Авл Геллий. Аттические ночи
Aulus Gellius. Noctes Atticae
Авл Геллий и его «Аттические ночи»
Vive ergo moribus praeteritis,
loquere verbis presenfibus…
Gell. Noct. Att., I, 10, 4
О жизни Авла Геллия нам известно немного, причем источником наших знаний о фактах биографии писателя является почти исключительно его собственное сочинение, которому Авл Геллий обязан всем — известностью, славой, да и вообще тем, что его имя не кануло в вечность. Из «внешних» данных, на основании которых мы могли бы опереться на какие-то хронологические «вехи», в нашем распоряжении имеется лишь свидетельство средневекового писателя Радульфа из Дицеста (Radulphus de Diceto), который сообщает нам, что Авл Геллий написал свое произведение в 169 г. н. э. (Agellius (sic!) scribit anno CLXIX). Вряд ли следовало бы считать это весьма позднее свидетельство заслуживающим внимания, если бы не упоминание Авлом Геллием (XII, 18, 2) в своем сочинении второго консулата Эруция Клара (146 г. н. э.), что дает нам своего рода terminus post quern. Сопоставление этих двух свидетельств с учетом некоторых других упомянутых в «Аттических ночах» реалий ведет нас, таким образом, ко времени конца правления Антонина Пия или к правлению Луция Вера и Марка Аврелия, т. е. к 40-60-м годам II в. н. э.
Что еще мы знаем об авторе и о его книге? Образование Авла Геллия было весьма традиционным — так учились сыновья состоятельных родителей еще в конце республиканского периода, например, Гораций. Сначала они получали хорошую подготовку у себя на родине, а затем, чтобы придать законченную форму своему образованию, отправлялись в Грецию, в Афины. Так же поступил и автор «Аттических ночей», основательно поднаторев в дисциплинах, составляющих основу «высшего образования» того времени — в риторике, философии и юриспруденции. Своих учителей Авл Геллий упоминает часто и охотно, словно стремясь к тому, чтобы тень их славы упала и на его собственное творчество. По обычаю того времени Геллий постоянно следовал за своими учителями, присутствовал на их лекциях и декламациях.
Его учителем грамматики был Сульпиций Аполлинарий (VII, 6, 12; XIII, 13, 1). «Самый ученый по сравнению с другими на нашей памяти», «муж, самым старательным образом изучивший старинные обычаи и литературу», «муж выдающихся познаний в литературе» — вот лишь часть пиетарных отзывов ученика о своем учителе (IV, 17, 11; XIII, 18, 2; XVIII, 4, 1). Ученость Сульпиция не исчерпывалась исключительно литературными занятиями. Помимо прекрасного знания латинской и греческой литературы, он был весьма сведущ и в правовых вопросах, особенно в сакральном праве (VII, 6,12).
В области риторики, которая в то время была важна не только для писательской деятельности, но и для успешной государственной карьеры, Авл Геллий считал своими учителями Антония Юлиана, а также Тита Кастриция (XVIII, 5, 1; XIII, 22, 1), заслуги которого были отмечены самим императором Адрианом. Но, без сомнения, особое место среди его наставников занимает знаменитый ритор и философ, виднейший из представителей так называемой «второй софистики» Фаворин из Арелата. Именно его чаще всего из своих учителей цитирует Авл Геллий, именно его более всех почитает и именно к его мнению чаще всего прислушивается и склоняется.
Со школьной скамьи Авл Геллий был призван к судейской деятельности (XIV, 2, 1). Об этой стороне своей жизни он упоминает неоднократно и с большим удовольствием. Когда Авл Геллий находился уже в зрелом возрасте, ему приходит мысль продолжить свое образование в Афинах (II, 21). Там, в Афинах, он обрел новый круг учителей и друзей. Особенно сблизился Авл Геллий с философом-платоником Кальвизием Тавром (XII, 5, 1), а также с известным ритором и философом Геродом Аттиком — человеком, прославившим свое имя не только научными занятиями, но и широкой благотворительной деятельностью. Будучи дальним потомком знаменитого
Тита Помпония Аттика — друга и адресата Цицерона, — Герод Аттик составил себе огромное по тем временам состояние и на собственные средства украсил роскошными постройками Афины, «одел в мрамор» великолепный стадион в Олимпии и даже мечтал прорыть судоходный канал на Истмийском перешейке, чтобы соединить воды Коринфского и Саронического заливов. Он сделал блестящую карьеру в римской администрации и даже являлся одним из учителей будущего императора Марка Аврелия. В Афинах Героду Аттику принадлежали две школы — одна философская, другая риторическая. Авл Геллий подробно описывает то, как Герод Аттик вел в своей школе занятия по риторике (I, 2).
Еще одной примечательной личностью, которая может считаться одним из наставников Авла Геллия, был кинический философ, а впоследствии христианин Перегрин Протей (XII, И, 1). Тот самый, которого так едко высмеял в своем блестящем антихристианском памфлете Лукиан, изобразивший Протея беспринципным мошенником, шарлатаном, проходимцем и просто преступником. Впрочем, вряд ли такой портрет полностью соответствует истинному лицу Перегрина Протея, ибо Авл Геллий рисует его совсем по-другому, отзываясь об этом человеке с большим уважением.
Время, проведенное в Афинах, не пропало для Авла Геллия даром. Именно там он заложил фундамент для своей писательской деятельности. В течении года, проведенного в Афинах, Авл Геллий, помимо основных учебных занятий, делал извлечения и пересказы из всех сочинений, которые находил интересными как для себя, так и для будущих своих читателей. Зимними вечерами в Афинах он начал литературно обрабатывать свои выписки и назвал свое сочинение «Noctes Atticae» — «Аттические ночи». «Поскольку долгими зимними ночами в земле Аттической, — пишет Авл Геллий, — мы начали забавы ради составлять эти записки, то и назвали их по этой самой причине „Аттические ночи“, нисколько не подражая высокопарным заглавиям» (praef. 4). Стоит заметить, что, несмотря на последнюю оговорку автора, название книги, никак не связанное с самим ее содержанием, все-таки выглядит несколько вычурно и искусственно — вполне в риторических традициях своего времени.
Примерно год спустя Авл Геллий покинул, возможно навсегда, Афины и возвратился в Рим, где продолжил работу над своими выписками, число которых постоянно увеличивалось благодаря его прилежным чтениям латинских и греческих классиков. В результате все собранные и литературно обработанные пассажи были поделены автором на 20 книг, причем в достаточной мере произвольно. Авл Геллий сам пишет, что отказывается от определенного порядка в организации и размещении материала, и порядок это зависит лишь от того, в какой последовательности те или иные материалы попадали в его руки. Несмотря на занятость, Авл Геллий предполагал продолжить свой труд и не останавливаться на 20 книгах (praef. 23 sq.), но его намерению по каким-то причинам не суждено было сбыться.
Из составленных Авлом Геллием 20 книг «Аттических ночей» почти полностью утрачена VIII книга (от нее дошло всего 15 фрагментов), и кроме того, сильно повреждены начало и конец произведения.
Труд Авла Геллия можно отнести к разряду miscellanea — литературы смешанного характера. Своему сочинению автор предпосылает «введение», в котором он раскрывает перед читателем план и цель своего труда. Не имея намерения придать своему произведению форму энциклопедии, Авл Геллий, тем не менее, предлагает читателю поистине энциклопедический свод сведений о самых различных сторонах жизни и науки своего времени. Здесь мы сталкиваемся с характерным для поздней античности явлением, а именно, с тенденцией к повсеместному переходу от ярко выраженных авторских, оригинальных текстов к составлению различного рода бревиариев, компендиумов и хрестоматий. Причина этого явления коренилась в том, что культурная среда была уже переполнена трудами многих предшествующих поколений и объем созданных культурных ценностей достиг той критической точки, когда его усвоение в сколь-либо репрезентативном количестве стало под силу лишь отдельным эрудитам-антикварам, какими на римской почве был Варрон Реатинский, а на греческой — александрийский грамматик I в. до н. э. Дидим Халкентерос, но никак не широкой массе людей с «высшим образованием».
В выборе тем и сюжетов Авл Геллий действовал, руководствуясь потенциальными интересами читателя. Весь материал «Ночей», хотя он и весьма разнообразен, можно условно разделить на две группы: различного рода реалии, с одной стороны, и стилистические вопросы — с другой. Каждый читатель, по мысли автора, должен был сам выбрать из его книги то, что его больше интересует.
Авл Геллий не ставит перед собой задачу глубоко изучить каждый вопрос в отдельности. В его произведениях отразился широко распространенный в античной литературе подход, сочетавший поучение с развлечением. Главная цель — не утомлять читателя. Для облегчения дела Авл Геллий собственноручно сделал полное оглавление своего произведения с подробной аннотацией каждой главы.
Для оживления повествования Авл Геллий прибегает к приему литературной инсценировки: с читателем говорит не автор сухого трактата, а различные персонажи, появляющиеся на страницах книги. Внешней связью этих сцен служат события из жизни самого автора, воспоминания об учителях и друзьях, содержание научных диспутов, на которых автору довелось присутствовать, впечатления от прочитанных книг и многое другое. Так, к примеру, объясняя происхождение названия созвездия Большой Медведицы, автор вместо педантичного перечисления бытовавших в его время гипотез, обрамляет рассказ в небольшую сценку, происходящую на палубе корабля, плывущего в тихой звездной ночи по глади Саронического залива; на палубе корабля беседуют сам автор и его афинские соученики. Или же, например, желая поделиться с читателем сведениями о различных чудесных явлениях, почерпнутых из разных книг, Авл Геллий попутно излагает историю приобретения им этих книг (IX, 4). Гораздо реже главы носят характер маленьких трактатов, полностью лишенных элементов инсценировки (напр., II, 19, где обсуждается значение глагола rescire, или VI, 2, где речь идет об ошибке в грамматическом толковании и т. п.). В некоторых случаях антураж сцен полностью изобретен самим автором.
Круг тем «Аттических ночей» огромен. Здесь и вопросы литературы и грамматики, здесь риторика и философия — две области античной культуры, претендовавшие на первенство в античном образовании, здесь и юриспруденция (особенно та ее часть, которая касается сакрального права), здесь и история, математика, астрономия, физика, медицина, кулинария, и наконец, просто интерес к различным диковинным вещам.
Как уже было замечено выше, Авл Геллий далек от скрупулезного исследования. Во многих случаях он оставляет решение трудных вопросов на суд читателя. В кратком обзоре греческой и римской истории наш автор говорит: «У нас ведь не было намерения со всей тщательностью писать сопоставительные биографии (συγχρονισμους) выдающихся мужей обоих народов; нам лишь хотелось слегка украсить наши „Ночи“ брошенными на них цветами истории» (XVII, 21, 1).
Упадок политической активности, на который лет семьдесят до того сетовал в своем «Диалоге об ораторах» Корнелий Тацит, отразился в сочинении Авла Геллия. Его не интересуют политические проблемы; мы не найдем почти ни слова о политических или вообще злободневных событиях его времени. Интересы Авла Геллия носят сугубо антикварный характер. Такая позиция, помимо прочего, дает автору возможность воздержаться от высказывания собственных политических симпатий и антипатий. Состояние нравов общества также остается в стороне от его внимания. Самый большой грех в глазах Авла Геллия — это недостаток учености, излишнее самомнение и высказывание необоснованных суждений, однако, его уход в «архаику» сам по себе достаточно красноречив. Будучи изящным литератором, способным привлекательно подать избранный им сюжет, Авл Геллий, тем не менее, не является писателем в привычном нам смысле слова. Художественное творчество сводится для него почти исключительно к уточнительству и комментаторству — собственно в этом он и вообще видит смысл современной ему литературы: нет смысла пытаться создать что-то принципиально новое, ибо всё действительно ценное уже давно написано — надо лишь правильно понять, объяснить или прокомментировать это давно написанное. И стоит признать, что в сохранении научных знаний заслуга Авла Геллия неоценима. «Аттические ночи» содержат извлечения более чем из 250 античных авторов, причем Геллий цитирует огромное количество недошедших до нас памятников литературы республиканского периода, многие из которых стали известны нам преимущественно, а иногда и исключительно благодаря ему. Мы никогда не сможем в точности узнать, прочел ли в действительности Авл Геллий сам все эти произведения — по этому поводу в науке высказывались разные точки зрения, — или пользовался трудами таких же составителей хрестоматий, каким был он сам, но факт остается фактом: тем, что в нашем распоряжении имеются бесценные фрагменты Энния, Катона, отрывки из речей Гая Гракха, многочисленные цитаты из произведений ранних римских трагиков и комедиографов, историков и риторов, мы обязаны именно Авлу Геллию.
Современные исследователи не склонны признавать за Авлом Геллием выдающийся писательский талант, но он человек не без способностей, а обладая к тому же отменным риторическим образованием, он может вполне интересно и изящно преподносить читателю не только разного рода занимательные факты, но и весьма сложные и специфические вещи — такие, как проблемы греческой и римской фонетики или тонкости толкования римского права и сложных мест античной поэзии. Мы не всегда можем согласиться с научными выводами автора, особенно, когда дело касается этимологических вопросов, где его рассуждения порой весьма наивны.
Однако и эта naivete Авла Геллия, безусловно, представляет ценность для историка, поскольку дает возможность оценить характер и уровень многих научных представлений того времени.
В своих суждениях о греческой и римской поэзии Авл Геллий далек от римского патриотизма, так характерного, например, для Цицерона. Для Авла Геллия на первом месте стоит литературный талант, поэтический вкус и точность выражения. По этой причине в описании извержения вулкана Этны он отдает предпочтение Пиндару перед Вергилием и ставит греческие оригиналы комедий Менандра несравненно выше их латинских переводов (II. 23).
Особый интерес Авла Геллия вызывают произведения зачинателя латинской прозы Марка Порция Катона Старшего. Для Геллия Катон не только почтенный писатель, но в еще большей степени защитник и пропагандист старинных римских нравов. Это argumenium ex silentio для того, кто хочет понять, как оценивал Авл Геллий современный ему нравственный климат.
Высоко оценивает Авл Геллий ораторское творчество братьев Гракхов, Сципиона Младшего, историка Корнелия Непота. С другой стороны, столь важный и почитаемый римлянами историк Полибий, друг Сципиона Младшего, первым из греков обосновавший теоретические основы римской государственности, удостоился у Авла Геллия одного единственного упоминания и то не как историк и стилист, а лишь как свидетель события.
Не найдем мы у Авла Геллия и упоминания знаменитого историка эпохи Августа Тита Ливия, зато имеется множество упоминаний римских анналистов — источников Ливия.
Римская поэзия представлена у Авла Геллия несколько однобоко. Особого почета у него заслуживают древние поэты, драматурги и комедиографы: Гней Невий (I, 24; III, 3; XV, 24), Квинт Энний (XVII, 17; XVIII, 5), Пакувий (VIII, 14), Ливии Андроник (VIII. 9; XVII, 21) и Плавт (III, 5). Высоко ценит он Катулла и Лукреция. А вот о поэтах времени Августа, за исключением Вергилия и Горация, нет никаких упоминаний. Автор обошел своим вниманием также талантливых поэтов «серебряного века» римской литературы. Очень скептически настроен Геллий к творчеству Сенеки Младшего и даже посвятил его критике отдельную главу (XII, 2).
Если внимательно присмотреться, то нетрудно заметить установленную Авлом Геллием «точку замерзания» римской литературы — это конец «эпохи Августа», из творческого наследия которой, как уже сказано выше, наш автор также считает достойным внимания весьма небольшую часть. Вершиной и одновременно концом римского поэтического развития представляется Авлу Геллию творчество Вергилия (V, 12; XIII, 21; 27; XVII, 10; XX, 1), сумевшего, по его мнению, соединить воедино изящество в выборе слов, знание древних реалий и музыкальность стиха.
Авл Геллий является весьма взыскательным стилистом. Именно на основании стиля он подходит к оценке литературных произведений. Выбор слов, изысканность и точность их употребления стоит у Геллия на первом месте. Вопросы синтаксиса отодвинуты у него на второй план и интересуют нашего автора лишь в тесной связи с лексическим употреблением. Принцип стилистической оценки Авла Геллия можно определить процитированными им словами Юлия Цезаря: «Словно подводной скалы избегай неслыханного и неупотребительного слова» (I, 10, 4).
Понятность и употребительность языковых средств, наряду со стилистической отточенностью и изяществом литературной формы, являются для Авла Геллия главными критериями литературной ценности произведений — как рассматриваемых, так и своего собственного. Говоря о событиях дней минувших, он, воплощая в жизнь завет своего наставника Фаворина, стремится пользоваться понятным языком своего времени (I, 10, 4). Однако это удается ему не без потерь. Так, филологи отмечают злоупотребление Авлом Геллием грецизмами даже в тех случаях, где он мог брать хороший латинский материал у своих излюбленных авторов. Впрочем, Геллий и сам вполне отдает себе отчет в собственных недостатках, когда в предисловии предупреждает читателя о недостаточной отделке своего произведения. Во всяком случае, он всегда хорошо знает то, чего следует избегать хорошему стилисту (I, 15; XI, 7, 13).
Куда более слабым звеном, чем чистота стиля, оказывается исследовательский метод Авла Геллия. Зачастую он нарочито поверхностно анализирует им же самим выбранные вопросы, ограничивается простым изложением, уклоняется от самостоятельных оценок при наличии взаимоисключающих точек зрения, опираясь в основном на мнения наиболее знаменитых из своих учителей и предшественников, причем нередко именно авторитет того или иного из этих предшественников становится для него критерием и гарантией правильности решения вопроса.
Подводя итог сказанному, заметим, что «Аттические ночи», без сомнения, будут интересны для современного читателя, погружая его в самые разнообразные сферы античной культуры. Здесь, следуя замыслу Авла Геллия, он найдет и то, чем развеять скуку, и то, чему следует поучиться.
Одним словом, intende lector — delectaberis: внимай, читатель, — извлечешь удовольствие!
Перевод и комментарии выполнены коллективом санкт-петербургских антиковедов:
Книги I–V — д. и. н., профессором кафедры истории древней Греции и Рима СПбГУ — А. Б. Егоровым;
книги VI–X — к. и. н., доцентом СПбГУ — А. П. Бехтер;
книги XI–XV, XVII и XVIII — к. и. н., старшим научным сотрудником Санкт-Петербургского филиала Института востоковедения РАН — А. Г. Грушевым;
книги XVI, XIX и XX — О. Ю. Бойцовой.
В основу перевода положены следующие издания:
1. A. Gellii Noctium Atticarum libri XX. Ed. С. Hesius. V. I–II. Lipsiae, 1903.
2. Aulu-Gelle. Les nuits attiques. Tome I. Livres I–V. Texte etabli et traduit par R. Marrache. Paris, 1967. Tome II. Livres VI–X. Texte etabli et traduit par R. Marrache. Paris, 1978. Tome III. Livres XI–XV. Texte etabli et traduit par R. Marrache. Paris, 1989. Tome IV. Livres XVI–XX. Texte etabli et traduit par Y. Julien. Paris, 1998.
Вступление
(1) *** [1] можно найти другие, более приятные, с тем чтобы и для моих детей были созданы отдохновения такого рода, когда их душа во время какого-нибудь перерыва в делах могла бы расслабиться и дать волю своим прихотям (indulged). [2]
(2) Мы же использовали случайный порядок предметов, установленный нами прежде при составлении выписок. Ведь в соответствии с тем, брал ли я в руки какую-либо книгу, или греческую, или латинскую, слышал ли что-либо достойное упоминания, я отмечал то, что [мне] было угодно, какого бы рода оно ни было, не делая различия и без разбора, и сохранял для себя, в помощь памяти, словно некую кладовую учености, так, чтобы, когда возникнет потребность в факте или высказывании, которые я вдруг случайно позабыл, и книг, из которых я его взял, не будет под рукой, нам было бы легко найти и заимствовать [их] оттуда.
(3) Таким образом, и в этих записках представлено то же разнообразие предметов, какое было в тех прежних заметках, которые мы делали наспех, беспорядочно и нескладно при различных чтениях и ученых занятиях (eruditionibus lectionibusque). [3] (4) Но поскольку мы начали забавы ради составлять эти записки, как я сказал, долгами зимними ночами в земле Аттической, то и назвали их по этой самой причине «Аттические ночи», нисколько не подражая высокопарным заглавиям (festivitates inscriptionum), [4] которые многие писавшие на обоих языках придумали для этого рода книг. (5) Ибо поскольку они отовсюду собрали пеструю, смешанную и как бы неоднородную ученость, потому, в соответствии с таким содержанием, они дали [произведениям] самые что ни на есть изысканные названия. (6) Ведь одни назвали [свои книги] «Музы» (Musae), [5] другие — «Черновики» (Silvae), [6] тот — «Пеплос» (Πέπλος), [7] этот — «Рог Амалтеи» ('Αμάλθειας κέρας), [8] другой — «Соты» (Κηρία), [9] некоторые — «Луга» (Λειμω̃νες), [10] кое-кто — «Собственное чтение» (Lectio sua), [11] один — «Древние чтения» (Antiquae lectiones), [12] иной — «Цветистые выражения» ('Ανθηροί), [13] еще кто-то — «Открытия» (Ευ̉ρήματα). [14] (7) Есть и такие, кто назвал [свой труд] «Лампады» (Λύχνοι), [15] есть также те, кто «Строматы» (Στρωματει̃ς), [16] есть, кроме того, те, кто [использовал название] «Пандекты» (Πανδέκται), [17] и «Геликон» ('Ελικω̃ν), [18] и «Проблемы» (Προβλήματα), [19] и «Руководство» ('Εγχειρίδια), [20] и «Кинжалы» (Παραξιφίδιαι). [21] (8) Есть такой, кто дал название «Памятные книжки» (Memoriales), [22] есть кто «Прагматические дела» (Πραγματικά), и «Посторонние дела» (Πάρεργα), и «Поучительное» (Διδασκαλικά); [23] есть также тот, кто назвал «Естественная история» (Historia naturalis), [24] есть [кто] — «Разнообразные истории» (Παντοδαπαὴ ι̉στορίαι), [25] есть, кроме того, кто — «Луг» (Pratum), [26] есть также, кто — «Фруктовый сад» (Πάγκαρπον), есть кто «Общие места» (Τόποι). [27] (9) Есть также многие, [озаглавившие свои труды] «Заметки» (Conjectanea), [28] нет недостатка и в тех, кто дал своим книгам названия [такие как] или «Нравственные письма» (Epistulae morales), [29] или «Вопросы в письмах» (Epistulae quaestionum), [30] или «Смешанные» (Epistulae confusae) [31] и некоторые другие заглавия, слишком изощренные, имеющие ощутимый привкус вычурности. (10) Мы же в соответствии с нашим пониманием небрежно, незатейливо и даже несколько грубовато (subrustice) по самому месту и времени ночных бдений назвали [наш труд] «Аттические ночи», настолько уступая всем прочим и в громкости самого названия, насколько мы уступили в отделке и изяществе произведения.
(11) Но при составлении выписок и заметок у меня, по крайней мере, был не тот же замысел, что у многих из них. Ведь все они, и в особенности греки, постоянно читая многочисленные и разнообразные [книги], как говорится, «белой нитью», [32] стоит им натолкнуться на какие-либо факты, [как они], не заботясь о разделении, гонясь только за количеством, сгребают все в кучу, так что при их чтении дух утомится от усталости и отвращения прежде, чем найдет то или иное, что послужило бы удовольствию при чтении, образованности после прочтения и пользе при воспоминании. [33] (12) Я же, поскольку хранил в сердце знаменитое изречение эфесского мужа Гераклита, [34] которое буквально таково: «Многознание уму не учит», [35] то, хотя в перерывах от трудов, когда я мог улучить [минуту] досуга, до утомления занимался чтением и просмотром весьма многочисленных свитков, но воспринял из них немногое и лишь то, что либо легким и кратким путем привело бы ясные и восприимчивые умы к жажде благородной учености и размышлению о полезных науках, либо освободило бы людей, уже занятых другими житейскими заботами, от действительно постыдной и грубой неосведомленности о делах и словах.
(13) Что же касается того, что среди этих заметок оказались некоторые немногие, скрупулезные и тщательные, либо из [области] грамматики, либо диалектики, дибо даже геометрии, а также совсем немногочисленные и более отстраненные, относительно авгурального и понтификального права, [36] то не следует избегать их, как бесполезных для познания или трудных для восприятия. Ведь в этих сюжетах мы не достигли слишком глубоких и темных недр исследований, но дали некоторые начатки и как бы образчики (libamenta) благородных наук, никогда не слышать о которых или не соприкасаться [с которыми] для мужа, воспитанного, как подобает свободному гражданину, если не гибельно (inutile), [37] то, по крайней мере, безусловно, позорно.
(14) Итак, поэтому, если у кого-либо окажется случайно время и желание ознакомиться с этими ночными трудами, мы хотим попросить и добиться [того], чтобы при чтении уже прежде знакомого оно не было бы отвергнуто как известное и общедоступное. (15) Ведь разве есть в литературе [что-либо] столь отдаленное, чтобы об этом все же не знали довольно многие? Достаточно лестно и то, что это не перепето в схолиях и не затерто в комментариях. (16) В свою очередь, если они натолкнутся на нечто новое для себя и неизвестное, я считаю справедливым, чтобы они без пустой завистливой враждебности приняли во внимание, что эти небольшие наставления не только никоим образом не являются маловажными — или сухими, чтобы подпитывать рвение, или холодными, чтобы услаждать и согревать душу, — но принадлежат к тому роду и виду, благодаря которому легко либо человеческие умы созревают более бодрыми, либо память более услужливой, либо речь более изящной или язык более правильным, либо удовольствие в досуге и развлечении более благородным. [38] (17) Что же до того, что покажется недостаточно ясным или недостаточно полным и отделанным, то мы просим, повторяю, считать это написанным не столько для обучения, сколько для побуждения, и словно удовлетворившись показом следов, следовать за ними, отыскав, если будет угодно, либо книги, либо учителей. (18) Относительно же того, что все же сочтут достойным порицания, то пусть раздражаются, если осмелятся, против тех [книг], откуда мы это взяли; но, конечно, следует не тотчас же необдуманно поднимать шум, прочитав у другого [автора] написанное по-другому, но взвесить и доказательства положений, и авторитет людей, за которыми они и мы следовали.
(19) Но лучше всего будет, чтобы те, кто в чтении, писании, размышлении никогда не обретали ни радостей, ни мук, не проводили ночи в такого рода бдении и не шлифовали себя в спорах и обсуждениях среди последователей той же музы, но были поглощены тревогами и заботами; пусть они бегут прочь от этих «Ночей» и ищут себе другие развлечения. Есть старая пословица: «Лира галке ни к чему, на что свинье амаракин». [39]
(20) А также, чтобы еще больше раззадорить бездарность и слепоту дурно образованных людей, я позаимствую из хора Аристофана [40] несколько анапестов и тот же закон, который этот остроумнейший человек дал для просмотра его пьесы, я дам для чтения этих записок, чтобы не коснулся их и не приблизился к ним темный и невежественный люд, чуждый ученых занятий. Слова «данного закона» (legis datae) [41] таковы:
(22) К этому дню написано уже двадцать книг. (23) Сколько же мне далее будет [отпущено] по воле богов жизни, и сколько мне будет дано времени, свободного от присмотра за имением и от забот о воспитании моих детей, все это время досуга я употреблю на собирание такого рода занятных вещиц из записей. (24) Итак, число книг будет с помощью богов продвигаться вперед по мере продвижения вперед [дней] самой жизни, пусть они и будут совсем немногочисленны, но я не хочу, чтобы мне был дан более долгий срок жизни, чем [тот], пока я еще буду способен к писанию и составлению комментариев. [43]
(25) Заглавия всех тем, которые содержатся в каждой заметке, мы представили здесь, чтобы уже сразу было объявлено, что в какой книге можно узнать и найти.
Книга I
С помощью какого соотношения и каких умозаключений философ Пифагор, по словам Плутарха, рассуждал о вычислении роста Геркулеса, когда тот жил среди людей
(1) В книге, написанной Плутархом [44] о природе духа и тела Геркулеса [45] и доблестях его, пока (quamdiu) [46] он был среди людей, говорится, что философ Пифагор [47] произвел искусный и тонкий расчет и измерение того, насколько он превосходил [других смертных] ростом и статью. [48] (2) Ведь поскольку почти достоверно известно, что протяженность стадия в Пизах [49] у Юпитера Олимпийского Геркулес измерил своими ступнями, и оказался он длиной в 600 ступней, [а] прочие стадии в землях Греции, впоследствии установленные другими, также имеют протяженность в 600 стоп, но все же немного короче, [50] то, сделав расчет соотношения, он [Пифагор] легко узнал, что размер и длина ступни Геркулеса были настолько больше, чем у других, насколько олимпийский стадий протяженнее, чем прочие. (3) Затем, выяснив размер Геркулесовой стопы, произвел он вычисление телесного роста, соответствующего этой мерке, основываясь на естественных соотношениях членов человеческого тела, [51] и сделал вывод, что Геркулес был настолько выше, чем другие [люди], насколько олимпийский стадий в равной пропорции превосходит другие установленные.
Слова стоика Эпиктета, которыми тот произвел остроумное отмежевание истинного стоика от толпы болтливых мошенников, именующих себя стоиками, вовремя использованные славнейшим мужем Геродом Аттиком в отношении некоего горделивого и хвастливого юноши, только с виду бывшего последователем философии
(1) Когда мы были у учителей в Афинах, Герод Аттик, [52] муж и в греческом красноречии одаренный, и звания консуляра [53] удостоенный, часто приглашал меня со славнейшим мужем [54] Сервилианом и тех многих иных из нас, кто приезжал в Грецию из Рима для получения образования, на пригородные виллы. (2) И когда гостили мы у него на вилле в Кефисии, [55] то и в летнее время года, и в самый жаркий период осени мы скрывались от неудобств жары в тени огромных рощ, в длинных аллеях для прогулок с мягкой почвой, в зданиях, приносящих прохладу, в чистых, полных водой и освещенных со всех сторон банях, и в очаровательной обстановке всей вообще виллы, где звенели повсюду воды и [голоса] птиц. (3) Был там же вместе с нами юноша, последователь, по его собственным словам, стоической школы философии, [56] но слишком говорливый и легкомысленный. (4) В застольных беседах, обыкновенно происходивших после трапезы, он неоднократно высказывал — неуместным и нелепым образом — многочисленные, чрезмерно длинные суждения <о> [57] философских учениях, и заявлял, что кроме него одного, грубы и неотесанны все прочие, как-то: виднейшие из владеющих аттическим наречием, [58] и все, кто облачается в тогу, и всякий вообще носитель латинского имени, [59] — а тем временем гремел не вполне понятными словами, хитросплетениями силлогизмов и диалектических софизмов, говоря, что никто, кроме него, не в состоянии разрешить кириеонтов (κυριεύοντες), исихазмов (η̉συχάζοντες) и соритов (σωρείτες) [60] и других такого рода головоломок. Что же касается этического учения, природы человеческого разума, происхождения добродетелей и их свойств и границ, или, наоборот, вреда, болезней и эпидемий, пороков и порчи душ, то, по его утверждению, все это никем другим не было исследовано, изучено и обдумано лучше, чем им. (5) Он полагал, что муками, страданиями тела и опасностями, угрожающими смертью, не нарушается и не уменьшается образ и состояние счастливой жизни, которого он, по собственному мнению, достиг, а безмятежность лица и всего облика стоика также не может быть омрачена какой-либо неприятностью.
(6) Между тем как он раздувал эти пустые похвальбы и уже все жаждали окончания, и, измученные, почувствовали отвращение к его словам, Герод, прибегнув, по своему обыкновению, к греческому языку, сказал: «Позволь, о величайший из философов, поскольку ответить тебе мы, которых ты называешь невеждами, не в состоянии, прочитать вслух из книги то, что думал и высказал величайший из стоиков, Эпиктет, [61] о подобном вашем хвастовстве» и велел принести первую [62] книгу «Бесед Эпиктета», составленных Аррианом; [63] в ней этот достоуважаемый старец по делу порицал юнцов, которые, не заботясь о полезном и подобающем, но болтая о вздорных теоремах и комментариях к детским упражнениям, называют себя стоиками.
(7) Поэтому из принесенной книги было прочитано то, что я привел [ниже]; этими словами Эпиктет сурово и вместе с тем остроумно провел различение и размежевание между [образом] истинного и искреннего стоика — который, без сомнения, должен возвышаться над всеми помехами (α̉κώλυτος), быть непринужденным (α̉νανάγκοστος), несвязанным (α̉παραπόδιστος), свободным (ε̉λεύθερος), богатым (εύπορων), счастливым (εύδαιμονών), — и прочей толпой негодных людей, которые именуют себя стоиками, и, опустив темный туман слов и хитростей перед глазами слушателей, искажают имя священнейшего учения. [64]
(8) «Скажи мне о благе и зле. Слушай:
Ветер от стен Илиона привел нас ко граду киконов. [65]
(9) Среди существующего одно — благо, другое — зло, третье — безразлично [к тому и другому]. [66] Благо же — это, конечно, добродетели и то, что к ним причастно; зло — это пороки и причастное им; безразличное же — это то, [что] между ними: богатство, здоровье, жизнь, смерть, наслаждение, страдание. (10) — Откуда ты знаешь? — Гелланик говорит в „Египетской истории“. [67] В самом деле, какая разница — сказать ли это или то, что Диоген; [68] [говорит] в „Этике“, или Хрисипп, [69] или Клеанф? [70] Итак, проверил ли ты что-либо из этого и составил ли свое собственное мнение? (11) Укажи, как ты обычно переносишь бурю на корабле: вспомнишь ли ты об этом разделении, когда захлопают паруса и ты вскрикнешь? А если какой-нибудь бездельник, встав перед тобой, произнесет: „Скажи мне, во имя богов, что ты недавно говорил, не является ли кораблекрушение каким-либо злом или же чем-либо, причастным злу?“ Разве не бросился бы ты на него с палкой? Так что нам до тебя, человек? Мы погибаем, а ты, придя, забавляешься. (12) Если же Цезарь вызовет тебя как обвиняемого ***». [71]
(13) Услышав это, заносчивый юнец замолчал, словно бы все это было сказано не Эпиктетом [в отношении] каких-то других [людей], но Геродом [в отношении] его самого.
О том, что Хилон Лакедемонянин принял двусмысленное решение для спасения друга, и что должно осмотрительно и тщательно обдумывать, следует ли хоть раз допустить проступок ради пользы друзей, и здесь же отмечено и пересказано, что об этом деле написали Теофраст и Марк Цицерон
(1) В книгах тех, кто передает память о жизни и деяниях славных мужей, сказано, что лакедемонянин Хилон [72] — муж из славного числа мудрецов, [73] и что этот Хилон на исходе своей жизни, когда смерть занесла над ним свою руку, так говорил обступившим его друзьям:
(2) «Вот случай вам также узнать, что почти все мои слова и дела в течение долгой жизни, — сказал он, — не были достойны сожаления. (3) Я же в это самое время не обманываю себя, будто бы я не совершал ничего, память о чем была бы <мне> в тягость, [74] кроме, конечно, одного того, [относительно чего] мне все еще не вполне ясно, правильно ли я поступил или нет.
(4) В деле, касающемся жизни друга, был я судьей совместно с двумя другими [судьями]. Закон был таков, что этот человек подлежал осуждению. Итак, либо друг должен был лишиться жизни, либо к закону должен был быть применен подлог. (5) Я много вопрошал свою совесть о помощи в столь сомнительном деле. Кажется, то, что я сделал, в сравнении с иным легче перенести: (6) сам я молча вынес решении об осуждении, а тех, кто судил вместе [со мной], убедил оправдать. (7) Стало быть, в столь важном деле не были мной нарушены обязательства ни в отношении судей, ни в отношении друга. [Но] такую душевную муку я испытываю от этого, что, боюсь, не чуждо вероломства и вины то, что в одних и тех же обстоятельствах, в одно и то же время и в общем деле сам я склонился к тому, что мне лучше всего было сделать, а других убедил в противоположном этому».
(8) И ведь этот Хилон, человек выдающейся мудрости, сомневался, до какой степени он должен был идти против закона и против права ради друга, и дело это даже на пороге смерти тревожило его душу; (9) и в дальнейшем многие другие последователи философии, как сказано в их книгах, довольно подробно и обстоятельно исследовали, если выражаться их собственными словами, как они были написаны, [следующее]: «Следует ли помогать другу вопреки справедливости, и до какой степени, и в чем?». [75] Эти слова означают, что они исследовали, должно ли иногда ради друга действовать вопреки закону и вопреки обычаю, и в каких случаях, и до какой именно степени.
(10) Относительно этого вопроса, как я сказал [вслед за] многими другими, и Теофраст, [76] муж весьма почтенный и сведущий в перипатетической философии, [77] проводит самое подробное исследование, и записано это рассуждение, если мы правильно вспомнили, в первой книге его [сочинения] «О дружбе». (11) Эту книгу, очевидно, прочитал Марк Цицерон, когда и сам сочинял книгу «О дружбе». [78] Также и прочее, что следовало, по его мнению, заимствовать у Теофраста, со свойственным ему талантом и красноречием, он взял и переложил самым уместным и соразмерным образом; (12) но именно тот вопрос, труднейший из всех прочих, о котором, как я сказал, достаточно рассуждали, он прошел поверхностно и кратко, и не последовал тому, что ясно и точно было описано Теофрастом, но, опустив ту тщательность и как бы придирчивость, обозначил сам род дела словами немногими. (13) Эти слова Цицерона, если кто-либо захочет проверить, я привожу: «Итак, я считаю, что надо оставаться в тех пределах, чтобы как нравы друзей были безупречны, так была бы между ними общность во всех без исключения делах, решениях и намерениях, так что если даже по воле судьбы случится, что нужно будет помочь не вполне справедливым желаниям друзей, в которых дело бы шло об их жизни или репутации, то следовало бы отклониться от [прямого] пути, если бы только это не повлекло за собой величайший позор; ведь существует предел того, насколько дружбе может даваться снисходительность». [79]
«Когда, — говорит [Цицерон], - дело идет о жизни друга или о добром имени, следует отклониться от [прямого] пути, чтобы помочь его желанию, даже несправедливому». (14) Но какого рода должно быть это отклонение и каким отступление ради помощи и при сколь значительной несправедливости желания друга, он не говорит. (15) Однако к чему мне знать, что при таких опасностях для друзей следует отклониться от [прямого] пути, если это не повлечет для меня великий позор, когда он не укажет мне также, какой позор он считает великим и до какой степени мне следует дойти, отклоняясь от [прямого] пути? «Ибо до такой степени, — говорит он, — следует оказывать снисхождение дружбе». (16) Ведь именно о том самом, чему в особенности следует научиться, те, кто учат, говорят менее всего: насколько и до какого предела следует оказывать снисхождение дружбе. [80] (17) Знаменитый мудрец Хилон, о котором я сказал немного ранее, ради спасения друга отклонился от [прямого] пути. Но я вижу, насколько далеко он зашел; ведь для спасения друга он дал ложный совет. (18) Однако даже в конце жизни он сомневался, можно ли его по справедливости упрекать и обвинять.
«Против родины, — говорит Цицерон, — нельзя поднимать оружие ради друга». [81] (19) Это, конечно, известно каждому и, как говорит Луцилий, [82] «прежде чем родился Феогнид». [83] Но я не нахожу искомого: если ради друга должно действовать против права, против того, что дозволено, сохраняя, тем не менее, достоинство и спокойствие, и если следует отклониться, как он сам говорит, от [прямого] пути, то что, и до какой степени, и в каком деле, и до каких именно пределов надлежит сделать? (20) Знаменитый афинянин Перикл, [84] муж, на славу одаренный и прекрасно владевший всеми благородными науками, достаточно ясно, пусть и в одном только случае, высказал, что он думает [по этому вопросу]. Ведь когда друг просил его дать ложную клятву в его деле и тяжбе, он обратился к нему с такими словами: «Следует помогать друзьям, но лишь пока дело не касается богов». [85]
(21) Теофраст же в той книге, о которой я упомянул, со своей стороны, рассуждает об этом деле и более точно, и более сжато, чем Цицерон. (22) Все же и он при объяснении рассуждает не о каждом случае отдельно и не с определенными примерами, но применяет категории поверхностные и слишком общие, в целом примерно таким образом:
(23) «Следует принять, — говорит он, — невеликое бесславие или бесчестие, если благодаря этому делу для друга может обнаружиться значительная выгода. Ведь легкий ущерб умаленной чести воздается и восполняется другой, более значительной и важной почестью в помощи другу, и этот наименьший позор и своего рода ущерб для доброго имени подкрепляется приобретенными для друга выгодами». (24) «И не должно нам, — говорит он, — волноваться из-за имен, поскольку не равны по самому роду честь моего доброго имени и польза дела друга. Ведь их следует различать на основании значимости и подлинной силы, а не по именам и достоинствам родов. (25) Ибо когда в случаях равных или весьма недалеко [друг от друга отстоящих] положены на весы польза друга или наша честность, то честность, несомненно, имеет перевес; но когда польза друга гораздо более значительна, а нашей чести в несерьезном деле наносится легкий ущерб, тогда полезное для друга окажется более значительным в сравнении с тем, что мы считаем честным, подобно тому, как большое количество меди ценнее небольшой пластинки золота».
(26) К этому добавил я слова самого Теофраста об этом деле: «Воистину, если нечто более ценно по природе, не следует тотчас брать какую-либо меру этого, сравнимую с таким же количеством другого. Я говорю только, что, если золото ценнее меди, то и одинаковое количество золота в сравнении с таким же количеством меди не покажется большим; но и количество и величина будут иметь определенное значение». [86]
(27) Также философ Фаворин, [87] известным образом несколько сократив и опустив точное исследование справедливости, подобное оправдание снисхождения обосновал такими словами: «Так называемое снисхождение у людей есть ослабление точности в должном». [88]
(28) Затем далее тот же Теофраст рассуждает примерно следующим образом: «Однако иногда, — говорит он, — другие внешние обстоятельства, а сверх того и прочие — как бы привески лиц, причин, времен и неизбежности самих обстоятельств, которые трудно заключить в правила, — управляют, руководят и словно повелевают этой незначительностью и важностью дел, и всеми этими оценками должного, делая [их] то незыблемыми, то недействительными».
(29) Это и тому подобное Теофраст описал достаточно осторожно, тщательно и добросовестно, старательно разбирая и разделяя, самоуверенно вынеся приговор, поскольку, действительно, разнообразия причин и времен, тонкостей различий и оттенков и прямого, постоянного и определенного в каждом отдельном случае наставления, которое, как я уже сказал, мы не нашли в первой части этого трактата, они не содержат.
(30) Известны не только некоторые другие полезные [дела] и мудрость этого Хилона, с которого мы начали данное небольшое исследование, но и то, более всего представляющее несомненную пользу, что два яростнейших чувства, любовь и ненависть, он удержал в рамках меры. «До того предела, — сказал он, — люби, словно по воле судьбы тебе предстоит и ненавидеть, и также питай ненависть до того [предела], словно впоследствии ты, возможно, должен будешь любить».
(31) Об этом самом Хилоне философ Плутарх в первой книге [своего сочинения] «О душе» написал в следующих словах: «В древности Хилон, услышав, как кто-то говорил, что у него нет ни одного врага, спросил, не так ли [дело обстоит], что у него нет и ни одного друга, считая, что вражда по необходимости следует за дружбой и сплетается [с ней]». [89]
Сколь тонко и тщательно исследовал Антоний Юлиан речи Марка Туллия хитрость подмены слова
(1) Ритор Антоний Юлиан [90] отличался весьма благородным и приятным характером. Также свойственна ему была ученость, особенно полезная и приятная, забота об изысканной старине и обширная память; к тому же все достаточно древние сочинения он столь тщательно изучал, — и либо оценивал достоинства, либо распознавал недостатки, — что вынесенное им суждение можно назвать безупречным.
(2) Этот Юлиан о той энтимеме, [91] которая содержится в речи Марка Туллия, [92] произнесенной в защиту Гнея Планция, рассуждал следующим образом, (3) — но сначала я приведу сами слова, о которых шла речь: «Впрочем, различаются одалживание денег и милости. Ведь тот, кто одолжил деньги, тотчас же лишается того, что отдал, а тот, кто должен, удерживает чужое; милость же и тот, кто отдает, имеет, и [тот], кто имеет, тем самым, что имеет, отдает. И я не перестану быть должен Планцию, если возмещу это, и не меньше я отдал бы ему по собственной воле, если бы не случилось этого несчастья». [93] (4) «Поистине построение речи, — говорит [Юлиан], - витиевато, округло и приятно самой соразмерностью составных частей, но со снисхождением следует читать слова, несколько измененные для того, чтобы сохранить смысл фразы. (5) Ибо сопоставление одалживания милости и денег (debitio gratiae et pecuniae) требует сохранять этот глагол обоюдно. (6) Ведь тогда одалживание милости и денег покажутся правильно противопоставленными между собой, когда мы скажем, что одалживаются и деньги и милость; но как о том, что происходит с деньгами, данными в долг и возвращенными, так и о том, что, в свою очередь, касается оказания милости, [впоследствии] возмещенной, следует рассуждать, сохраняя в обоих случаях глагол одалживания». «Цицерон же, — продолжает он, — после того как уже сказал, что одалживание милости и денег различно, и передавал смысл этой фразы, относит к деньгам глагол debet (должен), а к милости прилагает глагол habet (имеет) вместо debet; ведь он говорит так: „милость же и тот, кто дает (refert), имеет, и кто имеет (habet), тем самым, что имеет, отдает“. (7) Но данный глагол habet не вполне согласуется с предложенным сопоставлением. Ведь сравнивается с деньгами одалживание милости, а не обладание ею, и потому следовало бы, по крайней мере, сказать так: „и тот, кто должен (debet), тем самым, что должен, отдает“, но было бы нелепо и слишком несообразно, если бы он сказал, что еще невозвращенная милость уже возвращена тем самым, что одалживается». (8) «Следовательно, — говорит [Юлиан], - он изменил и подставил глагол, близкий к тому глаголу, который опустил, чтобы казалось, что и смысл сравнения [разных видов] одалживания он не оставил, и соразмерность предложения сохранил». Таким вот образом Юлиан толковал и разбирал изречения древних писателей, которые у него читали (lectitabant) [94] вслух юноши.
О том. что ритору Демосфену была свойственна забота о теле и одежде, достойная порицания как позорное и постыдное щегольство; и о том, что оратора Гортензия попрекали прозвищем танцовщицы Дионисии из-за такого же рода изысканности и театральной жестикуляции во время произнесения речи
(1) Передают, что Демосфен в одежде и прочем уходе за телом был изысканным, изящным и чрезмерно тщательным. И потому соперники и противники срамили его за «наряды» (τὰ κομψά) и «укороченные хланиды» (χλανίσκια) и «мягкие хитониски» (μαλακοὶ χιτωιήσκοι), [95] потому они не удерживались даже [от того], чтобы не бранить его позорными и бесчестящими речами, будто он не вполне мужчина и даже допускает скверну к своим устам.