В отдаленном сиреневом городке затянутая в корсет нимфа тысячу раз целует наклеенные строчки.
И отбивает в ответ:
“Твоя Тчк Жду Тчк Так”
Только на свадебной церемонии выясняется, что жених не тот и невеста не та - и она в белом тюле падает на руки папаше, а он курит одну за одной, думая, что за черт дернул его войти в здание главпочтамта. Осенняя астра погибает в бутоньерке. Свадебный торт разваливается под дождем на столе, накрытом в саду.
Годы идут. Каждый день нам приносят новую газету, иллюстрированные журналы для филателистов, котовладельцев, холостяков и маленьких девочек, рекламные вывески облепляют вычурные барочные фасады, баллон устаревших век назад братьев Монгольфье паря над городом обещает жителям “горячие бутерброды от Оливье за умеренные цены”.
Слова “Прекрасная Эпоха” появляются везде: на фирменных дамских лифах и аптечных пузырьках, на детских бутылочках и зеркальных куполах каруселей.
На бульварах пахнет жасмином и жареными каштанами.
Мальчишка скачет через ступеньку, размахивая бидоном, в кармане перешитых отцовских штанов треплется мелочь, впереди - очередь в керосиновую лавку и долгий летний день.
Дама в голубом шифоне трогает пухлым пальчиком ручку фонографа и трепетным сопрано произносит в неприятный черный раструб бессмертную фразу: “У Мэри был барашек. Маленький барашек был у Мэри”. И через несколько мгновений злокачественный аппарат повторяет эту нехитрую фразу с таким кошмарным шипением, кашлем и карканьем, что бедная дама три дня мучается мигренью и наотрез отказывается петь перед гостями.
В гастрономических магазинах на Ключевой улице начали продавать новомодные консервы - тяжеленные банки, которые приходилось открывать прямо за прилавком при помощи жуткого механизма, помеси гильотины, штопора и коловорота. Покупатели кидались на новинку и благоговейно тыкали вилками в содержимое монументальных банок - изредка вылавливая из несъедобного желе нечто похожее на плоскую сардинку без головы.
Но вскоре ангельский лик Прекрасной Эпохи с дьявольским коварством подмигнул ошарашенным жителям Империи.
Косым ливнем пронеслись первые убийственные слухи.
В подвале магазина Колониальных товаров “Шнеерович и сын” в среду была выкурена первая опиумная трубка.
В Университетском сквере, против театра Миниатюр открыт дансинг для золотой молодежи, где честные девушки отплясывают ночь напролет негритянский кекуок, чарльстон, и аргентинское танго с развязными хлыщами во фраках. И не просто так отплясывают - а с голыми плечами. В недопустимо. Постыдно. Позорно коротких платьях. Видна даже косточка на щиколотке.
Молодой поэт-новатор Бугай Гаевский вышел на Сенную площадь в чем мать родила, но с попугаем на плече, влез в фонтан и прочел в рупор свою абсурдную поэму “Крики позвоночника” и тут же предложил отправить на свалку истории Данте, Шекспира и свою квартирную хозяйку.
-А как же дамы?
- Рукоплескали.
- А городовой?
- Свистел.
Кошмар. Куда смотрит метрополия?
Но далекая столица - молчала и дремала, совершенно не обращая внимания на чудачества Прекрасной Эпохи.
Скача, как чертик на шарнирах, верхом на злой и толстой лошадке коротышка-Император принимал бесконечные военные парады.
“ЗДРАВЬ! ЖЕЛА! ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО”
“Как стоишь, м - мерзавец! Носки врозь! Нале - ево кру - гом! Марш! Запе - евай!”
Сапоги - хрум- хрум, манерка на заднице - бряк, флаг по ветру - хлоп.
Горничные из окон - ах!
Интеллигент-пацифист в поношенном пальтишке тихонько в воротник “о, мать!”,
Полицейский чин интеллигента за воротник - хвать!
Так проходят дни, ровные, как вылизанный метлами парадный плац.
Пусть метрополия играет в войну, которой никогда не будет.
Над Городом на Реке, подчиняясь прихотям воздушных потоков танцует золотой воздушный шарик, наполненный гелием.
Снизу - с береговых старинных стен грохает раскатистый пушечный залп - полдень.
Господа пьют и закусывают.
Десятилетний прогульщик сидит на корточках в подворотне и болтает в луже листки с переводными картинками. Такие клейкие многоцветные листки, “переводнушки”, продаются за пятак в любой писчебумажной лавке.
Отделяются от бумажной основы тоненькие изображения переводных картинок: паутинные парусные корабли, девочки в шляпках, играющие в серсо, ослики в венках, запряженные в цветочные арбы, виды Неаполя с дымящимся Везувием и рождественские ангелочки босиком в сугробе.
Прогульщик, не дыша, переносит их на кожаную крышку ранца, промокает ладонью и не видит как над его головой, в синеве, в белизне выстиранного белья на веревках невидимо для всех, мимо ангелов с крестами на шпилях, мимо речного черного гранита, мимо фонариков над парадными, мимо брандмауэрных кирпичных стен плывет удивительное время - эссенция нечестного счастья, век новорожденный и нервный, сероглазый двадцатый век.
+ + +
Май.
Большая Дворянская улица. Поздний вечер. С пьяных глаз россыпи звезд не складываются в созвездия.
Витрина Галантереи. Зеленые ставни. Вывеска бакалейной лавки. Окорок из папье-маше на цепке: “Гастрономiя”
Газовые фонари. Уютный свет под козырьками парадных подъездов. Тени поздних прохожих.
Ливень кончился, отогнало на юг облака. Бурая вода с городским мусором, винтом уходила в решетку водостока.
Колеса пролетки веером разбили лужу. Экипаж собственный - без “номера”, но с гербом.
На алых ювелирных подушках - два пассажира.
Оба похожи на персонажей рекламных афиш.
Первый, лощеный манекен из витрины е проспекта - иероглиф тушью на мелованной бумаге. В наличии - весь джентльменский набор, дитя Луны, аквариумный Левиафан. Паучьей тонкости кисти рук, высокий лоб, узкое гладкое лицо а ля Бердслей, безупречный костюм-тройка, цвета ванильного сахара, белые ломберные перчатки со стрелкой.
Английская тросточка между ног.
Глядя на него, можно легко представить, что существует особая декоративная порода людей, вроде бразильских бойцовых рыбок или пекинских собачек.
Второй - вылитая реклама молочного шоколада Эйнема: упитанный херувим, в нелепом бархатном блузоне с индюшачьим лиловым бантом, что наверное кажется ему страшно смелым штрихом. Румянец, ресницы, губки-бантиком, все это - оптом.
На недобром ухабе парочку подкидывает, коротко переглядываются и смеются.
Первый - сын генерал-губернатора Города, Альберт.
Второй - а черт его помнит… Никита? Мишель? Да, да, точно Мишель Вавельберг, папенька его, из старых немцев, держит банкирскую контору, пару лет назад отгрохал здание банка и доходный дом окнами на Проспект.
Альберт наклонился к спутнику и продолжает только что прерванный разговор.
Журчит с фарсовой издевочкой и хрипотцей фальцет, Альберт манерно картавит на “р” и “л”, речевой каприз, выработанный годами.
Пролетка замедлила ход.
- Мишель, все, что ты мне только что изложил - это дичь. Тебя послушать, так достаточно было одной маленькой смуты в столице, чтобы дрогнули губернии и грянуло над нами всеобщее счастье.
Ну был я в столице. Все видел. И что: Обычный студенческий митинг. Распухшие морды третьекурсников, которые орали: “отечество в опасности” и растяпы в мундирах, которые увещевали и не пущали, когда надо было стрелять, стрелять и еще раз стрелять!
Это что ли твое возрождение и новые веяния? На деле все гораздо проще. Человеку нечего делать. Вот он и нацепляет погоны или бегает с флагами, заметь, без штанов. Тигр, хомяк, паук или амеба не устраивают революций. Они кушают и занимаются остервенелым совокуплянсом!”
У Альберта сегодня благодарный слушатель. Он умеет многое, например: пугаться, как девушка-мышонка, бледнеть и пускать голосом незрелого петушка.
Мишель сегодня совсем взрослый, удивительное дело, ему еще ни разу, кроме как на Рождественской Всенощной не приходилось видеть ночной город, а сегодня все по иному, без папеньки и маменьки, которые упорно не замечали того что “Мишенька” уже четыре года как бреется.
Сегодня ему все можно.
Например, можно закурить.
Альберт угадал мысли дебютанта, подал серебряную табакерку прошлого века и новомодную машинку для скручивания папиросок.
Мишель схватил, дурилка, уж больно чисто высвистывал лихой кучер и весело печатали шаг лошадки. Мишель закурил, неумело, кроша кубинский яблочный табак по французской бумаге:
- Альберт! Я говорю о высоких вещах: о духе нации в конце концов! А ты все сводишь к половому вопросу. Значит, стрелять? Тебе хорошо говорить. Отец губернатор, мать - шифрованная фрейлина.
Мишель перехватил насмешливый взгляд Альберта и сконфузился:
- Но другим не так повезло, приходится доказывать властям, что есть высшее право! Право молодости! Право гражданина! Завтра нас всех ожидает нечто новое! Иначе ведь и быть не может. Иначе - цензура, ужасная стерильность нравов, филистерство, косность, предрассудки. Прилизанное официальное искусство…
Мишель закашлялся от жесткой затяжки, согнулся, но все же продолжил:
- А тюрьмы, карцеры, труд заключенных? Неграмотность, чахотка? Бюрократия, воровство повальное? Да что я тебе говорю, будто ты газет не читаешь? Вот ты можешь даже в жандарма плюнуть. И все обойдется, потому что потом ты сунешь ему в зубы кредитку. А как же мы? Нам тоже хочется правды. В нас, прикажешь стрелять?
Альберт покровительственно похлопал Мишеля по бархатной мягкой спине. Улыбнулся узенько, очертил перчаточными пальцами абрис скулы. (улыбка ? 45, задействована треть лицевых мышц)
- Миша, Миша… Ты не умеешь курить. Держи мятный леденец, заешь возрождение нации. Не могу слышать, как ты перхаешь. В кого стрелять? А это мне, мой милый, глубоко до полкового барабана. Я - штатский. Канцелярия, этапы - [i]м н е[/i] до этого какое дело. Живя на кладбище всех не оплачешь. Да, я могу, а другие не могут. Так пусть собирают марки. Играют в фанты. Бегают в мешках. Целуют девочек в нос.
Если вся ваша правда сводится к тому, чтобы наплевать в рожу полицейскому.
Мышки живут в подполе, птички - в небесах. А летучая мышь - это урод. Революции нельзя делать тем, кто не может позволить себе носовой платок и коробку воротничков.
Знаешь, Мишель, все к черту, поехали кутить в “Дом Праха”. Выпьем за тигров, хомяков и лягушек, наших мудрых родственников.”
Шарахнулся и чуть не сел на тумбу пожилой господин - из припозднившихся прохожих.
И куда носит на ночь глядя старого матрацного клопа, в профессорском пальтишке, с кошкой на воротничке, в дурацкой шапчонке пирожком из поддельной каракульчи, не по сезону тепло одет, старые кости ломит, а ведь носит, сушеного валуя, да так что еле выскочил нехорошим зайцем из-под колес пролеточки, разронял кульки, пенсне, палочку свою инвалидную,
И нет бы ему перекреститься, да губами пошлепать, что Бог ребра уберег - ведь нет, шамкает вдогонку послушанному нечаянно разговору, подняв палец вверх:
- Уважаемый! Ау! Тигры, хомяки и лягушки не держат кучеров и не ездят пьянствовать! У них блохи. От них воняет. Еще они занимаются совокуплянсом строго по графику! Бунтари ваши- туча комаров. Напившись крови, передохнут! А вот за отечество обидно, молодые люди! Отечество - это Вам не народ. Это, знаете ли, идея. И -де-я! И-де-я!
Собирай кульки, ковыляй домой к своему латунному подстаканнику, к древней истории и словесности.
К неоплаченным счетам и рыжим тараканам в рукомойнике.
Большая Дворянская улица опустела.
И на углу погас неисправный фонарь.
На задворках заорал пьяный, от души смачно разбили стекло.
Стрёмно.
Ретроспекция. Крупный план. Надпись:
“Склад Волшебных фонарей, товарищество Смит”
Канареечная вывеска на пересечении Шорной улицы и Литейного проезда, слева, от канала, закованного в зернистый привычный для города карельский гранит.
Эта вывеска-первое, что бросается в глаза. Под вывеской арка. На красных кирпичах белеет бахрома объявлений. Туда-то нам и надо.
В арке стоят у стены рядком тихие барышни с черными бархотками на белых шеях.
Внимание: вывеска врет.
В арке и слепоглухонемом дворике за нею-нет никаких фонарей, а “волшебства” начинаются исключительно после полуночи.
Дверь. Вздохните, и дотроньтесь до медной ручки в виде оскаленной морды сатира, постучите кольцом два раза и вам отворят.
Кафе-мюзико “Дом Праха” бегло картавил по-французски, дарил нежный звон фальшивого хрусталя единственной, но обширной люстры под потолком, вытертый алый бархат полукресел и фривольную соломку дачной мебели, синеватый дымок поддельных сигар и чистейшей константинопольский анаши, доступных арлекинок в радужных ромбах, факиров с огнем во рту, румына со скрипкой и грека с флейтой пана, привкус жареных фисташек, печеных яблок в карамели, турецкого кофе и мускатного вина.
Розовые кружева десу, блестки на веках, шелковая канареечная подвязка на черном со стразами чулке, страусиные плюмажи, хрустальные туфельки, мушка над круглым черешневым ротиком.
Это не женщины, а шампанское.
И раз уж выпустили кордебалет кадрили, с громом каблуков, с куражом, с блеском на маленькую бархатную сцену в конце зала - только и остается что швырять мятые кредитки на подносы напомаженных официантов, аплодировать стоя, срывая к черту тесный целлулоидный воротничок:
“Браво, пташки! Выше ножки! Выше! Выше!”.
Какой публики только не бывает в “Доме Праха”.