Мюррей Ротбард
К новой свободе: Либертарианский манифест
Часть I. Кредо либертарианства
1. Истоки либертарианства: Американская революция и классический либерализм
На президентских выборах 1976 года кандидат от Либертарианской партии Роджер Л.Макбрайд и его кандидат в вице-президенты Дэвид П. Бергланд собрали 174 000 голосов в 32 штатах страны. Даже столь умеренное издание, как Congressional Quarterly, было вынуждено назвать еще неоперившуюся Либертарианскую партию третьей главной политической силой Америки. О темпах роста этой новой партии можно судить по тому, что в 1971 году, когда она была создана, горстка ее учредителей собралась в гостиной частного дома в Колорадо. В следующем году она сумела зарегистрировать своего кандидата в двух штатах. А сегодня она уже стала третьей по популярности партией Америки.
И, что еще поразительнее, она достигла такого роста, сохраняя приверженность новому идеологическому кредо — либертарианству. Впервые за сто лет на американской политической сцене появилась партия, которую интересуют идеи, а не высокие посты и казенные деньги. Политологи и эксперты наперебой убеждали нас, что дух Америки, ее партийной системы состоит в отсутствии идеологии и прагматизме (эвфемизм, адресованный легковерным налогоплательщикам и скрывающий под собой заинтересованность исключительно в деньгах и продвижении по карьерной лестнице). Но как же тогда объяснить поразительный рост популярности новой партии, которая откровенно и с жаром следует своей идеологии?
Дело в том, что американцы не всегда были прагматиками, сторонящимися идеологии. Напротив, историки только сейчас осознали, что сама Американская революция была явлением не просто идеологическим, но исполненным преданности либертарианским убеждениям и принципам. Американские революционеры были пронизаны верой в истины либертарианства — идеологии, побуждавшей их отдавать свою жизнь и достояние борьбе с посягательствами на их права и свободы со стороны правительства Британской империи. Историки давно спорят об истоках Американской революции. Были ли они конституционными, экономическими, политическими или идеологическими? Сегодня мы понимаем, что, будучи либертарианцами, революционеры не видели противоречия между моральными и политическими правами, с одной стороны, и экономической свободой — с другой. Напротив, они воспринимали гражданскую и нравственную свободу, политическую независимость, свободу торговли и производства как части единой и стройной системы. Той самой, которую в год подписания Декларации независимости Адам Смит назвал «очевидной и простой системой естественной свободы». Мировоззрение либертарианства восходит к классическим либеральным движениям, возникшим на Западе в XVII–XVIII веках, а если говорить точнее, то к Английской революции XVII столетия. Это радикальное либертарианское движение, добившееся лишь частичного успеха у себя на родине, в Великобритании, все же смогло проявить себя в ходе Промышленной революции, освободив производство и предпринимательство от удушающих ограничений и контроля со стороны государства и городских цеховых корпораций. Для западного мира классическое либеральное движение стало мощной освободительной революцией, направленной против того, что можно назвать Старым порядком
Таким образом, известная мысль об отделении церкви от государства стояла в ряду других взаимосвязанных идей, таких как свобода слова и независимость прессы, отделение экономики, земельной собственности и вопросов войны и безопасности от государства. Словом, отстранения государства буквально от всех вопросов.
Короче говоря, государство надлежало превратить в чрезвычайно компактную организацию с крайне ограниченным, почти мизерным бюджетом. Классические либералы не создали своей теории налогообложения, но они ожесточенно сражались против любого повышения существующих податей и введения новых — в Америке дважды налоги становились непосредственными предпосылками революции (гербовый сбор и чайная пошлина).
Первыми теоретиками классического либерализма в его либертарианском варианте были левеллеры в период Английской революции и философ Джон Локк в конце XVII века, а их последователями оказались «истинные виги» — радикальные борцы за свободу XVIII столетия, не принявшие Конституционного соглашения вигов 1688 года.Джон Локк выдвинул концепцию естественного права каждого человека распоряжаться своей жизнью и собственностью, а задачей правительства он считал защиту этих прав. Как сказано во вдохновленной идеями Локка Декларации независимости, «для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых. В случае, если какая-либо форма правительства становится губительной для самих этих целей, народ имеет право изменить или упразднить ее и учредить новое правительство, основанное на таких принципах и формах организации власти, которые, как ему представляется, наилучшим образом обеспечат людям безопасность и счастье».Хотя работы английского мыслителя и были популярны в американских колониях, его абстрактная философия не была рассчитана на то, чтобы поднять народ на революцию. Эту задачу выполнили в XVIII веке радикальные последователи Локка, писавшие более доступным, язвительным и страстным языком и взявшиеся за философское рассмотрение текущих проблем правления, прежде всего в Британии. Важнейшим документом, созданным в рамках этого направления, были «Письма Катона» — серия газетных статей, опубликованных в начале 1720-х годов в Лондоне «истинными вигами» Джоном Тренчардом и Томасом Гордоном. Если Локк писал о революционном воздействии, которое может быть уместно, когда правительство покушается на гражданские свободы, то Тренчард и Гордон доказывали, что правительство всегда тяготеет к уничтожению личных прав. В соответствии с «Письмами Катона» человеческая история — это летопись непрерывной борьбы между властью и свободой, в которой власть всегда готова к посягательствам на права и свободы людей. Именно поэтому, декларировалось авторами «Писем», общество должно с бдительной враждебностью следить за тем, чтобы власть оставалась ограниченной и никогда не преступала положенных ей узких границ:
Из бесконечного числа примеров и из собственного опыта нам известно, что люди, обладающие властью, не только не расстанутся с нею, но сделают все, в том числе все самое злое и подлое, чтобы сохранить ее; и редко когда на земле кто-либо отходил от власти, если мог ее сохранить… Представляется несомненным, что ни благо мира, ни благо народа не принадлежали к числу мотивов, по которым эти люди либо сохраняли власть, либо отказывались от нее.
Природа власти в том, чтобы всегда преступать положенные ей границы и превращать временные полномочия, даруемые в особых случаях, в полномочия постоянные, используемые обыденно, когда нет для того никаких особых оснований, и никогда по доброй воле не расставаться ни с какой частью полученных привилегий...
Увы! Власть ежедневно, и со слишком очевидным успехом посягает на свободу. Баланс между ними уже почти утрачен.Тирания завладела едва ли не всей землей и, нанося смертельные удары человечеству, превращает мир в бойню и, конечно же, продолжит его губить, пока либо он сам не погибнет, либо, что вероятнее всего, в нем не останется ничего, что еще можно было бы уничтожить [1].
Такого рода предостережения были горячо восприняты американскими колонистами, которые многократно переиздавали у себя «Письма Катона» вплоть до начала революции. Это глубоко укорененное мировоззрение вылилось в то, что историк Бернард Бейлин очень удачно назвал «преобразованием радикального либертарианства» Американской революцией.
Ведь революция оказалась не только первой в Новое время удачной попыткой сбросить ярмо западного империализма, представленного самой могучей на тот момент мировой державой. Существеннее было то, что впервые в истории американцы ограничили свое правительство многочисленными правилами и запретами, которые были зафиксированы в Конституции и, прежде всего, в Билле о правах. Во всех новых штатах церковь была последовательно отделена от государства, что стало надежной гарантией религиозной свободы. Остатки феодализма были выкорчеваны с отменой майората и права первородства.(Майорат позволял наследодателю навсегда закрепить земельную собственность за своей семьей, так как лишал всех наследников права ее продать; право первородства — это требование правительства передавать всю собственность старшему сыну.) Новому федеральному правительству, сформированному на основании Статей Конфедерации [2], не было позволено облагать население какими-либо налогами, а любое существенное расширение его полномочий могло осуществляться только на основании единогласного одобрения правительствами всех вошедших в Конфедерацию штатов. А самое главное, право федерального правительства содержать вооруженные силы и объявлять войну было обставлено всевозможными ограничениями, поскольку либертарианцы XVIII века понимали, что война, регулярные армии и милитаризм издавна были главным инструментом усиления государственной власти [3].
Бернард Бейлин следующим образом обобщил достижения американских революционеров:
Модернизация американской политики и системы правления во время и после революции приняла форму стремительной и радикальной реализации программы, которая была полностью сформулирована оппозиционной интеллигенцией… в период правления Георга I. Там, где английская оппозиция, прокладывавшая себе дорогу в условиях самоуверенного общественного и политического порядка, могла только стремиться и мечтать, американцы, движимые теми же стремлениями, но жившие в обществе, которое и до этого во многих отношениях было современным, а теперь политически раскрепостилось, неожиданно получили возможность действовать… Американские лидеры без промедления, почти не будоража общество, взялись за систематическую реализацию самых крайних вариантов целого ряда радикальных либеральных идей.
В ходе этого процесса они… привнесли в американскую политическую культуру… главные идеи радикального либертарианства XVIII века, попавшие здесь на благодатную почву. Первой такой идеей была уверенность в том, что власть — это зло, возможно, и необходимое, но всегда и непременно зло, что она бесконечно порочна, а потому ее нужно контролировать, ограничивать и сдерживать везде, где это совместимо с поддержанием минимального правопорядка. Писаные конституции, разделение властей, билли о правах, ограничение полномочий исполнительной, законодательной и судебной властей, ограничение права применять насилие и объявлять войну — все это есть выражение глубокого недоверия к власти, ставшего идеологической основой Американской революции и сохранившегося в качестве основы нашей культурной традиции[4].
Таким образом, хотя классический либерализм зародился в Англии, с наибольшей последовательностью и радикализмом он сумел развиться и с наибольшей полнотой реализоваться на практике именно в Америке. Все дело было в том, что американские колонии были свободны от феодальной монополии на землевладение и от правящей аристократии, столь прочно укоренившейся в Европе. В Америке власть принадлежала британским колониальным чиновникам и горстке привилегированных купцов, от которых было нетрудно избавиться, когда началась революция и британскому правлению пришел конец. Поэтому классический либерализм обрел в американских колониях массовую поддержку и встретился с менее сильным и организованным сопротивлением, чем у себя на родине. К тому же, будучи географически изолированными, американские повстанцы могли не опасаться вторжения армий соседних контрреволюционных правительств, как это было, например во Франции.
Таким образом, Америка, в отличие от всех других стран, была рождена в ходе несомненно либертарианской революции. Революции против империи, против налогообложения, против монополии на торговлю и против регламентирования, а также против милитаризма и привилегий исполнительной власти. Результатом ее стало правительство, полномочия которого оказались беспрецедентно ограниченными. Но, хотя в Америке натиск либерализма почти не встретил организованного сопротивления, здесь с самого начала были могущественные элиты, особенно среди крупных купцов и плантаторов, желавшие сохранить британскую меркантилистскую систему высоких налогов, регламентирования и раздаваемых властью монопольных привилегий. Эти группы мечтали о сильном центральном и даже имперском правительстве. Короче говоря, они хотели воссоздания британской системы, но только без Великобритании. Эти консервативные и реакционные силы впервые заявили о себе в ходе революции, а позднее, в 1790-е годы, сформировали Федералистскую партию и федеральную администрацию. В XIX веке, однако, либертарианские идеи продемонстрировали свою действенность. Сторонники Джефферсона и Джексона, Демократическая республиканская, а затем — Демократическая партия, открыто стремились к буквальному вытеснению государства из американской жизни. Целью было государство без регулярной армии и флота, без государственного долга и прямых или косвенных федеральных налогов, без каких бы то ни было ввозных пошлин. Иными словами, государство с ничтожным уровнем доходов и расходов, которое не организует общественные работы и не заботится о прогрессе, не контролирует и не регламентирует, не покушается на свободу денежного обращения и банковской деятельности. Или, говоря словами Генри Луиса Менкена, «государство, которое уже почти и не государство».
Кампания Джефферсона по созданию минималистского государства выдохлась, когда он стал президентом, сначала в результате сделки с федералистами (возможно, ради привлечения их голосов в коллегии выборщиков), а потом — когда в нарушение Конституции была куплена территория Луизианы. Но главный ущерб она потерпела из-за империалистического стремления к конфликту с Британией во второй срок президентства Джефферсона, стремления, все же приведшего к войне и к однопартийной системе, которая реализовала буквально всю программу федералистской партии: большие военные расходы, центральный банк, протекционистские таможенные тарифы, прямые федеральные налоги и общественные работы. Придя в ужас от всего этого, ушедший на покой Джефферсон уединился в своем поместье Монтиселло, где и вдохновил двух посещавших его молодых политиков Мартина Ван Бурена и Томаса Харта Бентона на создание новой — Демократической — партии. Партии, которая увела бы Америку от нового федерализма и взялась бы за выполнение старой программы Джефферсона. Когда же эти два молодых политика увидели в Эндрю Джексоне своего спасителя, была основана Демократическая партия.
У джексоновских либертарианцев был план: сначала восемь лет на посту президента будет Эндрю Джексон, потом его на восемь лет сменит Ван Бурен, а потом еще восемь лет президентом будет Бентон. В результате двадцатичетырехлетнего триумфального правления джексоновской демократии будет создано идеальное «почти не государство».В этой мечте не было ничего невозможного, поскольку Демократическая партия быстро стала партией большинства. Массы людей были готовы бороться за либертарианские идеи. Джексон пробыл на посту президента восемь лет, ликвидировал центральный банк и выплатил государственный долг, а Ван Бурен за четыре года сумел отделить федеральное правительство от банковской системы. Но выборы 1840 года оказались неудачными для Ван Бурена. Он потерпел поражение в ходе беспрецедентно демагогической кампании, организованной первым великим современным политтехнологом Терлоу Уидом, который начал использовать привычные нам приемы политической агитации — броские лозунги, песни, парады и значки. Уид сумел пропихнуть на пост президента никому не известного откровенного вига, генерала Уильяма Генри Гаррисона, который умер от простуды через месяц после вступления в должность. На 1844 год демократы наметили вернуть себе Белый дом и были готовы использовать столь же бойкие агитационные методы. Триумфальный джексоновский марш должен был продолжить, разумеется, Ван Бурен. Но тут случилось роковое событие: Демократическая партия раскололась по вопросу о рабстве, а точнее по вопросу о распространении рабства на новые территории. Повторное выдвижение Ван Бурена в кандидаты на пост президента от Демократической партии столкнулось с разногласиями среди демократов по вопросу о приеме в союз республики Техас в качестве рабовладельческого штата: Ван Бурен был против, Джексон — за, и этот раскол стал символом более серьезной трещины в рядах демократов. Рабство, совершенно несовместимое с либертарианской программой Демократической партии, стало причиной крушения партии и ее программы.
Гражданская война оказалась не только беспрецедентно кровавой и разрушительной, но к тому же была использована победившим в ней и, в сущности, однопартийным республиканским режимом для реализации своей этатистской, заимствованной у вигов программы, подразумевавшей усиление федерального правительства, протекционистские тарифы, субсидии большому бизнесу, порождающие инфляцию бумажные деньги, восстановление федерального контроля над банками, широкомасштабные усовершенствования государственной системы, высокие косвенные налоги, а также призыв в вооруженные силы в военное время и подоходный налог. Более того, штаты утратили право выхода из союза и многие другие права. После войны Демократическая партия опять встала под знамя либертарианства, но на этот раз путь к свободе оказался более долгим и трудным.
Таким образом, мы узнали, как сложилась в Америке глубокая либертарианская традиция, которая до сих пор составляет основу нашей политической риторики и находит выражение в характерном для большинства американцев индивидуалистическом отношении к государству. В Соединенных Штатах у либертарианства до сих пор куда больше шансов на возрождение, чем где-либо еще.
Теперь понятно, что быстрый рост либертарианского движения и Либертарианской партии в 1970-е годы связан непосредственно с тем, что Бернард Бейлин назвал мощным наследием Американской революции. Но если это наследие столь жизненно важно для американской традиции, что же пошло не так? Почему для возрождения американской мечты потребовалось новое либертарианское движение?
Чтобы ответить на этот вопрос, сначала нужно вспомнить, что классический либерализм представлял собой серьезную угрозу для политических и экономических интересов правящих классов, бывших оплотом Старого порядка, — королей, знатных землевладельцев, привилегированных торговцев, военной и гражданской бюрократии. Несмотря на три большие революции, подготовленные либералами, — Английской в XVII веке, Американской и Французской в конце XVIII века, достижения либерализма в Европе носили только частичный характер. Сопротивление оказалось достаточно сильным, чтобы успешно сохранить земельную аристократию, привилегированную церковь, воинственную внешнюю политику и избирательное право, охватывавшее только состоятельные слои населения. Либералам пришлось сосредоточиться на расширении избирательного права, потому что обеим сторонам было ясно, что объективные экономические и политические интересы масс требуют укрепления личной свободы. Любопытно отметить, что в начале XIX века политики, стоявшие за принцип
Начиная с середины XIX века консерваторы стали осознавать, что обречены на поражение, если продолжат и дальше призывать к отмене результатов Промышленной революции и обеспеченного ими грандиозного роста жизненного уровня населения, если будут и впредь упорствовать в борьбе с расширением избирательного права, открыто противопоставляя себя таким образом интересам общества. Поэтому «правое крыло» (название, напоминающее о месте сторонников Старого порядка в зале заседаний Национального собрания во время Французской революции) решило, что пора скорректировать позицию и отказаться от прямого отрицания индустриализации и демократических выборов. Новые консерваторы взяли на вооружение лицемерную и демагогическую риторику. Чтобы привлечь массы на свою сторону, они заняли следующую позицию: «Мы тоже сторонники индустриального развития и повышения уровня жизни. Но для достижения этих целей необходимо регулировать развитие промышленности так, чтобы оно отвечало интересам общества и государства; мы должны заменить ожесточенную рыночную конкуренцию системой организованного сотрудничества, и, самое главное, вместо губительных для нации и государства либеральных принципов мира и свободы торговли нужно утвердить отвечающие национальным традициям и интересам принципы протекционизма, военного могущества и национального величия». Для всего этого, разумеется, необходимо не компактное и слабое, а напротив, как можно более сильное государство.
Итак, в конце XIX века этатизм и большое правительство вернулись, но на этот раз они старались выглядеть дружественными к промышленному развитию и росту материального благосостояния. Старый порядок возвратился, но на этот раз его приверженцы выглядели несколько иначе, поскольку теперь это были не столько аристократы, крупные землевладельцы, верхушка военной и гражданской бюрократии и привилегированные торговцы, сколько армия, бюрократия, обедневшие феодальные землевладельцы и привилегированные промышленники. По примеру Бисмарка в Пруссии, новые правые подняли знамя коллективизма, основанного на войне, милитаризме, протекционизме и принудительном объединении производителей в картели. Таким образом, появилась возглавляемая крупным бизнесом гигантская сеть регламентирования, регулирования, субсидирования и привилегий, ставшая надежным союзником большого правительства.
Что-то нужно было сделать и с новым явлением, выразившимся в возникновении большого числа промышленных рабочих пролетариев. В XVIII и начале XIX века, а вообще-то и до самого конца XIX столетия, основная масса рабочих отдавала предпочтение системе
Для утверждения этой новой системы, для создания нового порядка, который на деле был модернизированной и приукрашенной версией
Общественное мнение во все времена определялось образованными классами. Ведь большинство людей не создают и не распространяют идеи и концепции, напротив, обычно они принимают идеи, распространяемые теми или иными интеллектуальными группами, профессиональными торговцами идеями. На протяжении большей части истории, как мы увидим далее, диктаторы и правящие элиты гораздо больше нуждались в услугах интеллектуалов, чем мирные граждане свободного общества. Государства всегда нуждались в людях, способных убедить публику в том, что «король красиво одет»,что все в государстве хорошо, разумно и ничего лучше придумать нельзя. До наступления Новейшего времени роль таких интеллектуалов играло духовенство, а еще раньше — знахари и колдуны. Это древнее партнерство между церковью и государством представляло собой тесный союз: церковь оповещала свою легковерную паству, что король правит по милости Божьей, и потому ему следует повиноваться. Король же в ответ делился с церковью налоговыми доходами. Именно поэтому классические либералы придавали такое значение отделению церкви от государства. Новый либеральный мир стал миром, где интеллектуалы могут быть светскими лицами, т.е. могут зарабатывать себе на жизнь в условиях свободного рынка, не заботясь о государственных субсидиях.
Для создания нового этатистского порядка, неомеркантилистского корпоративного государства, был необходим новый союз между интеллектуалами и властью. В эпоху ослабления роли церкви это означало союз с интеллектуалами светскими, а не церковными, точнее, с новым поколением университетских профессоров, историками, учителями и технократически мыслящими экономистами, социологами, врачами и инженерами. Создавался этот союз в два этапа. В начале XIX века консерваторы уступили интеллектуальную сферу своим либеральным противникам, опираясь по большей части на сомнительные достоинства иррационализма, романтизма, теократии и традиции. Подчеркивая преимущества традиции и иррациональных символов, консерваторы достаточно успешно убеждали публику в оправданности иерархического правления, а также в преимуществах и необходимости нации-государства с ее военной машиной. В конце XIX века новые консерваторы приспособили к своим теориям понятия рациональности и науки. Теперь наука требовала, чтобы экономикой и обществом управляли технократические эксперты. За эту услугу новое поколение интеллектуалов было вознаграждено престижными постами апологетов нового порядка, а также планировщиков и управляющих картелизированной экономикой и обществом.
Чтобы обеспечить новому этатизму господство над общественным мнением и гарантировать себе поддержку общества, правительства западных стран в конце XIX и начале XX века взяли в свои руки контроль над умами людей, над университетами и учреждениями общего образования, посещение которых было сделано обязательным. Чтобы уже в самом юном возрасте внушить человеку повиновение власти и прочие гражданские добродетели, были использованы государственные школы. Более того, огосударствление образования стало залогом того, что одна из самых массовых и влиятельных профессиональных групп — учителя и работники сферы образования — заинтересована в усилении государства. Одним из приемов, использовавшихся интеллектуалами, которые встали на службу государству, было манипулирование словами и, соответственно, эмоциональными реакциями публики. Например, сторонники системы
Как мы видели, новые этатисты сумели присвоить даже концепцию «рациональности».Либералов сбило с толку уже само новое появление этатизма и меркантилизма в одеянии «прогрессивного» корпоративного этатизма. Еще одной причиной упадка классического либерализма в конце XIX века стало возвышение специфически нового движения — социализма. Социализм зародился в 1830-е годы, а его бурный рост начался после 1880-х годов. Своеобразие социализма заключалось в том, что это было запутанное и разнородное движение, испытавшее влияние
У консерваторов же социалисты позаимствовали тягу к насилию и этатистские методы достижения либеральных целей. Подъема и гармонизации промышленности предполагалось достичь превращением государства во всемогущую организацию, которая от имени «науки» управляет экономикой и обществом. Авангард технократов должен был получить в свое полное распоряжение жизнь и собственность каждого — и все это во имя народа и демократии. Неудовлетворенное тем, что либералы обеспечили свободу научных исследований, социалистическое государство отдаст власть в руки ученых. Неудовлетворенное тем, что либералы дали рабочим свободу для достижения неслыханного благосостояния, социалистическое государство поставит рабочих у руля правления, вернее, править от имени рабочих и ученых будут политики, бюрократы и технократы. Неудовлетворенное либеральным лозунгом равенства прав, равенства перед законом, социалистическое государство вытопчет эту свободу во имя недостижимого равенства
Социализм представлял собой запутанное и разнородное движение, потому что пытался с помощью старых консервативных инструментов: этатизма, коллективизма и иерархических привилегий, достичь либеральных целей — свободы, мира и гармоничного развития промышленности. Целей, которые могут быть достигнуты только в условиях свободы и выведения государства практически из всех сфер общественных отношений. Социализм был обречен на провал, и вполне закономерно, что он потерпел самую жалкую неудачу в тех странах, где в XX веке ему случилось захватить власть — только для того, чтобы окунуть массы в беспрецедентный деспотизм, голод и мучительное обнищание.
Но худшим в подъеме социалистического движения было то, что оно смогло обойти классических либералов на левом фланге и предстать как партия надежды, радикализма и революции в Западном мире. Ведь так же как защитники
Либералы совершили непростительную стратегическую ошибку, позволив социалистам обойти себя с левого фланга и предстать в качестве «левой партии», потому что в итоге социалисты и консерваторы заняли полярные позиции, а либералы остались где-то посредине. Поскольку либертарианство — это не что иное, как партия реформ и движения к свободе, отказ от этой роли означал отказ от своего права на существование — в действительности или в умах публики.
Но этого бы не случилось, если бы классические либералы не допустили внутреннего упадка. Они могли бы продемонстрировать (и некоторые из них так и сделали),что социализм — это внутренне противоречивое, квазиконсервативное движение, эквивалент абсолютной монархии и феодализма с современным лицом и что только они являются единственными подлинными радикалами, бесстрашными людьми, которые требуют не меньше, чем полной победы либертарианского идеала.
Достигнув впечатляющих частичных побед в борьбе с этатизмом, классические либералы начали терять свой радикализм, свое настойчивое желание продолжать битву с консерватизмом вплоть до окончательной победы. Вместо того чтобы использовать тактические победы, чтобы наращивать давление и дальше, классические либералы начали терять пылкое стремление к изменениям и ревностное отношение к чистоте своих принципов. Они сочли, что достаточно защищать уже завоеванное, и в результате из радикалов превратились в консерваторов — в том смысле, что стали заботиться лишь о сохранении статус-кво. Короче говоря, либералы предоставили социалистам все возможности для превращения в партию надежды и радикализма, так что даже появившиеся позднее сторонники корпоративизма смогли представить себя либералами и сторонниками прогресса, сражающимися против крайне правого крыла консервативных либертарианцев, поскольку последние позволили себе занять позицию удовлетворенности достигнутым, когда мечтать можно только об отсутствии перемен. В нашем изменчивом мире такая стратегия заведомо непригодна и проигрыша.
Но вырождение либерализма не ограничилось вопросами места в политическом спектре и стратегии, а охватило и его принципы. Ведь либералы согласились на то, чтобы военная машина осталась в руках государства, равно как образование, власть над банками и денежным обращением, над дорогами и многими другими сферами. Короче говоря, они смирились с тем, что государство сохранило контроль над всеми существующими рычагами власти. В отличие от либералов XVIII века с их непримиримой враждебностью к исполнительной власти и к бюрократии, либералы XIX века проявили терпимость, даже доброжелательность к укреплению исполнительной власти и олигархической власти государственного бюрократического аппарата.
Более того, в ходе угасания в конце XVIII — начале XIX века преданности либералов идее аболиционизма их принципы и стратегия свелись к мнению, что институт рабства или любой другой аспект этатизма, о чем бы ни шла речь, следует упразднять как можно быстрее, поскольку хоть на практике достижение такого результата и маловероятно, но стремиться к этому должно, потому что такова
В философии и идеологии классического либерализма произошли два критически важных изменения, способствовавших его упадку и свидетельствовавших о том, что оно перестало быть живой, прогрессивной и радикальной силой Западного мира. Первым, и самым значительным, был отказ в начале XIX века от философии естественных прав и замена ее технократическим утилитаризмом. Свободе, основанной на бесспорной нравственности прав каждого человека на самого себя и свою собственность, свободе, опирающейся прежде всего на право и справедливость, утилитаризм предпочел свободу как лучший способ достижения смутно определяемого общего блага или общего благосостояния. Вытеснение принципа естественных прав утилитаризмом имело два тяжких последствия. Во-первых, неизбежно было покончено с чистотой цели, с последовательностью принципа. Ведь если либертарианец с его идеей естественных прав, стремящийся к нравственности и справедливости, сохраняет воинственную приверженность чистому принципу, то утилитарист оценивает свободу лишь по ее целесообразности в каждом конкретном случае. Ну, а раз целесообразность зависит от малейшего дуновения ветра, утилитаристу с его холодным расчетом издержек и выгод легко раз за разом высказываться в пользу этатизма, и так пока он вовсе не откажется от изначального принципа. Именно это и случилось с примкнувшими к Бентаму английскими утилитаристами: начав с симпатий к либертарианству и принципу
Во-вторых, и это было не менее важно, на свете не найти утилитариста столь радикального, чтобы он жаждал немедленного уничтожения зла и насилия. Утилитаристы с их преданностью идее целесообразности не приемлют никаких резких или радикальных перемен. Никогда еще не было революционеров с утилитаристскими принципами. Поэтому утилитаристы не бывают аболиционистами, никогда не требуют немедленной отмены рабства или чего-либо другого. Аболиционист — это тот, кто хочет как можно быстрее избавить мир от зла и несправедливости. Выбрав такую цель, он лишает себя возможности холодно взвешивать издержки и выгоды в каждом отдельном случае. Потому-то вставшие на позиции утилитаризма классические либералы и отбросили радикализм, превратившись в сторонников постепенных реформ. Но став реформаторами, они вполне закономерно сделались советниками государства и экспертами по вопросам эффективности. Иными словами, они неизбежно пришли к отказу от своих принципов и опирающейся на них стратегии либертарианства. Закончили утилитаристы тем, что превратились в апологетов существующего порядка и статус-кво, тем самым дав повод для обвинений со стороны социалистов и прогрессивных сторонников корпоративизма в том, что являются всего лишь ограниченными и консервативными противниками любых изменений. Таким образом, начав как радикалы и революционеры, классические либералы в конце концов получили клеймо консерваторов.
Утилитаристская разновидность либертарианства существует и по сей день. Так, например, на заре развития экономической науки на нее оказали влияние утилитаристы Бентам и Рикардо, это влияние ощущается и до сих пор. В современной теории рыночной экономики слишком много призывов к постепенности, слишком сильно презрение к морали, справедливости и верности принципам и слишком сильна готовность отказаться от принципов свободного рынка из соображений выгоды. Поэтому интеллектуалы обычно видят в современной теории рыночной экономики всего лишь апологетику слегка модифицированного статус-кво, и эти обвинения слишком часто бывают справедливы.
Второе пагубное изменение идеологии классических либералов произошло в конце XIX века, когда они на несколько десятилетий приняли доктрину социальной эволюции, часто именуемую социальным дарвинизмом. Историки, стоящие на этатистских позициях, клеймят либералов, требовавших невмешательства государства в экономику и вставших на позиции социал-дарвинизма, например, Герберта Спенсера и Уильяма Грэма Самнера, как безжалостных апологетов уничтожения или, по меньшей мере, вымирания социально «неприспособленных». В значительной степени все это было лишь формой подачи здравых экономических и социологических теорий свободного рынка под модным тогда соусом эволюционизма.
Хуже всего в социал-дарвинизме было ничем не обоснованное перенесение в сферу социальных наук идеи о том, что биологические виды (или позднее — генотипы) изменяются очень медленно, что на это требуются тысячелетия. В силу этого пришедшие к социал-дарвинизму либералы полностью отвергли идею революции или радикальных изменений в пользу терпеливого ожидания того, что принесут эволюционные изменения в отдаленном будущем. Короче говоря, игнорируя тот факт, что либерализм взялся избавить мир от власти правящих элит путем радикальных изменений и революций, социал-дарвинисты превратились в консерваторов, выступающих против любых решительных мер и готовых одобрить только самые постепенные реформы [6].
Собственно говоря, великий либертарианец Герберт Спенсер (так же как Уильям Грэм Самнер в Америке) служит превосходной иллюстрацией именно такого резкого изменения классического либерализма. В известном смысле Спенсер проделал тот же путь к упадку, что и либерализм XIX века. Дело в том, что начинал Спенсер как радикальный либерал, можно даже сказать, как истинный либертарианец. Но когда в его душе появился вирус социологии и социал-дарвинизма, Спенсер отвернулся от динамичного и радикального либертарианства, сохранив, впрочем, верность чистой теории. Занявшись поиском признаков грядущей победы свободы, победы договора над статусом, промышленности над милитаризмом, Спенсер увидел, что эта победа неизбежна, но только в результате тысячелетней эволюции. Тогда Спенсер отказался от воинственного радикализма, сведя на практике весь свой либерализм к вялым, консервативным, арьергардным выпадам против происходившего в его время натиска коллективизма и этатизма.
Но если утилитаризм, поддержанный социал-дарвинизмом, был главным инструментом философского и идеологического разложения либерального движения, то самой значительной и даже катастрофической причиной падения последнего стал отказ от обязательных прежде идеалов борьбы против войны, империализма и милитаризма. Идея национального государства и империи уничтожала классический либерализм в одной стране за другой. В Великобритании в конце XIX — начале XX века либералы отказались от идеологии «малой Англии» (Little Englandism), которую исповедовали Кобден, Брайт и манчестерская школа. Отказавшись от своего рода изоляционизма, они попали в объятия либерального империализма и присоединились сначала к консерваторам (в вопросе о расширении империи), а потом и к правым социалистам (в разрушительном империализме и коллективизме Первой мировой войны). В Германии Бисмарк сумел расколоть казавшихся прежде почти победителями либералов, соблазнив их перспективой объединения страны мечом и кровью. В обеих странах результатом стал крах либерального движения.
В Соединенных Штатах партией классического либерализма долгое время была Демократическая партия, известная в конце XIX века как «партия личной свободы». Причем провозглашала она идеалы свободы не только личной, но и экономической. Стойко боровшаяся с сухим законом, с пуританскими установлениями, запрещавшими работать и развлекаться в воскресные дни, с обязательным школьным образованием, партия стояла на позициях свободы торговли, стабильности денежного обращения и его независимости от создаваемой правительством инфляции, отделения банковского дела от государства, ограничения правительства. Она призывала к тому, чтобы сделать государственную власть по возможности малозаметной, а федеральную власть — практически несуществующей. В области внешней политики Демократическая партия, хотя и менее последовательно, была партией мира, антимилитаризма и антиимпериализма. Но либертарианские убеждения в области личной и экономической свободы были отброшены, когда в 1896 году Демократическая партия выдвинула Уильяма Брайана на пост президента, а спустя два десятилетия Вудро Вильсон грубо отверг политику изоляционизма. Война и вмешательство государства в экономику открыли дверь в столетие смерти и разрушения, войн и нового деспотизма, когда во всех воюющих странах утвердился новый корпоративный тип власти — социальное милитаристское государство (welfare-warfare state), которое, как уже было отмечено, составляют большое правительство, большой бизнес, профсоюзы и интеллектуалы.
Последним проявлением старого экономического либерализма в Америке оказались отважные немолодые либертарианцы, попытавшиеся в самом конце XIX века сформировать Антиимпериалистическую лигу в знак протеста против войны с Испанией и последующего захвата Филиппин, пытавшихся отстоять свою национальную независимость от посягательств как Испании, так и Соединенных Штатов. Для современного человека антиимпериалист, не являющийся при этом марксистом, — это странность, но ведь борьбу с империализмом начали именно либералы и борцы за экономическую свободу Кобден и Брайт в Англии и Эйген Рихтер в Пруссии. Собственно говоря, Антиимпериалистическая лига, возглавляемая бостонским промышленником и экономистом Эдвардом Аткинсоном вместе с социологом и публицистом Уильямом Грэмом Самнером, состояла по большей части из радикальных борцов за экономическую свободу, которым пришлось повоевать в свое время за отмену рабства, свободу торговли, стабильную валюту и ограничение полномочий правительства. Для них эта последняя битва против нового американского империализма была лишь очередным эпизодом растянувшейся на всю жизнь борьбы против насилия, этатизма и несправедливости — против участия государства во всех сферах жизни, как внутри страны, так и на мировой арене.
Мы проследили довольно мрачную историю упадка и краха классического либерализма после того, как в предыдущие столетия он знал значительный подъем и почти полный триумф. Но как можно объяснить возрождение либертарианской мысли и активности в последние годы, особенно в Соединенных Штатах? Чего ради грандиозные силы и коалиции этатистов уступают даже столь малую территорию воскресшему либертарианству? Разве победный марш этатизма в конце XIX и в XX веке мог привести не к окончательному забвению, а к оживлению бывшего на последнем издыхании либертарианства? Почему оно не было погребено окончательно? Мы уже говорили о том, почему либертарианство могло бы в полной мере возродиться в Соединенных Штатах, где все пропитано давней либертарианской традицией. Но мы еще не ответили на вопрос, откуда вообще взялось это возрождение в последние несколько лет? Что привело к этому поразительному результату? Нам придется отложить ответ на этот вопрос до конца книги. А сначала мы займемся исследованием того, в чем состоит кредо либертарианства и как эта доктрина может способствовать разрешению основных проблем нашего общества.
2. Собственность и обмен
Кредо либертарианства опирается на центральный постулат: ни один человек или группа людей не должны осуществлять агрессию против чьей-либо личности или собственности. Его можно назвать постулатом о ненападении. Агрессия определяется как применение или угроза применения насилия против личности или собственности какого-либо другого человека. Таким образом, агрессия является синонимом вторжения.
Если никто не имеет права совершать акт агрессии против другого человека, если у каждого есть абсолютное право на свободу от агрессии, то следует сделать вывод, что либертарианцы твердо стоят за то, что называется гражданскими свободами: свобода слова, печати, собраний и участия в таких «преступлениях без потерпевшего», как порнография, сексуальные извращения и проституция (которую либертарианец вообще не рассматривает как преступление, поскольку для него преступление – это насильственное покушение на неприкосновенность чьей-либо личности или собственности). Более того, либертарианец считает воинскую повинность разновидностью массового рабства. Поскольку война, особенно современная, влечет за собой массовую гибель гражданского населения, либертарианец рассматривает подобные конфликты как массовое убийство, а потому ставит их вне закона.
На языке современной идеологии все эти позиции считаются левацкими. Однако, поскольку либертарианец не согласен с нарушениями прав частной собственности, он столь же решительно выступает против действий правительства, которое посредством запретов, контроля, регулирования или субсидий нарушает права частной собственности или свободу хозяйственной деятельности. Ведь если каждый человек имеет право на защиту своей собственности от агрессивных поползновений, то у него есть и право без чьего-либо вмешательства отдать свою собственность (актом дарения или завещания) и обменять ее на другую собственность (по добровольному соглашению). Либертарианец одобряет неограниченное право частной собственности и добровольного обмена, иными словами, систему
В современной системе координат позицию либертарианцев в вопросе о собственности и экономике называют крайне правой. Но
Выступая против любой частной или коллективной агрессии в отношении прав личности и прав собственности,
Все привыкли к тому, что государство совершает массовые убийства, именуемые войной или подавлением мятежа, что государство порабощает тех, кого призывает на военную службу и называет военнообязанными, что оно живет за счет регулярного грабежа, именуемого налогообложением.
Во все эпохи у этого короля были разные псевдонаряды, которые поставляли ему состоявшие на государственной службе интеллектуалы. В прошлые века интеллектуалы сообщали публике, что государство и его правители имеют божественное происхождение или, по меньшей мере, облечены властью свыше, а поэтому все то, что простодушному и необразованному взгляду может показаться деспотизмом, массовым убийством и широкомасштабным воровством,– это всего лишь благие и неисповедимые пути Господни на поле политики. Со временем Божий промысел поизносился, а потому в последние десятилетия «придворные интеллектуалы» вынуждены прибегать к еще более утонченным одеяниям. Публику учат, что все, что делает правительство, – это для общественного блага и всеобщего благосостояния, что государство, собирая и расходуя налоговые средства, удерживает посредством таинственного «мультипликатора» экономику в равновесии. Да и в любом случае граждане, действующие на рынке или в обществе, не в состоянии обеспечить себя всем тем многообразием услуг, которые им предоставляет государство. Либертарианец отметает все эти аргументы: для него все это есть лишь попытка жульническим образом заручиться общественной поддержкой, а потому он настаивает, что любые действительно предоставляемые государством услуги могут с куда большей эффективностью и
Поэтому
Возьмите, например, институт налогообложения, который, по утверждению государственников, в определенном смысле «доброволен». Любого, кто действительно верит в «добровольность» налогообложения, я приглашаю отказаться от уплаты налогов и посмотреть, что с ним будет. Присмотревшись к налогообложению, мы обнаруживаем, что только правительство – единственный из всех общественных институтов – получает доход в результате силового принуждения. Все остальные участники общественной жизни получают доход
Главный постулат либертарианской доктрины – это отказ от агрессии против личности и собственности других. Но как получен этот постулат и как он может быть обоснован? В этом вопросе нет согласия даже между либертарианцами разных поколений. Грубо говоря, есть три разных типа обоснования либертарианского постулата, соответствующие трем типам этической доктрины – эмоциональному и утилитарному подходам, а также подходу с позиции естественных прав. Сторонники эмоционального подхода утверждают, что берут свободу или отказ от агрессии в качестве своей главной предпосылки исключительно из субъективных соображений. Для них собственные эмоциональные переживания могут показаться достаточной основой для политической философии, но вряд ли это может убедить кого-то другого. Выбрав позицию за пределами рационального дискурса, сторонники эмоционального подхода таким образом гарантируют, что взлелеянная ими доктрина не будет иметь общего успеха.
Утилитаристы заявляют, что они изучили последствия свободы и альтернативных систем. Это позволило им сделать вывод, что свобода скорее приводит к желанным для большинства целям – миру, гармонии, процветанию и т.д. Никто и не спорит, что нужно изучать и сравнивать последствия применения разных доктрин. Но утилитаристская этика сама по себе ставит нас перед множеством проблем. Скажем, утилитаризм предполагает, что мы в состоянии сопоставлять альтернативы по их вредным или полезным последствиям и в соответствии с результатом сравнения выбирать ту или иную политику. Но если законно выносить ценностное суждение о
Кроме того, утилитаристы довольно редко понимают свои принципы как абсолютные и постоянные критерии, применяемые в конкретных ситуациях. В лучшем случае они используют принципы как общее направление, как
Рассмотрим следующий абстрактный пример: представим себе общество, члены которого убеждены, что все рыжие – это слуги дьявола, а потому подлежат немедленному уничтожению. Теперь предположим, что в каждом поколении появляется лишь незначительное число рыжих, статистически пренебрежимое число. Утилитаристски мыслящий либертарианец будет рассуждать следующим образом: «Об убийстве каждого рыжего можно только сожалеть, но такого рода случаев немного, подавляющее большинство населения является либо блондинами, либо брюнетами, и они получают огромное удовольствие от зрелища того, как публично убивают рыжих. Социальные издержки пренебрежимо малы, а психологическая польза для общества в целом очень велика, потому нельзя не одобрить подобного обращения с рыжими». Либертарианец, стоящий на позиции естественных прав и учитывающий в силу этого только
Поговорим теперь о концепции естественных прав как основе либертарианского кредо, основе, которая в той или иной форме была принята многими либертарианцами в прошлом и настоящем. Естественные права – это краеугольный камень политической философии, которая, в свою очередь, является неотъемлемой частью грандиозного здания естественного права. Теория естественного права опирается на интуитивное понимание, что мы живем в мире, в котором существует более чем одна – а на самом деле огромное множество – сущностей, каждая из которых обладает собственными отдельными и достаточно специфическими свойствами, отдельным естеством, которое можно исследовать с помощью разума, чувственного восприятия и умственных способностей. Медь, например, обладает особой природой и ведет себя иначе, чем железо, соль и т.д. У человека как вида, следовательно, есть своя особая природа, как и у окружающего его мира, и у способа взаимодействия между ними. Если быть очень кратким, деятельность каждой органической и неорганической сущности определяется ее природой и природой других сущностей, с которыми она вступает во взаимодействие. Точнее говоря, если поведение растений и, по меньшей мере, низших животных определяется их биологической природой или инстинктами, то природа человека такова, что каждому отдельному человеку для того, чтобы действовать, приходится выбирать собственные цели и использовать соответствующие методы их достижения. Не имея автоматических инстинктов, каждому приходится изучать самого себя и окружающий мир, использовать свой ум для выбора ценностей, собирать знания о причинах и следствиях, действовать целесообразно, чтобы сохранить и продолжить себя и свою жизнь. Поскольку люди способны мыслить, чувствовать, оценивать и действовать только как индивиды, для выживания и процветания каждого из них жизненно необходима свобода изучения, выбора, развития своих способностей и действий в соответствии со своими знаниями и ценностями. Это необходимая часть человеческой природы. Насилие над этим процессом, его искажение глубоко противоречат тому, что в соответствии с природой человека необходимо для его жизни и процветания. В силу этого насильственное вмешательство в то, как человек учится и принимает решения, является делом глубоко антигуманным – это нарушение естественного закона человеческих потребностей.
Противники всегда обвиняли индивидуалистов в атомизме – в том, что, согласно их постулатам, каждый человек живет в своего рода вакууме, мыслит и принимает решения в отрыве от всех остальных членов общества. Но авторитаристы лгут: если среди индивидуалистов и были атомисты, то их было очень немного. Напротив, совершенно очевидно, что люди всегда учатся друг у друга, сотрудничают и взаимодействуют друг с другом. Все это необходимо для выживания человека. Но дело в том, что каждый принимает собственное окончательное решение о том, какие влияния принять и какие отвергнуть или какие принять вначале, а какие – потом. Либертарианец одобрительно смотрит на процесс добровольного обмена и сотрудничества между свободно действующими людьми и питает отвращение лишь к использованию насилия для искажения такого добровольного сотрудничества и принуждения действовать иначе, чем выбрал бы сам человек.
Лучший подход к исследованию естественных прав – разделить вопрос на части и начать с базового постулата о праве на самого себя.
Рассмотрим, например, последствия того, что людям отказывают в праве на себя. В этом случае есть только две альтернативы: либо 1) определенный класс людей,
Вторая альтернатива, которую можно бы назвать «коммунализмом прямого участия» (participatory communalism) или «коммунизмом», исходит из того, что каждый должен иметь право на свою долю в каждом другом. Если на планете живут два миллиарда человек, тогда каждый владеет одной двухмиллиардной долей любого другого человека. Прежде всего следует отметить абсурдность этого идеала: каждый имеет право на долю в любом другом человеке, но при этом
Наконец, подобный коммунистический порядок просто нереализуем на практике. Ведь для человека физически невозможно постоянно вести расчеты по каждому другому, чтобы осуществить свое право на владение его частью. В действительности концепция всеобщего и равного владения всеми другими утопична и нереализуема, а потому надзор и, соответственно, само право собственности на других оказывается в руках специализированной группы людей, которые превращаются в правящий класс. Таким образом, на практике коммунистическое правление автоматически превращается в классовое правление, и мы автоматически возвращаемся к первой альтернативе.
Поэтому либертарианец отвергает эти альтернативы и приходит к тому, что принимает в качестве главного постулата всеобщее право собственности каждого на самого себя, которое принадлежит любому в силу того, что он рожден человеком. Труднее с теорией собственности на другие объекты, не являющиеся людьми, на земные вещи. Сравнительно легко опознается ситуация агрессии против личности: если
Пытаясь решить эту проблему, некоторые либертарианцы предположили, что тот, кого существующее правительство наделит правом собственности, и будет ее законным владельцем. Мы пока еще не углублялись в природу правления, но некая аномальность здесь просто бросается в глаза: действительно странно, что некая группа, в целом подозрительно относящаяся ко всем функциям правительства, неожиданно предлагает именно ему передать решение важнейших вопросов о собственности, которая представляет собой фундамент всего общественного устройства. Особенно странно, что либертарианцы утилитаристского толка считают разумным начинать обоснование нового либертарианского мироустройства с подтверждения всех существующих прав собственности, т.е. правовых титулов и прав, установленных указом того самого правительства, которое проклинается как постоянный агрессор.
Рассмотрим гипотетический пример. Предположим, что либертарианская агитация и давление стали настолько невыносимыми, что правительство и его всевозможные ветви готовы сдаться. Но они придумали хитрую уловку. Прямо перед тем, как сложить полномочия, правительство штата Нью-Йорк принимает закон, по которому вся территория штата становится частной собственностью семьи Рокфеллеров. Законодатели Массачусетса отдают весь штат в собственность семье Кеннеди. И так в каждом штате. После этого правительство может сложить полномочия и объявить о ликвидации налогов и всех законов, предполагающих применение насилия, но победившие либертарианцы окажутся перед дилеммой: должны ли они признать законной эту новую частную собственность? Утилитаристы, не имеющие своей теории справедливости прав собственности, сохраняя последовательность в принятии прав собственности, установленных правительством, должны будут принять новый общественный строй, при котором Америкой владеют полсотни новых сатрапов, собирающих налоги в форме односторонне установленной ренты. Дело в том, что
Теперь же нам необходимо понять смысл подхода к правам собственности с позиции теории естественного права.
Мы решили вопрос о праве каждого на самого себя, о праве собственности на свое тело и личность. Но человек – это не вольный сын эфира, он не есть нечто самодостаточное – для выживания ему приходится держаться за землю. Например, чтобы выжить, людям нужно
Возьмем в качестве первого примера скульптора, работающего с глиной и другими материалами, и на время отвлечемся от вопроса о том, кому принадлежат глина и инструменты скульптора. Возникает вопрос:
…каждый человек обладает некоторой собственностью, заключающейся в его собственной личности, на которую никто, кроме него самого, не имеет никаких прав. Мы можем сказать, что труд его тела и работа его рук по самому строгому счету принадлежат ему. Что бы тогда человек ни извлекал из того состояния, в котором природа этот предмет создала и сохранила, он сочетает его со своим трудом и присоединяет к нему нечто принадлежащее лично ему и тем самым делает его своей собственностью. Так как он выводит этот предмет из того состояния общего владения, в которое его поместила природа, то благодаря своему труду он присоединяет к нему что-то такое, что исключает общее право других людей. Ведь, поскольку этот труд является неоспоримой собственностью трудящегося, ни один человек, кроме него, не может иметь права на то, к чему он однажды его Присоединил[2].
Как и в случае с собственностью на тело человека, перед нами снова возникают три логические альтернативы: 1) автор имеет право собственности на свое творение; 2) право на это творение имеет другой человек или группа людей, т.е. они имеют право силой присвоить произведение без согласия автора;3) каждый человек в мире имеет свою долю прав собственности на скульптуру – коммуналистское решение. Говоря откровенно, трудно назвать конфискацию собственности скульптора одним человеком или всем обществом иначе, чем чудовищной несправедливостью. По какому праву возможно совершить такое? По какому праву возможно присвоить себе продукт творческой энергии и воображения художника? В этом случае право создателя на то, во что он вложил жар своей личности и свой труд, будет присвоено всеми. Здесь, как и в случае коммунальной собственности на личность человека, итогом будет олигархия
Главное, однако, состоит в том, что скульптор принципиально ничем не отличается от
Тот, кто питается желудями, подобранными под дубом, или яблоками, сорванными с деревьев в лесу, несомненно, сделал их своей собственностью. Никто не может отрицать, что эта еда принадлежит ему. Я спрашиваю, когда они начали быть его? когда он их переварил? или когда ел? или когда варил? или когда принес их домой? или когда он их подобрал? И совершенно ясно, что если они не стали ему принадлежать в тот момент, когда он их собрал, то уже не смогут принадлежать ему благодаря чему бы то ни было. Его труд создал различие между ними и общим; он прибавил к ним нечто сверх того, что природа, общая мать всего, сотворила, и, таким образом, они стали его частным правом. И разве кто-нибудь сможет сказать, что он не имел права на эти желуди или яблоки, которые он таким образом присвоил, поскольку он не имел согласия всего человечества на то, чтобы сделать их своими? Было ли это воровством – взять себе таким образом то, что принадлежало всем вместе? Если бы подобное согласие было необходимо, то человек умер бы с голоду, несмотря на то изобилие, которое дал ему Бог. Мы видим в случаях общего владения, остающегося таким по договору, что именно изъятие части того, что является общим, и извлечение его из состояния, в котором его оставила природа, кладут начало собственности, без которой все общее не приносит пользы. А изъятие той или другой части не зависит от четко выраженного согласия всех совместно владеющих. Таким образом, трава, которую щипала моя лошадь, дерн, который срезал мой слуга, и руда, которую я добыл в любом месте, где я имею на то общее с другими право, становятся моей собственностью без предписания или согласия кого-либо. Труд, который был моим, выведя их из того состояния общего владения, в котором они находились, утвердил мою собственность на них.
Если бы требовалось ясно выраженное согласие каждого совладельца на то, чтобы кто-либо взял себе любую часть того, что дано в общее владение, то дети или слуги не могли бы разрезать мясо, которое их отец или хозяин дал им всем, не выделив каждому его особой доли. Хотя вода, бьющая из ключа, принадлежит каждому, но кто же станет сомневаться, что вода, находящаяся в кувшине, принадлежит только тому, кто ее набрал? Его труд взял ее из рук природы, где она была общей собственностью… и тем самым он присвоил ее себе.
Таким образом, этот закон разума делает оленя собственностью того индейца, который его убил; разрешается, чтобы вещи принадлежали тому, кто затратил на них свой труд, хотя до этого все обладали на них правом собственности. И среди тех, кого считают цивилизованной частью человечества… этот первоначальный закон природы, определяющий начало собственности на то, что прежде было общим, все еще существует; и в силу этого закона любая рыба, которую кто-либо выловит в океане – в этом огромном совместном владении всего человечества, каким он все еще остается, – а также любая куропатка, которую кто-либо поймает, становятся благодаря труду того, кто извлекает их из состояния общего владения, в каком они были оставлены природой, собственностью того, кто над этим потрудился[3].
Если каждый является собственником своей личности и, соответственно, своего труда, а в конечном счете – и всего того, что он создал из прежде никем не использовавшихся и никому не принадлежавших природных ресурсов, то как решить самую значительную проблему, в которую в итоге все упирается, – о праве владения землей? Короче говоря, если собиратель имеет право владеть собранными им желудями или ягодами, если фермер имеет право владеть своим урожаем пшеницы или персиков, то кому принадлежит право владения землей, на которой все это выросло? Именно в этом пункте Генри Джордж и его последователи разошлись с либертарианцами, отвергнув право человека владеть землей, которой он пользуется. Они утверждали, что даже если каждый является собственником тех вещей, которые он производит, земля создана Богом или природой, а следовательно, никто не имеет права претендовать на владение ею. Если же мы хотим, чтобы земля представляла собой производственный ресурс и использовалась эффективно, нужно, чтобы ее контролировал
Но, помимо этих трудностей, обоснование собственности на землю в рамках концепции естественных прав ничем не отличается от того, как обосновывается владение любой другой собственностью. Ведь как мы уже видели, ни один производитель
Более того, если первоначально земля дана природой или Богом, то точно так же даны людям их таланты, здоровье и красота. И все эти качества даны отдельным людям, а не обществу в целом. То же происходит с землей и другими природными ресурсами. Все они даны отдельным людям, а не обществу, которое представляет собой не существующую в действительности абстракцию. Сказать, что общество должно сообща владеть землей или какой-либо другой собственностью, означает только одно: группа олигархов – на практике, правительственных бюрократов – должна получить эту собственность в результате ее экспроприации у создателя или первопоселенца.
Более того, никто
Человек приходит в мир нагим, а все, что его окружает – это земля и природные ресурсы. Человек берет эти ресурсы и преобразует их – своим трудом, умом и энергией – в полезные для него вещи. Так что если человек не может владеть землей, он не может в полном смысле слова владеть и результатами своего труда. Фермер не может владеть выращенным урожаем зерна, если он не может владеть той землей, на которой это зерно растет, и когда его труд неразрывно связан с землей, его нельзя лишить одного, не лишая одновременно и другого.
Более того, если производитель не имеет права на плоды своего труда, то кто же имеет? Трудно понять, почему пакистанский младенец должен иметь моральное право претендовать на пропорциональную долю собственности в земле Айовы, которую кто-то недавно осушил, чтобы выращивать пшеницу, – и, разумеется, наоборот, младенец из Айовы не может заявлять права на землю пакистанского фермера. В своей первоначальной форме земля никем не используется и никому не принадлежит. Генри Джордж и ему подобные могут сколько угодно говорить о том, что земля принадлежит всем людям, но если ее никто не использует, значит в реальности она еще никому не принадлежит. Первопоселенец, первый пахарь или пастух– это человек, который первым вовлекает эту бесполезную вещь в производство и заставляет ее приносить общественную пользу. Непонятно, почему морально приемлемо отказать в собственности ему и отдать землю тем, кто никогда и на тысячу миль не приближался к этому участку и может даже не знать о существовании того, на владение чем он гипотетически может претендовать.
Вопрос о моральной приемлемости и естественных правах собственности станет еще нагляднее, если рассмотреть пример с животными. В экономическом плане животные подобны земле, потому что это ресурс, данный природой. Но станет ли кто-нибудь отрицать, что тот, кто поймал и приручил лошадь, является ее хозяином. Чем она в этом случае отличается от желудей и ягод, которые, по общему согласию, принадлежат собирателю? Но ведь и первопоселенцы берут прежде дикую, неприрученную землю и одомашнивают ее, приспосабливают к производительному использованию. Соединение своего труда с землей дает человеку столь же несомненное право собственности, как и в случае с животным. Как заявил Локк, «участок земли, имеющий такие размеры, что один человек может вспахать, засеять, удобрить, возделать его и потребить его продукт, составляет собственность этого человека. Человек как бы отгораживает его своим трудом от общего достояния»[4]. Либертарианскую теорию собственности красноречиво изложили два французских экономиста XIX века:
Человек приобретает права на разные вещи, потому что он одновременно активен, разумен и свободен; благодаря своей активности он распространяется по свету, разумность дает ему господство над землей и возможность использовать ее в своих интересах, а, будучи свободным, он устанавливает между собой и вещами отношения причины и следствия и делает их своими.
Найдется ли в цивилизованной стране хоть клочок земли, лишенный отпечатка личности человека? В городах мы окружены плодами его трудов. Мы ходим по мощеным мостовым или по проторенным дорогам – это человек сделал пригодными для жизни малярийные болота, он замостил их камнем, добытым в далеких горах. Мы живем в домах – это человек добыл камень в каменоломнях, выровнял и обтесал его, распилил бревна, продумал все нужное и построил города из того, что прежде было скалами и лесом. И в сельской местности во всем видны следы рук и мысли людей: люди возделали почву, поколения тружеников добились, чтобы она стала мягкой и плодородной, своим трудом человек запрудил реки и сделал плодородными прежде затопленные местности… Повсюду явлены его мощная рука и разум, которые всему дают форму и… приспосабливают к удовлетворению потребностей. Природа признала своего хозяина, и человек чувствует себя в природе как дома. Природа была присвоена им ради своей пользы, она стала его собственностью. Эта собственность законна; она образует право столь же священное, как право свободно использовать свои способности. Они – его, потому что у них нет другого источника, потому что они есть не что иное, как излучение его бытия. До него здесь вряд ли что было, кроме косной материи; после него и благодаря ему существуют пригодные для обмена богатства, иными словами, вещи, приобретшие ценность в результате чьего-то труда, упорства, обработки, добычи или просто транспортировки. От картины великого художника, в которой, пожалуй, материальная составляющая играет наименьшую роль, до ведра воды, которую зачерпывают в реке, чтобы доставить потребителю богатства, чем бы они ни были, приобретают ценность только благодаря тем достоинствам, которые может придать им деятельность, разум и сила человека. Производитель запечатлевает частицу собственной личности в вещи, которая в силу этого обретает ценность, а потому может рассматриваться как продолжение способностей человека, воздействующего на внешний мир. Будучи свободным существом, он принадлежит самому себе, он одновременно и причина, т.е. производящая сила, и следствие, т.е.произведенное богатство. Кто рискнет оспорить его право собственности, столь очевидно носящее отпечаток его личности?..
Нам следует вернуться к человеку, к создателю всего богатства… своим трудом человек запечатлевает свою личность в материи. Своим трудом он возделал землю и превратил неиспользуемые пустоши в плодородные поля; это его труд преобразовал непроходимые чащи в просторные леса; это благодаря его труду из семян выросла конопля, это он превратил коноплю в нити, из которых можно делать ткани и одежду; это он превращает бесформенный пирит, добываемый в руднике, в элегантную бронзу, служащую украшением зданий и доводящую до людей мысль художника.
Собственность, возникающая в результате труда,– это частица прав человека, эманацией которого она является; подобно ему, она нерушима ровно до тех пор, пока, расширяясь все дальше и дальше, не столкнется с другим таким же правом; подобно ему, она индивидуальна, потому что ее источник – в независимости индивида и потому что, когда в ее формировании сотрудничают несколько человек, последний владелец приобретает вместе с плодом своего личного труда труд всех предшествовавших ему людей: именно так обстоит дело с изделиями промышленности. Когда в результате продажи или наследования собственность переходит из одних рук в другие, ее статус остается неизменным, она все также остается плодом человеческой свободы, нашедшей выражение в труде, и обладатель имеет такое же право на нее, как и производитель, права которого несомненны[5].
Мы подробно обсудили права личности, но возможен вопрос: а как насчет прав общества? Разве они не выше прав отдельного человека? Либертарианец, однако, является индивидуалистом, и он убежден, что одна из главных ошибок теории общества заключается в том, что оно трактуется как некое реально существующее единство. Порой об обществе говорят как о высшей или почти божественной сущности, обладающей собственными правами, доминирующими над всеми остальными, а иногда оно предстает как абсолютное зло, на которое можно взвалить все грехи этого мира. Индивидуалист считает, что только индивид существует, мыслит, чувствует, принимает решения и действует, а общество живым существом не является и представляет собой просто обозначение для множества взаимодействующих индивидов. Рассматривая общество как нечто, что способно выбирать и действовать, мы только затрудняем себе понимание реально действующих сил. Если десяток человек собрались для того, чтобы ограбить трех других, вот вам группа индивидов, которые согласованно действуют против интересов другой группы. Если эти десять решат назвать себя обществом, действующим в своих интересах, суд поднимет их на смех, да и вряд ли у десятка грабителей достанет наглости и бесстыдства для использования подобного аргумента. Но если их станет действительно много, такого рода помрачение сознания станет делом обычным и сможет одурачить публику.
На ошибочное использование коллективных существительных, таких как «нация»,которая в этом отношении подобна «обществу»,язвительно указал историк Паркер Т.Мун:
Когда произносят слово «Франция», возникает мысль о стране как о некоем едином организме. Когда… мы говорим «Франция послала свои войска для завоевания Туниса», мы наделяем страну не только целостностью, но и личностью. Сами слова скрывают факты и превращают международные отношения в эффектную драму, героями которой выступают персонифицированные нации, и при этом мы с готовностью забываем живых мужчин и женщин, которые и являются настоящими действующими лицами… если бы не было таких слов, как «Франция»… мы описали бы тунисскую экспедицию более точно, и тогда это выглядело бы примерно так: «Небольшая группа из числа тридцати восьми миллионов лиц послала тридцать тысяч других на завоевание Туниса». При подобном изложении фактов немедленно возникает вопрос, вернее целый ряд вопросов. Что это за «небольшая группа»? Почему она послала тридцать тысяч человек в Тунис? И почему те согласились? Империи создают не народы, а люди. Проблема в том, чтобы выявить этих людей, это активное меньшинство в каждом народе, которое непосредственно заинтересовано в империализме, и проанализировать причины, по которым большинство оплачивает соответствующие расходы и ведет войну, возникшую из-за империалистической экспансии[6].
Индивидуалистический взгляд на общество можно выразить так:
Этот взгляд на общество подчеркнул великий американский либертарианец Фрэнк Ходоров, заявивший, что «общество – это люди».
Общество – это просто коллективное понятие и ничего больше, удобный способ обозначения группы людей. Точно так же используются слова «семья», «толпа», «артель» и любые другие, пригодные для обозначения совокупности людей. Общество… это не сверхличность; если перепись насчитала ровно сто миллионов, их столько и ни на одного больше, потому что общество может прирастать только за счет рождения детей. Концепция общества как метафизической личности рассыпается, когда замечаешь, что общество исчезает при рассеянии его составных частей, как это происходит в случае городов-призраков или исчезнувших цивилизаций, о которых мы знаем только по грудам черепков. Когда исчезают люди, исчезает и целое. Целое не имеет самостоятельного существования. Использование собирательного существительного с глаголом единственного числа ведет нас в ловушку воображения – мы склонны персонализировать коллектив и мыслить о нем как о чем-то, имеющем собственную тело и душу[8].
Основой либертарианской идеи является абсолютное право каждого человека на частную собственность: во-первых, на собственное тело, и, во-вторых, на не использовавшиеся прежде природные ресурсы, которые он преобразил своим трудом. Два этих постулата – право на самого себя и право первопоселенца – образуют полный набор принципов либертарианства. Учение либертарианства представляет собой лишь развитие этой центральной доктрины и применение выводов из нее на практике. Например, некому