— Однажды, когда я служил в Гималаях, в Читрале[13], — сказал он, — какой-то большой чин, находившийся от нас далеко в тылу, поставил перед нами совершенно бредовую учебную задачу, согласно которой в числе прочего наша артиллерия должна была преодолеть горную теснину между известковыми скалами, где с трудом мог бы протиснуться только очень тощий человек. Я дал ответную телеграмму: «Задание получено, немедленно вышлите сто бочонков уксуса». Из штаба мне вежливо ответили: «Просьба показаться начальнику медицинской службы для проверки ваших умственных способностей». Я им вторую телеграмму: «Перечитайте историю походов Ганнибала»[14].
— Вы в самом деле послали такую телеграмму? — спросил Орель. — Во французской армии вы предстали бы перед военным трибуналом.
— Все дело в том, — ответил майор, — что оба наши народа по-разному представляют себе свободу… Для нас право на юмор, право на занятия спортом и право первородства считаются «неотъемлемыми правами человека».
— В штабе бригады, — сказал падре, — есть капитан, которому, вероятно, именно вы преподали урок по части военной переписки. Недавно, не имея сведений об одном из моих молодых капелланов, покинувшем нас месяц с лишним тому, я обратился в бригаду со следующей запиской: «Священник Карлейль был эвакуирован 12 сентября; хотелось бы знать, поправился ли он и получил ли новое назначение». Ответ из госпиталя гласил: «1) На стационарном излечении. 2) Последующее назначение неизвестно». Офицер из штаба бригады сделал следующую приписку: «Неясно, подразумевает ли второй пункт воинскую часть, куда, возможно, будет направлен преподобный отец Карлейль, или же место его вечного покоя».
Итальянская ария завершилась триумфальными руладами.
— Какой голос! — вымолвил полковник и нехотя приоткрыл веки. — А теперь, месье, я вам сыграю вальс «Судьба».
Где-то невдалеке угадывались вспышки мгновенно взлетающих и медленно опускающихся осветительных ракет. Падре и доктор все еще толковали о трупах и осторожно переставляли маленькие шахматные фигурки из слоновой кости; грохот орудий и стрекот пулеметов, нарушая сладострастный ритм вальса, сливались с ним в некую фантастическую симфонию, и Орель увлеченно вслушивался в нее. Он продолжал писать письмо, составленное из легких стихов.
«Не корите меня, подруженька, если я впадаю в романтизм самого плоского свойства. Около меня сидят священник и медик. Они упорно разыгрывают из себя гамлетовских могильщиков…»
— Месье, — сказал полковник, — нравится вам мой вальс?
— Бесконечно нравится, сэр, — искренне ответил Орель.
Полковник признательно улыбнулся ему.
— Тогда я снова сыграю его для вас, месье… Доктор, отрегулируйте граммофон потоньше, сделайте скорость пятьдесят девять. И не поцарапайте пластинку!.. На сей раз, месье, специально для вас.
III
Босуэлл. Но зачем же, сэр, он выразился именно так?
Джонсон. А затем, сэр, чтобы вы ему ответили именно так, как вы это сделали.[16]
Батареи засыпают, майор Паркер заполняет вопросники штаба бригады; ординарцы приносят ром, сахар и кипяток; полковник ставит граммофон на скорость 61, а доктор О’Грэйди толкует про русскую революцию.
— Это просто беспримерно! Чтобы революция оставила у власти тех, кто ее сделал. Значит, есть еще революционеры! Это лишний раз доказывает, как плохо у нас поставлено преподавание истории.
— Паркер, — говорит полковник, — прикажите подать портвейну.
— И все же, — замечает Орель, — честолюбие не единственная причина, побуждающая людей действовать. Революционером можно стать из ненависти к тирану, из зависти и даже из любви к человечеству.
Майор Паркер оторвался от своих бумаг.
— Я искренне восхищаюсь Францией, Орель, особенно в эту войну. Но есть одна подробность, которая шокирует меня в вашей стране. Позвольте быть откровенным: я имею в виду вашу страсть к уравнительности, ко всеобщему равенству. Когда я читаю историю вашей революции, то сожалею, что мне не довелось жить в то время. Уж поверьте, я бы как следует отдубасил Робеспьера, а заодно и этого мерзкого типа Эбера[17]. А эти ваши санкюлоты[18]!.. Господи, так и хочется вырядиться в пурпуровый сатин, расшитый золотом, и пощеголять в таком виде на пляс де ля Конкорд![19]
Доктор терпеливо переждал особенно замысловатую, спетую на грани какого-то исступления фиоритуру миссис Финци-Магрини, и заявил:
— Любовь к человечеству — это патологическое состояние сексуального происхождения. Оно часто проявляется у робких юных интеллектуалов в период полового созревания, ибо избыток фосфора в молодом организме должен так или иначе найти себе выход. Ну а ненависть к тирану — чувство более человечное. Оно расцветает именно в военное время, когда понятия силы и толпы совпадают. Чтобы объявить такую войну, тот или другой император должен впасть в состояние буйного помешательства, и тогда вместо его привычной преторианской гвардии появляется вооруженный народ. Допустив эту глупость, деспотизм неизбежно вызывает революцию, за которой следует террор, перерастающий в реакцию.
— Следовательно, доктор, вы обрекаете нас на непрерывные метания между мятежом и государственным переворотом?
— Нет, — сказал доктор, — ибо английский народ, уже подаривший миру сыр стилтон и комфортабельные кресла, заодно изобрел ради нашего всеобщего спасения парламентский клапан. И теперь избранные нами поборники народных интересов будут совершать за нас и мятежи, и государственные перевороты прямо в палате депутатов, что позволит остальной части нации преспокойно играть на досуге в крикет. Пресса довершает эту систему: она дает нам возможность переживать подобные треволнения как бы по доверенности. Все это — составная часть современного комфорта, и через какую-нибудь сотню лет любой белый, желтый, черный или краснокожий человек ни за что не согласится жить в квартире без водопровода или в стране без парламента.
— Надеюсь, что вы ошибаетесь, — заметил майор Паркер. — Ненавижу политиков и после войны хотел бы поселиться на Востоке: там неведомы правительства, состоящие из одних болтунов.
— My dear major[20], какого дьявола вы примешиваете к этим вопросам свои личные чувства? Политика подчиняется законам столь же неумолимым, как и законы движения небесных тел. Вы возмущаетесь мраком ночи, ибо любите сияние луны. Разве не так? А человечество покоится на довольно неудобной постели, и, когда спящему становится невмоготу от занимаемой позы, он поворачивается на другой бок. Вот вам и война, вот и восстание! А потом человек снова засыпает на несколько веков. Все это вполне естественно и проходило бы без особых страданий, если бы люди не морализировали без конца на эту тему. Содрогаться от возмущения — не геройство. Но, увы, любые общественные перемены порождают своих пророков, которые из любви к человечеству, как только что так удачно выразился Орель, готовы погубить наш злосчастный земной шар в пламени, потопить его в реках крови!
— Прекрасно сказано, доктор! — сказал Орель. — Но позвольте и мне воздать вам по заслугам: уж коль скоро ваши чувства именно таковы, то чего ради вы ударяетесь в политику? Ведь вы — заклятый социалист.
— Доктор, — сказал полковник, — прикажите принести еще портвейну.
— Ха! — воскликнул доктор. — Все дело в том, что мне больше по вкусу роль преследователя, нежели преследуемого. Нам надо научиться распознавать приближение этих периодических потрясений и готовиться к ним. Эта война приведет к социализму, и, следовательно, лучшие из людей будут принесены в жертву Левиафану[21]. Само по себе это не назвали ни добром, ни злом. Это всего лишь судорога. Поэтому давайте-ка добровольно повернемся на другой бок и найдем положение, при котором нам снова станет лучше.
— Совершенно абсурдная теория! — возмутился майор Паркер, выпятив свой мощный квадратный подбородок. — И если вы, доктор, придерживаетесь ее, то вам надо бы оставить медицину! Зачем вообще нужно врачебное вмешательство? Чтобы остановить течение болезни, не так ли? Ведь если следовать вашим рассуждениям, то болезни — это периодические и неизбежные потрясения. И уж коли вы вознамерились сразиться с туберкулезом, то не лишайте меня права атаковать законопроект о всеобщем избирательном праве.
Вошел сержант-санитар и попросил доктора О’Грэйди посмотреть какого-то раненого. Майор Паркер оказался единственным хозяином на поле боя. Полковник, который смерть как не любил жарких споров, воспользовался случаем, чтобы заговорить о другом.
— Месье, — обратился он к Орелю, — а каково водоизмещение вашего самого крупного броненосца?
— Шестьдесят тысяч тонн, сэр, — наугад ответил Орель.
Этот непредвиденный ответ, словно неожиданный удар, вывел полковника из состояния равновесия, и Орель спросил у майора, чем же ему не нравится всеобщее избирательное право.
— Бедный мой Орель! Разве вы сами не понимаете, что это одна из наиболее экстравагантных идей, когда-либо возникавших в сознании человечества? Поверьте, через тысячу лет наш политический режим будет повсеместно признан более чудовищным, нежели рабство. Один избирательный бюллетень на человека, кем бы и каким бы ни был этот человек! Неужели вы заплатите одну и ту же цену за отборного иноходца и за жалкую клячу?
— А вы помните, — прервал его Орель, — бессмертное изречение нашего Куртелина?[22] «Зачем мне отдавать двенадцать франков за зонтик, если я могу выпить кружку пива за шесть су?»
— Люди, уравненные в правах! — возбужденно продолжал майор. — А почему бы не уравнять их в храбрости или в содержании желудочного сока, пока они еще живы?
Орель просто обожал страстные и забавные рассуждения майора и, желая подлить масла в огонь, заметил, что ему непонятно, как это можно отказать какому-либо народу в праве выбирать своих руководителей.
— Проверять их, Орель, да! Но выбирать — никогда! Аристократию не избирают: либо она есть, либо ее нет, верно? Заяви я, что хочу избрать главнокомандующего или начальника госпиталя Святого Ги, меня немедленно посадят за решетку. Но если я желаю иметь голос на выборах канцлера казначейства[23] или первого лорда Адмиралтейства[24], то тогда я считаюсь добропорядочным гражданином.
— Это не вполне точно, майор, министров не избирают. Заметьте, что, как и вы, я нахожу нашу политическую систему несовершенной. Но ведь несовершенны и все остальные дела человеческие. А кроме того, как говорится, худшая парламентская палата стоит куда дороже лучшей палатки.
— Как-то раз я водил по Лондону одного арабского шейха, почтившего меня своей дружбой, — ответил майор. — При осмотре палаты общин я объяснил ему, как она функционирует. Подумав, шейх сказал: «Но ведь это очень хлопотно — отрубить сразу шестьсот голов, если вы недовольны правительством!»
— Месье! — раздраженно воскликнул полковник. — И все-таки я сыграю для вас вальс «Судьба».
Майор Паркер хранил молчание, иокуда раскручивались плавные музыкальные фразы вальса, но в нем с новой силой вскипела давно уже вынашиваемая злость против этого horrible fellow Hebert[25], и, едва стих скрежет последних оборотов пластинки, он вновь обрушился на Ореля.
— Что, собственно говоря, выиграли французы, сменив на протяжении одного столетия восемь правительств? — спросил он. — У вас мятежи стали каким-то национальным институтом. В Англии было бы просто немыслимо сделать революцию. Если бы какие-то люди собрались около Вестминстера и вздумали орать, полисмен тут же приказал бы им разойтись. И они бы действительно разошлись.
— Вот видите как! — проговорил Орель, который хотя и не одобрял революцию, но все же считал своим долгом защитить эту пожилую французскую даму от нападок этого пылкого норманна. — Но, однако, майор, не следует забывать, что и вы отрубили голову своему королю. Насколько мне известно, ни один полицейский не попытался спасти жизнь Карлу Стюарту.
— Убийство Карла Первого, — ответил майор, — было делом рук одного лишь Кромвеля. Этот человек по имени Оливер был отличным полковником-кавалеристом, но ничего не смыслил в чувствах английского народа, в чем он убедился сам, когда настала Реставрация. Его забальзамированную голову накололи на пику и водрузили над Вестминстерским аббатством. Вспомнили о ней лишь в тот день, когда от сильного ветра древко пики сломалось, а голова, рухнув на землю, подкатилась к ногам какого-то часового. Солдат принес голову своей жене, и та спрятала ее в ящик. Ныне здравствующий потомок этого солдата — один из моих друзей, и я не раз пил чай, сидя прямо напротив головы лорда-протектора[26], надетой на древко пики. Очень хорошо виден шрам, который был у него на левой щеке.
— Хоу! — воскликнул полковник, внезапно заинтересовавшись разговором.
— Впрочем, — продолжил майор, — английский мятеж ни в чем не похож на Французскую революцию: он не ослабил правящие классы. По сути дела, все скверные дела тысяча семьсот восемьдесят девятого года были подготовлены Людовиком XIV. Вместо того чтобы сохранить для вашей страны прочный костяк ее аристократии, он превратил своих грандов в потешных версальских марионеток, обязанных подавать ему рубашку или, извините, стульчак. Уничтожая престижное положение класса, призванного служить естественной опорой монархии, он безвозвратно погубил его, и это достойно сожаления.
— Вам, конечно, легко критиковать нас, — сказал Орель, — а ведь именно мы сделали вашу революцию, совершили ее за вас: самым важным событием истории Англии было взятие Бастилии, и вы это хорошо знаете.
— Браво, месье, — сказал полковник, — защищайте свою страну! Свою страну следует защищать всегда! А теперь передайте-ка мне портвейн. Сейчас поставлю пластинку «Микадо»…
IV
Где-то во Франции…
Над ноздреватой поверхностью равнины встает серое утро. Сегодня будет то же, что и вчера, завтра — то же, что сегодня. Размахивая руками, доктор скажет мне: «Да, месье, все очень печально». При этом он сам не знает, а что же, собственно, так уж печально. Не знаю этого и я. Затем он прочитает мне юмористическую лекцию в стиле, представляющем собой нечто среднее между стилем Бернарда Шоу и Библией.
Падре напишет письма, разложит пасьянс. Потом сядет на лошадь и отправится в путь. Где-то громыхнет пушка. Будут убиты немцы. И наши тоже. На обед подадут консервированную говядину, отварной картофель и отвратительное пиво. Полковник скажет мне: «Месье, французское пиво — нехорошее пиво».
Вечером после ужина (плохо прожаренная баранина и все тот же отварной картофель) настанет священный час граммофона. Мы услышим «В Аркадии», «Микадо», потом вальс «Судьба» — «специально для вас, месье», и миссис Финци-Магрини — для полковника. Наконец прозвучит «Lancashire Ramble»[27]. К моему большому несчастью, когда я впервые услышал эту цирковую музыку, то почему-то принялся имитировать движение рук жонглера, ритмично подбрасывающего мячики. С тех пор эта маленькая комедия стала традиционной при наших трапезах в офицерской столовой, и, если сегодня вечером при первых же звуках «Ramble» я не сыграю свою роль, полковник, обозначая руками жонглерские приемы, сделает мне замечание: «Давайте, месье, давайте!» Но я знаю свои обязанности и ничего не забуду.
Ибо полковник Брэмбл любит только привычные зрелища и шутки, когда все уже под хмельком.
Его любимый номер — рассказ доктора О’Грэйди об одном увольнении в отпуск. Когда полковник пребывает в дурном расположении духа, когда кого-то из его старых друзей произвели в бригадного генерала или наградили орденом Бани[28], только этот рассказ может заставить его улыбнуться. Он уже давно затвердил его наизусть и, словно ребенок, останавливает доктора, если тот пропустит фразу или изменит редакцию какой-нибудь реплики.
— Нет, доктор, не так! Морской офицер сказал вам: «Если вы услышите четыре резких, отрывистых гудка сирены, значит, корабль торпедирован». А вы ему ответили: «А что, если при взрыве торпеды сирена сломается?»
Отыскав нужную страницу, доктор возобновляет чтение.
Паркер тоже откопал фразу, неизменно пользующуюся огромным успехом. Он позаимствовал ее из письма какого-то полкового священника в газету «Таймс».
«Жизнь солдата, — писал этот проницательный человек, — весьма сурова, а порой чревата реальными опасностями».
Полковник смакует скрытый юмор этой формулировки, видимо, не осознанный автором, и охотно цитирует ее, если, например, при разрыве снаряда его больно ударяет осколок разлетевшейся щебенки. Но когда разговор становится уж слишком специальным и скучным, он контратакует падре и бьет по одному из двух его самых слабых мест. Речь идет о епископах и о шотландцах как таковых.
Падре, уроженец Шотландского нагорья, отличается редкостным, прямо-таки свирепым патриотизмом. Он твердо убежден, что в этой войне одни лишь шотландцы делают дело и действительно бьются насмерть.
— Если историки честные люди, — говорит он, — то эту войну они назовут не европейской, а войной между Шотландией и Германией.
Полковник тоже шотландец, однако он справедлив, и всякий раз когда видит в газетах списки потерь ирландской гвардии или валлийских стрелков, то громко оглашает их, чтобы падре его слышал. А тот, не желая сдаваться, неизменно отвечает, что, мол, подразделения ирландской гвардии и валлийцев все равно формируются в Абердине[29].
Все это, друг мой, может показаться вам наивным, но скажу, что именно такая вот ребячливость и озаряет нашу грустную жизнь то и дело обстреливаемых Робинзонов. Эти восхитительные мужчины и вправду остались в известном смысле детьми: они розовощеки, их страсть к играм неистребима, и это наше сельское пристанище довольно часто кажется мне каким-то питомником героев.
Но я бесконечно верю им: их ремесло строителей империи вселяет в них высокую идею о долге белых людей. Полковник, Паркер и иже с ними — это «сагибы», которых ничто не заставит сойти с избранного пути. Презирать опасность, не струхнуть под огнем — в их глазах это даже не свидетельство мужества, а просто признак хорошего воспитания. О каком-нибудь маленьком бульдоге, не спасовавшем перед здоровенным псом, они на полном серьезе скажут: «Вот это джентльмен!»
А истинный джентльмен — это, скажу я вам, едва ли не самое симпатичное существо из всех, которые пока что дала эволюция жалкой группы млекопитающих, производящих в настоящий момент некоторый шум на Земле. На фоне этой ужасающе злобной породы англичане создали своеобразный оазис учтивости и безразличия. Людям свойственно взаимное презрение. Англичане же попросту не замечают друг друга, и я их очень люблю.
Прибавьте, что с нашей стороны было бы довольно ошибочно и глупо считать себя умнее их (между прочим, мой друг, майор Паркер с видимым удовольствием утверждает, будто так оно и есть). Правда заключается в том, что их ум следует методам, отличным от наших: одинаково далекий как от нашего классического рационализма, так и от чисто немецкого педантичного лиризма, английский ум отличается крепким здравым смыслом и отсутствием какой бы то ни было системы. Отсюда простой и естественный тон, придающий еще больше очарования пристрастию этого народа к юмору.
Но вот я вижу в окно, как ведут под уздцы моего коня. Значит, надо мне отправляться к ворчливым фермерам и раздобыть у них соломы для квартирмейстера, который вроде бы строит конюшню. Тем временем вы, о моя воительница, меблируете свой будуар и подбираете для его стен полосатые шелка нежнейших оттенков.
— Разве вы поэт? — недоверчиво спросил меня полковник Брэмбл, заметив, как я выстраиваю, одну под другой, короткие фразы одинаковой длины.
Я решительно протестую.
V
Четыре дня подряд лил дождь. Тяжелые капли монотонно барабанили по вогнутому брезенту палатки. А за палаткой, в поле, трава исчезла под слоем желтоватой грязи. По ней хлюпали солдаты, и при каждом их шаге казалось — какой-то огромный великан щелкает языком.
— «…И земля стала растленна, — вслух читал падре. — И сказал Бог Ною: «Сделай себе ковчег из дерева гофер; отделения сделай в ковчеге и осмоли его смолою внутри и снаружи… В сей день разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились», — продолжал доктор. — Этот потоп, — добавил он, — вполне реальный факт. Он действительно имел место, ибо все восточные мифологии упоминают его. Речь, несомненно, идет о разливе Евфрата; вот почему ковчег был смыт в глубь суши и в конце концов очутился на холме. Подобные катастрофы часто происходят в Месопотамии и в Индии, но в Бельгии они редки.
— В семьдесят шестом году в Бенгалии от циклона погибли двести пятнадцать тысяч человек, — заметил полковник. — Месье, пожалуйста, налейте всем портвейну.
Полковник обожал всякого рода цифровые справки, и это оказалось большим несчастьем для Ореля, неспособного запоминать числа. Он ежедневно расспрашивал его о количестве жителей какой-нибудь деревни, о численности сербской армии или о начальной скорости пули, выпущенной из ствола французской винтовки.
С ужасом предвидя вопрос полковника о суммарном среднем уровне осадков во Фландрии (в футах и дюймах), он поспешил предпринять отвлекающий маневр.
— В Поперенге, — сказал он, показывая книгу, которую читал, — мне попалось одно довольно любопытное старинное издание. Это — описание Англии и Шотландии, принадлежащее перу Этьена Перлена. Париж, тысяча пятьсот пятьдесят восьмой год.
— Хоу! — воскликнул полковник, питавший к старинным книгам не меньшее уважение, чем к старым солдатам. — И что же говорит этот мистер Перлен?
Орель наугад раскрыл книгу и перевел:
— «…После обеда скатерть убирают. Дамы удаляются. Гладкий стол сделан из красного индийского дерева. Бутылки поставлены на подносы из того же дерева. Название каждого вина выгравировано на серебряной пластинке, прикрепленной к горлышку бутылки; гости выбирают желаемое вино и пьют его с такой серьезностью, словно каются в грехах; при этом они провозглашают здравицы в честь выдающихся людей или же модных красоток. Это они называют тостами».
— Модные красотки — звучит совсем неплохо! — сказал доктор. — Быть может, Орель хоть немного почувствовал бы прелесть портвейна, если бы распил бутылочку с Габи Делис[31] или Глэдис Купер[32].
— Для каждого дня недели предусмотрен особый тост, — сказал полковник. — В понедельник мы пьем за наших солдат, во вторник — за нас самих, в среду — за наши шпаги, в четверг — за наш спорт, в пятницу — за нашу веру, в субботу — за наших невест или наших жен и в воскресенье — за отсутствующих друзей и за тех, кто в море.
Орель продолжил чтение:
— «Происхождение тостов абсолютно варварское, и мне говорили, что обитатели Шотландского нагорья — это полудикие племена, живущие в постоянных раздорах…»
— Вы слышали, падре? — сказал полковник. — Месье, повторите это место специально для падре.
— «Мне говорили, что обитатели Шотландского нагорья… полудикие племена, живущие в постоянных раздорах, сохранили первоначальный характер этого обычая. Пить за здоровье кого-либо значит как бы просить это лицо охранять вас, покуда вы пьете и беззащитны. А тот, за чье здоровье вы пьете, отвечает вам: «Ипледжиу», что на их языке означает: «Гарантирую вам безопасность». Затем он извлекает из ножен свой кинжал, упирает его острием в стол и охраняет вас, пока ваш бокал не выпит до дна…»
— Вот почему, — сказал майор Паркер, — призовые оловянные кубки, раздаваемые победителям соревнований по гольфу или фехтованию, всегда на стеклянной ножке, сквозь которую виден нацеленный на тебя клинок убийцы.
— Пустите по кругу портвейн, месье, — сказал полковник, — я желаю выпить второй бокал за падре, чтобы услышать от него: «Импледжиу» — и увидеть, как он воткнет в стол острие своего кинжала.
— У меня всего лишь швейцарский нож, — ответил падре.
— Ничего, сойдет, — сказал полковник.
— Эта теория происхождения тостов весьма правдоподобна, — заметил доктор. — Мы без конца повторяем прародительские жесты и мимику, хотя они совершенно бесполезны для нас. Когда великая актриса хочет выразить чувство ненависти, она размыкает свои чарующие губки и обнажает клыки. Это — неосознанное воспоминание о людоедских инстинктах ее предков. Мы пожимаем руку друга, чтобы он не нанес нам удара, и приподнимаем шляпу в знак приветствия, ибо наши предки, представая перед начальством, смиренно обнажали головы, готовые подвергнуться усекновению…
В этот момент раздался треск, и полковник Брэмбл с грохотом повалился назад: одна из ножек его стула сломалась. Доктор и Паркер помогли ему подняться с пола, а Орель и падре, наблюдая эту сцену, не сумели удержаться от прямо-таки судорожного и упоительно приятного хохота.