Сьюзен Зонтаг
Любовница вулкана
Дэвиду, любимому сыну, товарищу
Пролог
Вот и блошиный рынок. Вход свободный, платить не нужно. Неряшливая толпа. Бодрая, оживленная. Зачем тебе туда? Что там интересного? Да я просто посмотрю. Посмотрю, что еще есть в этом мире. Что осталось. От чего избавились. Что больше не любят. Чем пришлось пожертвовать. Что, по чьему-то мнению, способно заинтересовать других. Но это же — хлам. Сюда свалено лишь то, что уже отсеяли. И все же здесь можно отыскать нечто ценное. То есть не то чтобы ценное. Но то, чего захочу именно я. Захочу спасти. То, что ответит моим ожиданиям, заговорит со мной. Заговорит, расскажет. Ах…
Зачем тебе туда? Делать нечего? Будешь бродить, глазеть по сторонам. Потеряешь счет времени. Тебе только кажется, что его достаточно. Это всегда занимает времени больше, чем рассчитываешь. И ты опоздаешь. Будешь на себя злиться. Но все равно поддашься искушению. Ведь вещи манят. Но и отталкивают. Они грязные. Поломанные. Кое-как зашитые или не зашитые вовсе. Они повествуют о страстях и причудах, о которых мне знать не нужно. Нужно… Ах, нет. Ничего этого мне не нужно. Просто некоторыми я полюбуюсь. Другие потянет взять, нежно повертеть в руках. В это время за мной будут пристально следить владельцы. Но я не собираюсь воровать, скорее всего, не собираюсь и покупать.
Зачем тебе туда? Просто поиграть. В узнавание. Узнать, что это, чем оно было, чем должно быть, чем будет. Не торговаться, не называть свою цену, не приобретать. Просто смотреть. Просто бродить. У меня легко на душе, светло в голове.
Зачем тебе туда? Таких мест полно. На площади, в сквере, на укромной улочке, на складе, на стоянке, на пирсе, где угодно. А мне попалось именно здесь. Оно такое же, как везде, — и поэтому я войду. В джинсах, шелковой рубашке и теннисных туфлях: Манхэттен, весна 1992 года. Ограниченный опыт чистых возможностей. У одного портреты кинозвезд, у другой — полный поднос колец индейцев-навахо, у этого целая вешалка летных курток времен Второй мировой, у того ножи. Модели машин, хрустальная посуда, плетеные стулья, цилиндры, римские монеты, а там… жемчужина, сокровище. Оно может мне встретиться, я чувствую. Во мне может зародиться желание его купить. Я куплю в подарок, да-да, подарю кому-нибудь. По крайней мере, буду знать, что такая вещь существует и что нашлась она здесь.
Зачем тебе туда? А разве причин недостаточно? Да, может оказаться, что никакого сокровища там нет. Я могу не узнать его, поставить обратно на столик. Но меня ведет желание. Воображение рисует то, что хотелось бы видеть. Довольно раздумий.
Я вхожу.
Аукцион заканчивается. Лондон, осень 1772-го. Огромный зал. К стене прислонена картина в золотой, пучащейся листьями раме: «Венера, разоружающая Купидона», предположительно — кисти Корреджо. Владелец возлагал на нее большие надежды, но она не продана. Предположение о Корреджо оказалось ошибочным. Зал постепенно пустеет. К картине медленно подходит высокий (для своего времени) мужчина сорока двух лет, с умным лицом. За ним на почтительном расстоянии следует человек вдвое моложе. Их аристократические лица отмечены сильнейшим фамильным сходством. Оба худощавы, бледны, высокомерны.
Моя Венера, — говорит старший. — Я был уверен, что ее купят. Она вызвала такой интерес.
Что ж, увы, — отвечает молодой.
Не понимаю, — недоумевает старший, — уникальность картины столь очевидна. — Он искренне озадачен. Молодой человек слушает, подобающим образом нахмурясь.
Мысль о расставании с ней казалась невыносимой. Полагаю, мне следовало бы радоваться, что ее не удалось продать, — продолжает старший. — Но обстоятельства вынуждали, и я не думаю, что запросил чересчур высокую цену.
Он пристально смотрит на свою Венеру.
Очень тяжело, — говорит он, имея в виду не сложность осознания причин, по которым картина не была продана (и не сложности, связанные с отражением атак кредиторов), а само решение продать. — Ведь я молился на эту картину. Однако, после того как стало ясно, что ее придется продать, я внутренне отказался от нее; теперь же, когда никто не предложил хорошей цены и картина осталась моей, я должен бы любить ее по-прежнему, но, клянусь, я не способен. Разлюбив, чтобы продать, я уже не могу наслаждаться ею, как раньше, — и в то же время, коль скоро продать картину не удалось, я хочу полюбить ее снова! Глупо будет, если из-за неудачи на аукционе она потеряет для меня свою прелесть.
Что же делать? Как любить ее, — вслух размышляет он. — Как любить ее теперь.
Полагаю, сэр, — изрекает молодой человек, — единственный вопрос — в том, где ее теперь хранить. Уверен, что покупатель непременно сыщется. Позволено ли мне будет от вашего имени заняться поисками покупателя среди коллекционеров, знакомых мне, но, возможно, не знакомых вам? Мне доставит удовольствие осторожно навести справки после вашего отъезда.
Действительно, время ехать, — отвечает старший.
Оба выходят.
Вот рот вулкана. Да, рот, а лава — язык. Тело, чудовищное, живое, и мужское, и женское. Оно извергает, исторгает. Но оно также и полость, бездна. Нечто живое, то, что может умереть. Нечто инертное, что способно возбуждаться время от времени. Нечто, существующее не всегда, постоянная угроза. Хоть и предсказуемая, но часто не предсказанная. Нечто капризное, неуправляемое, зловонное. Не это ли называется первобытным? Невадо-дель-Руиз, гора Святой Елены, Ла-Суфрир, Мон-Пеле, Кракатау, Тамбора. Дремлющий монстр, который просыпается. Монстр, который с рыком обращает внимание на
Меня-то за что? Я ничего не сделал. Тут моя деревня, так уж вышло. Где мне еще жить, если я здесь родился, воет темнокожий абориген. Всем надо где-то жить.
Разумеется, мы можем воспринимать это как грандиозное пиротехническое представление. Вопрос расстояния. Достаточного расстояния. Есть прелести, восхищаться которыми можно лишь издалека, говорит доктор Джонсон; нет зрелища благороднее пожара. С безопасного расстояния это спектакль, столь же восхитительный, сколь и поучительный. После легкого ужина на вилле сэра*** мы, вооружившись телескопами, выходим на террасу — наблюдать. Белый плюмаж дыма, рокот, часто сравниваемый с отдаленным боем тимпанов: увертюра. Затем начинается фантастическое действо. Плюмаж багровеет, вздувается, реет, в небеса взмывает дерево пепла, вверх, вверх, пока его не расплющивает давление стратосферы (если повезет, мы увидим, как вниз по склону стремительными лыжниками побегут рыжие и красные потоки), — это длится часами, а то и днями. Затем,
Осторожно. Закрой рот платком. Пригнись! Ночное восхождение по склону предсказуемого, в меру активного вулкана — одна из самых интересных экскурсий. Мы долго взбираемся на бок конуса, а затем стоим на губе (да, губе!) кратера и всматриваемся внутрь, дожидаясь, пока покажется сокровенное, бурлящее нутро. И оно появляется, каждые двенадцать минут. Не так близко! Начинается. Слышится
Неаполь, 19 марта 1944 года, 4 часа пополудни. На вилле стрелки больших английских часов с маятником остановились в очередной роковой момент. Опять? А ведь так долго было тихо.
Подобно страсти, эмблемой которой он признан, вулкан может умереть. В наше время уже определено более или менее точно, в какой момент ремиссия переходит в стадию полного излечения, и все же специалисты неохотно объявляют мертвыми длительное время бездействующие вулканы. Халеакала, последний раз извергавшийся в 1790-м, до сих пор официально числится спящим. Он спокоен, потому что спит? Или потому что умер? Он все равно что мертвый — пока не оживет. Огненная река, поглотившая все на своем пути, становится рекой черного камня. Здесь никогда больше не вырастут деревья, никогда. Гора суть могила собственной жестокости: разрушение, вызванное извержением, затрагивает и сам вулкан. Каждый раз, когда извергается Везувий, от его вершины отлетает кусок. Вулкан становится меньше, невзрачнее, бесформеннее.
Помпеи похоронил пепел, Геркуланум — грязевой поток, летевший с гор со скоростью тридцать миль в час. Но лава поедает улицу неторопливо, в час по нескольку ярдов, чтобы все успели убраться с дороги. У нас есть даже время спасти свое имущество, хотя бы часть его. Алтарь с образами? Недоеденный кусок курицы? Детские игрушки? Новое платье? То, что сделал своими руками? Компьютер? Горшки? Рукопись? Корову? Чтобы начать заново, нам нужны лишь наши жизни.
Но я не верю, что нам угрожает опасность. Оно движется в ту сторону. Смотри.
Ты идешь? Я остаюсь. Если только оно не доберется… вон туда.
Все уже случилось. Все кончилось.
Они бежали. Они скорбели. Пока сама скорбь не превратилась в камень. И тогда они вернулись. В немом благоговении перед полнотой уничтожения они, не отрываясь, смотрели на жестокое месиво, которое погребло под собою их мир. Пепел под ногами, хотя и теплый, больше не прожигал подошвы. Он остывал. Сомнения испарялись. Вскоре после 79 года нашей эры — а именно тогда впервые проявила свою вулканическую сущность благословенная гора, поросшая виноградом, увенчанная лесами, где Спартак и тысячи присоединившихся к нему рабов скрывались от преследования, — большинство переживших извержение вернулись, чтобы начать жить и строиться заново. На вершине их горы теперь зияла уродливая дыра. Леса были сожжены. Но, как всегда, на месте старых начали подрастать новые.
Один взгляд на катастрофу. Какой ужас. Можно ли было такого ожидать. Никогда, никогда. Никому и в голову. Это худшее, что могло произойти. А раз худшее, значит — единственное в своем роде. Стало быть, больше не повторится. И давайте забудем об этом. Не будем накликать беду.
Другой взгляд. Это худшее на данный момент: то, что случилось однажды, может случиться дважды. Дайте срок, и увидите. Подождите. Чтобы увериться до конца, вам, возможно, придется ждать очень долго.
Но мы вернемся. Вернемся.
Часть первая
1
Его первый отпуск, проведенный дома, подходил к концу. Человек, получивший в благородном Неаполе известность под именем
Когда он только вернулся, его сочли сильно постаревшим, но, к счастью, по-прежнему стройным: тело, распухшее от макарон и лимонных пирожных, мало отвечало бы узкому умному лицу с орлиным носом и густыми бровями. Но кастовую бледность он утратил. О значительном — за прошедшие семь лет — потемнении его некогда белой кожи упоминалось с интонацией, близкой к осуждению. Быть загорелым пристало бедняку — одному из
Девять проведенных в Англии месяцев вернули худощавому лицу приятную глазу бескровность, выбелили беспощадные следы солнечных лучей на изящных музыкальных пальцах.
Вместительные сундуки, новая каминная доска в стиле Адама, три ящика с мебелью, десять ящиков с книгами, восемь ящиков с посудой, лекарствами, съестными припасами, два бочонка темного пива, а также заново отполированные виолончель и принадлежащий Катерине клавесин Шуди отбыли на грузовом корабле две недели назад. Неаполя они достигнут через два месяца. Кавалер тем временем взойдет на борт наемного парусного судна, и оно переместит его вместе с домочадцами в Болонью, откуда начнется путешествие через континент примерно той же, в два месяца, продолжительности — с остановками в Париже, Ферне, Вене, Венеции, Флоренции и Риме.
Последние, весьма насыщенные, недели своего пребывания в Лондоне Кавалер с супругой прожили в гостинице на Кинг-стрит, во дворе которой сейчас, опираясь на трость, стоял Чарльз. Своим сумрачным присутствием как мог руководил подготовкой экипажей к отъезду. Когда тебя покидают старшие, требующие неустанного внимания родственники, естественно испытывать некоторое облегчение — в то же время все любят уезжать, никто не любит оставаться.
Катерина перед утомительным путешествием подкрепляла силы настойкой из опия и железистой воды. Они с горничной уже устроились в большом дилижансе. Позади стояла широкая повозка, просевшая под тяжестью многочисленной поклажи. Лакеи Кавалера, не желавшие раньше времени мять бордовые дорожные ливреи, без нужды суетились над собственным скромным багажом. А обязанность карабкаться на крышу повозки, проверять, надежно ли закреплены веревками и железными цепями всевозможные сундучки, ящички, портпледы, чемоданы со скатертями и постельным бельем, бюро черного дерева и, наконец, полотняные сумки с пожитками слуг, переложили на плечи гостиничных носильщиков и лакея, находившегося в услужении у Чарльза. Право комфортабельного проезда на крыше первой кареты предоставили одной лишь длинной плоской корзине, в ней — три картины маслом, купленные Кавалером только на прошлой неделе; до парусника в Дувре картины обязаны добраться в целости и сохранности. Возле кареты один из лакеев с подчеркнутой тщательностью проверял, все ли в порядке. Экипажу, в котором едет астматическая жена Кавалера, надлежит обеспечить максимальную устойчивость.
Тем временем из гостиницы бегом доставили еще один, едва не забытый большой кожаный сундук. Его с трудом втиснули среди вещей, уже погруженных в повозку, та покачнулась и просела еще ниже. Любимый племянник Кавалера невольно подумал о грузовом корабле, на котором едет много больше дядюшкиного добра, — этот корабль мог уже достичь Кадиса.
Даже для того времени, когда число вещей, необходимых в путешествии, ставилось в прямую зависимость от общественного положения путешественника, Кавалер увозил с собой удивительно много. Но все же меньше, чем привез с собой в Англию; на сорок семь больших сундуков. Ибо помимо намерения навестить старых друзей, родственников и обожаемого племянника, порадовать тоскующую по родине жену, возобновить полезные знакомства при дворе, добиться того, чтобы британские государственные мужи отметили преданность, с которой он представляет интересы своей страны при чужом дворе, посетить собрания Королевского общества, а также проследить за публикацией в виде отдельной книги семи своих писем о вулканах — одной из целей приезда было перевезти на родную землю собранные сокровища (в том числе семь сотен античных ваз, ошибочно называемых этрусскими). И продать их.
Он нанес множество визитов родственникам, имел удовольствие провести достаточно времени с Чарльзом — большей частью в Катеринином поместье в Уэльсе, которым племянник управлял от его имени. Ему удалось произвести благоприятное впечатление более чем на одного министра, или, по крайней мере, он так считал. Он удостоился двух аудиенций у короля и однажды ужинал наедине с ним. Король по-прежнему звал его «молочным братцем», а в январе произвел в кавалеры ордена Бани. Следует заметить, что данное событие честолюбивый четвертый сын лорда осмеливался расценивать как всего лишь первую ступень лестницы титулов, по которой рассчитывал подняться значительно выше благодаря личным заслугам и достижениям. Члены Королевского общества превозносили его за храбрость, проявленную при столь близком наблюдении за вулканами в момент извержения. Он посетил ряд аукционов и приобрел несколько картин, выказав при этом редкостную расчетливость. А Британский музей, наряду с семьюстами этрусскими вазами, приобрел у него золотые ожерелья и серьги из Геркуланума и Помпеи, бронзовые дротики и шлемы, игральные кубики из янтаря и слоновой кости, статуэтки, амулеты, а также несколько не самых ценных картин, и все это — за весьма удовлетворительную сумму в восемь тысяч четыреста фунтов (чуть более ежегодного дохода от поместья, унаследованного Катериной). К сожалению, картина, на которую Кавалер возлагал самые большие надежды, осталась непроданной. Коварная обнаженная Венера, победно вздымающая над головой лук Купидона, за которую он просил три тысячи фунтов, оставалась в Уэльсе, с Чарльзом.
Он возвращался побелевшим и, можно сказать, налегке.
Поодаль лакеи и кухарка Кавалера болтали с гостиничными слугами, украдкой передавая друг другу бутылку. Свет бледного сентябрьского солнца, окруженного ореолом, понемногу становился ярче. Северо-восточный ветер принес в Уайтхолл облако дыма и запах гари, заглушивший обычное прогорклое зловоние раннего утра. С улицы доносился грохот тачек, тележек, экипажей, отъезжающих дилижансов. Один из пони, запряженных в первую карету, нетерпеливо переступил ногами. Кучер, потянув за вожжи, придержал коренника и щелкнул кнутом. Чарльз поискал взглядом Валерио, дядюшкиного камердинера, чтобы тот призвал к порядку слуг. После чего, нахмурившись, достал часы.
Несколько минут спустя из гостиницы вышел Кавалер. За ним по пятам следовали подобострастный хозяин, его жена и Валерио с любимой скрипкой Кавалера в изысканно украшенном кожаном футляре. Слуги мгновенно умолкли. Чарльз застыл в ожидании сигнала. Его длинное лицо насторожилось, отчего сходство между дядей и племянником только усилилось. Нависло почтительное молчание: Кавалер медлил, глядел на бледное небо, недовольно втягивал носом неприятный воздух, рассеянно обирал пылинки с рукава. Потом повернулся и одарил племянника тонкой улыбкой. Тот поспешно приблизился, и двое мужчин рука об руку двинулись к карете.
Жестом отстранив Валерио, Чарльз дотянулся, открыл перед дядей дверцу, подождал, пока тот встанет на подножку, пригнет голову, сядет, и затем передал ему «Страдивари». Кавалер устраивался поудобнее на зеленом бархатном сиденье, а Чарльз тем временем заглянул внутрь, с неподдельной теплотой и заботой справился о самочувствии дорогой тетушки, в последний раз попрощался.
И вот наконец кучера и форейторы занимают свои места. Валерио и прочие слуги садятся во вторую повозку, и та, громыхнув, опускается еще на несколько дюймов. Чарльз, прощай. Окно кареты закрывается, отгораживая пассажиров от пропитанного угольной пылью, отравленного воздуха, столь опасного для астматиков, от криков, понуканий, сопровождающих отправление экипажей. Ворота отворяются, и скарб и животные, слуги и господа плотным потоком выливаются на улицу.
Кавалер снимает янтарно-желтые перчатки, разминает пальцы. В сущности, он созрел для возвращения, его влечет дорога — тяготы путешествия вдохновляют! — манят новые встречи, новые приобретения. Едва он ступил на подножку кареты, как предотъездное беспокойство покинуло его, уступив место радостному подъему. Но как человек внимательный, по крайней мере — по отношению к своей жене, которую обожает, — насколько он вообще способен на подобное чувство, — Кавалер воздерживается от проявлений восторга, а тот ширится в его душе, и карета медленно движется по запруженным улицам, и гомон врывается в тесный запечатанный мирок. Следует дождаться, когда Катерина сможет порадоваться вместе с ним: сейчас она сидит с закрытыми глазами и часто дышит полуоткрытым ртом.
Кавалер кашляет — заменяя этим вздох. Жена открывает глаза. Бьющаяся на виске голубая жилка лучше всяких слов говорит о ее состоянии. В углу, на низком сиденье, горничная, которой разрешено разговаривать, лишь когда к ней обращаются, склоняет порозовевшее потное лицо над «Увещанием необращенному грешнику» Аллейна, полученным от хозяйки. Кавалер тянется к стоящему у его бедра сундучку, где лежат свернутый дорожный атлас в кожаном переплете, набор письменных принадлежностей, пистолет и начатый томик Вольтера. У Кавалера нет причин вздыхать.
Странно, — бормочет Катерина, — мерзнуть в столь нехолодный день. Боюсь, — по привычке, происходящей от нежелания огорчить супруга, она сопровождает стоическое замечание о своем здоровье ироническим «боюсь», — я уже привыкла к нашей чудовищной жаре.
Но, возможно, для путешествия вы слишком тепло одеты, — ответствует Кавалер своим высоким, несколько гнусавым голосом.
Я молюсь о том, чтобы не заболеть, — говорит Катерина, укрывая ноги верблюжьим пледом. — Я приложу все силы, чтобы не заболеть, — поправляет она себя, улыбаясь и смахивая с глаз слезинки.
Мне тоже очень грустно расставаться с друзьями, особенно с нашим дорогим Чарльзом, — мягко замечает Кавалер.
Что вы, — говорит Катерина. — При мысли о возвращении я не чувствую грусти. И хотя меня страшит морское путешествие, а также тяготы, связанные с… — Она встряхивает головой, обрывая сама себя. — Уверена, мне скоро станет легче дышать… Здесь так… — Она закрывает глаза на мгновение. — И потом, для меня гораздо важнее то, что вы рады нашему возвращению, — добавляет она.
Я буду скучать по моей Венере, — говорит Кавалер.
Грязь, смрад, шум скользят за окнами — как тень самой кареты скользит по стеклам витрин, не проникая в магазины. Время сливается с пространством, и Лондон представляется Кавалеру лишь театральным зрелищем. Карета качается, скрипит, дребезжит, кренится; продавцы, уличные мальчишки, кучера что-то выкрикивают, но он не слышит этих криков; пусть это те же самые улицы, по которым он ездил, намереваясь посетить Королевское общество, или заглянуть на аукцион, или нанести визит брату жены, но сегодня он не едет, он уезжает — он получил пропуск в царство прощания, царство последних взглядов, таинство коих в том, что им дано мгновенно превращаться в воспоминания. В то же время это и царство предвкушения. Каждая улица, каждый поворот кричит: это прошло! а это предстоит! Кавалер разрывается между стремлением смотреть в окно, навсегда запечатлевая в мозгу увиденное, и желанием заключить все пять своих чувств в прохладе кареты, чтобы можно было считать себя уже уехавшим (каковым он на самом деле и является).
Кавалер любит всяческие
А если Кавалер уже не знает, куда направить жадный взгляд, к его услугам имеется еще один, всегда доступный, интерьер: книга. Вот и Катерина открыла томик, повествующий о жестокостях католиков. И горничная по-прежнему погружена в увещание. Не опуская глаз, Кавалер проводит большим пальцем по роскошному кожаному переплету, по выпуклому золоту заглавия, по имени любимого автора. В это время один из кучеров толкает нищего, и тот, застигнутый врасплох, отшатывается и попадает под колеса тележки, которую тащит с трудом перебирающий ногами бондарь. Кавалер не видит этого. Он читает.
В книге: Кандид, достигший Южной Африки, своевременными выстрелами из двуствольного испанского ружья благородно спасает двух обнаженных девиц, бегущих краем равнины и преследуемых двумя обезьянами, которые кусают их за ягодицы. Сразу же после этого девицы кидаются на трупы обезьян, осыпают их нежными поцелуями, орошают слезами и оглашают окрестности горестными воплями. Кандид понимает, что преследование носило характер любовной игры и целиком и полностью приветствовалось преследуемыми. Обезьяны в качестве любовников? Кандид не просто изумлен, он находит ситуацию скандальной. Однако умудренный житейским опытом слуга Какамбо почтительно замечает, что, вероятно, было б лучше, если бы образование дорогого хозяина носило более подобающий, космополитический характер — тогда ему не пришлось бы столь часто всему изумляться. Всему. Ибо мир велик, и в нем есть место самым разным обычаям, вкусам, принципам, привычкам, мнениям, которые, если рассматривать их с точки зрения того общества, где они зародились, всегда имеют разумное обоснование. Учитывайте эти обычаи. Сравнивайте с собственными, для своей же пользы. И все же, дорогой хозяин, каковы бы ни были ваши личные пристрастия, от которых никто не призывает вас отказываться, прошу, воздержитесь от придания им статуса вселенских заповедей.
Катерина тихо рассмеялась. Кавалер, улыбавшийся мыслям о ягодицах — сначала женских, затем обезьяньих, — поднял глаза. Эмоции супругов часто пребывали в гармонии, пусть и по различным поводам.
Вам лучше? — спросил он. Кавалеру посчастливилось жениться не на обезьяне. Карета катила вдаль. Начинался дождь. Лондон оставался позади, растворялся в дымке. Окружение Кавалера медленно двигалось навстречу его пристрастиям — точнее, главенствующим страстям его жизни. Кавалер вслед за Кандидом и его слугой продолжил путь в Эльдорадо, Катерина углубилась в свою книгу, горничная уронила подбородок на грудь, храпящие лошади усердно тянули карету, стараясь убежать от хлыста, слуги во второй повозке выпивали и гоготали, Катерина по-прежнему тяжело дышала, и вскоре Лондон превратился в дорогу.
2
Они были женаты — и бездетны — шестнадцать лет.
Кавалер, как многие одержимые коллекционеры, был по натуре холостяком. Впрочем, если он и женился на единственной дочери богатого пемброкширского сквайра, то не только для того, чтобы тот финансировал его вступление на политическое поприще, которому после десятилетней воинской службы Кавалер решил себя посвятить. Четыре года он представлял в палате общин крошечный городок в Суссексе, где сам ни разу не побывал, но довольно скоро стало понятно, что в политике его выдающиеся таланты потребны еще менее, чем в армии. Так что куда более важным оказалось то, что с женитьбой у него появились средства на покупку картин. Кроме того, он получил нечто большее, нежели деньги. Согласившись с необходимостью жениться — что несколько противоречило моей природе, признавался он много позже другому нищему младшему сыну, своему племяннику, — Кавалер обрел то, что называл устойчивым комфортом.
В день свадьбы Катерина навсегда закрепила на запястье браслет с прядями волос мужа. Она любила его до самоуничижения, не будучи при этом жалкой. Он же по праву заработал репутацию небывало преданного супруга. Время стремительно бежит, деньги нужны всегда, уют и комфорт находятся там, где не предполагаешь, бесплодная земля родит неожиданные восторги.
Он не мог знать того, что знаем о нем мы. Для нас он — лишь частичка далекого прошлого, прорисованный скупыми штрихами портрет человека в пудреном парике, длинном элегантном плаще, в башмаках с пряжками, с гордо вскинутым орлиным профилем — надменный, наблюдательный, отчужденный. Он кажется нам холодным? Он к этому стремится, и ему это блестяще удается. Он поглощен, увлечен тем, что видит вокруг, — он же занимает важный, едва ли не самый важный дипломатический пост при иностранном дворе — и непрерывно чем-то занят. Гиперактивность его — следствие героической борьбы с депрессией. Он проносится мимо одного омута меланхолии к другому в поразительно бурном потоке энтузиазма.
Его занимает буквально все. И он живет в местности, вызывающей огромный интерес — исторический, культурный, естественнонаучный. Этот город, размерами превосходивший Рим, был тогда самым богатым, самым густонаселенным на Апеннинском полуострове и крупнейшим после Парижа городом Европейского континента. То был центр природных катастроф, столица, где правил самый недостойный монарх-плебей, столица вкуснейшего мороженого, веселейших попрошаек, пошлейшей тупости и самого большого числа будущих якобинцев среди самых юных аристократов. Несравненный залив наряду с обычными дарами моря являл миру диковиннейших существ. Улицы в этом городе, в нескольких милях от которого недавно обнаружили прекрасно сохранившиеся, и от этого устрашающие, останки двух мертвых городов, были вымощены кусками застывшей лавы. Оперный театр, самый большой в Италии, предлагал зрителям упоительнейшее удовольствие — пение кастратов: еще одна местная достопримечательность, получившая всемирную известность. Благородные городские аристократы еженощно собирались друг у друга в особняках на вечера, обманчиво именовавшиеся
Кавалер прибыл к месту службы в ноябре того страшного года. Уже прошли искупительные процессии женщин с терновыми венцами на головах и крестами на плечах, распались банды мародеров. Местные вельможи и иностранные дипломаты вернули в свои дома серебро, которое прятали в монастырях.
Двор, укрывавшийся в огромной, мрачной, распластанной по земле резиденции в Казерте, в шестнадцати милях севернее Неаполя, возвратился в городской королевский дворец. В воздухе носились запахи моря, кофе, жимолости, экскрементов, животных и человеческих — но не вонь тысяч гниющих на улицах трупов. Успели похоронить и тех, кто умер от последовавшей за голодом чумы, — тридцать тысяч человек. В больнице для неизлечимых умирали не от голода, как еще совсем недавно, по шестьдесят — семьдесят человек в день, а от эпидемий, в свой срок. Ввезенный из-за границы запас зерна вернул уровень нищеты на приемлемую отметку. Бедные снова скакали под тамбурины и распевали во все горло, но многие сохранили ножи, которыми еще недавно добывали пропитание, и теперь убивали друг друга по более прозаичным, гражданским, поводам. Изможденные крестьяне, по весне стекшиеся в город, медлили уходить, плодились, множились. Была возведена, растащена по кусочку и поглощена очередная
Проживание за границей способствует тому, что жизнь воспринимается как спектакль, — поэтому люди состоятельные предпочитают переселяться в чужие страны. Там, где коренное население, обезумевшее от ужасов голода, ошарашенное некомпетентной и жестокой реакцией правительства, наблюдало бесконечную инертность, летаргию, твердеющую лаву равнодушия, Кавалеру виделся лишь бурлящий поток. Веселый город эмигранта — застойное болото в глазах местных реформаторов или революционеров, дурне управляемое, сочащееся несправедливостью болото Другой взгляд — другой город. Никогда ранее Кавалер не ощущал такой бодрости тела и духа. Такой приятной обособленности. Здесь так много зрелищ — в церкви, при дворе, на крутых узких улочках. У залива, среди экзотической морской живности, он пережил искренний восторг (наш неутомимый исследователь не делал различий между чудесами природы и чудесами искусства), увидев рыбку с крохотными ножками, этакого эволюционного трудягу, так и не выбравшегося на сушу. Солнце палило безжалостно. Кавалер бродил по обжигающей ноги, пышущей жаром пористой земле. Сухой земле, испещренной трещинками сокровищ.
Обязательства, накладываемые светской жизнью (по поводу которых несколько лицемерно ропщут столь многие), необходимость поддерживать огромное хозяйство, кормить пятьдесят с лишним слуг, включая нескольких музыкантов, вели к тому, что расходы Кавалера постоянно увеличивались. Жалованья едва хватало на устройство богатых приемов, чтобы утвердить авторитет посланника в глазах людей, чье мнение имело значение, — это входило в служебные обязанности; на то, чтобы оправдать ожидания живописцев, взятых им под милостивый патронат; на покупку картин и антиквариата, за которые приходилось соперничать с другими коллекционерами. Разумеется, лучшее из приобретенного он собирался со временем продать — что и делал. Приятное соотношение: собирание красивых вещей требует денег, зато собранные вещи превращаются в еще большие деньги. И хотя страсть к коллекционированию неизбежно производила этот несколько сомнительный побочный продукт — деньги, — все же само занятие воспринималось им как весьма мужское: не просто узнавание вещей, но придание им ценности включением в коллекцию. Это занятие естественно произрастало из осознания себя господином, осознания, которого Катерина — как, впрочем, и подавляющее большинство женщин — была начисто лишена.
Репутация знатока и ученого человека, обходительность, небывалый для посланника фавор, которым он пользовался при дворе, сделали Кавалера самым важным иностранцем в городе. Удачно, что Катерине претила придворная жизнь, отвращали выходки короля, ужасающе грубого юнца, отталкивала чванливая, хитрая, плодовитая королева, забравшая в свои руки всю власть. Удачно, что Кавалер умел позабавить короля. Катерина могла не сопровождать мужа на изобильные, граничащие с обжорством ужины в королевском дворце, на которые его призывали три-четыре раза в неделю. Кавалер никогда не скучал в обществе жены, но бывал счастлив и в одиночестве — когда проводил целый день на море и бил гарпуном рыбу, отдыхая душой под палящим солнцем, когда подолгу сидел в прохладной тиши кабинета или хранилища, пересматривая, систематизируя свои сокровища, или когда листал новые присланные из Лондона книги по электричеству, ихтиологии, древней истории. Всегда стремишься узнать, увидеть побольше. Эту страсть он не мог утолить. Этой страсти он был лишен в браке, в целом более чем удачном, — в браке, удовлетворявшем все потребности, коим разрешено было себя проявить. Между ним и женой не было (по крайней мере, с его стороны) никакой недоговоренности, никакого неудовлетворения, а следовательно, не было и стремления как можно больше оставаться вместе.
Он бывал циничен, она — неизменно возвышенна, он — здоров, она — подвержена недугам, он забывал проявлять нежность, она — никогда: она была столь же безупречна, как сервированный на шестьдесят персон обеденный стол в ее доме, эта милая, отнюдь не уродливая богатая наследница, играющая на клавесине, с которой он сочетался браком. Она казалась воплощением понятия «идеальная жена» — насколько вообще мог представить себе подобное Кавалер. Ею все восхищались, и это доставляло ему огромное удовольствие. Скорее сознательно зависимая, нежели безвольная, она в то же время не казалась неуверенной в себе. Религия оживляла ее чувства, а безверие мужа ужасало и порой будило в ней чрезмерную требовательность. Помимо собственно Кавалера и его карьеры основным интересом, объединявшим супругов, была музыка. Два года назад их город посетил Леопольд Моцарт со своим чудесным ребенком, и Катерина, понятно, вся дрожала, усаживаясь играть для них, однако же исполнение ее было, как всегда, безукоризненно. Все местное общество жаждало получить приглашение на еженедельные концерты в доме британского посланника, на которых почтительно умолкали даже те, кто громко разговаривал и чавкал на всех оперных представлениях. Даже их покоряла Катерина. Кавалер сам был искусный скрипач и виолончелист — в Лондоне, когда ему было двадцать, он брал уроки у самого Джиардини, — но охотно признавал первенство музыкального таланта жены. Ему нравилось, что ею можно восхищаться. Он любил восхищаться даже больше, чем быть предметом восхищения.
Он обладал достаточно чувственным воображением, но, как сам считал, умеренным темпераментом. В те времена мужчины его положения на третьем-четвертом десятке обычно становились чрезмерно тучными. Кавалер же ни на йоту не утерял молодого аппетита к физическим удовольствиям. О хрупкой конституции Катерины он тревожился до такой степени, что иногда пугался того пыла, с которым она приветствовала его регулярные объятия. Меж ними было мало сексуального. Но он не жалел о том, что не завел любовницы — каким бы нелепым это ни казалось другим. Временами к его ногам спелой сливой падала благоприятная возможность, и тогда жар наполнял тело, рука вдруг скользила от вспотевшей ладони к многослойным одеяниям, расстегивая, развязывая, ощупывая, протискиваясь. Однако приключение не рождало в нем жажды продолжения, его влекли другие формы обладания. А то, что к его коллекции Катерина не испытывала ничего, кроме благожелательного интереса, было, пожалуй, только кстати. Тем, кто любит музицировать, естественно объединяться, играть вместе. Совместное же коллекционирование противоестественно. Обладать (и быть предметом обладания) можно лишь в одиночку.
Коллекционирование у меня в крови, — сказал он как-то жене.
«Картино-помешанный», звал его приятель юности: естественное для одного человека казалось безумным, чрезмерным другому.
В детстве он собирал монеты, затем — механических кукол, затем — музыкальные инструменты. Коллекционирование суть блуждающее желание, переходящее с предмета на предмет — непрерывная череда желаний. Истинный коллекционер находится в плену не у приобретаемого, а у процесса приобретения. Кавалеру было немногим более двадцати, когда он уже собрал и был вынужден продать за долги сколько-то небольших коллекций картин.
Прибыв в Неаполь посланником, он начал собирать заново. Помпеи и Геркуланум, лежащие в часе верховой езды, постоянно перекапывались, переворачивались вверх дном, однако все добытое равнодушными копателями отправлялось прямиком в Портичи, в подвалы ближайшей королевской резиденции. Кавалеру посчастливилось приобрести большую коллекцию греческих ваз у одного аристократического римского семейства, владевшего ею много поколений. Коллекционировать — значит, спасать вещи, ценные вещи, от небрежения, забвения, просто от несчастной судьбы находиться в чьем-то чужом, не твоем, владении. Но покупать собрание целиком, вместо того чтобы в поте лица откапывать предмет за предметом, — занятие неблагородное. Коллекционирование — также и спорт, преодоление трудностей, именно они придают этому занятию почтенность и вкус. Подлинный собиратель не желает приобретать скопом (так же, как охотник не желает, чтобы его наводили на дичь), покупка чужой коллекции не удовлетворяет его: простое приобретение или накопление не есть коллекционирование. Все же Кавалер был нетерпелив. Важны ведь не только внутренние потребности и стимулы, хотелось как можно скорее положить начало неаполитанской серии.
Никто в Англии не удивился тому, что, прибыв в Неаполь, он продолжал покупать картины и с головой окунулся в охоту за древностями. Новая сторона его натуры открылась в активном интересе к вулканам. Вулканопомешательство, очевидно, сильнее картино-помешательства. Солнце ли ударило ему в голову, знаменитая ли южная безалаберность? Вскоре, правда, страсть получила разумное объяснение и была названа научным интересом, равно как и эстетическим: извержение вулкана, в известном смысле, прекрасно. Гости, которых приглашали к нему на загородную виллу неподалеку от горы полюбоваться с террасы красивым зрелищем, не находили в подобном времяпрепровождении ничего странного — собирались же любоваться луной при японском дворе эпохи Хэйан. Странным было лишь одно: с каждым разом Кавалер стремился подобраться к месту событий все ближе и ближе.
Он обнаружил в себе вкус к умеренно-инфернальному. Началось с того, что он в сопровождении единственного слуги ездил верхом на запад от города к пропитанным серой землям и купался обнаженным в озере, образовавшемся в кратере потухшего вулкана. В первые месяцы жизни в Неаполе он любовался с террасы примерным поведением невинно греющейся на солнышке горы, наводившей на мысли о затишье после бури. Белый плюмаж дыма, эпизодический рокот, мирное попыхиванье казались такими привычными, такими неопасными. В 1631 году в Торре-дель-Греко восемнадцать тысяч жизней унесло извержение гораздо страшнее того, что похоронило Геркуланум, Помпеи и, в частности, ученого, адмирала римского флота, Плиния-старшего, но с тех пор — ничего такого, что заслуживало бы названия «катастрофа».
Чтобы завладеть вниманием этого занятого, разностороннего человека, горе понадобилось проснуться и начать плеваться. Это произошло через год после его приезда. Дымка, курящаяся над вершиной, уплотнилась, стала гуще. Затем повалил черный дым, смешанный с клубами пара. По ночам нимб вокруг вершины стал окрашиваться красным. Кавалер, прежде поглощенный охотой за вазами и прочими мелочами, какие только удавалось заполучить на раскопках, стал взбираться на гору и делать записи. При четвертом восхождении, подойдя к последнему склону, он наткнулся на серный холмик высотой футов в шесть, которого неделю назад там не было. В следующий раз — стоял ноябрь, и вершина покрылась снегом — холмик дымился голубоватыми испарениями. Кавалер приблизился, привстал на цыпочки — и тут сверху (или сзади?) словно грянул артиллерийский залп. От страха перехватило дыхание, он отпрянул. Ярдах в сорока над головой из жерла вулкана выстрелил столб черного дыма. Дугой вылетели камни, один упал к его ногам. Есть!
Он наблюдал то, что всегда видел в воображении, всегда хотел изучить.
В марте следующего года началось настоящее извержение, из кратера заструился дым, образовавший облако в форме колоссальной горной сосны, — в точности как описано в письме племянника Плиния к Тациту. Кавалер был дома и упражнялся в игре на виолончели. Той ночью он с крыши наблюдал, как дым становится огненно-красным. Через несколько дней прогремел взрыв, гора выплюнула фонтан раскаленных камней, а в семь часов вечера, перелившись через край кратера, в сторону Понтичи потекла лава. Сопровождаемый лишь камердинером, слугой и проводником из местных, Кавалер верхом на лошади покинул город и всю ночь провел на склоне горы. В каких-то двадцати ярдах от него каскадом лился шипящий жидкий металл, на поверхности которого утлыми лодчонками прыгали горячие угли. Кавалер ощущал себя бесстрашным — иллюзия, неизменно приятная. Рассвело. Он отправился вниз и, спустившись на милю, обнаружил, что поток лавы запрудил глубокую впадину, и остановился.
С тех пор гору постоянно увенчивало дымное кольцо, из жерла периодически выбрасывало вулканическую породу, языки пламени, иногда проливалась слюна лавы. Отныне, взбираясь на гору, Кавалер знал, что делать. Он собирал куски остывающей лавы в кожаный мешок со свинцовым нутром, разливал по бутылкам серные и солевые образцы (ярко-желтые, красные, оранжевые), добывая их из обжигающе горячих расщелин кратера. У Кавалера каждая страсть принимала форму коллекции, получая тем самым оправдание своего существования. (Многие уносили с очередного модного вулкана какие-нибудь камушки на память о единственном восхождении, но накопление сувениров не есть коллекционирование.) Для Кавалера это занятие, совершенно не прибыльное, было коллекционированием в чистом виде. Здесь ничего не купишь и ничего не продашь. Из вулкана можно извлечь лишь дары, к обоюдной славе — своей и вулкана.
Над макушкой горы снова показался огонь: готовилась очередная, много более свирепая, демонстрация силы вулкана; он шипел, клокотал, рокотал. Летящие во все стороны камни прогнали с вершины даже самого смелого и упорного наблюдателя. А на следующий год, когда случилось первое после 1631 года настоящее извержение, Кавалер собрал огромное количество трофеев. Эта коллекция вулканических пород была настолько велика и разнообразна, что ее, казалось, не стыдно представить даже Британскому музею. Он отослал ее в Англию за собственный счет. Вулканы он коллекционировал без меркантильного интереса.
Неаполь вошел в состав городов Гранд-тура, и всякий приезжающий рассчитывал насладиться чудесами мертвых городов под руководством ученого британского посланника. К тому же теперь, когда гора снова заявила о своей опасности, все возжаждали острых ощущений. Гора стала новым аттракционом и новым работодателем для вечно нуждающихся: проводников, носильщиков, санитаров, поставщиков продовольствия, погонщиков, а также фонарщиков, нанимаемых для ночных восхождений; ночь — лучшее время, чтобы увидеть худшее. Везувий, который никак нельзя назвать неприступным (по сравнению с настоящими горами — такими, как Альпы или хотя бы Этна, в три раза превосходящая его по высоте), предлагал публике самое большее тренировочный поход для спортсменов-любителей. Этого разрушителя мог покорить любой. Для Кавалера вулкан стал добрым знакомым. Восхождение не казалось ему утомительным, а опасность серьезной, в то время как многие другие, не сумев заранее оценить свои силы, приходили в ужас от изнурительного подъема и пугались столь явных разрушений. Кавалер привык, что по возвращении эти люди рассказывают страшные истории о том, какому чудовищному риску подвергалась их жизнь, об огненных фейерверках, о ливне (или граде) камней, о сопровождающем эти явления грохоте (громе, пушечных выстрелах), об адском, серном зловонии (миазмах). Врата ада, вот что это такое! Считается, что это они и есть, — отвечал он обыкновенно. Что вы, я не имел в виду буквально, — пугался тогда экскурсант (если англичанин, то протестант почти наверняка).
Ему было жаль отдавать вулкан во власть обрюзгших, одышливых, самодовольных профанов, и все же его — как всякого коллекционера — безудержно тянуло демонстрировать свое сокровище. Более того, это вменялось ему в обязанность, когда прибывали почетные иностранные гости или знакомые из Англии. Всегда подразумевалось, что сопровождающим при восхождении будет именно он (пока Везувий не прекратит свои выходки). Как-то к нему на целый месяц приехал погостить старый друг еще со школьных времен в Вестминстере, эксцентричный Фредерик Харви, вскоре готовившийся принять сан. В Пасхальное воскресенье Кавалер повел его на Везувий, и руку будущего епископа обожгло раскаленным камушком; Кавалер не сомневался, что Харви будет хвастаться шрамом всю оставшуюся жизнь.
Невозможно представить, чтобы кто-то испытывал собственнические чувства к двугорбому воплощению зла высотой пять тысяч футов, открытому взглядам всех и каждого, лежащему в восьми милях от города, — к легендарной эмблеме местного пейзажа. Трудно найти объект, менее пригодный для личного владения. Немногие природные образования столь знамениты. В Неаполь стекались толпы художников из разных стран: у вулкана было множество поклонников. Но Кавалер задался целью сделать вулкан своим — посредством дотошного, пристальнейшего внимания. Он думал о вулкане больше, чем кто-либо другой. Моя дорогая гора. Гора — предмет обожания? Любимый монстр? С картинами, вазами, монетами, статуями Кавалер мог рассчитывать на некоторое понимание, пусть условное. Но эта его страсть всегда поражала, пугала, превосходила все ожидания — и никогда не находила того ответного чувства, какое требовалось Кавалеру. Напротив, с точки зрения одержимого собирателя, реакция посторонних всегда фальшива, всегда избыточно сдержанна, всегда недостаточно восторженна.
Коллекционирование объединяет. И оно же изолирует. Объединяет тех, кто любит одно и то же. (При этом никто не любит так, как я.) Изолирует от тех, кто не разделяет страсти. (Увы, почти ото всех.) И тогда я стараюсь не говорить о том, что интересует меня больше всего на свете. Я говорю о том, что интересует вас.
Но это напоминает — и часто — о том, чем я не могу с вами поделиться.
Но послушайте же. Разве вы не понимаете… Разве вы не понимаете, как это прекрасно.