Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десятка - Захар Прилепин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Мож, крикнем, а?

— Да стой ты — крикнем! Ну как вмажут?..

— Эй, слышь! — им кто-то крикнул шепотом из ельника. — Вы кто такие там?

— А вы, а вы там кто такие среди ночи?

— Витюшка! Темников! Не ты ли?

— Ну, я, а ты там кто, не различу.

— А я — кому ты, гад, все ноги обстучал на левой бровке. Кач вправо, шаг — и сразу на бедро меня, узнал?

— В Христа мать, Кукубенко!

— Ну! Давай сюда, славяне! Ну-ка, кто вы там? Колюня, глянь, желдорцы — все живые!

— Все, да не все.

— А Ленька, Ленька где?

— Нет больше Леньки… одним прямым всех четверых в окопе враз… и Леньку.

— Гады.

— Нет больше у желдоровцев крайка.

— Курнуть найдется, братцы?.. умираю.

— Да наскребем — хоть по разочку каждому.

Теперь двенадцать стало их, оборванных и распоясанных, измотанных, голодных.

— Ну, план дальнейших действий, братцы?

— А до сельца ближайшего, тут быть должно за лесом… спросить хоть что-то пожевать. Сейчас дойдем, разведаем с опушки.

— А вообще?

— Своих найти чем раньше… вольемся в действующую часть.

— Какую, Толя, действующую часть? Мы третью неделю по лесам, как зайцы, — где действующая часть? Ведь если бы была, то бы уже была. Зато колонну наших под конвоем видели, с овчарками. Скрипим зубами — ничего не можем. Самим вот только руки в гору и пристроиться.

— Ты что несешь, Макар?

— Днепр, Толя, там, — нешироко махнул рукой Кукубенко на восток. — И канонада тоже там, и немец.

— Должны, должны быть наши.

— За Днепром. Я мыслю так: сливаться надо с мирным населением.

— Чего? Это как?

— А так: оружие вот и книжки — в землю. Разжиться тряпками гражданскими. И с отступающей массой в Киев.

— Ты что такое говоришь?

— То, то. Ты что другое можешь предложить?

— С оружием к своим.

— К своим — это за Днепр. А тут мы так и будем бесперечь болтаться, с такими же, как мы, бессильными отрядами, большими или малыми, пока не сдохнем с голодухи или немцы нас не покрошат в мелкий винегрет. По форме некуда идти нам, некуда, прозрейте. А так, в гражданском, в массе затеряемся.

— Отвоевались, значит? Пусть Ленька там, под Нахапетовкой, лежит, а мы — под лавки, так по-твоему выходит? Как называется такое по самой меньшей мере, знаешь? Это же полк погиб, а мы…

— А там остаться рядом с Ленькой мог и ты. И мы стояли честно, каждый. Кто виноват, что вообще все так? Что мы одни? Что, ни за грош теперь пропасть?

— Зачем же ни за грош? Хотя бы гада одного, но за собой утащить…

Вдруг дальний гул моторов оглушил их, наполнил, поглотил, потряс, и тут же лес, все мироздание озарились слепящим белым светом мощных фар, и все двенадцать человек вмиг оказались как в световом колодце, беспомощные, зримые, открытые.

— Сейчас утащишь! — матюгнулся Кукубенко, вклещившись в локоть Толику и дернув за собой на землю.

Легли ничком, всем существом, каждой частичкой замертвев, ничем себя не выдавая совершенно, но уже бились, лаяли, на визг сбиваясь в злобе, рвались внатяг широкогрудо-мускулистые овчарки с поводков, непогрешимо чуявшие в чаще человечину, горячий дух, пахучий след, и рассыпался топот кованых сапог под хриплые «шнель!» и «аларм!» командиров.

Будто шагали выше леса к ним, ломая, пережевывая сучья, великаны — безлицые, железные, неумолимые в своей спокойной, неживой, машинно-скучной ярости; и так и так им было, бойцам наголову разбитой армии, кончаться, погибать — мгновенно ли от пули, позорно-долго ли от тягловой работы впроголодь. И, как в одном, в любом из всех двенадцати не поднималась до конца, до точки, до белого каления, без примеси спокойная решимость покончить дело разом, навсегда: еще пожить хотелось, хоть у кормушки, хоть в ярме, под палкой, в грязи, в покорности, в хлеву, но все же жить, кусать, глотать пьянящий воздух жизни, вечно новый, терпеть и ждать мгновения, случая рвануться на свободу… и где-то в самой сердцевине, в мозжечке уже все было с самого начало решено: обыкновенного они состава, земного праха, теплой крови, и в этой слабой теплоте все плавится… неужто все, любое, в каждом, без остатка? И честь-достоинство, и долг, и зов земли родной поруганной, и страх позора навсегдашнего, страшнейшего, чем смерть? Сколько отдашь за то, чтобы еще пожить? Где тут предел или и вовсе нет предела?

4.

Теперь и родина — чужбина им; простор, вскормивший их, — неволя, лютый ветер, свистящий, стонущий, гудящий заунывно в шипасто-звездчатых рядах колючей проволоки, высоковольтно заключившей двенадцать тысяч человек в когтистые объятия голода и скотского повиновения участи.

И день, и ночь волнуется, качается кисельно, клеево, усильно и бесцельно, хрипит, бормочет, давит стон, тысяченогим шарканьем переставляет пухнущие ноги, по одному все и тому же кругу вязко двигаясь, будто размешанная палкой в чане клейстерная масса, орда голодных, запаршивевших, завшивленных; уходят с каждой пустой минутой, с каждым шагом жизненно важного значения соки из квелых тел, прозрачнеющих лиц, которые все меньше очеловечиваются мимикой гнева, ожесточения, неприятия, страдания, надежды, становятся пустыми, ничего не значащими — как жухлая трава, как палая листа, уже иссохшая, предсмертно просветлевшая, уже отдавшаяся зову властно холодеющей земли послужить перегноем для новой молодой хищной поросли, для грядущих эпох торжествующе-буйного роста зеленых листочков… шаг за шагом учиться вот так у природы безразличию к судьбе…

Все подчистую, до былинки вырвали из глинистой земли на проклятом квадрате, образованном вышками и плетнями колючки, все порвали, размяли, сжевали, ссосали, что корова жует, — и щавель, и крапиву, и пырей, и любую траву, от которой до желчи, пустоты рвет потом; из канавок и ямок, из всех вмятин каблучных всю влагу вместе с крошками праха давно уже высосали.

Все слабее, все просторнее тоска давит сердце, все слабее, все остаточнее горечь и злоба на то, что уходишь так рано, бесполезно, бессильно, бесследно — отдавая свой город, страну на позор, разграбление воцарившейся силе германца, отдавая любимых, детей, матерей, обрекая на рабскую участь… вообще не любив, не продолживши рода… Душе уже не в чем держаться. Но все же диким загораются огнем застыло-равнодушные, белесые глаза голодного, измотанного пленного при виде исполинского дымящегося чана с поспевшей неодолимо-соблазнительной баландой, который на двенадцатые сутки умышленного мора им выставляют полицаи наконец, и нет уже зияния покорности в глазах… Не ослабела еще, видно, не иссякла, не может так просто, так быстро иссякнуть, истлеть безумная, слепая, животно-честная нерассуждающая сила в человеке: в самой вот сути, в клетке, в неделимой частице вещества вот эта жадность есть, уже до самой физической кончины, до окончательного мрака во всяком существе неистребимая, и лишь краюшкой, крошкой, маковой росинкой, наперсточком гнилой водицы помани, как тут же силы жизни, уже свободно, чересчур просторно клокочущие в легком равнодушном теле, перестают проситься прочь, наружу, в землю, чей нутряной влекущий властный холод уже проник в тебя, казалось, целиком поработил; опять ты всем своим составом становишься упрям и прочен, купившись на подачку самую худую, согласным не на сытость даже — на ощущение горячей тяжести в желудке.

Безликие, похожие как капли друг на друга от голода и немощи, в ботинках развалившихся, с ногами, обвязанными тряпками, в прожженных гимнастерках, в сидящих коробом шинелях, без ремней, ползучим гадом, шаткой вереницей плетутся пленные к дымящемуся чану на щекочущий, дразнящий запах приготовленного варева, консервные протягивают банки пустые, котелки, гнусавят, клянчат, молят полицая: «чутка еще добавь, земляк, ради Христа»… «полчерпачка еще, доверху, братец»… мутится с голодухи ум, на все готовность в человеке поднимается ради пустой воды, чуть забеленной отходами муки, и даже если плюнет полицай в посуду, и даже если вмажет черпаком по темени, и даже если выбьет, забавляясь, котелок из рук, то припадет к земле несчастный — тотчас вылижет клочок сырой, пахучий и горячий от только-только пролитой баланды.

Глотнули варева, доверили слепому жребию дележку хлебных ломтиков, один прозрачнее, легковеснее другого, умяли в два укуса, рассосали все до последней самой малой крошки, на землю опустились тесно, плечом к плечу, спиной к спине. Вдруг возбуждение, шум — «подняться и построиться», с десяток полицаев с винтовками наперевес из-за колючки к ним выходят, штурмфюрер Эверс с ними собственной персоной. Овчарки мощные, широкогрудые без лая ярятся неподвижно, клацают зубами. Какой-то список у штурмфюрера в руках, мордатый Филимонов — рядом, переводить готовый слово высшей расы:

— Слушай сюда… в рот! Второй барак! Есть Кукубенко, цел такой? Из строя вышел! А Колотилин кто? Живой, не окочурился? Кузьменько, шаг из строя. А ты куда? Кузьменко? Кузьменок надобно не всех. Кузьменко Алексей Петрович! Разбегаев Николай! Шаг из строя! Пошли!

— Куда же это их? Куда вас, братцы?.. А как жилплощадь, нары — можно занимать?.. Смотри, смотри, один футбол берут.

Им ничего не говорят, не объясняют. Вот как держались с самого начала вместе в лагере, по старой дружбе, по игре, которая их до войны еще пометила, сроднила, так их и отобрали из несмети лагерных сидельцев, будто баранов, сбили в кучу и ведут. Как будто промысел в том есть какой, а не игра слепого случая, будто нарочно кто составил этот список — из неподвластного уму верховного соображения.

— Вот так вот — не разлей вода. И на тот свет, видать, уйти всем вместе суждено. Командой вот, командой.

— Какая связь — вот всех нас вместе? Кто мы?

— Как кто? «Локомотив», «Динамо». Такая связь.

— Да брось, ты что? Это из прошлой жизни связь. Сейчас-то что? Кто мы теперь, теперь?

— А все равно футбол, мы только этим сцеплены.

— Да немцам хоть бы хны. Им наш футбол зачем?

— А что же так тогда? Случайно нас всех, пальцем в небо? У немцев не бывает так, у немцев орднунг — никаких случайностей.

— Кончай базары, скот! Живее шевели копытами! — Им полицейский в шею поддает для скорости.

Секция физкультуры при отделе просвещения просит Вашего содействия в деле освобождения лучших мастеров спорта Украины — футболистов сборной команды г. Киева, которые в настоящее время находятся в Боярском лагере военнопленных.

1. Капустина Анатолия Николаевича, 1910 г. р., уроженца г. Борисполя, украинца, беспартийного, рядового 23-К стрелкового полка, мастер спорта, выступал за киевский «Локомотив» («Желдор») с 1931 по 1941.

2. Колотилина Клима Платоновича, 1918 г. р., уроженца г. Киева, украинца, беспартийного, рядового 23-К стрелкового полка, мастер спорта, выступал за киевский «Локомотив» с 1936 по 1941, знаменитый, любимый населением Киева нападающий, самобытный игрок высочайшего класса.

3. Кузьменко Алексея Петровича, 1916 г. р., уроженца г. Киева, украинца, беспартийного, рядового 21-К стрелкового пола, мастер спорта, выступал за лучшую команду города — «Динамо» с 1938 по 1941 г., знаменитый, почитаемый населением защитник.

4. Кукубенко Макара Тарасовича, 1917 г. р., уроженца г. Николаева, украинца, беспартийного, рядового 23-К стрелкового полка, мастер спорта, выступал за одесский «Спартак» и ведущую команду Киева — «Динамо» (1938-41), популярнейший киевский нападающий, особенно любимый украинским населением Киева, обладатель многочисленных личных наград, многократный лучший бомбардир бывших советских первенств.

5. Мельниченко Ивана Демьяновича, 1916 г. р., уроженца г. Харькова, украинца, беспартийного, младшего сержанта 31 стрелкового полка, мастер спорта, выступал за лучшую команду города — «Динамо» с 1939 по 1941 г.

6. Разбегаева Николая Александровича, 1914 г. р., уроженца г. Одессы, украинца, беспартийного, рядового 23-К стрелкового полка, мастер спорта, выступал за лучшую команду Киева — «Динамо» с 1935 по 1941 г., знаменитый голкипер, народный кумир, футболист высочайшего класса.

7. Темникова Виктора Николаевича, 1916 г. р., уроженца г. Мелитополя, украинца, беспартийного, рядового 23-К полка, мастер спорта, выступал за киевский «Локомотив» с 1935 по 1941.

8. Сухожилова Александра Осиповича, 1917 г. р., уроженца г. Житомира, украинца, беспартийного, рядового 25-К стрелкового полка, мастер спорта, выступал за киевский «Локомотив» с 1936 по 1941.

И будто в новый мир, сияющий повсюдной, ничем не нарушимой, не запятнанной и наводимой ежечасно чистотой, втолкнули их, завшивевших, нестриженых, небритых, исхудалых, ставших похожими на землю, по которой ползали и на которой спали; в просторной белой комнате размером со штрафную площадь стояли буквой «П» массивные добротные столы, и люди высшей расы перебирали в папках плотные листы с машинописными рядами чьих-то анкетных данных, биографий, подвигов, предательств; вот каждый такой лист с немецкой хищной птичкой — чье-то имя, курносый нос, веснушки, оттопыренные уши, горбатый шнобель, твердый упрямый подбородок, доверчивые детские пугливые глаза с белесыми ресницами, моргающими жалко, и росчерком пера со скучной неумолимостью в песок перетиралось все то, что так мама любила; поджарая, холодно-точная, безлико-исполнительная секретарша стучала бойко легонькими пальцами по клавишам безукоризненно отлаженной машинки: отстукивали часто, бесперебойно молоточки помилования пленным, отсрочки, приговоры, вот будто в ткацком цехе гудели и крутились железные веретена неумолимо, неостановимо, сходились, расходились невидимые нити, причудливо сплетаясь в узорчатую ткань; десятки, сотни судеб плененного служивого народа сцеплялись, скручивались каждое мгновение друг с дружкой и проходили параллельно, сквозь, не задевая.

Дверь широко раскрылась — вошел свободной, победительной поступью плечистый, с мощным торсом, радушной улыбкой узнавания сияющий красавец: густой пшеничный чуб свисает на широкий лоб, насмешливо, невозмутимо и бесстрашно глядят глубокой, чистой синевы глаза, лоснится сытостью и холой с одеколоном, мылом выбритая морда, серо-стальной бостоновый костюм с двубортным длинным пиджаком и отутюженными брюками в полную силу облегает плотное, еще как будто попрочневшее, потяжелевшее с войной тренированное тело, и светлый новый макинтош еще вдобавок через руку перекинут, и фетровая шляпа с шелковой лентой еще — ну просто господин, хозяин, барин.

— Ну? Ну? Здорово, мастера! Неужто не признали?

— Кривченя. Жорка, — каким-то глухо-неподъемным и неопределенным тоном выдохнул Капустин. — Нечаянная встреча.

— Ну! А я уж было испугался. Нашел, нашел вас, братцы! Как знал, что не ушли. Ну что? Пляшите, радуйтесь — свобода! Закончилось сиденье ваше лагерное, все.

— То есть это как?

— А так! Беру вас на поруки. Подпишите бумажку, что с новой властью вы согласны целиком, и все, гуляйте по Крещатику, к детишкам возвращайтесь, к бабам, к женам. Ну что ты выпялился, Толя? Ведь кто ты есть? Для немцев кто ты? Рабочая скотина? Обыкновенный рядовой, не видный в общей массе? Вот просто побежденный враг, которого сгноить тут стоит, только и всего? Так, да не так. Не чувствуешь нюансов. Ты — мастер спорта, футболист, большой игрок, наш, доморощенный, украинский, ты — гордость нации, можно сказать… освобожденной из-под гнета большевизма украинской нации. Ты, Клим, ты, Коля, ты, Макар, вы все! Профессионалы, мастера, и немцы это ценят. Зачем мешать вас с кучей прочего народа? Зачем гноить, морить, использовать для черного труда? Ну да, швырнули вас сюда, не разобравшись. Как разберешься сразу? — миллионы пленных. Еще бы чуть, вот пара-тройка месяцев, и сгинули с концами бы. Но есть же я! И я сходил в управу, в комендатуру — прояснил. Открыл глаза верховной власти, кто есть кто. Вот прямо в лоб, какую ценность каждый представляет. Вы — гордость Киева. Громили большевистские, советские, московские команды, тем самым пробуждая самосознание в украинском народе и жажду независимости, вникли? За это вам от немцев будет уважение и дозволение на достойную, зажиточную жизнь. Не коммунисты, не жиды, не комиссары, — Кривченя пальцы начал загибать. — Молчи! Ты тоже никакой не коммунист, Колюня. Ты — все, как я сказал, и похоронено, кем ты там был… молчи! Украинские патриоты вы — вот это себе вбейте в мозг, если остаться целыми хотите. Вот просто были все мобилизованы, не виноваты, что большевики силком погнали вас на фронт. И немцы поняли значение ваше для новой жизни через мои слова, они вас отпускают. Играйте, радуйте народ!

— Чего-чего?

— То самое. Жизнь восстановлена, обыденная, мирная. Все для лояльного народа — зрелища, футбол. Хошь в оперу, хошь в ресторан… работай только честно на Германию, все будет — и жилплощадь, и харчи. Я ремеслом вот, например, своим живу, футболом. Поля ведь никуда не делись, стадионы. Все то же самое и даже лучше… минус советская вот только власть… поди, вольготнее заживем без москалей-то, а? Ко мне давайте! Хочу команду с вами сделать новую! Из самых лучших игроков. Все уже есть, разрешено, доступно. Все будет — стадионы, инвентарь, кормежка, уважение, болельщики. Чемпионат свой сделаем. Команды киевские будут, галицийские, румыны, немцы, венгры — целый свет! Еще прокатимся в Европу — перспективочка! И ни о чем не думать, кроме самоей игры. Не ты ли, Клим, об этом мне все уши прожужжал — что есть еще огромный свободный целый мир футбола?

— Дождался, значит, немцев, Жор, — опять Капустин неопределенно вытолкнул.

— Дождался, да, — расслышал тот, набычился, озлился. — Дождался, чтобы вас, дружков своих, из лагеря вот вытянуть. Чтоб от голодной смерти вас, так, между прочим. Вы что, чудаки-человеки? Я ж вам сейчас не мало и не много — жизнь. Буквально с того света. Или рассудок потеряли с голодухи?

— Последняя падлюка ты, Кривченя, — зубами скрипнул Разбегаев, давя спасителя непрошеного взглядом. — Пока мы там на фронте под бомбежкой ползали, ты тут в тылу хозяев новых ждал, гаденыш, со своей липовой грыжей. Была бы моя сила только… что тише, что? Не тише!

— Ну-ну, ну-ну. Сейчас я, Коля, не расслышу, мимо пропущу, прощу, так и быть, хотя ты должен на меня не лаять по уму — быть благодарным по гроб жизни… ничего, оценишь.

— Мне, может, еще в ножки тебе бухнуться?

— А бухнись, бухнись! Отчего же нет? Я жизнь тебе — мало? Искал, искал вас, кланялся, просил, пороги обивал… вот дорожу так вами, чудаками, вот дружбой нашей стародавней, братством. Ведь вы ж мне братья, братья по футболу. Да ну и ладно, что там рассусоливать?.. потом ведь сами мне еще спасибо скажете. Или чего? Может, обратно в лагерь захотели? Давайте, если пачкаться такой свободой не хотите. Чего ж молчите-то? Скажите — «а пошел ты!» Что, жить охота? То-то и оно!

5.

Как зверь, как волчий вой в морозном поле под беззвездным небом. Как самка к своему детенышу. Неполному телесному исчезновению поражаясь своему. Осиновым листочком трепеща при каждом окрике, при каждом взвизге шин и задыхаясь от постыдного, богопротивно-незаслуженного счастья. Прохваченным, подхваченным могучим током любви и кровного родства. Ловя в последнее мгновение горлом гулкое, мучительно увесистое сердце, которое с отчаянной небывалой силой рванулось, рвется прочь, и ни к чему его удерживать, и можешь жить его биением вне пределов собственного тела. Воздвиженской улицей. Кудрявским переулком. Словно летя с горы. По желтоватому поребрику. Мимо грачиных гнезд своего детства. Со страхом не застать ушедших, разбомбленных, сожженных, угнанных в неволю.

Удостовериться, что целы. Обнять полуседого, насилу подавляющего хныканье отца, чьи подбородок, губы, нос, тяжелые вот эти, жилистые кисти отлиты будто по одной и той же мерке, из той же формы совершенно вынуты, что и твои, почуять близость эту страшную, предельно точную вот эту воспроизведенность, с такой остротой, с такой непереносимой ясностью, с какими никогда еще не чувствовал.

Припасть губами к маминой щеке, прижать к груди в мгновение обоюдного сердечного обрыва, уже такую легкую, сухую, маленькую, слабую, себя скормившую дитяте по кусочку: не отшатнется, не попятится, шагнет навстречу на неверных, подломившихся ногах — припасть, кормить, зализывать сыновние болячки, каким бы ни был, кем бы… вором, душегубом, предателем народа, трусом, беглецом, проевшим совесть, бросившим товарища…

Схватить жену, влепить в себя, вдыхая, выпивая, плюща, — чтоб снова потекла по жилам общая кровь, чтоб бытие твое приобрело иное, женское, вместилище, — глотнуть, обжечься живой водой, любящей силой, нерассуждающей преданностью, что ясно плещутся в ее глазах, не говорить ни слова, больше, чем всё, в молчании обоюдном понимая. Взять на руки ребенка наконец, биение родничка услышать, почуять запах преющего хлеба за ушами. Себе не хозяин, когда не один. Не раствориться без остатка в долге перед родиной, когда вот эта родина, живая, складчатая, мягкая, ревмя ревущая, смертельно от тебя зависимая, есть.

Базар кипит, гниет, бурлит и крутит человеческую массу, спрессовывает тысячи голодных и сотни сытых в черно-серую халву; ползет толпа вдоль длинных, наспех сколоченных прилавков с награбленным добром и смутно-годным мусором: покойницкая мятая одежда, сорочки с кружевами, детское белье, шарманки, граммофоны, самовары, утюги, фарфоровые супницы, пуховые платки, горжетки, шубы, керосиновые лампы, смазные сапоги, пальто с глазастой остромордой чернобуркой… Почти не видно мостовой булыжной под ногами — столько людей.

Клим — в этой давке, толчее, с прибоем рынка борется, одолевает, работая локтями; картуз по самые глаза надвинут, пиджак поношенный, на полтора размера меньше, едва не разошелся меж лопатками, едва не лопнет на плечах, в подмышках. Обыкновенная, со вторника на среду, как будто ничего не поменялось — одни бумажки-деньги разве только — жизнь. Но вдруг толпа вздохнула, закачалась, заныла, как на бойне, заслышав накатившие свирепым гулом тяжелые грузовики, азартным стрекотом — колясочные мотоциклы… упала супница, распалась на горбатые осколки, и люди, будто разметенные, раскиданные взрывом, брызнули прочь; грузовики вползли на площадь, и из-под тентов вмиг посыпались горохом солдаты вермахта в серо-зеленой униформе, с автоматами, свисавшими на животы.

На Клима, стуча сапожищами, пошел дюжий немец с закатанными выше локтя рукавами, с растроганным и странно-кротким выражением приятно-полноватого лица:

— Хальт! Аусвайс!

Налившийся сразу бессилием, с захолодевшим животом, позорно извиваясь мордой, выжимая угодливость, радушие, подобострастие, Клим поднял руку, обратив ее ладонью к немцу, и мелко-мелко закивал: «счас-счас!» И объяснил, показывая пальцем на карман:

— Аусвайс, аусвайс. Пожалуйста, извольте, господин…

По тихим пыльным улочкам крадется, дома его запоминают подслеповатыми глазами, а вот не надо бы, совсем не надо попадаться людям на глаза; петляет он, сворачивает, путая следы, не в силах ни секунды отдохнуть от представления, что будто следом все крадется кто. Согнулся в три погибели, нырнул под мостик деревянный, пролез и вышел на совсем уже зеленую окраину, где уж совсем худые, поседевшие от ветров и дождей, щелястые и покосившиеся, вкривь стоят домишки; разросшийся бурьян, чертополох, крапива скрывают их по самые коньки. Безлюдье, тишь, но только брешет, бьется на цепи собака, захлебываясь лаем, не унимаясь все никак, и чувство верное такое, что будто только-только отгромыхали сапоги по этой улочке, дворам и отвизжали, отскрипели, отстенали наотмашь отрываемые двери… опустошающее чувство окончания жизни, потери навсегдашней в душу заползает.

Клим сиганул через плетень, попер через крапиву напрямик, прорвался, продавился к грязно-голубому домику с забитыми крест-накрест окнами, и будто проломилась, не сдержав, под ним земля: оторваны, разбросаны те были доски старые, которыми заколотили в подпол лаз, и тут же вещи на траве валялись Кушнеровичей — шубейки, кацавейки, ветхое тряпье. Клим, будто лось в осенний гон, рванул — туда, где лаяла собака и где люди, которых не забрали убивать, попрятались по щелям… повсюду было пусто, так, будто и не жил никто, и вдруг увидел бабу, которая держалась за забор, чтоб не упасть; завыв, запричитав, не в силах оторвать от Клима взгляда — зияния беспокойных черных ран, к нему шагнула и, обвалившись на колени, безного поползла:

— О миленький, ой, ми-ленько-о-о-ой! Не… немцы. З-забрали… у-у-вели!..

— Куда? Куда увели? — задергал сотрясавшуюся от рыданий тушу.

— На кла-а-адбище за пру-у-у-уд.

И бросил, подорвался, путаясь в ботве и запинаясь о капустные вилки; будто бы слабый слыша зов, в котором плач прозрачных детских голосов неотделим от лая бесноватых, он длился вслед и задыхался от летящей навстречу чащи, бодливой, хлесткой, цепкой, лающей, непроходимой… по грудь в крапиве, в лопухах, проталкивался, прорубался к кладбищу и, исцарапанный, искусанный, ворвался в каменный, железный, деревянный город оградок и крестов; поняв, что ничего не слышит, замер и, обратившись в слух, почуял, различил. Метнулся, замер, снова побежал, упал на лицо и пополз меж могилами. Дополз до кряжистого дуба-Мафусаила, выглянул: два старика, три женщины стоят шеренгой у свежевырытой могилы, и Соня там, и старый Кушнерович, жирно чернеют земляные, с прожилками белесых корешков, отвалы; расстрельная команда из трех солдат и офицера торопит трех подростков лет пятнадцати, чтоб поскорее заглубились в землю на полный рост, почаще чтоб вонзали лопаты в грунт, самим себе вот эту яму роя. В исподнем все; тюки, два чемодана, кофточки, платочки — все жалкой горкой свалено.



Поделиться книгой:

На главную
Назад