— У нас в Грачиках на каждого паренька — по три девушки. Ревут от них — спасу нет.
— Не надо! Хватит! — крикнула вдруг Аля, и Нюра опять внимательно взглянула на нее.
— Я, деушка, не про тебя судила. Надо же нонешни-то — не коснись, — простодушно удивилась, платочек поправила и взглянула на бабушку, прося защиты. Бабушка хотела подняться со стула, но у ней ничего не вышло, видно, нервничала.
— Кто тебя, Алентина, обидел, Че заорала-то? Я чайку хотела с тобой попить да своим вареньем попотчевать.
Аля удивленно уставилась на бабушку, но та все-таки встала со стула и направилась в комнатку. Все опять замолчали. И пока она возилась в комнатке с банками, никто ни о чем не спрашивал. Но вот вернулась с вареньем, и опять побежал теплый ручеек, и за столом снова стало свободно, Нюра улыбнулась — и мать тоже, и опять я разлил вино.
— Не сердись, Алентина. Я же за всяко просто, — сказала Нюра, но ее перебила бабушка:
— Поешь, Алентина. А умру — вспомни. Вареньем де старуха потчевала.
— А вы дольше не умирайте, — вырвалось у Али непрошенное, забавное, и она сама это поняла и сморщила нос.
— Не умрем — поживем, — согласилась бабушка, — все под богом ходим.
— А его нет! — засмеялась еще громче Аля и отпила чай из чашечки, даже не заметив, как потемнела бабушка и как откинулась на спинку стула.
— Нехорошо, Алентина, за столом хохотать, — сказала бабушка, не стерпела. И Аля отставила чашку и снова обиделась, и уж нос опять дрогнул, глаза заморгали; и мать, чувствуя беду, схватилась за кромку стола и в последней надежде обратилась к Але, наверное, чтоб отвлечь на другое.
— А Ваня — товарищ Анны Павловны по школе. Его в войну убили под Харьковом. Анна Павловна туда уехала и живет возле могилы...
— Хорошо, — ответила Аля, и глаза ее стали успокаиваться, и опять подговорилась: — А зачем живет возле могилы? Его уж не вернешь. Не век оплакивать?..
— Дешево говоришь, дешево, — задергалась на стуле Нюра и вдруг ударила кулачком по столу. Но сразу одумалась и заговорила тише: — Что за любовь нынче? Вон в Грачиках девки так и вешаются, так и вешаются.
У Али перестала дрожать переносица, и она ответила спокойно, так странно спокойно, что я испугался:
— Кто вы, чтоб учить меня?
— А я нянька, нянька ему. Вот так, Алентина, — как тебя по батюшке? Кусочница, мешочница, покормушка, кто я была еще, а все равно нянька...
— Да хватит вам! Лучше выпьем вина? — сделала последнее усилие мать, но Нюра уже никого не слушала, ничего не видела, стала терзать ее внезапная злость, а может, и не злость это, а что оно — сам не знаю.
Но только она опять ринулась:
— У тебя вот убьют Васяню — небось не станешь в девках сидеть! А кто из нонешних станет? Ну-ко? Ну-ко?.. Только знаете натряхиваться да юбки выше грудей кроить.
— Как вы смеете! Замолчи-и-ите! — крикнула Аля, и в голосе ее — визг, истошный визг.
Бабушка со стула поднялась:
— То ли ссоримся? Бесперечь ссоримся... — и потихоньку, оглядываясь на ходу, поплелась в свою комнатку. Нюру как стегнул кто, как керосину плеснули в глаза.
— Ты меня, деушка, не учи. Была учена, переучена. Я на людских кусках выросла — уважай, голубушка, и ори помаленьку.
— Не уважаю каждого встречного! И вообще могу избавить от собственного присутствия... — Переносица у ней опять заподрагивала, глаза сузились и голос еле крепился — вот-вот пропадет.
— Аха, забрало! Забрало, деушка, — теперь уже Нюра усмехалась открыто, пронзительно, и я не понимал, что сделалось с ней.
— Век живи, деушка, — век расплачивайся. Не нами сказано... Я вот живу возле Ванечки и каждый день с ним разговариваю: что сделала, что сробила. И что на завтра загадываю...
— Да вы — сумасшедшая! — закричала Аля и хотела уже выскочить из-за стола, но я прижал ее ногу, и Аля опять крикнула: — Мертвого караулите!
— Сама мертвая... Наскрозь вижу!..
— Живите, как знаете, — сказала Аля уставшим голосом и поднялась со стула.
Но Нюра тоже поднялась и вдруг схватила ее за плечи, придавила к стулу.
— Постой, голубушка, не договорили. Значит, мертвого! А Васянин отец тоже мертвый? А в Грачиках сто мужиков не пришли — тоже мертвые? У тебя есть отец?
— Есть, и что еще? — опять стала подниматься со стула, но Нюра ее посадила.
— Не ерепенься. Мертвые — говоришь? Ах ты, лебеда дурна, ниче не доходит! Ведь потому и по женихам ездишь, что они погинули. Погинули наши мужички... А вы нонешни только лапы казать.
— Я не обязана за всех отчитываться...
— Обязана! Все люди — вместе, и ты должна... И обязана!
— Вон куда клоните. Ай да Грачики! Если кто-нибудь, скажем, человека убьет — мне за него отвечать?
— Смотря как. У нас в Грачиках...
— Да бросьте вы эти Грачики! Ты что, Вася, не весел? А ну, выше голову — ты не виноват в этой старухе, — обратилась Аля ко мне нарочно спокойно, желая, может быть, сама успокоиться, вглядеться в себя, а может быть, это спокойствие — накануне слез.
— А эта старуха — нянька Васина. Его уважашь — меня уважай.
— За что уважать-то? — возмутилась Аля и опять щеки обхватила ладонями.
Мать сразу наклонилась над ней:
— Успокойся же. Успокойся, все будет хорошо. Хорошо...
— Уж куда лучше, — усмехнулась она как-то тихо, покорно, так что я весь задрожал.
— Давайте чай пить, — не сдавалась мать.
Села с нами рядом, и я видел, как велико у ней желанье помирить нас, утешить, но как сделать — не знала.
— Не обязана, говорит, отчитываться, — ворчала про себя Нюра и потом опять обратилась к нам и смотрела то на меня, то на Алю: — В наше время отчитывались. Вон, Ванечка сам, первый, на своих ноженьках в военкомат кинулся, а мог бы обождать и повесточки.
— Опять мертвые! — взмолилась Аля. — Я не собираюсь считать могилы. Я жить хочу!! Мне, да будет известно, всего двадцать. Всего двадцать, вы слышите?!
— Мало думашь? В твои годы я уж нянькой была и техничкой, и на дойке, и в поле, и нянчилась, и людям помогала...
— Помогали за деньги, — не унималась Аля. У ней глаза высохли, и лицо вытянулось, сделалось четким, спокойным, и я понять не мог — откуда это спокойствие, откуда.
— Ошиблась, голубушка. За деньги не робила. Покормят — и тому рады. Нынче вы мастера за деньги. Шаг ступил — заплати.
— А вы не запретите людям жить хорошо. Да и сами живите. Вместо того, чтоб могилки считать, лучше б деньги зарабатывали...
— Ах ты, сверчок поганый! — закричала Нюра. — Ты Ваню давай не трогай! Ты память мою не задевай! Свою заведи... — шумела Нюра, поднялась опять на ноги. Мать в кухню выскочила и уже пила там воду большими глотками, и зубы у нее о стакан чакали, и вот уж на улицу побежала. Я за ней, она к поленнице прислонилась, отвернула лицо. Я схватил ее за руку... Нет, не могу думать об этом. Скорей бы Москва! В купе стучит проводница.
20
Она принесла билет и не спешит уходить. Проводница теперь не смеется, губы у нее в помаде, но большие глаза устали. И мне хочется заговорить с ней, спросить о чем-то, и я чувствую — ей тоже этого хочется.
Наконец она не выдерживает:
— Когда обратно в свою деревню?
— Задалась вам деревня... — пробую улыбнуться, но не могу, мне жаль эту девушку, ее доверчивую красоту. Может, с тем у окна у нее было серьезно, было первый раз, а теперь нужно прощаться, уходить в разные стороны, чтоб никогда не свидеться, — и ей страшно. Выдержит ли ее память, не замучит ли в одинокие ночи, не сожмется ли молодость в самом начале — и уж мало тогда всей жизни, чтоб разогнуть ее, выпрямить, чтоб поверить в себя. Проводница протягивает мне билет, нескладно покачивает головой и вздыхает:
— Эх вы, мужики-и... Ничего вы не знаете. И не узнаете... — И смеется, но какой это смех — усталый и сдавленный, и насмешка в нем — насмешка над собой и над собственным горем, и над всеми девушками на свете, и нет в этом смехе никаких, никаких надежд, да и прошел быстро он, этот ненужный, сдавленный смех. Проводница поправляет на окне занавеску, пальцы у ней длинные, тонкие, и запястье ее тоже длинное, тонкое, сожми его — и порвется. И порвется... И в голове у меня больно, снова больно, уже не слышу поезда, ничего не слышу, не вижу, кроме нее.
21
Я схватил ее за руку и пульс еле услышал, и в том запястье рука совсем рвалась надвое — такая тонкая, узкая, жилки прощупались и ушли вниз под моими пальцами и прогнулись, и я подумал с ужасом, неужели когда-нибудь и она умрет, как отец мой, как Ваня на той далекой теперь войне. И когда я сжал запястье и когда руку стал гладить — мать глаза подняла, может, подумала, что я приласкать ее захотел, может, силы немножко вернулись, и глаза ее так блеснули и потянулись ко мне, так напряглась ее шейка, так губы сжались в сухую темную нитку, что подумалось: опять представилось с ужасом, что, наверное, умрет она скоро и жить ей недолго, совсем недолго. А я уж не помню, когда в последний раз приласкал ее, даже мамой-то называть стеснялся: мол, по-детски это и не по возрасту; а она смотрела тогда и покорно моргала, но глаза все равно стояли где-то издали, боясь совсем напугать меня, и пульс еле клевался.
— Из-за меня все. Надо было ее развлечь... Ну что я поделаю — я уж от гостей отвыкла, не знаю, что сказать, куда стул поставить.
Устала долго говорить, глаза ищут прощенья. И я от них отворачиваюсь.
— Вижу, как-то попросту надо, и делаю попросту, а не выходит. Кто она тебе — невеста ведь? Совсем невеста?
— Невеста.
— Ну вот. Сама чувствую, что невеста. А теперь что...
— Ну ладно, ладно, — прерываю ее и утешить хочется. Но у самого опять слова нет, а мать поглядывает на меня снизу.
— Сердце, Вася... Одни скоро останетесь. Заживете как надо. Да никуда она не уйдет от тебя, никуда! Заворотится... Разве девке уйти от парня? — И опять я взял ее руку, и услышал сухие жилки повыше запястья.
Она так взглянула в меня — никогда не забыть:
— Иди, Вася, к ним. Поди, отдышусь...
22
Я опять зашел в комнату, на пороге встретила бабушка:
— Ты кого это привез, парень? Ни в чем Нюрке не уступат. Зубатит и зубатит.
Аля услышала бабушку. И это стало последней каплей.
— Да идите вы! Все вы протухли!
И не успел я вмешаться, как Аля уже выскочила из-за стола, а Нюра закричала подбито:
— Зачем приезжала я? Ой, гоните обратно! Ой, убей, господи, коли есть ты!
Но Аля даже не обернулась и побежала на кухню. Когда я оказался возле нее, она уже оделась, в руках держала сумку, а слез уже не было, только бледность, такая бледность, что я позабыл обо всем и схватился за сумку. Она сумку отдернула.
— Прощай, женишок, целоваться некогда!
— Алентина, останься! — поднялась в дверях бабушка и шагнула к ней.
Аля остановилась, опять заговорила бабушка:
— Ты че взъелась? Мы же люди не худы, столько вынесли...
— Только одно, только одно — вынесли, вынесли, — сказала Аля тихонько.
Но до Нюры дошли слова, и она опять покраснела, схватилась за стул:
— Зато честно пожили...
— А мы что, нечестно? Откуда вы нас знаете?! — И опять не узнать ее голоса, но быстро успокоилась и даже взглянула на меня ободряюще, но я отвернулся, вспомнив о матери. Она стояла здесь же, на кухне, и сглатывала из стакана воду.
— Откуда вы нас знаете? — опять тихо спросила Аля, но теперь вышло у ней насмешливо, и Нюра подняла голову.
— А разве не обидно? Мертвого, говоришь, караулю? Из ума выжила?
— Да бросьте вы эти могилки!
— Ох и воструха ты. Побросашься — хватишься... — Но Аля уже не слышала ее последних слов, уже выскочила на крыльцо, и я тоже кинулся за ней, у двери оглянулся. У Нюры глаза смеются: за юбкой, мол, кинулся, и вот тогда-то, в тот последний миг, и пришла ко мне злость. Такая злость!.. А Нюра опять закричала:
— Останови, оближи ее!
— Замолчи, Нюра! — сорвалось у меня. Долго держалось, ко все равно сорвалось. И голос вышел дикий, чужой, а Аля уже скрипела воротами.
А Нюра опять забормотала:
— Ванечка так бы не сделал. Ох, не сделал бы, товарищи дорогие.
Я оглянулся на нее в упор, кровь зашла в голову:
— Отвяжись с ним! Он не любил тебя, а Тоньку, Тоньку, Тоньку Переулошну!!
Нюра задышала ртом, Я к воротам бросился, но Али уже там не было. На дорогу выбежал — и сразу ее увидел. Она бежала уже в конце улицы. Я закричал ей, но она быстрей побежала, а я кричал все громче, громче, хотелось убиться головой о дорогу и чтоб не встать никогда, но она бежала, не оглядывалась, и я не выдержал — кинулся следом. И уже догнал у самого моста, там, где останавливался городской автобус. Она ничего не сказала, только смеяться стала, потом уж и не смех совсем, а хохот, хохот, с ней случилась истерика, и вся деревня слышала это — вот он стыд мой, как пережить его, потом опять от меня побежала, и когда догнал ее, сказала мне совсем тихо, прямо в лицо:
— Я тебя ненавижу. И старух твоих ненавижу. Праведники...
И опять засмеялась, почти спокойно засмеялась, но когда заговорила, то зубы стучали, как от озноба:
— Суд устроили. «Ах, Васяня... Васяня». — Она передразнила Нюру, снова захохотала, но через секунду смолкла и поднесла лицо к самым моим глазам: