В 1901 году граф Генрих Коуденхове, отец основателя панъевропейского движения, много путешествовавший ученый и ревностный католик, ответил на измышления немецких антисемитов объемистой книгой «Сущность антисемитизма». Зная повадки антисемитов, он говорил, что они не смогут сделать его ни евреем, ни масоном, ибо в жилах его предков не было ни капли еврейской крови, а сам он – верный сын Римско-католической церкви. Граф назвал «мнимое различие рас» отвратительной ересью и заявил, что слово «арийский» является лингвистическим, филологическим термином и что чистое безумие выводить из него анатомические и нравственные различия людей. Фридрих Шлегель, придумавший термин «индогерманский», перевернулся бы в гробу, узнав, какое опустошение произвело это слово в немецких головах. «Не существует никаких семитических особенностей характера». Коуденхове пишет о том, что «арийские» персы в своем историческом развитии весьма сильно напоминали семитических евреев в Европе, так как подвергались таким же преследованиям со стороны своих мусульманских владык. Когда персам запретили заниматься сельским хозяйством и служить в армии, как евреям, они захватили в свои руки индийскую торговлю – так же, как евреи. И так же, как последние, персы сохранили верность своей религии, невзирая на все гонения. «Расовая ненависть, – писал граф Коуденхове, – есть средство самовыражения темных людей, стоящих на самой низкой ступени нравственного развития».
Графа Коуденхове не услышали. В 1911 году профессор Вернер Зомбарт опубликовал длинное сочинение о роли евреев в экономической истории Европы. Преисполнившись «научного» удовлетворения, профессор цитирует все, что было сказано о евреях в предшествовавшие варварские эпохи. В Германии XVIII века кто-то написал, что «убогая натура евреев, как хорошо известно, отвратительна и разрушительна для всех, кто с ней соприкасается». Ученый профессор добавляет, что это правда, «что христиане тоже иногда нарушают законы и обычаи, но евреи делают это совершенно по-другому. Когда еврей преступает закон и обычай, то это ни в коем случае не свидетельство безнравственности отдельно взятого грешника. Преступления евреев есть следствие общей деловой морали евреев». Зомбарт нашел в «религии евреев те же идеи, которые характерны для капитализма». Еврейская религия рационализировала жизнь евреев и сделала их более подверженными капитализму, чем другие народы. Пангерманисты XX века разработали программу создания германской религии, вероисповедания нордической расы господ и, естественно, отличались ярым антисемитизмом.
Когда началась Первая мировая война и германские армии пересекли границу России, германское Верховное командование обратилось с прокламацией к польским евреям: «Мы пришли как ваши друзья и освободители. Наши знамена несут вам справедливость и свободу, полное равенство в гражданских правах, истинную свободу вероисповедания и равенство во всех культурных и экономических областях. Каждый из вас должен всеми силами помогать нам». Как обычно в Германии, это были пустые обещания. Еврейские магазины и фабрики были закрыты, а их товары, продукция и сырье конфискованы.
Многие тысячи немецких евреев сражались на фронте так же доблестно, как и немцы. Так же евреи воевали и против Наполеона за сто лет до этого. На фронтах войны пали двенадцать тысяч евреев, тысяча пятьсот были награждены Железным крестом 1-го класса. Один еврей был удостоен высшего германского ордена Pour le Merite,[3] и он же в ноябре 1935 года оказался в Дахау. Два еврея спасли Германию от катастрофы в самом начале войны – Вальтер Ратенау, организовавший поставки сырья, и профессор Фриц Хагер, изобретший способ получения азота из воздуха. Без этого способа, как сказал профессор Макс Планк, «Первая мировая война была бы проиграна в самом начале».
Война еще продолжалась, когда еврейский философ Константин Бруннер сказал, что расистские убеждения – это синоним высокомерия и ненависти. Он заклинал Германию, которую называл «священным отечеством», измениться и понять, что «ненависть не только и не всегда губительна для ненавидимого, но и для ненавидящего».
Ответ на этот отчаянный призыв был дан в марте 1919 года, когда о Гитлере еще никто не слышал, одним пангерманистом, писавшим под гетевским псевдонимом Вильгельм Мейстер. В «Отчете о вине еврейства» он приписал евреям ответственность за поражение. Автор назвал евреев «чумой человеческой души» и утверждал, будто они хотят с помощью денег добиться мирового господства и готовы произвести мировую революцию, воспользовавшись новейшим и самым ужасным еврейским методом достижения заветной цели – установлением всемирной еврейской республики. Но автор не отчаивается. Евреи погибнут в столкновении с германской идеей. Два года спустя пангерманист Отто Бонгард опубликовал книгу «Из гетто к власти». Автор спрятался под псевдонимом Отто Кернхольт. Он цитировал своих предшественников антисемитов Лютера, Дюринга, Лагарда, Вагнера, Штёкера и Трейчке, который всегда говорил о капле чуждой крови, просочившейся в наши жилы, о том, что ее надо выдавить, пока она не отравила весь организм. Слова Трейчке «евреи – это наше несчастье» произвели в 1879 году эффект разорвавшейся бомбы. Бонгард поносит как друзей и пособников евреев братьев Гумбольдт, Гарденберга и Лессинга, который своим «Натаном» перечеркнул все, что он, возможно, сделал для немцев. Бонгард поучал: «Могут помочь только радикальные меры. Долой полумеры, долой нерешительность и страх перед неизбежной жестокостью!»
Адольф Бартельс писал в «Нашем праве на антисемитизм»: «Изгоняйте тех, кто оглупляет наш народ, отбросьте с дороги тех, кто опошляет нашу культуру!» Однако в Швейцарии, приблизительно в то же время, Леонгард Рагац, ревностный христианин, говорил: «Евреи всегда были первыми в рядах борцов с национализмом, милитаризмом, империализмом, господством крупных держав. Они всегда стремились заменить все это законами справедливости. Они следовали, таким образом, своему древнему призванию быть народом всех народов и соединять нации царством Бога».
В тот же период два благородных немца пытались остановить новую волну антисемитизма. Один из них – профессор Фёрстер, который много лет боролся с ложной германской идеологией еще при Бисмарке, а потом и при кайзере. Фёрстер назвал ложью, что семитическая раса представляет собой опасный и парализующий элемент, и советовал немцам – если они встретят неприятного и несговорчивого еврея – подумать обо всем том зле, какое христианские нации причинили и продолжают причинять евреям словами и книгами. Немцы несут тяжкое бремя вины за свой огульный антисемитизм последних десятилетий. Будучи истинным христианином, а не просто называющим себя таковым, он говорил, что «воле Бога соответствовало бы историческое сотрудничество арийского и семитского гения», что «совершенным человек может стать только в христианском союзе семитического и арийского начала». Фундаментальная идея о Царстве Божьем есть величайший дар евреев. Чувство духовных основ жизни и общества у евреев сильнее, чем у других народов. Немцы не слушали его, как не слушали они и Мартина Бубера, писавшего книги о еврейском духе и переводившего на немецкий язык легенды великих раввинов и еврейских святых, живших в России и Польше и ставших в XVIII веке создателями мистического учения хасидов, учения о жизни перед лицом Бога, о радости повседневной жизни в Боге. Это учение в своих основных чертах напоминало учение святого Франциска Ассизского. Все тот же профессор Фёрстер говорил, что старый духовный иудаизм продолжает в неизменном виде существовать в замкнутых еврейских общинах, живущих среди восточных славян. Многие немецкие антисемиты не имели ни малейшего понятия о том, насколько этот высокий и чистый иудаизм был ближе к духу Христа, чем их грубое и жестокое расовое высокомерие.
Отважный профессор Э.Р. Курциус в своей книге «Германский дух в опасности» выступил против отвратительных измышлений о том, что еврейский дух является по сути своей «национальным и абстрактным. Надо вспомнить еврейских пророков и мистицизм хасидского учения, чтобы убедиться в ложности таких обобщающих утверждений». Но и Курциуса никто не услышал.
Высокомерие и ненависть продолжали усиливаться и все больше и больше склонялись к насилию. Это явление достигло таких масштабов, что единственный достойный генерал среди множества окружавших Людендорфа реакционеров, граф фон Шёнайх, назвал германский антисемитизм «позором эпохи, когда власть имущие пытались отвлечь внимание от своих собственных прегрешений». Граф выступил против военных, политических и экономических лидеров побежденной Германии, заявив, что «в глубине души они сознают свою ответственность за катастрофу, но не хотят признать свою вину и ищут мальчика для битья». Фон Шёнайх высмеивал бред расистов о никогда не существовавшей «нордической расе господ». «В течение столетий, – говорил граф генералам, – мы исключали евреев из жизни, не давали им сделать почетную военную или гражданскую карьеру, принуждая их заниматься одной только торговлей. Евреи с честью выполняли на войне свой долг».
В 1925 году знаменитый писатель Якоб Вассерман попытался привлечь внимание немцев к истории угнетения и преследования евреев: «Сегодня в Германии торжествует абсурдная идея расы, поддерживающая все разновидности демагогического безумия. Ни разум, ни гуманизм, ни историческая и философская истина не могут устоять перед лапидарным узколобым кличем: «Еврей должен сгореть!» Еще тогда, в 1925 году Вассерман говорил о «массовом немецком психозе».
После Второй мировой войны католический писатель Мюллер-Клаудиус сказал, что расовый антисемитизм немцев после Первой мировой войны достиг такой степени, что деградировал до бесчисленных преступлений. В отличие от демократических наций Запада немцы так и не освободились от «идеи автократического государства», каковое они считали «незыблемым наследием своей расовой сущности». Раввин Соломон Раппопорт говорит, что царство Бога и братство всех людей суть основы иудейской религии. Трагедия немецких евреев, продолжает Раппопорт, состоит в том, что Германия не достигла зрелой демократии. Только в Великобритании и Соединенных Штатах евреи смогли соединить свою культуру с культурой двух самых старых демократий мира. Профессор Фёрстер, читая о невероятных преступлениях, совершенных «арийцами» Гитлера против евреев, вспомнил пророчество одного средневекового германского аббата о том, что настанет день и в Германии совершится злодеяние, искупить которое сможет только смерть.
Что сегодня? Немцы утверждают, что они ничего не знали. Ялмар Шахт упоминал о каких-то «еврейских» финансовых скандалах в период между двумя мировыми войнами. Но в тот же период германской истории было куда больше «арийских» скандалов. В 1925 году Генрих Манн обратил внимание на тот факт, что творцы и бенефициарии инфляции «скупили всю Германию за бесценок». В 1923 году генерал фон Шёнайх говорил, что Стиннес сказочно обогатился, будучи основным покупателем британского угля, и что Германия приобрела репутацию неплатежеспособного банкрота из-за политики Стиннеса и его друзей. Почему вы, спрашивает Шёнайх Стиннеса, не пожертвовали половиной своих шахт, доменных печей, деревообделочных фабрик, цементных заводов и газет, чтобы помочь нашей экономике, чтобы покончить с бессовестными ростовщическими ценами, заставившими нацию страдать от холода и голода? Стиннес, подобно другим, не поддающимся вразумлению немцам, предпочитал сваливать все несчастья на Версальские репарации. В 1925 году фон Шёнайх говорил, что «честные и глупые немцы» знали о Стиннесе только то, что было выгодно Стиннесу, ибо девять десятых всех немецких газет и новостных агентств принадлежали Стиннесу и ему подобным промышленникам и аграриям, покровителям Людендорфа и Гитлера. Не были ли бедой Германии все эти тевтонские герои с длинными бородами с их мифами о расе белокурых господ? – спрашивал после разгрома Германии писатель Рудольф Пехель. Недостатки отдельных евреев меркнут перед тем фактом, что шестьдесят миллионов человек ополчились на беззащитное меньшинство численностью в шестьсот тысяч человек.
Когда французские реакционеры несправедливо обвинили еврея капитана Альфреда Дрейфуса, половина нации выступила на его защиту. Жорж Клемансо и Анатоль Франс приняли участие в этом деле, Эмиль Золя опубликовал свое знаменитое J’accuse («Я обвиняю»), в котором обвинил французское правительство в коррупции. В годы восхождения Гитлера к власти фильм о Дрейфусе шел в Германии несколько месяцев, но никто не связал то, что случилось с несчастным французским капитаном, с тем, что происходило в Германии. Миллионы немцев исступленно кричали «хайль!» Гитлеру за его антисемитизм. Послевоенную Германию сотрясали скандалы со взятками и коррупцией среди высшего чиновничества. Если бы после каждого такого скандала мы истребляли пять или шесть миллионов немцев, то сколько бы их осталось сегодня?
В британской Лейбористской партии есть евреи – члены парламента, есть евреи и среди парламентариев-консерваторов, но отважится ли кто-нибудь назвать еврейским консервативное или лейбористское правительство Великобритании? Кто в Великобритании или в Соединенных Штатах говорит о марксизме как о еврейском движении? Марксизм всегда анализируют и судят по его достоинствам и недостаткам. Некоторым это учение импонирует, некоторым – нет, но его нигде не называют еврейским, как в Германии. Почему? Потому что в Великобритании и Соединенных Штатах антисемитизм пренебрежимо мал. Еврейский писатель Роберт Энрикес говорил в 1957 году, что англо-еврейское отношение к жизни и британские традиции честности и достоинства никогда не будут потворствовать антисемитизму. Еврейский писатель Дэвид Дайхес, выросший в Эдинбурге, говорил, что ему не приходилось сталкиваться в Шотландии с антисемитизмом. Английский писатель Т.Л. Джармен говорил, что англичанин действует эмпирически, учится методом проб и ошибок и знает, как достигать компромиссов; напротив, немец находит все это весьма трудным и обременительным. Если немец считает нордическую расу лучшей, то он должен подавить все остальные расы, а если ему не нравятся евреи, то он должен их истребить.
Почему? Гете, как обычно, знал ответ: «Общие идеи (так Гете называл идеологию) и большое самомнение всегда приводят к великим несчастьям». Томас Манн соглашается с ним и говорит, что немцы «слишком послушны» и «слишком охотно полагаются на теории». Манну было что сказать о своем народе. В 1930 году, пытаясь в очередной раз предостеречь немцев от заразы национал-социализма, он спрашивал, является ли их поведение немецким. «Существует ли в немецкой душе такой слой, где уютно чувствует себя весь ее фанатизм, вакхическое безумие, оргиастическое отрицание разума и человеческого достоинства?» После разгрома Германии Манн сказал, что «немецкая душа наполнена ядом отчуждения, склонна к провинциальной грубости, неврозу и скрытому сатанизму. Это состояние ее (немецкой души) сознания всегда отличалось чем-то непристойно зловещим, чем-то скрытным и необъяснимым, своего рода тайным демонизмом». Немцы, считал Манн, только казались людьми XX столетия; в действительности они до сих пор принадлежат готическому Средневековью. В немецкой атмосфере «прочно удержалось состояние умов, характерное для последних десятилетий XV века, истерия по умирающим Средним векам, что-то сродни скрытой духовной эпидемии, тайного союза немцев с демоническими силами». Этот мотив проходит через все содержание «Доктора Фаустуса», посвященного, по сути, пакту Германии с дьяволом в 1933–1945 годах. «Сатанинская сделка, имеющая целью завладеть всеми сокровищами мира, захватить власть над ним, пусть даже на короткое время, пусть даже ценой спасения собственной души, кажется мне самым типичным проявлением немецкой натуры». Когда Гитлер объявил, что война может закончиться либо уничтожением Германии, либо Великобритании, он сказал также, что вопреки мнению сэра Уинстона Черчилля уничтожена будет именно Британия, и попросил сэра Уинстона на этот раз – только на этот раз – поверить ему, ибо он говорит теперь как пророк. Но как мог вестник дьявола быть истинным пророком?
5. Лютер
Политическая катастрофа Германии началась с Лютера. Сказав это, мы не имеем намерения вмешиваться в вековой, до сих пор не утихший спор между католиками и протестантами, как не собираемся давать оценку деяниям Лютера. Уместно будет лишь сказать, что немецкие католики убеждены в том, что без Лютера история Германии была бы иной, а ее судьба – счастливее.
Эразм писал Лютеру 30 мая 1519 года, что вежливостью и обходительностью можно достичь большего, чем насилием и ненавистью. Но Лютер не внял увещеванию. Десять лет спустя Эразм сказал: «Когда вы станете свидетелями потрясающих мир катаклизмов, вспомните, что Эразм предсказал их». Через двести пятьдесят лет Гете констатировал по поводу Французской революции: «То, что когда-то делал Лютер, Франция делает сейчас, в наше беспокойное и трудное время. Она подавляет миролюбивую культуру». Эти слова, говорит Томас Манн, показывают, что в XVI веке Гете был бы на стороне Эразма. Манн соглашается с обоими. После разгрома Гитлера Томас Манн дважды, с горечью, граничившей с отчаянием, повторил, что «если бы Лютер не восстановил церковь», то Германия избежала бы Тридцатилетней войны, религиозного раскола, истребления значительной части населения, культурной и политической катастрофы. За несколько десятилетий до того, как были написаны эти слова, романист Вильгельм Раабе в своем рассказе о Германии XVI века сказал: «Раскол германской нации стал благодеянием для мира, но несчастьем для нашего отечества».
В многочисленных книгах можно прочесть, что Лютер был недоволен злоупотреблениями церкви. Но уже в 1522 году преемник трех, не отличавшихся приверженностью к христианским заповедям пап папа Адриан VI, устами своего нунция в Нюрнберге, публично пообещал в рейхстаге реформировать церковь и очистить ее от скверны. В 1523 году нунций зачитал рейхстагу письмо папы Адриана VI. Папа осудил Лютера за то, что тот считает себя самым мудрым человеком в Европе, а сам тем временем погружает религию в смуту. Папа снова призвал к мирному переустройству церкви. Бог, утверждал папа, наказал церковь за грехи многих прелатов и священников; непотребные вещи творились даже в самом Ватикане. Папа обещал сделать все, что в его силах, для очищения Ватикана и всей церкви, но призывал к терпению; беды, накапливавшиеся много лет, невозможно устранить за один-два дня.
Если бы Лютер действительно хотел восстановить церковь, то в тот момент он мог бы одуматься, но вместо этого он объявил благочестивого папу антихристом. Его устами, утверждал Лютер, говорит сам Сатана. Такая грубость была отличительной чертой языка Лютера. Когда в 1538 году папа Павел III опубликовал меморандум о планируемой церковной реформе, Лютер назвал его авторов лжецами, зарвавшимися плутами и проклял папу именем «его бога – дьявола». В памфлете «Против римского папства» Лютер допускает еще более непристойные выражения: «Его Чертейшество, папа-осел с ослиными ушами, римский гермафродит, папа содомитов, отброс дьявола». Томас Манн говорит о специфически лютеранской холерической неотесанности, пылающей необузданной яростью грубости и называет Лютера не только врагом Рима, но и врагом Европы, к тому же ярым националистом и антисемитом. Германизм в своем чистом состоянии вызывает потрясение и страх. Революционер и реакционер в одном лице Лютер был типичным представителем Средневековья и, как таковой, непрестанно боролся с дьяволом и догматически верил в демонов. Его дьявол, так же как и дьявол Фауста, есть типично немецкая фигура. Томас Манн склонен считать противопоставление народной грубости и цивилизации, антитезу Лютера и Эразма, неизбежной. Гете сумел подняться над этим противоречием. Когда Томас Манн сказал это публично, немецкие лютеранские епископы, никогда не выступавшие против гитлеровских гонений на евреев, начали яростно протестовать. До сего дня ни один немец не позволит никому сказать худого слова о таких немецких героях, как Лютер, Бисмарк, Вагнер, Ницше и Гинденбург.
Томас Манн тоже лютеранин, и когда он писал эссе о лютеранине Лессинге, то хорошо сознавал, что является его духовным наследником. Манн не слепой, он понимает, что Лютер является создателем современного немецкого языка, который был бы немыслим без лютеровской Библии. Поэтому Манн называет Лютера «величественным воплощением германского духа» и хвалит за то, что тот сумел сломать схоластические оковы и возвестить – во многом против своей воли – наступление эры разума и свободных философских суждений.
Лютеранская писательница Рикарда Хух тоже с большой похвалой отзывалась о немецкой Библии Лютера, добавив, что без нее не было бы таких великих немецких писателей и поэтов, как Лессинг, Гете и Шиллер. Однако о памфлете Лютера «Против евреев и их лжи» Рикарда Хух – в период варварской гитлеровской тирании – говорила, что некогда Лютер считал евреев самым благородным из народов, ибо среди них воплотился Бог, но затем самым ужасным образом переменил свое мнение. Вот что говорил Лютер в этом и другом своем памфлете «Шем амфора»: «Сжигайте их синагоги, изымайте и уничтожайте их книги, включая их Библию. Евреи должны быть принуждены к подневольному труду. Если они осмелятся произнести имя Божье, доносите на них властям или мажьте коровьим навозом. Моисей говорил: «Не терпите идолов!» Будь он жив, он первым бы сжег их храмы. Пусть они последуют за ним и вернутся в свой Ханаан. Я бы предпочел быть свиньей, нежели еврейским Мессией». Еще в одном месте: «Что нам делать с этим развращенным и мерзким народом? Я предлагаю вам самим выбрать: их синагоги и школы должны быть сожжены огнем, их дома и жилища следует разрушить до основания, мы должны уничтожить их молитвенные книги и их Талмуд, который учит их всех идолопоклонству, лжи, кощунственной порочности, их раввинам под страхом смерти должно быть запрещено учить, иудеям же следует запретить ездить по нашим дорогам и ходить по нашим улицам». В то время император Максимилиан опросил по этому поводу нескольких экспертов, включая знаменитого исследователя Библии Иоганнеса Рейхлина. Рейхлин защитил евреев, сказав, что в их литературе нет ничего преступного и что они имеют право исповедовать свою религию. Современник Лютера швейцарский реформатор Генрих Буллингер был потрясен грубым языком Лютера и назвал его языком свинопаса, а не пастыря человеческих душ. Профессор Риттер защищает Лютера, утверждая, что он действовал не по расовым, а по религиозным и нравственным мотивам. Но, вероятно, еврею, которого убивала разъяренная толпа, было не до тонких идеологических разногласий. Многие историки пишут о катастрофических последствиях деятельности Лютера. Он вырыл пропасть между Германией и Западной Европой, высвободив германский иррационализм. Ряд некатолических богословов, социалисты и политики – Карл Барт, Рейнгольд Нибур и Дин Инге – называли Лютера одним из главных вдохновителей национал-социализма. Австрийский историк Хеер писал: «Тот, кто хочет понять причину полного отсутствия терпимости, гуманизма, религиозной, духовной и политической свободы в протестантской части Германии и Европы, должен оценить влияние мнения Лютера об
Различные лютеранские авторы сегодня обвиняют Лютера и в других вещах. Рикарда Хух говорит, что Лютер называл правителей земных государств наместниками Бога и что «германские князья с готовностью и радостью примкнули к этому новому учению». Профессор Вильгельм Рёпке говорит, что «влияние учения Лютера на политическую, духовную и социальную историю Германии нельзя назвать иначе как катастрофическим. Реформация Лютера несет главную ответственность за разделение политической и частной жизни в Германии, а учение Лютера о зле привело к непротивлению немцев безраздельной власти государства, к утрате интереса к политике и к покорному повиновению правителям». То же мы видим в «Фаусте», когда один из персонажей начинает петь:
А его собутыльник не хочет ее слушать, возражая:
Эти слова стали девизом философа Шопенгауэра, который яростно выступал против революции 1848 года, так же как в последующие годы и Рихард Вагнер, который, побыв короткое время революционером, объявил затем, что демократия не соответствует германскому духу. Много лет спустя Гитлер скажет, что демократия – это изобретение грязных евреев. Писатель-романтик Э.Т.А. Гофман говорил, что художника не должны волновать современные ему политические события. Ницше с гордостью именовал себя последним неполитизированным немцем. Но он не был последним неполитизированным человеком среди германских писателей. Таким был и Томас Манн, энергично, не без пессимизма отстаивавший свою позицию во время Первой мировой войны. К чести Томаса Манна, он переменил свое отношение, чтобы предупредить своих соотечественников об опасности политической отстраненности. В «Чудесной горе» устами демократа Сеттембрини Томас Манн говорит, что все на свете есть политика. Но немцы не прислушались к Манну в период между двумя войнами. Двадцать лет спустя писатель бросил немцам этот упрек, констатировав: «Немецкая культурная идея, лишенная политической воли и демократии, самым ужасным образом обрушилась на нашу голову».
Философ Леопольд Циглер в 1925 году говорил об «этой нации врожденного протестантизма», избитой, как бродячая собака, и покорной, как уличный нищий. После второго разгрома Германии Фриц Фишер писал о немецком протестантизме и немецкой политике XIX века, подытожив последствия учения Лютера: из-за своей сильной веры в первородный грех Лютер был весьма пессимистично настроен в отношении человека и мира, исключая всякую возможность оптимистического развития истории. В то время как народы Запада видели грех в злоупотреблениях власти, немецкие лютеране считали грехом революционные выступления против власти. Это отношение Фишер прослеживает у многих немецких мыслителей от Лютера до Ранке.
Это признает даже профессор Риттер. В пессимизме отношения Лютера к миру, говорит Риттер, «кроется опасность остаться пассивным перед лицом злых сил мира. Аполитичное благочестие Лютера обнажило свои катастрофические последствия в XIX веке – в слишком тесных отношениях между троном и алтарем, то есть прусскими королями и лютеранской церковью, которая выказала слишком слабое понимание стремления нации к политической ответственности и слишком большую покорность в отношении монархии Гогенцоллернов. Лютеранская церковь XIX века представила тошнотворные доказательства простодушного союза катехизиса, монархизма и прусского милитаризма».
Она представила еще более возмутительные доказательства своего незатейливого простодушия в XX веке. Знаменитый поэт и романист лауреат Нобелевской премии Герман Гессе сказал, что «немецкие лютеранские пасторы массово перешли на сторону Гитлера вместе со своим Богом». Самые тошнотворные доказательства услужливости были даны многими лидерами протестантской церкви в Третьем рейхе. Вот выдержки из дневника ревностного лютеранина писателя Йохена Клеппера: «8 марта 1933 года. Антисемитизм стал невыносимым», «11 марта 1933 года. Что принесла с собой эта широко разрекламированная национальная революция? Атмосферу погрома», «30 марта 1933 года. Я твердо верю, что Господь открыл свое таинство в евреях, и могу лишь с печалью наблюдать, как церковь мирится с тем, что происходит». В это же время, 27 января 1934 года, лидеры всех немецких лютеранских церквей опубликовали следующее: «Находясь под неизгладимым впечатлением от встречи с рейхсканцлером, руководители лютеранской церкви заявляют о своей единодушной преданности Треть ему рейху и его фюреру. Они энергично осуждают все интриги, всякую критику государства, нации и [национал-социалистического] движения, каковая может подвергнуть опасности Третий рейх». В дневнике Клеппера мы находим следующую запись: «Церковь – шаг за шагом – сдает свои позиции. Воистину, начался суд над Домом Божьим. Церковь отныне боится государства, а не Бога». Еще одна запись: «Мы все глубоко удовлетворены тем, что сказал пастор Визе об ужасном падении церкви в том, что касается отношения к евреям в Третьем рейхе».
Пастор Мартин Нимеллер сказал по этому поводу в 1945 году: «Наша церковь знала, что избранный ею путь неминуемо приведет к катастрофе. Но мы не предостерегли нацию, мы не вскрыли преступные деяния. Мы, церковники, должны бить себя в грудь и повторять:
Вернемся к Томасу Манну. Он говорит, что Лютер применил слова Павла «да подчинится всякая душа высшей власти» к князькам карликовых германских государств, в то время как Павел имел в виду власть Римской империи, которая была политической ареной христианской религии. Таким образом, раболепие Лютера стало чисто немецким раболепием, и такое положение сохранилось до появления Гитлера. Специфически германским – и в этом несомненная вина Лютера, который был вне политики и против политики, – был дуализм смелого философского мышления и политического инфантилизма. Лютер повинен в типично немецком отделении национализма от идеала политической свободы. Реформация, в противоположность интернационализму средневековой Европы, была движением националистическим. Лютер несет ответственность за все несчастья, которые причинила Германии идея о «расовой» (völkisch) свободе, направленной против объединенной Европы, идея совершенно варварская. Это еще раз доказала грубая стихийность, присущая войне немцев против Наполеона. Эта грубость оттолкнула Гете от нации, он сохранял полное спокойствие среди всеобщего энтузиазма.
Гитлеровские варвары называли то, что они породили, «движением немецкого национального освобождения», как будто нация, обладавшая такой же малой внутренней свободой и ответственностью, как и политически незрелая Германия, смела говорить о свободе так, словно она ее заслуживала. Свобода предполагает прежде всего внутреннюю политическую свободу. Немцы, однако, так и не научились сочетать национальную идею с идеями политической свободы и гуманизма. Их (немцев) идея свободы всегда была узкой и замкнутой; она означала лишь право быть немцем, и больше никем, и именно из этого безграничного эгоизма явилась гитлеровская идея порабощения всей остальной Европы.
Далее Томас Манн порицает Лютера за его катастрофическое отношение к Крестьянской войне в Германии. Когда эти несчастные люди, вдохновленные идеями евангельской свободы, попытались улучшить свое социальное положение, избавиться от рабства и восстали против своих бесчеловечных хозяев, Лютер заклеймил их в памфлете «Против кровопийц и мятежников-крестьян», в котором он, пылая гневом, призывал князей убивать крестьян, как бешеных собак, и тем самым достичь в будущей жизни Царствия Небесного. В памфлете Лютер пользуется языком, который зазвучал позже в публичных выступлениях Гитлера. Рикарда Хух говорит, что Лютер, вместо того чтобы взять на себя роль посредника между крестьянами и князьями, принял сторону князей против крестьян. Его друзья с ужасом смотрели на этого демона, чье властолюбие и упрямство доходили почти до сатанизма. Только когда стало слишком поздно, Лютер осознал свою ошибку и принялся обвинять себя: «Это я, Мартин Лютер, убил всех этих крестьян, ибо я призывал к их убийству. Их кровь пролилась на мою голову». Томас Манн говорит, что если бы Крестьянское восстание увенчалось успехом, то германская история повернула бы в лучшую сторону, в сторону политической свободы. Пример Лютера – причина «поражений всех немецких революций – в 1525, 1813, 1848 и 1918 годах». Манн говорил также, что все немецкие революции были кукольными спектаклями на подмостках мировой истории. В других странах протестантизм вымостил дорогу к свободе, но в Германии он привел к противоположному результату.
Томас Манн сравнивал Лютера с Гете. В последнем он также находит демоническую силу, способную напугать обычного гуманитария. Но Гете, резко отличавшийся как от Лютера, так и от Бисмарка, знал, как соединить таинство и ясность мышления, гений и разум. Именно его, а не Лютера и Бисмарка, называет Томас Манн немецким чудом, выделявшимся на фоне обычных немцев. Другой великий немецкий писатель нашего времени Герман Гессе в художественных образах своих поэм и романов рассказывает о своем пути от демонизма к ясности и гуманизму. Гессе возносит хвалу Гете за его совершенно уникальную попытку синтеза германского гения с рациональностью, безотчетного дионисийского музыкального экстаза с ответственностью и моральными обязательствами. В лице Гете, подчеркивает Томас Манн, Германия сделала огромный шаг к человеческой культуре – или, вернее, могла бы сделать, ибо в действительности Германия всегда была ближе к Лютеру, чем к Гете. Гете однажды назвал себя освободителем немцев, но в этом случае великий мыслитель выдал желаемое за действительное. Можно провести прямую линию от князьков эпохи Лютера до Гогенцоллернов и от императора Вильгельма до Гитлера, которого немцы и назвали своим освободителем.
С немцами, которые продолжали придерживаться Лютера, а не Гете, Томас Манн свел счеты в 1947 году, написав роман в отчетливо лютеранском духе. Конечно, мы имеем в виду «Доктора Фаустуса», в котором встречаем богослова Эренфрида Кумпфа, «националиста лютеранского толка», вставляющего в современную немецкую речь фразы на языке эпохи Лютера, если не самого Лютера. Этому современному Лютеру тоже в каждом углу мерещится дьявол, в которого он швыряет чернильницу (точнее, рулон бумаги). Дьявол, с которым заключила союз нацистская Германия, играет важнейшую, решающую роль в этом романе, где все, что имеет отношение к нечистой силе, описывается немецким языком Лютера, куда вкраплены цитаты из старой немецкой сказки XVI века о докторе Фаусте и из «Фауста» Гете. Этот язык, как замечает сам дьявол, «очень приятен для моего слуха».
Университетские друзья героя романа Адриана утверждают, что немецкая молодежь воплощает германский дух, ибо он молод и за ним будущее.
Эти подающие надежды молодые люди – элита двух войн, – объявившие себя при кайзере Вильгельме и при Гитлере, так же как итальянцы при Муссолини, юной нацией Европы, говорят о Германском Становлении, о Германском Скитании, о бесконечных перемещениях германской души: «Если угодно, немец – это вечный студент». В 1925 году немецкий философ Леопольд Циглер констатировал, что немцы – это нация искателей и странников, нечто «незаконченное, сырое и недозрелое среди столь многих законченных, дисциплинированных, взрослых народов… Мы всегда оставались незаконченными варварами; другим народам мы представляемся мятущимися под гнетом демонизма становления, но неспособными достигнуть бытия».
Самый знаменитый враг Гитлера Томас Манн заставляет одного из этих перспективных молодых людей сказать: «Быть молодым – это значит найти в себе силы встать и сбросить оковы отжившей цивилизации, осмелиться – там, где другие уже давно потеряли мужество, – с головой броситься в необузданную стихию». Этот отважный прыжок стоил жизни двенадцати миллионам невинных людей, убитых юными нордическими героями. Из-за этих прыжков Европа дважды подвергалась небывалому опустошению. Герман Гессе, сам будучи лютеранином, сыном и внуком лютеранских миссионеров, написал в 1948 году: «Преуменьшение «добрых деяний», идея спасения верой (fide sola Лютера), уже при нем было ужасным и даже бесстыдным безрассудством, повлекшим за собой отвратительные вещи. Немцы, особенно современные немцы, ни в коем случае не являются нацией, которой можно сказать, что «дела» не имеют никакого значения, их можно отбросить, если за делами была добрая воля. Но их «волей» был лишь настоящий или мнимый патриотизм, и во имя отечества они будут способны совершить завтра злодеяния, которые уже сегодня угрожают нации уничтожением».
Последствия Реформации были катастрофическими для всей последующей германской истории. Немцы так никогда от нее и не оправились. Великий драматург Фридрих Геббель констатировал: «Воистину мы, немцы, никак не связаны с историей нашей нации. Почему? Потому что эта история оказалась безрезультатной, потому что мы не можем смотреть на себя как на производное органического развития, как могут, например, англичане и французы. То, что мы поневоле называем германской историей, есть на самом деле история нашей болезни». Уничтожив бесчисленные мелкие германские государства, по-настоящему весомый и значительный вклад в объединение Германии внес «заклятый враг» немцев Наполеон.
6. Исключение: Гёте
Немцы всегда гордились тем, что они – нация поэтов и мыслителей. Даже в Третьем рейхе один гитлеровский поэт сказал: «Да, мы – нация работников, но мы все равно остаемся нацией поэтов».
Нация поэтов и мыслителей! Что говорили их великие поэты и мыслители и что немцы сделали с ними в эпоху «тысячелетнего» гитлеровского рейха? Что говорили о них великие поэты и писатели?
Начнем с Лессинга. В «Эмилии Галотти» он заклеймил абсолютизм, в «Натане мудром» – фанатизм и ненависть к евреям.
В период подъема национал-социализма Томас Манн в одной из своих лекций говорил, что Лессинг никогда не желал прослыть патриотом, ибо считал себя гражданином мира и обращался к людям всех стран, понимавшим, когда патриотизм перестает быть добродетелью. Томас Манн особо это подчеркивал, так как его самого обвиняли в отсутствии патриотизма после того, как он осудил национализм и национал-социализм. Им, нацистам, возражал Томас Манн, угодны только те писатели, которые не желают видеть, что происходит в Германии. Отвечая на обвинение Лессинга в рационализме, Томас Манн говорил: «Мы далеко зашли в иррационализме – к вящей радости всех исконных врагов света и жрецов принудительного оргазма…»
Но обратимся к Гете. Он называл свой труд триумфом чистого гуманизма и находил в Евангелиях «отражение величия, исходящего от личности Иисуса, величия, имевшего ту же Божественную природу, как и все, происходящее на Земле. Я склоняюсь перед Ним, как перед Божественным проявлением высших начал нравственности». Он говорил, что истинной терпимости можно достичь, только оставляя в стороне частные свойства человека и нации и понимая, что все истинно великое принадлежит всему человечеству. Однако национальная ненависть сильнее и в наиболее насильственной форме проявляется в самых примитивных цивилизациях. За двадцать лет до этого Гете говорил, что жизнь ведет нас не к отделению от других наций, но к величайшему слиянию с ними. Впоследствии он написал: «Мы, немцы, принадлежим дню вчерашнему. Да, мы цивилизовали себя за истекшие сто лет, но пройдет еще несколько столетий, прежде чем наши соотечественники проникнутся духом и высокой культурой настолько, что смогут восхититься, подобно грекам, красотой, а другие народы смогут сказать, что давно прошло то время, когда мы были варварами». Вот другое его высказывание о немцах: «О, этот жалкий народ, он плохо кончит, потому что не желает понять себя, а непонимание самих себя возбуждает не только смех, но и ненависть мира. Судьба сокрушит немцев, ибо они предали самих себя и не хотят быть теми, кем являются на самом деле». Гете также полагал, что патриотизм – разрушитель истории и что деспотизм порождает автократию всех и каждого. Он не разделял восторг романтиков по поводу германских древностей, не понимая, что хорошего можно найти в мрачной германской старине. Он высмеивал патриотичного немца, приписывающего себе все добродетели других наций и утверждающего, что все они произошли от немцев. При этом немец забывает «все, чему он научился у других наций за прошедшие пятьдесят лет, и не считает, что до сих пор им обязан».
Что думал Гете о немцах и англичанах? Отдельный немец, говорил он, часто достоин уважения, но вся нация целиком являет собой жалкое зрелище. Он считал, что немцам, как евреям, надо рассеяться по миру, чтобы на благо всех наций развить в себе все хорошее, что в них есть. Гете однажды признался, что испытывает страх, когда сравнивает немцев с другими нациями. Он бежал от немцев в науку и литературу, ибо они не ведают государственных границ. Он нетерпимо относился к тем патриотично настроенным немцам, которые утверждали, что могут жить сами по себе, что другие нации произошли от них и имели дерзость приписывать себе достоинства других народов. Он считал бессмысленным термин «национальная литература» и предлагал заменить его термином «всемирная литература». Каждый должен стремиться приблизить наступление эры всемирной литературы. Прислушивались ли к нему немцы? Сам Гете жаловался, что они всегда отвергали то, что он делал и говорил.
Гете почитал Наполеона. После битвы при Йене, где Наполеон разгромил старорежимную прусскую армию, историк Люден спросил Гете, как тот чувствует себя в эти дни позора и несчастья, и, к своему ужасу, услышал в ответ, что поэт чувствует себя очень хорошо и не имеет никаких причин жаловаться на судьбу. Гете сравнил себя с человеком, который с безопасной скалы смотрит на бушующее под ногами море, волны которого не могут его достать. Еще в 1792 году, став свидетелем первой битвы французской революционной армии при Вальми, когда она с невиданной прежде энергией наголову разгромила прусскую армию, Гете сказал своему окружению, что они являются свидетелями зарождения новой эпохи в мировой истории и смогут потом хвастать тем, что присутствовали при нем. Старая фридриховская армия не была после этого реформирована и была бита Наполеоном при Йене и в 1806 году.
В 1813 году Гете сказал Людену, что он ни в коем случае не равнодушен к идеям свободы и отечества, но не может разделить восторг историка по поводу подъема Германии. «Действительно ли нация пробудилась? Знает ли она, что ей нужно?» Гете не видел уже в Веймаре ни французов, ни итальянцев. Вместо них явились казаки, башкиры, хорваты, мадьяры, кашубы, красные и прочие гусары: «Неужели они лучше?» – спрашивал он. Ему было при этом безразлично, что эти были «друзья», а те – «враги». Он не может, сказал Гете, ненавидеть французов, потому что слишком многим обязан их культуре. Когда ему было уже за восемьдесят, Гете признался, что является «умеренным либералом, как и всякий разумный человек». Он считал, что ему повезло родиться в эпоху, когда «происходили и продолжают происходить великие события». Среди них он упомянул Семилетнюю войну, отделение Америки от Англии, Французскую революцию и период правления Наполеона. «Поэтому мои мнения и выводы сильно отличаются от мнений и выводов тех, кто родился только сейчас».
Однажды престарелый поэт сказал своему секретарю Римеру, что антипатию, которую нация питает к евреям со смешанным чувством уважения и отвращения, можно сравнить с антипатией, каковую мир питает к немцам, роль и положение которых среди других наций до странности похожи на положение евреев. Он признался, что «временами чувствует удушающую тревогу, боясь, что настанет день, когда накопившаяся ненависть мира обратится против немцев».
Он знал, сколь многим обязан английской литературе. «Я очень, очень многим обязан Шекспиру, Стерну и Голдсмиту». Гете понимал, что немецкий роман произошел от Филдинга и Голдсмита. Он считал «Тома Джонса» Филдинга самым знаменитым по праву романом, «Викария из Уэйкфилда» Голдсмита «лучшим из всех когда-либо написанных романов», а его «Покинутая деревня» «долго оставалась моей подлинной страстью». Гете хвалил Байрона и романы Скотта, восхищался юмором Стерна, который возвестил наступление «великой эпохи чистого знания человека, благородной терпимости и нежной любви». Гете называл Стерна человеком великолепного духа и говорил, что он первым «освободил нас от педантизма и филистерства». О себе в одном из стихотворений Гете сказал, что он освободил немцев от пут филистерства. Точнее было бы сказать, что он пытался это сделать, но освободил лишь ничтожное меньшинство.
Однако самое глубокое почтение Гете – всю свою долгую жизнь – питал к Шекспиру. Он считал, что родился слепым, но глаза его в один миг открылись, словно по волшебству. Трагедии Шекспира, говорил Гете, – «это не просто поэмы. Это открытые книги судьбы». Шекспир и «Оссиан» помогли Гете освободиться от кокетливых завитушек рококо и постичь глубинную суть человеческой души. В возрасте семидесяти пяти лет Гете признался, что никогда не осмеливался сравнивать себя с Шекспиром.
Гете восхищался англичанами и французами за ясность изложения и ругал немецких философов за витиеватость и помпезность, в которой не может разобраться не только иностранец, но даже природный немец. Гете высмеивал метафизические фантазии Фихте и очень печалился по поводу дурного влияния, какое оказал Гегель на немецкий язык. Однажды ему прислали книгу «непревзойденного Гегеля», и Гете попытался ее расшифровать, но сдался и отложил книгу, сказав, что читать ее – это все равно что разговаривать с гремучей змеей. Он вслух прочел пассаж «этого вздора» Эккерману и сказал, что такие философы уничтожают язык. Вильгельму Гумбольдту он однажды написал, что «немцы обречены жить в химерической тьме спекуляций». Но немцы не прислушались к великому старцу и по сей день наслаждаются пребыванием в химерических сферах.
Ницше когда-то заметил, что Гете был в германской истории «событием без последствий», что он «с энергичной нетерпимостью критиковал, словно со стороны, все, чем гордились немцы». Очевидно, он намекал на одну запись в дневниках Гете: «Вопрос заключается в том, оставляют ли великие люди след в истории своих отечеств. Я не вижу этого в Германии». Однажды Гете сказал: «Германия? Но где она? Я не могу найти эту страну. Вы, немцы, изо всех сил тщитесь стать нацией. Постарайтесь освободиться внутренне, и ваши попытки увенчаются успехом». О Веймаре он сказал стихами: «О Веймар, особый твой жребий! Как Вифлеем в Иудее, ты мал и, одновременно, велик».
Заголовок в одной британской газете 1962 года «Веймар и Бухенвальд» говорит о падении Германии от Гете до Гитлера. В статье мы читаем: «Ранним утром Веймар Гете и Бухенвальд Гитлера являют собой такой контраст, что становится трудно поверить, что и то и другое место было создано трудами и волей человека. Но они стоят рядом, на расстоянии пары миль друг от друга, и романтические башенки Веймара отчетливо видны из пыточных камер Бухенвальда. Гид, который показывал нам камеры, бараки, где избивали людей, места казней, где играл граммофон, чтобы заглушать предсмертные крики, печи, где сжигали трупы умерших и казненных, чаны, в которых Ильза Кох вымачивала кожу убитых узников, шедшую на изготовление абажуров, сам провел в Бухенвальде одиннадцать лет».
В 1939 году живший в изгнании Томас Манн в своей книге «Лотта в Веймаре» вложил в уста Гете презрительные слова о немцах Третьего рейха, отбросивших всякие понятия о чести, воображавших себя великими и злобно смотревших на тех, кого иностранцы любили и почитали, считая истинными немцами. «Они меня не любят, что ж, пусть будет так. Я тоже не люблю их, и мы квиты. Они думают, что Германия – это они, но Германия – это я. Пусть погибнет все остальное – и корни и побеги, но она уцелеет и будет жить во мне». Десять лет спустя, уже после разгрома Германии, Томас Манн, выступая на торжествах по случаю двухсотлетия Гете, сказал, что весь цивилизованный мир отметил «торжественное возвращение его прозрений».
Гете однажды сказал: «Что значит любить отечество и поступать, как подобает патриоту? Если поэт посвятил всю свою жизнь борьбе с вредными предрассудками, искоренению мелочных мнений, просвещению души своего народа, очищению его вкусов и облагораживанию его идей, то что может быть лучше? Как можно быть более патриотичным?»
7. Романтизм
Гете когда-то сказал: «Классика – это здоровье, романтизм – это болезнь». Как он был прав! Писатель Генрих Манн, процитировав эти слова, сказал в 1946 году: «Этот великий ценитель жизни не любил их всех. Для немецких романтиков характерно самое низменное понимание и чувство жизни, какое только возможно в литературе. Сказки, древнегерманский маскарад, вымученный экстаз и бездны глубокомыслия – кто может продолжить? Эти поэты писали так, словно были последними из оставшихся на земле людей». Как и для прочих мыслителей той эпохи, «политика была вне обсуждения. Заменой послужила история. В утешение романтики развили в себе роковой фанатизм национальной гордости».
Один рассудительный критик как-то заметил, что Гете был очень уравновешенным поэтом. Сам Гете объяснял это так: «Он имел в виду, что при всей моей поэтической деятельности я остаюсь разумным человеком, живущим по бюргерским меркам». Напротив, немецкие романтические поэты стремились к бесконечному, к невыразимому, к ночи и смерти. Поэт-романтик Август Платен начинает одно из своих самых знаменитых стихотворений такими словами:
Какая странная логика! Свою поэму он назвал «Тристан». Это прославление смерти возвращается в «Тристане» Вагнера. Смерть стала вдохновляющим гением и Ганса Пфицнера в его опере «Палестра».
Новалис, один из самых ранних романтиков, писал стихи, полные неземных видений и экстравагантностей, но ни одну из его поэм – ни по смелости, ни по возвышенности – нельзя поставить рядом с лучшими стихами Гете. Сам Новалис с иронией говорил о нем: «Гете – сугубо практический поэт. Он в своих писаниях то же, что англичанин в своих товарах: нарочито просто, со вкусом, практично и долговечно». Новалис называл «Годы ученичества Вильгельма Мейстера» «Кандидом», направленным против поэзии. Сам Новалис, беспокойный мистик, писал фантастически романтические романы, исполненные колдовской поэзией в прозе, но ведущие в никуда. Новалису казалось, что роман Гете разрушает поэзию и чудо, и он жаловался, что в нем «речь идет только об обычных человеческих вещах при полном забвении природы и мистицизма». Новалис был очень недоволен «буржуазными и обыденными предметами», каковые обнаружил у Гете.
Гете никогда не любил романтиков, даже величайшего их представителя Генриха фон Клейста – этого демонического, пылавшего экстазом, но трудного и неоцененного гения. Этот поэт, говорил Гете, явился для того, чтобы «расстроить наши чувства». Томас Манн, пытавшийся защитить Клейста от обвинений Гете, находит в его «Битве Германа» трагедию борьбы древних германцев с Римом, отголосок яростных речей Лютера. «Голубоглазый герой» драмы Клейста, говорит Томас Манн, – это «предостережение против германского характера». В захватывающей истории «Михаэля Кольхааса» тоже много того яростного духа, который опустошал Европу с тридцать девятого по сорок пятый год.
Томас Манн, оценивавший германский романтизм в свете событий, происшедших в Германии в течение первой половины ХХ века, говорит о радужной двойственности романтизма. Это направление дало миру, утверждал Манн, великолепные образцы поэтических и музыкальных творений, но в то же самое время романтизм был всегда преисполнен «какой-то темной яркостью и набожностью, душевной антикварностью, близкой к хтоническим, иррациональным и демоническим силам жизни». В годы подъема национал-социализма Манн приводил слова романтического поэта Вакенродера о «гибельном простодушии жуткой, оракульской, двусмысленной музыки» и признавал, что всякий (то есть он сам и другой великий немецкий писатель Герман Гессе), кто считает важным «придать немецкой душе ясность и форму, чтобы эта душа могла пользоваться уважением мира, вынужден бороться с темным мистицизмом германской музыки, несмотря на то что это так же болезненно, как резать собственную плоть».
Тема романтической музыки и романтической любви к смерти отчетливо звучит в «Чудесной горе», которая была горячо встречена после ее выхода в свет в 1925 году, но не оказала влияния на немецкие умы, уже опьяненные гитлеровскими идеями. Один из героев книги, рационалист и демократ, называет музыку недосказанным, двусмысленным и безответственным искусством, искусством «политически подозрительным». Он же поправляет романтические взгляды главного героя на жизнь и советует ему «думать о смерти как о части жизни», а не отрывать ее от жизни. Герой, второе «я» Томаса Манна, оказывается более способным учеником, нежели другие немцы, и в конце романа понимает, что жизнь и смерть нельзя рассматривать как противоположности, что человек – господин всех противопоставлений и что чувство смерти в душе должно слиться со свободой его живого разума. «Я сохраню в моем сердце веру и смерть, но буду знать, что сочувствие смерти есть зло, враждебное человечности, если мы дадим этому сочувствию овладеть нашими мыслями и поступками».
Что же касается музыки, романтической вагнеровской музыки, то молодой герой и Томас Манн находят, что смерть была вдохновляющим гением даже такой чарующей песни, как «Липа» Шуберта; «она была плодом жизни, зачатой в смерти». Вагнер, продолжает Манн, не называя имени композитора, был не более гениален, но более талантлив, чем Шуберт, но он сумел околдовать немецкую душу («мы все были его детьми») и подчинил себе мир. Наиболее верным сыном этого околдовывающего душу романтизма стал бы тот, «кто потратил свою жизнь на покорение самого себя…». Кто же был этим человеком? Не Ницше, как ошибочно полагал в то время Манн (позднее он изменил свое мнение); это был Томас Манн, это был Герман Гессе, и это был Стефан Георге, который никогда не любил романтическую музыку.
После Второй мировой войны Томас Манн возвращается к проблеме музыки, к роли, которую она играла в Германии, к влиянию, оказанному ею на умы немцев. Немцы, говорит Манн, подарили благодарному миру «самую прекрасную, самую глубокую музыку». Но такая музыкальность души, продолжает он, «была дорого оплачена в другой сфере», а именно в политике. Эта музыкальность стала причиной отчуждения всего германского умозрительного мышления от всей социально-политической философии, причиной чувства ее вторичности или даже полной неважности. Отношение немецкого интеллектуала к окружающему миру, а особенно к миру за пределами Германии, всегда оставалось «абстрактным и мистическим, то есть музыкальным». «Это было отношение учителя, отмеченного демонизмом, исполненное высокомерным сознанием своего превосходства в «глубине». Немцы – «народ романтической контрреволюции против философского интеллектуализма и рационализма Просвещения – мятежа музыки против литературы».
Немцы всегда превозносили жизненную силу в противовес чистой морали. В своей гордыне они отреклись от европейского гуманизма и демократии. В начале XIX века, когда немецкие поэты, философы и историки восстали против интеллектуализма XVIII столетия, их идеи казались новыми, революционными и величественными. Но в течение ста лет они деградировали вплоть до появления Гитлера, под властью которого «немецкий романтизм выродился в истерическое варварство, в одурманивающее опьянение, в пароксизм высокомерия и преступления, приведшего к катастрофе, к невиданному доселе физическому и психологическому распаду. Национал-социализм имеет глубокие корни в интеллектуальной и политической жизни Германии. Он есть результат того, что на протяжении ста лет гордо именовали «романтизмом». Профессор Вильгельм Рёпке говорит, что в глубинах немецкого романтизма пряталась «неумеренная экстравагантность, необузданное беззаконие и дикость, которые вырывались на поверхность четыре раза на протяжении двух столетий: в «буре и натиске» XVIII века, в романтизме начала XIX века, в младогерманском движении и в наивысшем своем проявлении, в национал-социализме, каковой является не только проявлением пруссачества, но и вырождением врожденного романтизма и мистицизма немцев». Профессор Вернер Кольшмидт подтверждает, что Томас Манн более отчетливо, чем кто-либо другой, увидел, что движение немецкого романтизма было «в большой степени ответственно за катастрофу Германии, ставшую и европейской катастрофой».
То, что говорил Томас Манн после войны, не было мудростью задним умом. Он очень ясно предвидел ход событий и говорил об этом немцам, пытаясь предостеречь их от того, что с неизбежностью надвигалось на Германию. Путь Томасу Манну указал профессор Эрнст Трельч, прочитавший в 1922 году лекцию «Естественное право и гуманизм в мировой политике». Профессор сказал немцам, что их политическая и этическая философия нуждается в пересмотре, ибо эта философия основана на германской романтической контрреволюции, которая привела к отчуждению Германии от Западной Европы. На Западе доминировала вера в вечное и божественное естественное право, в равенство людей, в одну судьбу всего человечества. В Германии, однако, возобладала вера в множество исторических индивидов, которые раз за разом выводят новые законы из новых общественных структур. Немцы видели в западных философских школах лишь мелкий и стерильный рационализм, а Запад видел в немецких учениях о государстве странную смесь мистицизма и жестокости. Лютеранин Трельч подчеркивал, что только протестантская Германия в своих теориях о государстве отделила себя от остальной Европы, в то время как католическая Германия в своем государственном мышлении всегда оставалась в русле европейской католической традиции. В результате немецкая теория государства, несмотря на некоторый налет возвышенного романтизма, стала циничной и безразличной ко всему духовному и нравственному. Обращаясь к немецким философам того времени, профессор призвал их приблизиться к западному мышлению и наверстать упущенное. При этом не требуется никакого самоотречения, надо лишь обратиться к утраченному наследию, которое является в действительности не узкозападным, а общеевропейским.
Большинство германских профессоров осталось глухо к словам Трельча, больше прислушиваясь к проповедям Гитлера. Только Томас Манн публично признался, что лекция Трельча открыла ему глаза. Манн без устали предостерегал от «революционного обскурантизма», пытавшегося заставить немцев поверить в то, что они снова оказались на перепутье, что «классицизм» Гете был преодолен новой романтической революцией, которую проповедовал философ Людвиг Клагес. Клагес заново открыл для публики археолога Й.Й. Бахофена, а Альфред Боймлер заново издал его труды, снабдив их длинным предисловием, где прославлял священное прошлое, ночь и смерть, хтоническое, демоническое, романтическое и национальное – то есть то, к чему Гете питал непреодолимое отвращение. Эти безответственные мыслители, говорил Манн, подчеркивают бессилие разума и освящают иррациональные глубины души, силу бессознательного. Если рассудок, разум и интеллект действительно так слабы, как считают Клагес и ему подобные, то почему бы их не защитить? Зачем надо клеймить их так, «словно они представляют опасность, которая может стать чрезмерной»? Зачем называть их могильщиками жизни?
Психоанализ Фрейда, утверждал Томас Манн, был единственной формой современного иррационализма, который не стал жертвой реакционного злоупотребления. Фрейд, говорил Манн, интересовался темными сторонами души, но никогда не прославлял силу бессознательного. Он пытался вскрыть его для того, чтобы вылечить и успокоить смятенную душу и добиться торжества разума.
Влияние злокачественных идей Клагеса, Боймлера и Бахофена на немецкие умы было катастрофическим. Манн отмечал появление литературы об иррациональном, которая, как грибы после дождя, вылезала на поверхность по всей Германии. Эта в высшей степени темная и запутанная философия стала весьма популярной среди немецких интеллектуалов и проникла даже в массы. Эти книги и статьи проповедовали смесь антиинтеллектуализма и антиидеализма, каковые объявлялись самыми стерильными и бесплодными из всех иллюзий. Но сами они, как говорил Томас Манн, были наиболее опасной иллюзией, склонявшей к оргиастическим эксцессам и отравлявшей политику, превращая национализм XIX века с его склонностью к космополитизму и гуманизму в совершенно новое варварство, в национал-социализм, который, будучи «самой неприглядной расистской реакцией», представлялся «чудесным и привлекательным образом жизни» и в таком качестве приветствовался и прославлялся большинством немцев.
Так как никто не слушал Манна, он воспользовался случаем и выступил в 1930 году на панъевропейском конгрессе, где прочитал лекцию «Деревья райского сада». (В то время Томас Манн работал над первым из своих романов «Иосиф и его братья», в который были вкраплены его идеи относительно иррационализма, романтизма и национал-социализма.) Манн противопоставил два мира – мир рационального и мир иррационального, использовав в качестве символов оливковое дерево и фиговую пальму, или, другими словами, слова
Все было напрасно. Если вы думаете, что ваше учение верно, спрашивал он в другой раз философов нового иррационализма, то не мудрее было бы придержать его в наше опасное время, ограничить его узким кругом специалистов, вместо того чтобы отдавать на суд широкой некомпетентной публике? Результат был катастрофическим. Массы с восторгом узнали о свержении с пьедестала разума и интеллекта, они услышали, что разум – это что-то еврейское, их научили произносить трудное, но согревающее душу слово «иррационализм», к тому же в массы вбросили термин «интеллектуальное животное». Какое прискорбное зрелище! Воздух, предостерегал Манн, наполнен нечистыми миазмами этого нового иррационализма, «мистагогического вздора», «крови и почвы», а в конце всего этого, в отчаянии произнес Манн, будет война, вселенская катастрофа и разрушение цивилизации.
Он оказался прав в своих ужасных предостережениях. После разгрома Германии он напомнил немцам (но они не слушают его даже теперь), что выступал против движения к катастрофе, потому что предвидел его жестокие последствия: «Я предвидел страшную опасность наци о налсоциализма для Германии и Европы очень рано, в то время, когда с угрозой можно было легко справиться, и снова предупреждал о ней, когда Гитлер заговорил о консервативной революции. Они не были «простаками», эти хтонические предатели духа. Они прекрасно знали, что делали. Они были политиками». В «Докторе Фаустусе» он вкладывает эти слова в уста порядочного немца: «Мы, немцы, вечно жаждем опьянения. Под его воздействием мы, будучи несколько лет абсолютно невменяемыми, совершаем постыдные деяния, за которые нам теперь приходится расплачиваться». Но немцы не желают платить. Они ведут себя так, словно ничего не произошло. Они оставили Манну чувство ответственности за содеянное. Сам Манн признавался, что когда-то любил романтизм со всеми его грехами и пороками, что и он испил эту чашу. «Всякий, кто был рожден немцем, имеет что-то общее с немецкой судьбой и немецкой виной».
О синтезе интеллекта и души, о котором он говорил немцам в своих предостережениях, Манн сказал дважды во время и после последней войны. В «Иосифе и его братьях» он снова говорит о душе, которая «тянется к прошлому и могилам предков, и это священно. Но пусть пребывает с тобой и дух, пусть он войдет в тебя, и пусть эти два начала сольются в одно и освятят друг друга и сотворят человечность, которая будет благословлена и с небес и из глубин». Это благословение человечества, сказанное Иаковом, благословение, которое Томас Манн считал воплощенным в величайшем из немцев, в Гете. После войны Манн снова повторил эту мысль в «Докторе Фаустусе», в начале и в конце романа, теперь уже в терминах Бахофена. Даже самая благородная и достойная сфера человеческой деятельности доступна влиянию сил бездны, и, более того, эта деятельность даже нуждается в плодотворном общении с ними. Истинная культура имеет целью благочестивое, упорядоченное и искупительное включение темного и сверхъестественного в культ богов света. Манн возвращается к этому синтезу на одной из последних страниц романа, подчеркивая необходимость такой культурной идеи, в которой почитание богов бездны и нравственный культ олимпийского разума и ясности стали бы единым благочестием.
8 От Наполеона до Бисмарка
Десятилетия, прошедшие от разгрома Наполеона до появления на политической арене Бисмарка, лучше всего охарактеризовать именем Меттерниха, который уничтожил всякие следы свободы в Германии и Австрии. Единственный талантливый революционный писатель Георг Бюхнер в 1834 году сказал: «Германская империя разложилась и сгнила, поэтому Бог разбил ее на куски».
Революционный поэт Генрих Гейне рано понял и осознал, что отсталый режим прусских королей был обречен. Гейне высмеивал писателей, воспевавших старые добрые времена Священной Римской империи, и писал едкие стихи, направленные против Фридриха-Вильгельма IV, заигрывавшего со Средневековьем, и реакционных политиков своего времени. «Сколько я знаю немецкого филистера, он всегда был непроходимо ленив. В марте (во время бесплодной революции) мне показалось, что он, наконец, набрался мужества и поумнел, ибо заговорил о предательстве князей. Но стоило развернуть перед ним черно-красно-золотое знамя, этот старогерманский хлам, как я лишился всяких иллюзий. Я увидел, как герои прежних времен Арндт и Ян встали из могил, чтобы сражаться за кайзера, я увидел студентов моей юности, которые – поскольку были пьяны – были в восторге от кайзера». И дальше: «Мы, немцы, умеем ненавидеть. Эта немецкая ненависть поднимается со дна наших душ и отравляет их». Когда поэт Георг Гервег восторженно пел о германской «весне», Гейне спрашивал: «Ты и вправду видишь весенние цветы? Я вижу их только в твоих стихах». Незадолго до 1848 года Гейне написал свое знаменитое стихотворение «Силезские ткачи»:
Он предвидел социальную революцию, которая положит конец прусскому феодализму, и высказал еще более поразительное пророчество по поводу прихода гитлеризма: «Христианство в какой-то мере подавило жестокую немецкую тягу к войне, но не смогло вырвать ее с корнем, и, когда крест рухнет, тогда снова начнет бушевать варварская ярость старых бойцов, безумие берсерков, воспетое северными бардами. Настанет день, когда она вырвется на поверхность. Не улыбайтесь снисходительно моим словам, словам мечтателя, предостерегающего вас против кантианцев, фихтианцев и философов природы. Когда вы услышите треск, треск, какого никогда в мире еще не слышали, то знайте, что это ударил германский гром. Тогда на немецкой сцене разыграется драма, по сравнению с которой Французская революция покажется мирной идиллией. Придет день, и другие нации соберутся вокруг Германии, словно зрители в амфитеатре, чтобы наблюдать великий бой гладиаторов». Молодой Карл Маркс выразил это пророчество другими словами: «Однажды утром Германия проснется и увидит себя в плену европейского декаданса, после освобождения от которого она сможет, наконец, достичь уровня европейской свободы».
Революция 1848 года в Австрии и Германии оказалась неудачной. Сражавшиеся за свою свободу чехи и венгры были побеждены. Для борьбы с храбрыми венграми австрийские власти были вынуждены призвать на помощь царские войска. Кошут бежал в Соединенные Штаты. Немецких революционеров было немного, и еще меньше было среди них реалистов. «Даже от пангерманского обсуждения парламента, – говорит Томас Манн, – веяло духом средневекового империализма, духом воспоминаний и Священной Римской империи». Роберт Блюм, борец за права поляков, попал в руки австрийцев и был расстрелян. Ф.Т. Фишер, убежденный либерал, был глубоко разочарован и покинул Германию, став профессором Цюрихского университета. Рихард Вагнер, бывший в молодости революционером, бежал в Швейцарию, Фердинанд Фрейлиграт, страстно воспевавший в своих стихах свободу и революцию, – в Англию. Лучшие немцы, с горечью говорил Томас Манн, всегда жили в изгнании. Германская мечта о свободе и равенстве, пел Гейне, «оказалась лишь пузырями пены». Немцы подчинились своим автократическим правителям и нашли убежище в романтизме, идиллиях и грезах, коими их в изобилии потчевали писатели и поэты. Ничто не характеризует лучше этот период, чем молитва Мёрике: «О мир, оставь меня, оставь меня в покое!»
Немецкая нация оставалась добросердечной и дружелюбной до тех пор, пока на политическом горизонте не появился Бисмарк. Не все немцы радостно приветствовали его успехи. Как всегда, меньшинство нации сразу увидело угрожавшую стране опасность. Барон Людвиг фон Герлах, человек глубоко религиозный, был очень опечален войной Бисмарка с Данией, «греховной братоубийственной войной» с Австрией, аннексией Ганновера – событиями, сделавшими его непримиримым противником железного канцлера. Пруссия, публично заявил барон, «бесстыдно нарушила десять заповедей, замутила свою душу пороком ложного патриотизма и запятнала им свою совесть». Военная политика Бисмарка казалась фон Герлаху возрождением агрессивной политики Фридриха в XVIII веке, и он советовал заменить лозунг Фридриха «Каждому свое» на лозунг «Хватай что можешь». Поэт и автор коротких рассказов Теодор Шторм, назвавший в 1862 году «реакционное» прусское правительство «омерзительным», два года спустя заявил: «Аристократия (и церковь) – это яд в крови нации». В том же 1864 году Шторм говорил о «грабительской политике Бисмарка» и пришел в ярость, когда пруссаки оккупировали его родину – Шлезвиг-Гольштейн.
Константин Франц сказал, что пруссачество не обладает духовными качествами, необходимыми для создания новой Германии, и что Германская империя под началом Пруссии – это абсурд. Смог бы Гете написать своего «Фауста», если бы был пруссаком? Не лучше ли Гумбольдт чувствовал себя в Париже, чем в Берлине?
Ницше, который в то время был молод, здоров и близок к Гете и Шопенгауэру, сказал, что в 1870 году Германия обменяла германский дух на Германскую империю. Он назвал эру Бисмарка эрой немецкой глупости, заинтересованной исключительно в сохранении власти. Как можно назвать великим государственного деятеля, спрашивал Ницше немцев, который заставил заниматься высокой политикой народ, совершенно к этому не готовый и не приспособленный, который возбуждает в народе страсть к бездеятельности и алчности, подрывает его совесть, делает его разум узким, а вкус «национальным»? Он предсказал, что немцам придется в будущем долго за это расплачиваться.
В своем первом романе «Будденброки», написанном в самом начале XX века, Томас Манн сравнил школу в своем родном Любеке до и после 1870 года. В старой школе царил дух «радостного идеализма», и этот дух начисто исчез после прихода Бисмарка и утверждения профессора доктора Вулике главой любекских школ. Он принес в Любек новые идеи: «Авторитет, долг, власть, служба, карьера. Школа стала государством в государстве, где не только руководители, но и ученики чувствовали и считали себя чиновниками». После первого разгрома Германии Генрих Манн сказал, что «Германия, едва успев объединиться, сразу начала отрицать идею свободы и самоопределения других наций. Германский порыв к единству попал в руки склонных к насилию людей, затоптавших слабые ростки демократии».
Очень милый и душевный писатель Богумил Гольц в период до 1870 года благодарил Бога за то, что германский гений развивается космополитически, и умолял немцев не менять этого счастливого положения вещей на национальный фантом твердолобости и высокомерия. Но именно так и случилось в 1871 году. Бисмарку было мало создания Германской империи, провозгласить ее обязательно надо было в Зеркальном зале Версальского дворца, ибо поверженная Франция должна была на собственной шее ощутить тяжесть прусского сапога. (Это унижение не было забыто Клемансо. Возмездие пришло в 1918 году, когда побежденной Германии пришлось подписать унизительный мир в том же зале Версальского дворца.) Более того, Бисмарк не удовлетворился включением Эльзаса в провозглашенное государство, он отобрал у Франции провинцию Лотарингию. Артюр Рембо, которому в то время не исполнилось семнадцати лет, пророчествовал гибель Германии, утверждая, что чем сильнее нация самоутверждается, тем ближе она к своему упадку. «Когда нация начинает завоевывать и покорять других, она совершает самоубийство».
Ницше, тогда еще молодой и душевно здоровый, писал в 1873 году: «Великая победа – это великая опасность. Из всех последствий нашей последней войны с Францией самым худшим является ошибочное мнение, будто победу одержала также и немецкая культура. Это катастрофическое безумие, так как оно может превратить нашу победу в сокрушительное поражение, в уничтожение германского духа во имя учреждения Германской империи».
Империя, созданная Бисмарком, представляла интересы исключительно династии Гогенцоллернов и прусских юнкеров. Слова Бисмарка о том, что, когда речь идет об интересах Пруссии, ему неведомо слово «справедливость», показывают, что он был предтечей Гитлера, хотя и более умеренным, чем бесноватый фюрер. Насытившись тремя войнами, он попытался закрепить добытое, заключив циничный страховочный договор с Россией против Австрии после того, как заключал пакт с последней, направленный против России. Но в политических вопросах он неизменно оставался диктатором. Германский рейхстаг был не более чем пустым фасадом. Парламентарии и журналисты, любил повторять Бисмарк, не должны лезть в высокую политику, ибо только посвященные могут по-настоящему в ней разбираться. Первый император Вильгельм I душил революцию 1848 года, а в 1862 году, будучи королем Пруссии, сопротивлялся любым попыткам изменения конституции, которые, как он выражался, «сделают его рабом парламента». Железо и кровь сделали Германию великой. Немцы все больше и больше проникались идеями автократии.
В конце 1917 года генерал Людендорф уже не видел причин, по которым Германия должна становиться демократической и парламентской страной. По его мнению, любая уступка приведет лишь к скорейшему разгрому. Х.С. Чемберлен, родившийся свободным англичанином, стал в Германии Бисмарка и кайзера ревностным пангерманистом, находившим полной несуразицей то, что «наши немецкие демократы считают Британию родиной политической свободы. Парламентаризм – это главный порок современной эпохи». Так же как Гитлер, которого десять лет спустя он приветствовал как спасителя Германии, Чемберлен переводил «парламент» словом «говорильня». В 1941 году, уже во времена Третьего рейха, гитлеровский профессор Фриц Гартунг хвалил Бисмарка за сопротивление вторжению западного парламентаризма в Германию. Однако известный историк Макс Вебер говорил в 1918 году: «Политическое наследие Бисмарка? Он оставил после себя нацию, лишенную какого бы то ни было политического образования, лишенную всякой политической воли, приученную к мысли о том, что великие государственные мужи решат за нее все политические вопросы, нацию, которая с фатализмом принимает все, что было решено помимо нее».
После 1945 года некоторые немецкие историки вновь принялись обелять Бисмарка, называя его канцлером мира, честным игроком и еще бог знает кем. К этому хору не присоединились те немцы, которым дороже истина, – как всегда, ничтожное меньшинство. Профессор Фридрих Майнеке сказал: «Трагическая история Первой, а особенно Второй мировой войны вынуждает нас спросить себя, не следует ли нам искать семена этих катастроф в натуре Бисмарка… Целое поколение поддалось гипнозу Бисмарка и не осознало катастрофических последствий его политики… Невзирая на всю разницу между его асоциальной автократией и гитлеровским национал-социализмом, мы должны считать Бисмарка предтечей Гитлера». Профессор Герхард Риттер тоже вынужден признать, что «…основание Германской империи на началах монархической авторитарной власти, а не на началах либерального движения нации оказалось губительным для развития германского либерализма… своей автократией Бисмарк задушил всякую политическую независимость, всякую волю к ответственности».
Известный теолог профессор Карл Барт считает, что сегодняшние немцы видят в национал-социализме прискорбную случайность, табу прошлого. Они отказываются видеть в гитлеризме «последнее следствие предпринятого Бисмарком насильственного объединения Германии железом и кровью». Профессор Вильгельм Рёпке тоже говорит о роковом политическом решении 1866 года и добавляет, что образ мыслей Бисмарка разрушил Германию изнутри и снаружи. Его силовое решение толкнуло Германию на путь, который с фатальной неизбежностью привел через 1914, 1933 и 1939 годы к нынешней катастрофе Германии и всей Европы. Далее профессор цитирует слова Шиллера: «Для деспотических государств не существует иного спасения, кроме их падения».
Профессор Фёрстер говорит, что Бисмарк «стал провозвестником морального разложения Европы, что после него Германия милитаризовалась до такой степени, что ощутивший угрозу мир сумел так эффективно организоваться, что немецкая агрессия привела к неминуемому поражению Германии». Профессор Левин Л. Шюкинг говорит, что Бисмарк ненавидел демократию всей душой. Железный канцлер ошибался, утверждая, что Германию надо только посадить в седло, а дальше она поедет уже сама. Когда Германия в 1918 году сбросила с себя путы авторитарного правления и могла вкусить плодов Веймарской республики, стало ясно, что немецкая нация не способна сама формировать свою историю. Бисмарк был обожествлен, и это обожествление непоправимо погубило демократическое развитие Германии и выродилось в героическое поклонение Третьему рейху. Профессор Людвиг Дегио говорит, что Германии всегда недоставало универсальной нормативной идеи, такой, какие порождали другие нации. Великобритания была поборницей свободы, Франция в 1789 году обратилась ко всему человечеству, и даже Россия в 1917 году провозгласила наступление новой эры для угнетенных масс. Германия никогда не брала на себя такой убедительной миссии.
Обратимся теперь к двум величайшим немецким писателям современности. Шваб Герман Гессе, размышляя о германской трагедии, думает, «что могло бы получиться и вызреть, если бы новая Германия сплотилась вокруг старой демократической Швабии, а не вокруг остатков Священной Римской империи или бисмарковской Пруссии». Томас Манн оставил нам нелицеприятный портрет Бисмарка, «истерического колосса, жестокого и сентиментального, необычайно коварного гиганта, отличавшегося циничной откровенностью». Своими аппетитами Бисмарк мог поспорить с Гаргантюа, способностью и страстью к ненависти он напоминал Лютера – короче, Бисмарк был немецким антиевропейцем. Законченный макиавеллист, он своими триумфальными успехами привел в полное замешательство либеральную Европу. В Германии он усилил рабское преклонение перед властью. О достижениях Бисмарка Томас Манн говорит, что Германская империя не представляла «нацию» в демократическом смысле этого слова. «Это была чисто властная структура, имевшая целью добиться гегемонии в Европе». Она казалась современным государством, но была привержена воспоминаниям о средневековом блеске. Именно это обстоятельство делало столь опасной империю Бисмарка – смесь жесткой своевременности, эффективной модернизации и мечтаний о прошлом. Словом, это был высокотехнологичный романтизм. Рожденная войнами грешная Германская империя прусской нации не могла быть ничем иным, как военной империей. «Как таковая она жила, будучи занозой в теле Европы, как таковая она и погибла».
9. Вагнер, Ницше, Х.С. Чемберлен
Музыка Рихарда Вагнера – конечный результат развития европейской музыки. Написав несколько опер в традиционной манере, Вагнер принял участие в революции 1848 года и был вынужден бежать. В изгнании он разработал свой революционный музыкальный стиль, который – после периода ожесточенных нападок – покорил Европу. Одним из самых ранних почитателей Вагнера был Ницше, познакомившийся с композитором в Швейцарии. Ницше написал восторженное эссе о его миссии и в «Рождении трагедии» исказил исторические факты о происхождении греческой трагедии, чтобы доказать, что музыка Вагнера стала кульминацией двухтысячелетней истории развития искусства. С помощью своего почитателя баварского короля Вагнер смог создать собственный театр в Байройте, и Ницше был приглашен на его открытие. Философ был до крайности разочарован. Вагнер изменился настолько, что мгновенно развеял все романтические иллюзии Ницше. Вагнер стал немецким мастером, хотя Ницше очень хорошо понимал, что его музыка была обращена к художникам с усложненным космополитическим вкусом. Вагнер к тому же стал антисемитом. Ницше уехал и больше никогда с ним не встречался.
Впрочем, Вагнер всегда был антисемитом. Уже в 1852 году он говорил о засилье еврейских денег и высмеивал Мендельсона. Евреям он советовал: «Помните, что только одно может избавить вас от тяготеющего над вами проклятия: освобождение Вечного жида – ваше вымирание». Он написал эссе, которое в Третьем рейхе было в качестве введения предпослано сборнику расистских писаний Гобино «Арийский человек», и это было логично, ибо Вагнер пишет, что Гобино испытал кровь современного человечества и нашел, что она непоправимо испорчена. Это очень верный вывод, добавляет Вагнер. По его мнению, Гобино справедливо утверждает, что человечество состоит из неравных рас, которые не могут быть уравнены. Самая благородная раса может править расами низшими, но не может уравнять их с собой, смешиваясь с ними, ибо из-за этого она сама станет менее благородной. Что это, если не национал-социализм? Алексис де Токвиль предвидел, однако, угрозу, исходившую из лжеучения Гобино, и писал, что оно приведет к полному уничтожению человеческой свободы, к высокомерию, насилию, презрению к другим нациям, тирании и низости всякого иного рода; коротко говоря, к гитлеровскому Третьему рейху.