осудили этот поступок в патриархальном еврейском семействе, где само слово» актер» произносилось шепотом, так как считалось греховным и неприличным.

—Я понимаю, врач или юрист — это гуманно, но актер?!— бушевал дед.

Понятно, что »уход» долго обсуждался всеми домашними. Тетушки (папа, в своих рассказах поминал их, почему‑то, во множественном числе, хотя никого, кроме тети Ривки, насколько я знаю, у них не было), так вот, тетушки сокрушенно качали головами и» по секрету» передавали друг другу неизвестно откуда почерпнутые подробности этого сенсационного события.

Никто не обращал внимания на мальчика, который с невинным видом вечно крутился где‑нибудь поблизости. А если и обращали, то гнали вон, чтоб не слушал разговоры старших. А он упирался, удивленно таращил глаза, и только обиженно подрагивала его нижняя, чуть выдвинутая вперед губа. Однако, все эти устрашающие рассказы не могли, видимо, оставить равнодушным маленького Шлемку. И вот, в день своего девятилетия, опять же в Пурим, он сыграл роль блудного сына в пьесе Грехи молодости», написанной им самим и им же поставленной. Попытаюсь вкратце изложить ее сюжет, со слов моего дяди Хаима.

Картина первая. На сцене столик и стул. На столике несколько книг, тетрадей, чернильница, ручка с пером. На стуле сидит мальчик в коротких штанишках и произносит монолог о том, что на дворе весна, солнце, резвятся дети. А его заставляют сидеть в комнате и корпеть над учебниками. Противно! Скучно! Как хочется быть свободным! Предаваться любимым играм и развлечениям! Наслаждаться прекрасными весенними днями!

По ходу монолога, он с нарастающей быстротой разбрасывает учебники и тетради и стремительно выскакивает через окно во двор. (Ни двора, ни окна, разумеется, «на сцене» не было, но зрители — все те же тетушки, братья и домочадцы верили и в окно и во двор, так убедительна была игра юного актера.)

Картина вторая. Веселый развязный паренек, уже в длинных брюках, играет в саду с воображаемыми товарищами. (Сад заменяла кадка, с каким‑то растением, взятая из гостиной.) Вдруг раздается строгий родительский окрик. Паренек испуганно озирается и убегает. Никакого окрика, разумеется, не было. Он был мимически изображен все тем же Шлемкой.

Картина третья. На сцене стол, накрытый белой скатертью, на нем бутылка, рюмки, закуски, подсвечник с зажженными свечами. У стола кресло. В черной выходной тройке, шляпе набекрень и с франтовской тростью появляется повзрослевший герой. Он пришел в ресторан. Начинается кутеж. Идет веселая беседа с воображаемыми друзьями, которая завершается пением.

Картина четвертая. Тот же столик, на этот раз пустой. Рядом табуретка. В одном углу сцены валяется шляпа. В другом — трость. На кончике табуретки сидит состарившийся герой. Надтреснутым голосом, сгорбившись, произносит он монолог, полный раскаяния в совершенных ошибках, виной которым были» грехи молодости».

Последняя сцена произвела такое впечатление, что все та же тетя Ривка не выдержала и закричала на весь зал: «Ой, Шлейминьке, что с тобой сделали?«По окончании драмы, рыдали уже все. Да и Ефейка, вспоминая этот спектакль через шестьдесят с лишним лет, закончил свой рассказ словами: «я и сейчас весь потрясен!»

Братья поражали своей несхожестью с самого детства, Хаим, или Ефейка, по его собственному признанию, был маменькиным сынком, а мой папа, Шлемка, как его тогда называли, по своему поведению и темпераменту был, скорее, сыном улицы. Ни одно уличное событие, ни одна серьезная драка не обходились без его активного участия. Ефейка, рассказывая о проделках своего брата, тактично называл это шалостями. В своих воспоминаниях он пишет: «С самого раннего детства Шлемка был очень шаловлив и ему вечно попадало от родителей. Был у нас один задира по имени Фалка, драчун и заклятый враг Шлемки, но и тот ему по части шалостей не уступал».

Шалости были самые разные, но бои, поистине яростные, происходили тогда, когда кто‑нибудь обижал Хаимку. Шлемка бросался на защиту брата не только в кулачном бою. Он защищал его, разя врага острым, как лезвие, словом.

В 1902 году, когда в их маленький Двинск стали доходить веяния сионизма, мальчики, ученики хедера, создали молодежную сионистскую организацию. «Молодежи» было от одиннадцати до четырнадцати лет. Как всякая серьезная организация, она имела свою программу, один из пунктов которой гласил: «Сделаем иврит разговорным языком!«Организация имела, разумеется, и свой журнал, постоянными корреспондентами которого были Хаим и Шлема Вовси, а главным редактором и секретарем редакции Ареле Штейнберг, их ближайший друг и единомышленник, впоследствии живший в Англии. Из его воспоминаний я почерпнула основные сведения о детстве отца.

Однажды в редакцию этого журнала братья принесли написанную ими в соавторстве поэму. Она начиналась словами: «На берегу реки Двина горе, рыдание и плач…», а заканчивалось: «На берегу реки Двина веселье, радость и пение…»

Говорилось в поэме о том, что несмотря на все беды, выпавшие на долю еврейского народа, в конце концов придет спасение и будет праздник, «праздник Мессии» в святом городе Иерусалиме в некую мистически — сумеречную пору. (Вот тогда‑то, видимо, и были» веселье, радость и пение на берегу реки Двина».) Правда, трудно понять, какое отношение имела река Двина к» святому городу Иерусалиму», но ведь это была поэма, а в поэме можно позволить себе вольность, тем более, если авторам ее по двенадцать лет.

Мнения по поводу авторства поэмы резко разделились — одни считали, что мистически — пессимистическая часть принадлежит перу Хаима, а в жизнеутверждающих строках сквозит озорная Шлемкина фантазия. Большинство же вообще склонялось к тому, что вся поэма целиком написана Шлемкой, который, только чтобы не обидеть любимого брата, пустил в ход все свое богатое воображение: так, для пущей убедительности, не только подписи под поэмой стояли разные, разными были стопки бумаг,— у Шлемки длинные и узкие, а у Хаима короткие и широкие. (Как и сами они отличались друг от друга — Хаимка — пухленький голубоглазый херувим, а Шлемка — подвижный вихрастый драчун с насмешливым взглядом.) И попробовал бы кто‑нибудь в его присутствии усомниться в авторстве брата! Он весь напружинивался, готовый к немедленной атаке противника, причем, средства нападения применялись самые разнообразные — от кулаков до ядовитых насмешек, вынуждавших врага немедленно обратиться в бегство.

Ничего, буквально ничего не сохранилось от того времени! А как интересно мне было бы прочесть и» Грехи молодости», написанную девятилетним Шлемой на идиш, и пьесу» Хасмонеи», написанную на древнееврейском языке братом Ареле Штернберга в традициях романтической школы… Пьесу эту ставили силами все той же организации, в том же девятьсот втором году. Творцам ее было не больше тринадцати, а то и двенадцати лет.

Режиссер спектакля Ареле Штейнберг поручил главную роль Иегуды Маккавея конечно же Шлемке. Но тот, по» своему обыкновению», как пишет А. Штейнберг, хотел, чтобы ведущую роль исполнял Хаимка. Он изощрялся как мог, придумывая всевозможные доводы в пользу младшего брата. Главный козырь он приберег и под конец: «Я же маленький, Хаимке выше меня!«Но и это не убедило труппу, которая решительно воспротивилась Шлемкиному самоотречению, и ему пришлось уступить. Реквизит, естественно, тайком тащили из дома — кто подсвечник, кто отцовский сюртук, кто простыню для» занавеса». Образ Маккавея, по идее автора, объединял в себе два начала: духовную силу и воинскую. От состояния полной немощи и слабости в начале пьесы, он поднимался до вершины героизма.

Двенадцатилетний Шлемка трактовал ее как роль — близнецы, где в одном герое как бы сочетаются два противоречивых, взаимоисключающих начала. И он не только понял свою роль, но и сумел донести собственную трактовку до зрителя. Это в двенадцать‑то лет! Заключительные слова Иегуды, обращенные к Богу:«… И передал сильных в слабые руки», он не промолвил, а пропел на мотив молитвы» кадиш». А. Штейнберг вспоминает, что впечатление от его игры было грандиозное. Зал сначала замер, а потом грянуло неистовое» браво!»

Так развлекались двенадцатилетние подростки в маленьком уютном Двинске. Но случалось, что в их ученые забавы врывалась неожиданная стихия в виде цирка. Когда пестрые фургоны с кружевными занавесками появлялись на дороге, а наутро на городской площади вырастал полотняный шатер, занятия в хедере моментально отходили на второй план, и центром внимания становился цирк с его чудесами. Ефсйка вспоминал, каких трудов стоило братьям добиться согласия родителей отпустить их в цирк. С разрешения родителей они, возможно, и в самом деле посетили цирк лишь один раз, и то в сопровождении старшего брата Моисея.

Ефейка, как дисциплинированный сын, больше и не пошел, зато его Шлемка не пропустил ни единого представления. Пробирался он обычно зайцем, задолго до начала представления вместе со своим приятелем, так же как и Шлемка завороженным колдовством, происходящим на арене.

День был насыщен до предела. После занятий в хедере, друзья репетировали номера, которые видели накануне, а вечером опять спешили в цирк.

Спустя короткое время, Шлемка довольно свободно танцевал на лопатах и с большим успехом исполнял диалог кошки с собакой.

В доме у них животных не водилось, ибо от них, как известно, одна зараза. Правда, временами забегала хромая дворняжка по имени Мирта, и бывало даже, что ее находили спящей в Шлемкиной постели, но случалось это редко и кончалось для Шлемки большими неприятностями.

Иногда, в послеобеденные часы, когда мать и тетушка мирно сидели в гостиной за книгой или вышиванием, а отец, по обыкновению, не выходил из своего кабинета, углубившись в изучение Талмуда, за дверью вдруг раздавался странный звук, напоминающий звук лакающей молоко кошки. Мать в панике распахивала дверь и натыкалась на Шлемку, который, видимо, проверял на родителях свои способности в звукоподражании. Правда, отцу он старался в этих случаях на глаза не попадаться.

После отъезда цирка, Шлемка очень затосковал. Но не в его характере было бездеятельно предаваться тоске и он решил сам поставить клоунаду. Вместе со своим приятелем, будущим известным скульптором Додкой Гинзбургом, они смастерили из пакли и разноцветной бумаги парики и костюмы. На щеки и на нос были наклеены пестрые звездочки, и по общему мнению можно было приступать к выступлениям. Но Шлемка решительно заявил, что в настоящем цирке непременно должен быть» номер с собачкой», и прежде чем выступить перед публикой, ему необходимо подготовить Мирту. Верная Мирта, неизменная спутница Шлемки во всех его шалостях, охотно включилась в работу. Он выдрессировал ее с большим умением, и она весело и с пониманием исполняла сложные акробатические номера. Клоунада имела исключительный успех — представление происходило во дворе, переполненном любителями цирка, домочадцами и просто любопытными, которые пришли поинтересоваться, на что способен их изобретательный Шлемка.

Хаимка не принимал участия в клоунаде, и Шлемка, не желая обидеть любимого брата, по обыкновению всячески старался преуменьшить свой успех. Не обидеть, не показать своего превосходства, заставить человека поверить в свои силы — это умение покоряло в нем всех, кто его знал. Он родился близнецом и зто, видимо, определило его удивительную способность проникновения в сокровенное» Я»другого человека, способность, без которой нет большого актера. Любовь к Хаимке помогала ему в этом — ведь рожденный близнецом, он должен был делить с братом молоки матери, ласку родителей и дружбу товарищей.

В 1905 году кончилась беззаботная жизнь близнецов в их родном городе на берегу Двины. Дед разорился. Лесное дело, которое он унаследовал от своего отца, пришло в упадок. В чем оно заключалось, это дело, я так и не знаю. Была ли это мебельная фабрика, или маленький деревообрабатывающий заводик? Мне почему‑то в детстве представлялись плоты, которые гонят по реке. Однако уточнить этот вопрос так и не удалось за всю жизнь. Знаю только, что» делом» дед никогда не интересовался. Изучение Библии и толкование Талмуда целиком поглощали его внимание, и если он отвлекался, то разве что на воспитание сыновей, будущее которых ему виделось, по традиции, в духовных званиях, науке, медицине и юриспруденции. За всеми этими заботами и своими учеными занятиями он не замечал, как хиреет его дело, и в какой‑то момент оказался перед печальным фактом банкротства. Не думаю, что дед слишком расстраивался по этому поводу, но с действительностью приходилось считаться, и, отправив старших сыновей учиться за границу, он с младшими перебрался в Ригу. Все братья, чтобы как‑то содержать себя и помогать семье бегали по частным урокам. Жили, наверно, очень скудно, но учились, как и в хедере, блестяще. Еще в Двинске у близнецов был учитель, известный поэт и педагог Йоашуа Герцль Гордон. Своему ученику Шлеме Вовси он предсказал будущее великого поэта. В Рижском реальном училище преподаватель литературы предсказал ему будущее великого актера.

А пока он бегал по урокам, прекрасно учился и не оставлял свои шалости, которые, конечно, менялись в соответствии с возрастом.

Благодаря своим незаурядным способностям, мальчики умудрялись давать уроки по любым предметам. Отец преподавал математику, историю и русский язык. А ведь до переезда в Ригу он едва научился читать по — русски. В единственной своей автобиографии, написанной в двадцать восьмом году, он писал: «Лишь в тринадцать лет я начал обучаться русскому языку и светским наукам». Изучение русского языка началось с детской книжки» Нелло и Патраш» какого‑то норвежского автора. Мы с сестрой узнали об этом совершенно случайно, как, впрочем и обо всем, что касалось детства наших родителей. Как‑то раз, дело было году в тридцать пятом тридцать шестом, папа, вернувшись домой, сообщил, что наконец‑то ему попалась первая книжка, прочитанная им по — русски. Нашел он ее в какой‑то букинистической лавке, и с ходу усадил нас читать. Это была сентиментальная история о трогательной дружбе нищего мальчика, мечтавшего стать художником, и его верного пса Патраша. Дрожа от голода и холода, Нелло прижимал к себе пса и обещал ему роскошный ужин, когда прославится и разбогатеет. В конце книжки, умирая от голода, мальчик говорит: «Ничего, мы с тобой очень богаты! Мы столько картин еще нарисуем!»

Как я теперь понимаю, в этой сентиментальной истории была одна тема, до слез волновавшая тринадцатилетнего Шлемку — погибающий от нищеты мальчик только благодаря своему таланту чувствует себя богатым и богатство это мечтает разделить со своим ближайшим другом.

Папа прочел нам вслух весь рассказ. Он говорил, что последние слова Нелло так потрясли его, что он ночами повторял их Мирте, чувствуя себя» безмерно несчастным и богатым одновременно».

И он, действительно, чувствовал себя всегда богатым, даже в тех нередких случаях, когда у нас дома не было ни копейки. У него даже на этот случай существовала теория, что человек рождается либо богатым, либо нищим, и это ни в коей мере не связано с его» карманом».

«Если человек родился нищим, то его не спасут никакие миллионы, — говорил он. — Он всегда будет чувствовать себя нищим, жить, как нищий, трудясь ради накопления, как такового и не получать от этого никакой радости. Он нищ от рождения и умрет нищим, а все его богатства останутся мертворожденными!

Но зато, если ты родился богатым, то неважно, что за душой у тебя нет ни гроша. Ты щедро живешь, щедро помогаешь, и не станешь продавать свое время, если оно тебе нужно для захватившей тебя работы!»

Неудивительно, что сюжет первого, прочитанного им по — русски рассказа произвел на Шлемку такое впечатление, хотя тогда, в детстве, это было лишь неосознанное ощущение силы таланта, как истинного богатства. Но как можно было за два года так постичь чужой язык, чтобы его преподавать? Зная отца, я могу только с уверенностью сказать, что чувство ответственности не позволило бы ему взяться за преподавание предмета, который он не изучил в совершенстве.

После» Нелло и Патраш» последовало увлечение Лермонтовым. А. Штейнберг пишет в своих воспоминаниях о том, как Шлемка, поглощенный своей новой страстью, решил перевести» Демона» на древнееврейский язык, так как был не удовлетворен существующим переводом. И блестяще это сделал. К сожалению, могу полагаться только на оценку Штейнберга, так как сам перевод» Демона» не сохранился.

Отношение отца к языку вообще было удивительным. Несмотря на то, что в жизни он отнюдь не отличался педантичностью, в языке он небрежности не терпел. «Язык — самое гордое творение человеческого духа. Язык — совершенная форма выражения мысли. Что такое родной язык? Мы впитываем его с молоком матери, он проходит через наше дыхание, наши легкие и горло… Надо очень бережно к нему относиться!», — говорил он в одном из своих выступлений.

И он, действительно, относился бережно к языку. К слову. Будь то слово сценическое или слово, произнесенное в жизни.

Л. Леонов в своей статье» Мои встречи с Михоэлсом» писал: «Мне кажется, что выдержки из его суждений о слове, собранные в отдельной статье, могли бы сыграть очень полезную роль для тех современных драматургов, которые относятся к слову небрежно и безответственно».

Один из его друзей, Ю. Завадский, ученик Станиславского и Вахтангова, вспоминает:«… Как великолепно владел он русским языком! Если вас затруднял какой‑либо речевой вопрос — ударение, корень происхождения слова, его точный или иногогранный смысл, у Михоэлса вы получали ответ подробный, увлекательный. Михоэлс чувствовал, понимал, знал русский язык во всем его богатстве и красоте».

Видимо здесь очередной раз сказалась поразительная способность евреев, не только усваивать чужой язык во всех тонкостях его нюансировки, но и через посредство языка впитывать дух народа, его культуру, его суть.

Эта способность, в данном случае, позволила пятнадцатилетнему Шлемке Вовси заняться преподаванием изученного и полюбившегося ему русского языка.

истоки

Рига девяностых годов была одним из духовных центров русского еврейства. В доме моего деда со стороны матери, доктора философии Иегуды — Лейб Кантора, собиралась молодежь и устраивались литературные и музыкальные вечера.

В возрасте шестнадцати лет дед поступил в раввинское училище, открывшееся в Житомире еще при Николае Первом. По окончании курса, он уехал в Германию учиться медицине и стал одним из любимых учеников знаменитого Гельмгольца. Дед обладал феноменальной памятью и сам признавал, что то, что он однажды прочел, он запомнил навсегда. Круг его интересов был исключительно широк, однако больше всего его волновали проблемы русского еврейства. Гельмгольц нередко говорил ему: «Кантор, вы мне кажетесь чересчур универсальным».

Вернувшись в Россию, он забросил медицину и стал редактором первого еврейского журнала на русском языке, а затем, в 1879 году, объединив вокруг себя журналистов, писавших на иврите — Д. Фришмана, доктора Каценельсона (Буки — бен — Иогли), поэта Я. Фруга и других — он начал выпускать в самом Петербурге первую ежедневную газету на языке иврит» Ха — йом».

Знаменитого поэта Фруга он специально вызвал из Херсона для работы в газете. Семья деда сыграла большую роль в жизни Фруга.

Однажды к моей бабушке явились две знакомые старушки — монашенки, чтобы посоветоваться насчет племянницы, молоденькой девушки — сиротки, которая не желает последовать примеру теток и пойти в монастырь, а на ее содержание у старушек нет средств.

Бабушка предложила взять ее к себе в дом и обучить ремеслу белошвейки. Евдокия — так звали девушку — была необыкновенно хороша собой, настоящая русская красавица с тяжелыми золотистыми косами. В это же самое время у деда поселился Фруг, который не имел разрешения жить в Петербурге, то есть вне черты оседлости. У деда же он фиктивно числился лакеем.

Целыми днями сидел Фруг возле Евдокии и вертел ручку швейной машины.

Однако властная и решительная бабушка в конце концов воспротивилась этому» неподобающему» роману — еврейский поэт да с православной, да еще в ее доме, к тому же на незаконном положении в Петербурге!

Так или иначе, Евдокия покинула дом, и продолжала навещать бабушку. С Фругом же она осталась до конца своих дней, самоотверженно разделяя с ним все тяжести и невзгоды, которые могли выпасть на долю еврейского поэта в России.

« Ха-йом» сотрудничал также и Фришман, приехавший по вызову деда из Варшавы.Но еврейская культурная жизнь активнее всего протекала тогда в Польше.И через некоторое время, когда известный журналист Наум Соколов задумал издавать в Варшаве другую еврейскую ежедневную газету, «Ха — йом» прекратила свое существование.

Дед с семьей переехал в Либаву, где ему предложили место казенного раввина. Там же, в Либаве родились девочки — близнецы — моя мать Сарра и ее сестра Эльза, которую дома называли Элей. Когда девочки немного подросли, вся семья перебралась в Ригу. Бабушка умерла рано, и вся семья — брат и две крошки — остались на попечении старшей дочери деда — Маши.

Там, в доме Кантора, папа познакомился с моей матерью. Я представляю себе, как его очаровала необыкновенная мамина красота и насколько привлекательным для него оказался и сам дом деда, где царила атмосфера свободы и глубокой еврейской духовности, которой ему так недоставало в доме своих родителей.

Двери дома всегда были гостеприимно раскрыты, на столе шумел неизменный самовар, а вокруг стола располагалась молодежь, горячо обсуждавшая бурные события того времени, будь то дело Дрейфуса или Кишиневский погром; революция пятого года или статьи Льва Толстого; выступления Жаботинского или Герцля.

Там же, в доме деда устраивались литературные вечера, на которых многие, в том числе и Шломо Вовси, читали стихи Бялика, Фруга, Апухтина, Надсона и других поэтов.

Друзья отца вспоминали, что на этих вечерах он имел непревзойденный успех, и все советовали ему поступить на сцену. Однако, он пока не решался.

Когда, спустя почти двадцать лет, критики, журналисты, театроведы и шекспироведы одолевали Михоэлса просьбами изложить в обстоятельной статье его концепцию и процесс работы над» Королем Лиром» — дело было вскоре после премьеры — Михоэлс долгое время противился, но, наконец, сдался и в тридцать шестом году была напечатана статья под названием» Моя работа над» Королем Лиром» Шекспира.

Увы, более подробной автобиографической справки нет во всем его архиве. Он не любил возвращаться к прошлому, не имел терпения записывать предстоящие выступления, не имел времени вспоминать. Поэтому, многое я сама впервые узнала только из этой статьи. Вот как он описывает свои первые попытки стать актером:«… Эти мечтания я прятал глубоко — я считал, что не обладаю достаточными способностями, чтобы посвятить себя актерской деятельности. Кроме того, мои родители отнеслись бы к подобному решению отрицательно: в среде, к которой принадлежала моя семья профессия актера считалась зазорной. Если в столице небольшая часть актеров проникала иногда в другие слои общества, то в провинции, и особенно в еврейской среде к ним относились отрицательно и нигде не принимали. Это заставляло меня скрывать свои мечты, тем более, что я был уверен, что ничего реального из них не выйдет. Я начал серьезно готовиться к совершенно другой профессии — меня тогда очень интересовала адвокатура. Я воображал себя адвокатом, с героическими усилиями защищающим какого‑то человека и добивающегося его освобождения из‑под стражи. Именно, готовясь к карьере юриста, я решил заняться дикцией, так как в то время плохо владел русской речью. По наивности своей я полагал, что быть юристом — это прежде всего значит быть блестящим оратором.

Был у меня в то время один друг, который мне духовно протежировал. Это был Нимцович — отец знаменитого шахматиста. Сам он тоже был прекрасным шахматистом и поэтом, хотя и занимался лесным промыслом. Ему было шестьдесят лет, а мне семнадцать, но мы прекрасно понимали друг друга.

Моя юридическая карьера его столь же интересовала, сколько меня — лесное дело. Но зато он с особым вниманием относился к моим мечтам стать актером, а я — к его поэтическому дарованию.

Нимцович посоветовал мне брать уроки актерского мастерства и свел меня с актером Велижевым, который, впоследствии, некоторое время работал с Мейерхольдом. Велижев много мне дал в смысле дикции и постановки голоса, но заявил, что актера из меня не выйдет, так как у меня нет для этого достаточных данных.

«Какой из Вас актер при Вашем росте?». С этим приговором я примирился, и профессия актера была тогда для меня только грезой».

Весной пятнадцатого года скончался мой дед И. — Л. Кантор, и осенью этого же года отец с мамой и ее сестрой Эльзой переехали в Петербург. Отец поступил на юридический факультет Петербургского университета. Окончание учебы выпало уже на послереволюционное время. Идеи о гуманных задачах адвоката испарились с появлением ревтрибуналов, слухи о которых просачивались в студенческую среду и холодили кровь. Отец стал подумывать о переходе на математический факультет, где проблемы» гуманизма» не стояли с такой остротой, а способностью к математике он обладал исключительной.

Но тут произошло то, что не могло не произойти.

НАЧАЛО


В голодном и заснеженном Петрограде восемнадцатого года, молодой режиссер — ученик Макса Ренгардта — Алексей Грановский задумал создать еврейскую театральную студию.

Идея была новая и весьма оригинальная — никогда прежде еврейский театр не имел школы.

На призыв откликнулись и любители, и профессиональные актеры. Однако, профессиональных актеров Грановский решил не брать. Несмотря на то, что среди них несомненно попадались самобытные таланты, украшавшие яркими звездами небосклоны еврейских местечек, однако, убогий репертуар, полное отсутствие культуры и заштампованное амплуа, помешали бы Грановскому создать тот новый театр, о котором он мечтал.

Надо сказать, что А. Грановский, человек европейской культуры и воспитания, о еврейской культуре и литературе имел довольно смутное представление. Поэтому, я затрудняюсь сказать, что именно послужило толчком к идее создания еврейской студии. Но абстрактная, поначалу, идея, постепенно стала обретать конкретные формы.

К этому времени Шломо Вовси, выпускник юридического факультета готовился к дипломной работе и подрабатывал преподаванием математики на высших женских курсах.

Проходя как‑то дождливым осенним днем по Невскому, он вдруг услышал, что кто‑то его окликнул. Это оказался знакомый по одному из драматических кружков, каких было много в те годы. Они поболтали немножко и, между прочим, приятель рассказал о наборе в еврейскую театральную студию. После этой встречи папа провел бессонную ночь, терзаясь сомнениями. Может ли он позволить себе снова сесть за Школьную скамью — ведь ему уже двадцать восемь лет, у него семья, еще немного, и он закончит университет и приобретет профессию, которой не постыдился бы и отец — лесопромышленник…

А наутро он пошел по указанному адресу и в тот же день стал учеником Первой еврейской театральной студии.

В отличие от своего руководителя А. Грановского, Шлема Вовси был весь насквозь пропитан духом и культурой своего народа, и он стал знакомить Грановского с ее традициями, литературой и драматургией.

Экспериментальный период, с которого начинала свою работу студия, закончился в двадцатом году. В то же самое время в Москве также возникла театральная студия, которой не хватало сильного руководителя. Когда до Москвы стали доходить слухи об интересных экспериментах режиссера Грановского, в Петроград направился Абрам Маркович Эфрос, один из руководителей Московской студии, человек необыкновенной эрудиции, крупнейший литературовед, переводчик и искусствовед. Вот как он вспоминает о своей первой встрече с Грановским и папой.

«Почему же это еврейский театр?— спросил я Грановского. — Но ведь мы играем на еврейском языке! — ответил мне он. — А в Москве думают этого мало? — Да, — ответил я, — мы представляем себе все иначе… — Вот как! — воскликнул Грановский и, поколебавшись, добавил: — Мне хочется познакомить вас с моим премьером… Он — настоящий, правда, со мной он играет в» послушание», но иногда отваживается противоречить мне и тогда кротким голосом говорит такие вещи, которые меня бесят. Теперь я вижу, что они в чем‑то перекликаются с московскими… Позовите Вовси! — крикнул он в дверь и, обратившись ко мне, добавил: — Это его фамилия. Для сцены он выбрал себе псевдоним Михозлс по отцу».



Поделиться книгой:

На главную
Назад