– Не думай об этом. Ведь ты же чист…
– …чистотой феникса, – охотно подтвердил критянин.
И они вошли во тьму Пирамиды духов, где их охватила тьма.
Сразу перестала дрожать земля. Пахнуло нежной мокрой травой после дождя, но под ногами никакой травы не было. Ничего там не было под ногами, и они помедлили, пытаясь понять, как вести себя. Вытянув перед собой руки, Хипподи все же сделал шаг. “Стой, – сказал он безмолвному и послушному критянину. – Стой, где стоишь, – сказал он ему. – Сапог Шамаша тебя раздавит”. И медленно провел руками по двум невидимым прохладным стволам. Он не мог на ощупь определить, чем они отличаются – дерево радости и дерево печали. Стволы были гладкие, и местами, как у эвкалипта, отслаивались прохладные пластины коры. Наверное, они были огромные, но и руки Хипподи уже выросли, они обнимали самое начало мира, эти мощные стволы, врастающие туда, где еще ничего не было. Хипподи счастливо чувствовал себя совсем огромным, он повел бесконечными руками вверх и блаженно погрузился в листву – мелкую и бесчисленную, как невидимые звезды. Когда ночь или ураган – неба не видно, а дерево печали и дерево радости вообще не видно всегда. Так хочет Хранитель бездны.
Он сказал в темноту:
– Вытяни перед собой руки.
– А ты дашь мне лизнуть палец? – голос критянина дрогнул.
– Погрузи руки в листву. Тебе не надо больше просить. Ты допущен.
– Но где эта листва? Я ничего не вижу. И я совсем ничего не чувствую.
– Погрузи лицо и руки в листву, – блаженно ответил Хипподи. – Погружай голову глубоко и медленно в нежную листву, дыши нежным счастьем. Ты – внутри. Ты допущен. Указания даны, не надо ждать указаний.
– Но я ничего не чувствую.
– У тебя онемели руки?
– Совсем нет.
– Тогда сделай еще два шага вперед, – блаженно посоветовал Хипподи.
Он чувствовал, как влажно и сладко струится воздух в невидимой тьме Пирамиды духов. Он легко угадывал, как живут пустые берега, как море раскручивает гигантскую темную воронку. Он не понимал, что может поглотить такая гигантская воронка, для нее и кораблей в мире нет.
– Вытяни руки.
– Но под ними ничего нет…
Голос критянина прозвучал глухо, как с большого расстояния.
Таких больших расстояний не могло существовать, потому что основание Пирамиды духов занимает не более сорока шагов по каждой грани, но голос критянина прозвучал издали, очень и очень издали, может, с другой стороны моря жаловался Хипподи на свое такое особенное состояние.
– Ты где?
– Я не знаю…
Издали, очень издали критянин жалобно попросил:
– Хипподи! Где ты, Хипподи? Ты дашь мне лизнуть палец?
– Я не отказываю никому.
Хипподи прислушался, но ничто больше не выдавало присутствия или отсутствия критянина. И если бы ладони Хипподи не лежали на чудесной гладкой коре двух вечных деревьев, он бы и о них ничего не знал. Но листочки были уже размяты – левой рукой и правой. Оставалось понять, какое дерево низводит в счастливое детство, а какое наполняет сердце печалью. Правда, Хипподи не знал, можно ли веселиться в Пирамиде духов. Все-таки присутствие многих душ слабо, но угадывалось. Когда раба хотели продать отдельно от души, его на час вталкивали в Пирамиду. И сейчас бесприютные души невидимо толпились в невидимом пространстве, увеличивая тьму, слабо и нежно отдавая запахом вечности. Ничего не втягивалось в Пирамиду духов снаружи. Руины, смрад, дым – всё оставалось снаружи, ничего такого в Пирамиде не было. Может, и критянина не было, ведь я сейчас в самом начале – у корней дерева печали и радости, подумал Хипподи. Но если еще и мира нет, если еще ничего нет в мире, почему я так ясно представляю море и уходящие, тяжело разворачивающиеся чужие триремы? Вопят дудки, ударяют весла в такт хлопанью бичей. Может, я вижу будущее? Я же видел Кафу в расцвете, с веселой шумной распродажей рабов на ипподроме – крепких, сильных рабов, красивых, как критские быки. Я видел, как флот аталов уходил в Тиррению, в Египет, в Ливию, и получал оттуда положительные известия, и оттуда в Кафу привозили сильных веселых рабов и редкие товары. Все это было! Или это всё еще только будет? И если это всё еще только будет, то почему я не вижу ничего, кроме чужого уходящего флота? Ведь не может быть так, чтобы победители ушли и история завершилась.
Он опять окликнул критянина, но тот не отозвался.
Тогда Хипподи лизнул средний палец своей левой руки.
Самый кончик… почти не касаясь… но отчаяние сразу охватило его… ужасное отчаяние по разрушенному городу и по красивым женщинам, гулявшим по широким веселым набережным… отчаяние по огромному цветущему миру, только-только начавшему выходить за пределы… чего?..
И что такое Пирамида духов, если я так горько плачу?
Он медленно лизнул указательный палец своей левой руки.
Чудесный сок огнем пробежал по жилам и Хипподи засмеялся: зачем плакать над судьбой мира, если ты сам его создаешь? Хранитель бездны позволяет мне думать. Он открывает мне глаза. Я не мир. Я всего только небольшая часть мира. Совсем небольшая часть, способная страдать или радоваться, но не больше. Я буду хорошим рабом, счастливо решил он. Неизвестный мне Атен-Уту хорошо воспитал раба. Я тоже хочу видеть мир так, чтобы ни тревога, ни боль не сосали сердце. Я хочу подчиняться, хочу слышать голос Шамаша. Работать, а не митинговать. Если критянин меня найдет, я сам скажу – владей мною.
Он рассмеялся. Мягкое тепло чудесно расширило жилы.
А критянин глуп. Всей хитрости критянина не хватило на то, чтобы охватить мир до самых начал и знать будущее. Но так, наверное, нужно. Здоровое недоверие – лучшая основа для совместной работы. Власть даже над рабами нельзя удержать только силой, и ничего нельзя объяснить так, чтобы рабы и свободные люди одинаково ярко видели будущее.
Теперь он лизнул палец по всей его длине.
Время – это Шамаш. Мы прислушиваемся к его голосу.
Неважно, шуршит слабая душа или гора плюется огнем. Всему свое время. Правильное в одной обстановке может оказаться неправильным в другой обстановке. Критянин – раб по определению. Он правильно посчитал, что организовать можно все, что имеешь, но он неправильно решил, что можно организовать власть, которая принадлежит Шамашу.
– Критянин! – крикнул он.
Из полной тьмы не ответило даже эхо.
Даже ночная пужанка не решалась кряхтеть во тьме, зато под рукой оказались деревянные перила. Они не были отглажены, их шероховатость выдавала то, что ими редко пользовались. Ступенью:, как по винту, шли куда-то вверх – в тьму, обвиваясь вокруг невидимых деревьев. А может, и не вверх. Хипподи не знал, где тут начало и где конец мира, где верх и низ, и как всё это может выглядеть. Зато он понимал, что Полигон создан Шамашем. Жрец Таху и даже Главный жрец могут думать по-своему. Много столетий они собирали в Кафе умных людей. По настоящему умных людей привозили из дальних стран, переманивали из Ливии и Египта. Может, все это делалось в тайной гордыне – прыгнуть выше Шамаша, но металлические яйца и правда могут теперь улетать далеко, и в них упрятаны птенцы Шамаша. Хипподи вдруг увидел весь Полигон. Чудовищные плоские машины, отгребающие с площадок камни. Гора отчаянно отплевывалась. Внутренним зрением Хипподи видел бегущего в белых одеждах жреца. Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, необыкновенный яйцевидный аппарат стоял на слегка наклоненной каменистой площадке. Его ярко освещенная внутренность из стеганой ромбами желтой кожи была видна сквозь открытое отверстие люка. Потом все закрылось туманом и снова прояснилось. Тут же оглушающе треснуло, будто сломалось дерево. Раздались многие частые удары. Задрожала земля. Металлическое яйцо повисло в воздухе, будто примериваясь, и вдруг взвилось, ширкнуло огненной полосой и исчезло в лиловом накате туч.
– Критянин! – позвал Хипподи.
Но только тьма смотрела на него невидимым глазом.
Может, невидимый глаз был когда-то зрячим, но, попав в начало тьмы, выварился, как рыбий глаз в кипятке. Надо было привязать критянина веревкой к поясу. Он был бы хорошим рабом. Когда я устану, подумал Хипподи, он мог бы понести меня по лестнице. Вот какое сладкое чувство – приказывать! Вот какое хорошее у меня состояние. У Шамаша в каменных сапогах – пальцы с перепонками, вспомнил он и опять сладко провел языком по пальцу.
Пахнуло неведомым холодом и Хипподи поежился.
В древовидных папоротниках тьмы мелькала какая-то мордочка.
Может, это пыталась выбраться на свет заплаканная душа заблудившегося критянина, кто знает? Или просто маялась потерянная чья-то душа. Землю трясет, выдергивает из-под ног, сладко млеет в ужасе сердце, океан катает камни, как кости. А ты умей правильно выбирать деревья, весело подумал он. Сваренные лавы. Брекчии. Ржавые каменные языки, посиневшие в горниле горы. Камень может течь, как раскаленная, расплавленная вода, а завтрашний день видят немногие. В черных ущельях полно колючих зубастых кактусов. И в прозрачном ручье – рыбы в ряд.
Пахнуло холодом. Пространства раздвинулись.
Но Хипподи еще не вышел из тьмы, нет. Просто засеребрились в необозримой дали мохнатые заиндевелые равнины, обломанные морозами скалы мрачно торчали, гневно горел в небе огненный знак далекой красной звезды. Тишина медленно наливалась особенным космическим холодом. Всё-всё еще далеко. Не дотянешься. Металлическое яйцо на белом порошке еллы может не долететь. Качаются слабые тени, может, это земной шар проходит сквозь зеленоватые поля электричества, бесшумно взметая и пронизывая складки воздушных полос, вдруг вспыхивающих, как вспыхивают на солнце редкие ледяные снежинки. Хипподи не видел отдельных деталей.
“Я – вчера. Я знаю завтрашний день”.
Лишь бы не подвели гончары».
Пропуск в будущее
Проснулся лейтенант в темноте.
Тихо. Не видно ничего. Огонь в печке угас.
Окликнул: «Пугаев!» Из темноты никто не ответил.
Лейтенант толкнул дверь своей (пугаевской) каморки, вошел в холодную темноту. На ощупь вздул огонь, засветил свечу. Колеблющийся свет упал в один угол, потом в другой – на нары, пустые, с брошенным на них ненужным тряпьем. Позвал громче: «Зазебаев!» Тогда из кухоньки из темноты смутно выдвинулся темный человек, запахло землей, тлелым навозом.
– Где?
– Ушли.
– Куда ушли?
– К вохре, наверное.
– Ты хвостом не крути, – сказал лейтенант негромко.
Дотянулся до полушубка, до портупеи. Даже смотреть не
стал, по весу кобуры ясно: наган забрали, значит, пошел Пугаев-Гусев не в сторону вохры. В побег пошел. И девчонка с ним.
– Ты, дурак, почему не ушел?
– Куда ж мне? С коротким сроком…
Лейтенант осмотрелся, одеваясь. Забрал свой мешок.
– Неужто и вы в побег, гражданин уполномоченный? – поинтересовался тулайковец.
Хотел бросить: «На похороны», но даже для Зазебаева это прозвучало бы слишком. Просто промолчал. Сейчас любое слово, сказанное вслух, могло в будущем повредить делу. Явятся скоро люди майора Кутепова, для них показания тулайковца будут главными.
В распахнутую дверь ударило снежной пылью.
Поземку несло, но над ближней сопкой уже распахивалось полегоньку небо – клокастое, в бледных пятнах. Чувствовалось, скоро ударит настоящий мороз. Подумал: зачем Гусев взял синюю? На прикормку? Да какой из нее прикорм? Прикинул: ход у них один – по самому краю сопки. Если не дураки, разгребут неглубокий снег на взгорках, наберут синей травы. Ею и лечишься, и сыт будешь. Отстраненно прикинул, как бы приглядываясь уже к возможной будущей, ни на что прежнее не похожей жизни: а что там?.. Оттуда вон – по распадку вниз… другого пути нет… Если пройти обдутым краем сопки, путь сокращу… А дурак Зазебаев пусть томится в непонимании. Майор Кутепов будет сапогом стучать в пол: где твоё население? А тулайковец в упорном своем непонимании одно будет твердить: ушел лейтенант за беглецами… Наверное, вернуть хочет… Это вот и следует донести до ушей майора. Тулайковец ведь не знает, что оружие у татарина…
Проваливаясь в неплотном сухом снегу, добрался до склона. Ниже спускаться опасно, там кедровый стланик, его ветки под снегом – будто капканы. Не продерешься. А вернуть наган надо. Без нагана ни в коммунизм, ни к Кутепову.
Поежился. Холодно.
В лефортовской тюрьме лучше сидел.
Там, в Лефортове, придурки по углам дрались, орали, спали, тискали романы. Камеру на тридцать человек то набивали вплотную, то многих враз уводили, разряжая грязное душное пространство. Кто-то еще прикидывал, как на первом же допросе разберется с ужасной ошибкой органов, но умные помалкивали. У кого были деньги, те пользовались ларьком. Экономить не было смысла. На счету, например, Шмакова Бориски было аж сорок два рубля с копейками. Отчество при росте в полтора метра ни к чему – Бориска Шмаков, и всё. Под этим именем коптился в лефортовской общей камере лейтенант Стахан Рахимов – сотрудник органов. Бориска Шмаков – человек социально близкий, это Рахимову обстоятельно втолковали. Хорошо, заявка на ларек работала (форма № 20), присоседился к одному (из нужных). Год тридцать пятый, а этот всё еще жил как в двадцатых, считал себя человеком. Выписал из тюремного ларька школьную тетрадь в клеточку (десять копеек), карандашик. А вот Рахимову (простите, подследственному Шмакову Бориске, социально близкому) принесли дешевую колбасу и чеснок. Хорошая закупка, с пользой. А вражина этот с клетчатой тетрадкой совсем спрыгнул с ума: попросил из тюремной библиотеки учебник английского языка. Наверное, готовился бежать. Сейчас изучит язык и бегом к Чемберлену. Шмаков Бориска с аппетитом жевал колбасу с чесноком, при его памяти чужие глаголы можно на слух заучивать. Сосед заинтересовался:
«Вы что? Вы английским владеете?»
«Да так… Помаленьку…» – замялся Шмаков.
«Где изучали?» – еще больше заинтересовался сосед.
Хотел посмеяться над патлатым и умным: «В Сорбонне». Но в Сорбонне не бывал, это факт, нам ни к чему, нам памяти хватит.
«На пересылках. Умных людей везде много».
Сосед вежливо спросил: «Из бандитов, наверное?»
На это Шмаков Бориска (сотрудник органов лейтенант Стахан Рахимов, рост 151), маленький да удаленький, посмеялся: «Да какой я бандит при моем таком росте? Меня первая баба коромыслом убьет». И предложил вражине перекусить. Заказал хлеба полтора кг (2 руб. 55 коп.), 500 гр. коровьего масла (7 руб. 50 коп.), 1 кг сахара (4 руб. 30 коп.) и овощные консервы (2 руб. 40 коп.). Шпион согласился. Ел деликатно, крошки подбирал. У него, кроме тетрадки, еще зубной порошок был. Пояснил Бориске Шмакову: «Даже в Вятской ссылке зубы порошком чистил». Посетовал: «В Туруханске похуже бывало». Что-то постоянно записывал в тетрадку, видно, мысли одолевали. Шепотом намекал: вот собираются, собираются умные люди… Намекал: вот новая власть в нашей стране совсем выродилась, мы ей освежим кровь… Улыбка добрая, а все о крови, о крови… В патлатую голову не приходило, что тихий Шмаков Бориска, угощавший его колбасой с чесноком, на «допросах», куда его вдруг выдергивали, очень подробно излагает следователям все камерные секретные шепотки. А как иначе? «Чистота нравственная и физическая – равноправны. Одной без другой быть не может».
Выбравшись на ледяной склон, лейтенант увидел след – будто живые существа скреблись, ползли по скользкому льду, оставили отметины. Понял: теперь догоню. Теперь не уйдут. Ложного татарина, он же з/к Гусев, он же татарин Пугаев, нисколько не боялся: наган на таком морозе не оружие, а прикинется бывший красный командир, что хочет девчонку жизни лишить, начнет брать на арапа, пусть лишает. Синяя девчонка во всем этом деле – только привесок. Никому не нужна, сказать ничего не может. Прямо по Инструкции: «Всякие дефекты речи… Шепелявость, картавость, заикание… Различные пигменты, пигментность или образование резко пигментированных участков (различная пигментация кожи плеч, верхней части спины или кожи живота, бедер и т. п.), или, как у животных, пестрая пегая окраска кожи…»
Кому такая нужна? Ни прошлому, ни будущему.
Интуиция лейтенанта не подвела: со склона спустился к невидимой сверху реке.
Лед местами вымело – как стекло. Под прозрачным этим стеклом смутно проносило быстрой водой (не успела промерзнуть до дна) бесформенные светлые пузыри, человеческие следы вильнули, ушли в сторону. Понятно почему: Гусев синюю девчонку уводил в лиственницы. А из-подо льда на лейтенанта Рахимова человек посмотрел – из ниоткуда, из смутности. Прижался белым плоским лицом к толстому прозрачному льду снизу, будто, правда, пытался что-то увидеть, а ему не удавалось. Наверное с морозами утонул, под лед провалился, его сюда принесло. Но все еще не привык – просился наружу, кивал Рахимову: выпусти, лейтенант…
Примерно через час увидел беглецов.
Сперва примерно с двухсот шагов. Синяя девчонка закутана во все тряпки, с мешком за плечами – он тоже греет, и з/к Гусев, недострелянный полковником Гараниным, рядом. Один бы дальше ушел, но почему-то не хотел бросать синюю.
Издали крикнул:
«Гусев! Наган верни!»
«Да зачем тебе? Айда лучше с нами».
Нисколько не боялся Гусев товарища уполномоченного.
Да и что может товарищ уполномоченный лейтенант Рахимов при своем росте в сто пятьдесят один сантиметр, карла ничтожный, прилипчивый, в полушубке со смерзшейся портупеей? Щелкни такого по лбу, притихнет, как заблудившийся домовой. Другое дело – упорный. Такой не отстанет. Пока ноги ему не вывихнешь, так и будет следовать за тобой. Опора партии, надо понимать. Но Гусев товарища уполномоченного все равно нисколько не боялся. Даже позволил под лиственницами разжечь костерок. Что ему такой карла? Он, Гусев, когда-то чуть целую планету не присоединил к РСФСР.
А уже темнеть начало.
«Мы тебя в коммунизм зовем, дурака, – негромко убеждал лейтенант, раздувая костерок, дуя на мерзнущие руки, – а ты дергаешься, всем мешаешь. Истерику наводишь, то да сё. Вот зачем девчонку увел? Она никуда не дойдет, и сам не выживешь».
«Это тебе кажется. А я выживал в таких местах, что ты не поверишь».
«Лучше бы не выжил… – На синюю лейтенант старался не смотреть, она комом серого тряпья валялась у костерочка, прижималась спиной к мешку с синей травой. – Слушай, Гусев. Слушай внимательно. У меня особые полномочия, и я здесь как раз по твою душу. Полгода тебя ищу. Запутался: жив ты, нет? Но теперь вижу: жив. Это хорошо. У меня приказ – вернуть тебя в Ленинград на доследование. Скажешь, где хранится взрывчатка инженера Лося, новую жизнь начнешь».
«Не хочу».