Когда Вольтер приехал в Брюссель, он навестил Руссо, пригласил его отобедать у себя и вместе поехать в театр. Но Руссо не сумел совладать со своими чувствами и, когда Вольтер начал вечернюю встречу с чтения своей только что написанной поэмы, «учитель» прервал его, заявив, что такая антирелигиозная поэзия его шокирует. Он назвал поэму богохульной, сурово отругав автора за нечестивость.
— Выходит, Вольтер рассердился на него? — поспешил предположить Жан-Жак.
— Нет, он пока еще не сердился, — ответил де Ла Мартиньер. — Он продолжал называть Руссо своим учителем. Когда все вернулись из театра, Руссо прочитал Вольтеру свою поэму «Письмо к потомкам», и Вольтер, не удержавшись, сказал то, что и требовалось: «Боюсь, это письмо никогда не доберется до своего места назначения!» Можете себе представить, как разъярился Руссо на своего ученика, который впервые осмелился покритиковать его?
Но даже это не сделало бы их непримиримыми врагами. В этом виновато желание Руссо отомстить Вольтеру за его остроумие. Несмотря на то что рукописные страницы поэмы Вольтера ходили повсюду, автор тут же отказался от нее, как только она была тайно напечатана. Такова была обычная процедура. Но на сей раз в руках властей оказались документы, дававшие им право на преследование Вольтера.
— Документы, полученные от Жана Батиста Руссо, — сказал Жан-Жак.
— Совершенно верно. Руссо повсюду распространял письма, в которых рассказывал, как Вольтер прочитал ему свою поэму и как гордился тем, что написал ее.
— Ну и что же случилось с Вольтером? — поинтересовался Жан-Жак.
— Не знаю. Ему приходилось какое-то время скрываться. Он был вынужден уехать из своего любимого Парижа. Но прятался ли он на территории Франции или же уехал за границу, мне неизвестно. Не знаю я и того, к какой чудовищной лести ему пришлось прибегнуть, чтобы заручиться поддержкой князей и разных министров, чтобы вновь обрести прежнее расположение государственных мужей и вернуться в Париж. Но я твердо знаю одно — он никогда не упускал возможности высмеять Руссо и Делал все, что мог, чтобы испортить его безупречную репутацию. — Месье де Ла Мартиньер встал со своего стула. — И вот теперь какая судьба! Вы спите в той комнате, где Жан Батист жил со своим другом графом де Люком, послом в Солере. Теперь только вы можете создать великие творения, чтобы в один прекрасный день люди могли сказать не «вот комната, где когда-то останавливался Жан Батист Руссо», а по-другому: «Это комната, в которой Жан-Жак Руссо когда-то останавливался. — Де Ла Мартиньер улыбнулся.
Но Жан-Жак уверенно кивнул, словно уже видел, что такой день наступит. Он чувствовал на себе груз величия.
— Почему бы и нет? — улыбаясь, спросил де Ла Мартиньер. — Когда-нибудь люди, произнося имя Руссо, не будут иметь в виду Жана Батиста, а только Жан-Жака. Все зависит от вас.
Руссо снова кивнул — его уже уносили вдаль грезы.
— А что произошло с Жаном Батистом? — спросил он наконец.
— Говорят, что он все еще живет в Брюсселе, и живет в крайне стесненных обстоятельствах. Его прежние патроны умерли. Теперь он находится в полной зависимости от одного богатого еврея и так этого стыдится, что никогда не входит в его дом, предварительно не убедившись, что на улице никто за ним не наблюдает… Как видите, Вольтер все перехватывает у него перед носом!
Руссо пожал плечами:
— Я несчастный человек!
Секретарь засмеялся:
— Вот посему я предостерегаю вас. Опасайтесь Вольтера! Не повторяйте судьбы, выпавшей Жану Батисту.
После этого месье де Ла Мартиньер, пожелав юноше спокойной ночи, вышел из комнаты, оставив его наедине со своими мечтами.
А какие это были фантазии!
Он лег в постель. Пальцами погасил пламя свечи. Но заснуть не мог.
Ему казалось, что в темноте его спальни сгрудились великие силы. Прежде всего сам Вольтер. Вольтер привел ему нового Бога, такого, о котором Жан-Жак прежде и мечтать не смел. Бога, которого не нужно было страшиться, как кальвинистского Бога[27], в которого его учили верить, когда он был еще ребенком. Или даже католического Бога, которого он получил, когда принял католичество в городе Турине. Это был Бог, которого можно было уважать и которым можно восхищаться. Бог, который никогда не будет таким жестоким, чтобы создавать нас такими, какие мы есть. Бог, который не станет карать нас адовым огнем за то, что мы верим во все, во что нас заставляют верить, или делаем то, что нас заставляют делать.
Руссо чувствовал себя гораздо лучше, обретя Бога Вольтера. Ибо на душе у него было уже немало грехов. Дикие сексуальные фантазии приводили его в восторг, и чем больше он пытался бороться с ними, тем легче подпадал под их очарование. Греховность и раскаяние текли вместе с кровью по его жилам, выбивая из него обещания измениться, обещания, которые он никогда не смог бы выполнить.
И протестантство, и католичество грозили ему адовым огнем, превращали его жизнь в сплошное мучение. Он чувствовал, как его загнали в ловушку между ними. Особенно он не мог забыть тот ужасный момент, когда предстал перед членами инквизиции[28] в Турине, которая должна была определить крепость веры нового прозелита[29] до того, как одобрить его принятие в лоно Католической церкви. Экзаменующий его монах заорал: «Твоя мать была кальвинисткой, еретичкой, разве не так?» Перепуганный насмерть Жан-Жак на несколько мгновений утратил дар речи. Его дорогая мать, которую он любил сильнее из-за того, что хранил ее образ только в своем воображении, ибо она умерла при родах, его дорогая мамочка, выходит, была самой отвратительной преступницей?
— Она и умерла кальвинисткой, еретичкой, разве не так? — продолжал орать разгневанный монах.
Страх заставил этого мальчишку (ему едва исполнилось шестнадцать) признать, что его мать на самом деле была кальвинисткой, еретичкой. У него не было иного выхода: либо умереть от голода на улицах Турина, либо воспользоваться гостеприимством этого города, дающего приют новообращенным. Да и умерла его мать кальвинисткой, еретичкой.
После тихого признания мальчика монах еще больше разозлился.
— Теперь ты понимаешь, что такое праведность, и должен знать: сейчас, в данный момент, твоя мать горит в глубинах ада. Еретиков поджаривают на огне, и они визжат от жуткой боли, которую им предстоит испытывать вечно. — Жан-Жак не знал, как ответить на такой каверзный вопрос. Он молчал, а инквизитор, распаляясь еще больше, все орал на него: — Как? Неужели ты не знаешь, что эта нераскаявшаяся, отлученная от Церкви еретичка горит сейчас в адовом пламени? Или ты намерен это отрицать?
Сдерживая тяжелые, горючие слезы, Жан-Жак с трудом вымолвил:
— Мне остается только молиться за то, чтобы она узрела истинный свет перед смертью и у Бога было время, чтобы простить ее.
Ошарашенный инквизитор несколько секунд неотрывно смотрел на дерзкого мальчишку, а потом неохотно кивнул, принял этот сомнительный ответ.
Зато теперь Жан-Жак чувствовал себя так, словно Вольтер вернул ему мать, словно он снял с него тяжкий груз. Но пройдут долгие годы до того, как Руссо отыщет свой безопасный путь к Богу Вольтера. Сначала он достигнет глубин католичества, потом вернется к кальвинизму. Но тем не менее всегда этот Бог Вольтера будет манить его, и наконец наступит время, когда он напишет «Исповедование веры савойского викария», где восторжествует религия Вольтера и его Бога. Концепция этого произведения почти ничем не будет отличаться от взглядов Вольтера в его поэме «За и против». Руссо так превосходно изложил свои мысли, что даже Вольтер воскликнул: «Я обязательно велю изготовить для моего экземпляра сафьяновый переплет». Ни теперь, ни позже Руссо не забывал о своей благодарности Вольтеру за того, созданного им Творца вселенной — такого справедливого, разумного. Такому Богу хотелось искренне верить. Это был Бог, который не выделял среди народов и стран своих любимчиков — он просто рассеял их по земле, чтобы они следовали своей, свойственной только им судьбе, чтобы познавали печаль и радость — все, с чем они могли столкнуться в жизни. Нет никогда Руссо не станет сожалеть о полученном от Вольтера великом даре. Он всегда будет ему благодарен за это.
Вдруг в комнате почувствовалось присутствие третьей силы, силы Жана Батиста Руссо, врага Вольтера и его однофамильца!
Жан-Жак так сильно почувствовал его присутствие, что был вынужден зажечь свечку. Он встал, поднес ее к полке с книгами. Они манили его и одновременно отпугивали. Увидеть собственное имя на корешках томов — в этом было что-то чарующее и магическое. Как будто он был автором этих книг. Как будто имел право разделить славу с Жаном Батистом. В этом было что-то пророческое. Словно теперь Жан-Жак был вовлечен в этот невидимый поединок с Вольтером.
Вот почему молодой Руссо так долго не мог притронуться к этим книгам. На титульном листе было написано: «Жан Батист Руссо». Но на корешках книг стояла лишь фамилия — его фамилия. Жан-Жаку казалось, что стоит прикоснуться к одному из томов, прочесть пару страниц, как его судьба немедленно сольется с судьбой другого Руссо. Жан-Жак уже ощущал шумную литературную славу будущего и весьма опасное столкновение с Вольтером.
Он стоял молча, постукивая пальцами по кожаному переплету тома с золотыми буквами: «Руссо… Руссо…» А губы его непроизвольно шептали: «Остерегайтесь Вольтера! Остерегайтесь Вольтера!..»
Но будь что будет, он должен взять в руки эти книги и заглянуть в них. Там были поэмы в стихах и статьи по этике. Поэмы были выдержаны в излюбленном стиле Жана Батиста, который он сам называл «кантатным». Жан-Жак не знал, что Руссо-старший прославился во многом благодаря этому стилю. Он вообще не очень-то понимал, о чем там речь, но смог почувствовать их красоту, их доведенное до совершенства очарование. На самом деле поэмы так легко читались, что юноша решил, что и писать их, конечно, не столь трудно. Увидев на ночном столике письменные принадлежности, он захотел попробовать.
Какую же поэму написать? Конечно кантату! А кому ее посвятить?
Мадам де Бонак, конечно, супруге посла. Он видел ее прошлым вечером за столом. Пожилая женщина, очень похожая на заботливую, добрую мать. Может, ей так понравится его поэма, что она пригласит его к себе домой?
Потеряв при своем рождении мать, Жан-Жак всегда пытался найти ей замену. Во время странствий по стране он часто сворачивал с дороги, подходил к красивому сельскому дому и начинал петь под окнами. Как он надеялся, что вот-вот откроется окно и его позовет прекрасный женский голос.
Но такого никогда не происходило. Но все же ему удалось проникнуть в дом мадам де Варенс, потом — мадам Дюпен, потом — мадам д'Эпинэ и, наконец, — в дом герцогини Люксембургской.
Мадам де Бонак, вполне естественно, была польщена поэмой Жан-Жака, которую он прочитал на следующее утро. Но удивления с ее стороны не было — в таком возрасте многие молодые люди пишут стихи. Естественно, мадам де Бонак и не думала усыновлять Жан-Жака. Правда, она обсудила с послом и его секретарем, как можно помочь несчастному мальчику. По их мнению, он был очаровательным юношей, без особого образования, не умевшим вести себя в высшем обществе, явно доброжелательным и не без амбиций.
Они подарили Жан-Жаку сто франков — с такими деньгами он рассчитывал добраться до Парижа. Пешком, разумеется. Кроме того, его снабдили рекомендательным письмом к некоему полковнику Годару, — его сыну требовался наставник, который мог бы сопровождать молодого человека на воинскую службу. Сын Годара был кадетом. Жан-Жаку предстояло получить это же звание, и таким образом он сможет постоянно находиться рядом с молодым Годаром в полку, изучать с ним военную историю, геометрию, инженерные науки, фортификацию[30] и баллистику[31].
Жан-Жак отправился в путь, чтобы стать военным, — человек, который по ночам только и думал о Вольтере. Ему предстояло покончить со своими фантазиями, с поэзией, с думами о Вольтере, о кантатах. Предстояло переключить свои мозги на военную тематику. Жан-Жак уже видел на себе офицерский мундир, треуголку с большим белым пером, он представлял себе, как стоит, этакий хладнокровный храбрец, с биноклем в руках, прислушиваясь к топоту кавалерии и пушечной канонаде. Но когда много дней спустя он добрался до Парижа, в своей пропитавшейся пылью и потом одежде, в разорванных башмаках, и предстал перед полковником Годаром, тот хохотал до упаду. Его рассмешило предложение маркиза де Бонака сделать этого мальчишку армейским наставником юного Годара. Он предложил Жан-Жаку стать слугой своего сына, причем без жалованья. Жан-Жак должен был работать только за стол и ночлег. Юноша отказался от столь щедрого предложения.
Его первое впечатление от Парижа было также разочаровывающим. Он думал, что увидит самый красивый, сказочный город. Однако вошел он не с той стороны — у предместья Сен-Марсо. Вместо золотых улиц и мраморных башен он увидел грязные, кривые улочки, отвратительные, уродливые, черные от копоти и пыли дома, целый рой нищих и попрошаек. Он поторопился поскорее, пока не кончились деньги, убраться из Парижа назад, в Швейцарию. Как приятно было вновь очутиться на пыльной дороге, где можно было вволю предаваться приятным, новым мечтам!
Руссо постоянно грезил — одни мечты сменялись другими, и лишь одна не покидала его, она крепла с каждым Днем, становилась все навязчивее:
«Вольтер!»
Глава 3
СИЯЮЩИЙ ВЕК
Трудно преувеличить то впечатление, которое сочинения Вольтера произвели на юного Жан-Жака. Особенно пьесы. Одна из них — «Заира» — вызвала у Руссо такой восторг, что он не мог ничего делать — находился в состоянии оцепенения, словно его кто-то околдовал.
Потрясла его и вольтеровская «Альзира» — он видел эту пьесу в Гренобле. Жан-Жаку в то время исполнилось двадцать пять, а он по-прежнему не был устроен — молодой человек не имел ни прочного положения в обществе, ни денег, ни семьи, ни устойчивой веры. Он несчастнее любого бедняка — так как бедняки привыкли к нищете, свыклись с ней, а он постоянно терзался, его унижало такое положение.
Свои впечатления о постановке вольтеровской «Альзиры» он излагает в письме мадам де Варенс. Он рассказывает, что в результате увиденного у него сильно пошатнулось здоровье. Сам спектакль он не мог назвать особенно хорошим — ни искусство актеров, ни костюмы, ни декорации не произвели на него особого впечатления и не имели никакого отношения к ухудшению его состояния. На него повлиял только текст вольтеровской пьесы.
Не только новизна и острота пьесы Вольтера взволновали Жан-Жака до глубины души, но и его непревзойденное литературное мастерство. Дело не только в том, что сам Руссо метался между двумя религиями. И даже не в том, что проводимое Вольтером различие между грубыми добродетелями дикаря и изысканными добродетелями цивилизации в один прекрасный день окажется в центре внимания всей его собственной философии.
Прежде всего в мучениях Руссо был виноват огромный успех «Альзиры» во всем мире. Ощущение того, что пока Вольтер достигает все новых и новых высот и получает признание, пропасть между ними катастрофически растет, отдаляя тот момент, когда Руссо, весь в слезах, сможет пасть на колени у ног великого «учителя». Взять хотя бы его антивоенную «Историю Карла XII»[32], которая читается с куда большим интересом, чем любой авантюрный роман, или его «Философские письма», такие забавные и в то же время поучительные и глубокие, они сеяли настоящую бурю в умах его современников. Или его эпическую поэму «Генриада», или дерзкое произведение «За и против», смелую трагедию «Эдип», или трагическую пьесу «Меропа». Каждый новый успех Вольтера затмевал предыдущий. Многие высокопоставленные особы гордились возможностью заглянуть в подлинник «Орлеанской девственницы» (в ней рассказывается о том, как отчаявшиеся победить девственницу Жанну д'Арк[33] англичане направляют к ней красивого молодого человека, тот должен добиться ее любви. Таким образом слава Франции стала целиком зависеть от битвы между ними в постели) или хвастались в беседе, что уже читали отрывки из давно обещанного, но до сих пор неопубликованного «Века Людовика XIV»[34]. К сочинениям Вольтера проявлялся огромный интерес, а любой предлог мог стать причиной повторного издания того или иного произведения. Издатели постоянно осаждали секретарей Вольтера и всячески искушали их просьбами сделать копию или даже украсть рукопись — не важно, завершена она или нет. Иногда полученное таким образом сочинение дописывалось за великого автора каким-нибудь халтурщиком и выходило в свет. Вольтер выходил из себя, отрицая свое авторство, он буквально кипел от возмущения и злости. (До сих пор ученые теряются среди множества различных, непохожих друг на друга изданий.)
Руссо было не по себе от прошлых, нынешних и грядущих литературных побед Вольтера, сам-то он не достиг ничего. Ах, если бы Жан-Жак мог написать пьесу! Великолепную пьесу! И вот бы она принесла шумный успех — и он сразу взлетел бы на высоту Вольтера!
Ведь как начинал «учитель»: его первая пьеса «Эдип» была поставлена подряд сорок пять раз — это стало рекордом не только для этого времени, но и для всей предыдущей истории французской сцены.
Что еще могло принести Вольтеру мировую известность? Если и был когда-нибудь век, свихнувшийся на театре, так это именно восемнадцатый. Вся Европа, казалось, обезумела от театра (за исключением разве что Женевы — города, в котором родился Жан-Жак, — там театр был по-прежнему запрещен). Пожалуй, не было ни одного более или менее знатного человека, который не имел бы собственного придворного театра или даже собственной актерской труппы. Предпочтение отдавалось итальянцам и французам. Не было даже маленького города без специального помещения для выступлений. Не только Париж оказывал государственную поддержку театрам. Бродячие комедианты устанавливали подмостки где только могли, они выступали в так называемых театрах «двух ярмарок» — в Сен-Жермене и Сен-Лоране[35]. Там постоянно устраивались зрелища без особых на то разрешений — на потребу жадного до развлечений простого народа. Кроме того, в городе развелось много театров. Король разрешил играть спектакли в Тюильри[36], в Фонтенбло[37], в Версале — и повсюду, где останавливался его двор. Не отставала и королева, она ежедневно устраивала «большие спектакли», на их постановку, на роскошные костюмы, музыкальные инструменты, декорации и прочее денег не жалели. То, что было у королевы, было и у любовницы короля. Герцоги, графы, маркизы, насколько им позволяли средства, тоже старались не отставать от своего монарха. Ведь ничто в этот веселый век не считалось столь изысканным, как потратить целое состояние на театр. В этой гонке принимали участие и церковные служители, и монахи. Даже армия не оставалась в стороне. Иногда казалось, что война идет лишь за место в театральном репертуаре. В боевых сводках можно было увидеть такое объявление: «Завтра спектакля не будет ввиду начала военных действий. Спектакль «Сельский повар» будет показан послезавтра».
Итак, если Руссо хотел прославиться, нужно было написать приличную пьесу. Разве театры постоянно не требовали новых и новых произведений? Почему же он не может стать одним из авторов? Разве он не в состоянии сделать то, что другие делают запросто? Разве не способен проявить свой талант? Он должен написать пьесу, хотя бы ради спасения своей души.
У Вольтера все было по-другому. Даже если он не написал бы своего «Эдипа», все равно бы стал знаменитым. Как остроумный человек. Из-под его пера вышло несколько язвительных памфлетов, направленных против герцога Орлеанского[38], который после смерти Людовика XIV стал регентом малолетнего наследника престола. Отхлестать публично герцога было нетрудно, — он был заядлым любителем умопомрачительных оргий. Поговаривали, что он привлек к развратным пирушкам свою собственную дочь, и через некоторое время она забеременела. Его не любили главным образом за то, что он вверг страну в тяжелейший экономический кризис.
За дерзкие, насмешливые памфлеты Вольтера арестовали (хотя он являлся автором не всех, а лишь нескольких из них) и отправили в Бастилию[39], где он просидел одиннадцать месяцев. Когда наконец регент смилостивился и приказал выпустить смельчака, маркиз де Носе взялся устроить их встречу, чтобы Вольтер вновь заручился расположением герцога-регента.
Когда де Носе и Вольтер прогуливались в прихожей Пале-Рояля[40], где в ожидании приема бродили толпы придворных, разразилась сильнейшая гроза. Сверкала молния, гремел гром, дождь лил как из ведра, затем пошел град. Окна разбились, с крыш сорвало каминные трубы. Все улицы Парижа залило водой.
— Сейчас, по-моему, и на небесах установилось регентство, — не смог удержаться Вольтер. Услыхав его остроту, все ожидавшие приема рассмеялись. Взрыв хохота был таким сильным, что герцог-регент пожелал узнать причину такого веселья и вышел из своего кабинета.
— Сир, — начал маркиз де Носе, — я привел господина Вольтера, которого вы столь любезно освободили из Бастилии и которого теперь наверняка отправите обратно. — И он пересказал новую вольтеровскую шутку. Но регент оказался человеком типичным для того озорного времени. Он не мог устоять перед остроумием Вольтера, простил ему все заблуждения и даже выдал денежную премию в семьсот франков.
— Я только рад, что ваше высочество изъявило желание позаботиться о моем пропитании, — ответил Вольтер, принимая деньги. — Но прошу вас, не стоит больше беспокоиться о моем жилье.
Герцог засмеялся, очарованный не только остроумием своего собеседника, но и его ловкой манерой скрыть истинные причины их прежней вражды, — Вольтер сделал вид, что герцог отправлял его в тюрьму ради того, чтобы обеспечить сносным жильем.
Вольтер высоко ценил всеобщую страсть к остротам и поручил своей «громогласной трубе» Тьерио записывать слетевшие с его уст шутки, чтобы разносить их по всему городу. Однажды, когда этот зануда Тьерио мучился сомнениями, в каком же костюме ему отправиться на маскарад, Вольтер посоветовал ему: «Думаю, вам стоит отправиться туда в костюме обычного человека. Бьюсь об заклад, в нем вас никто не узнает». Вот еще пример. Вольтер входит в спальню одной знатной дамы, она вскакивает с кровати и извиняется: «Только ради такого гения, как вы, я встаю так рано». На что он отвечает: «Мне польстило бы больше, если бы вы сочли меня достойным присоединиться к вам».
Его заклятый враг, знаменитый поэт и соперник Алексис Пирон[41], считавший себя более остроумным, чем Вольтер, обычно обвинял его в плагиате. «Если бы у меня был корабль, — сказал он однажды, — я бы назвал его «Вольтер». Он, несомненно, принес бы мне целое состояние за счет пиратства».
Можно представить себе Руссо, горевшего желанием быть признанным, но неспособного придумать ни одной искрометной шутки. И чем интереснее и острее велась беседа вокруг него, тем труднее ему было открыть рот. А если он и мог вставить подходящее словцо, то так долго собирался сделать это, что его постигало новое разочарование — тема разговора уже менялась и его замечания были ни к чему.
— Ах, почему же мои мысли столь ленивы! — сокрушался он в своей «Исповеди». Хотя к моменту написания этого произведения он уже был знаменитым и ему незачем было завидовать славе и таланту других.
Но в словах Руссо все еще чувствовалась зависть — из-за стойкой памяти о тысяче моментов унижения, которые навечно отпечатались в его чувствительной душе.
Во многом тон тому периоду задал Бернар Фонтенель[42] — ученый, академик, считавший, что даже книгу по астрономии нужно написать так, чтобы она была способна привести в восторг дам. По его мнению, только глупые педанты представляют науку как нечто туманное, малопонятное и отталкивающее. Знаменитого холостяка Фонтенеля, не проводившего дома ни одного вечера, ухитрявшегося ужинать то в салоне мадам де Ламбер, то у мадам де Тенсен, то у мадам Жоффрен и так далее, никак нельзя было обвинить в самом страшном из всех, по меркам восемнадцатого века, преступлении — занудстве. Не умевших занять компанию легкой, непринужденной беседой не приглашали на светские рауты — им отказывали везде и всегда. Салон был как бы вторым театром, в котором каждому предстояло сыграть свою роль, и все в той или иной степени впредь считали себя актерами.
Фонтенель вызывал всеобщий интерес.
— Вы правы, — заявил он однажды врачу. — Кофе — это на самом деле медленно действующий яд. Я пил его на протяжении девяноста последних лет — и, как видите, жив.
Когда ему исполнилось девяносто четыре, он по-прежнему приезжал на обед в знатные дома. Тем не менее он постоянно шутил по поводу своего ухудшающегося зрения и слуха.
— Я отправляю туда, в иной мир, багаж заранее, по частям, — говаривал он и, прикладывая слуховую трубку к уху, с удовольствием слушал взрывы хохота. И когда, за несколько недель до своего столетия, он умер, соперник Вольтера, Пирон, глядя на похоронный кортеж, произнес: «Этот Фонтенель в своем амплуа. Ни за что не желает оставаться дома. Даже в день своих похорон!»
У французов всегда находилась достойная шутка, способная заглушить любую неприятность. Мрачные идеи находились как бы под запретом. Бабушка знаменитой писательницы Жорж Санд[43] говорила ей:
В ту пору мы не знали, что такое старость. Только Революция принесла это понятие. Мы всегда старались быть грациозными, элегантными, веселыми — до самого последнего момента. Какая разница, если кого-то мучает подагра, а у кого-то нет денег! В любом случае каждый мог улыбнуться и сказать что-то остроумное. Разве не лучше умереть на балу или в театре, чем в темной комнате со священником?
Скажете, что все это поверхностно, неглубоко? Да, возможно.
Рассказывали, как однажды малолетний Людовик XV вышел из дворца, чтобы погулять со своим наставником. У ворот они увидели нищего. Король бросил ему монетку. Нищий, поймав ее, сделал глубокий реверанс.
— Только что я стал свидетелем самого замечательного события в своей жизни, ваше величество, — заметил учитель.
— Какого же?
— Я видел нищего, способного перещеголять своего короля в куртуазности[44].
Король все понял. Он вернулся к дворцовым воротам, подошел к нищему, выставил вперед ногу в башмаке с серебряной застежкой, сорвал с головы шляпу с большим пером, прижал ее к сердцу и поклонился ему. Таким образом он вернул себе право называться королем.
Иногда французская куртуазность доходила до абсурда. Однажды Людовик XIV спросил герцога д'Уза, когда его жена собирается родить. Тот, низко поклонившись, ответил:
— Это случится, как только того пожелает ваше величество!
Интересный случай произошел с мадам Жоффрен. Она продала картины Ван Ло[45] за пятьдесят тысяч франков, а через некоторое время вспомнила, что приобрела их всего за пять. Она тут же отправила разницу вдове художника. Возможно, здесь нет большой внутренней глубины, но, согласитесь, какая сила поверхностных чувств!
Вполне возможно, что такая чудная поверхностность чувств и объясняет, почему в ту эпоху было столько долгожителей — мужчин и женщин. Фонтенель, как мы уже говорили, прожил почти сто лет. Его друг, поэт Сен-Олер, скончался в девяносто девять. Другой приятель Фонтенеля, Метран (его преемник на посту в Академии наук), достиг девяностотрехлетнего возраста. Пирон, который так ста-рался не отстать от Вольтера в остроумии, умер в девяносто три года. Да и сам Вольтер прожил немало — восемьдесят четыре года. И его большой друг, любитель женщин маршал де Ришелье (племянник «серого кардинала») протянул до девяноста двух. Ларгульер[46], написавший знаменитый портрет Вольтера в юности, скончался в девяносто. Гудон[47], создавший прекрасную скульптуру Вольтера в старости, дотянул до восьмидесяти семи. И поэт Сен-Ламбер, бывший счастливым соперником как Вольтера, так и Руссо в их самой продолжительной любовной связи, также дожил до восьмидесяти семи. Первая поклонница Вольтера Нинон де Ланкло дожила до восьмидесяти пяти, а последняя — мадам дю Деффан — до восьмидесяти трех. Даже печально знаменитый поэт Шолье, который никогда не ложился в кровать трезвым и тщетно пытался вовлечь Вольтера в свои шумные оргии, дотянул до восьмидесяти одного.
А вот Жан-Жак Руссо умер в возрасте шестидесяти шести лет.
Безусловно, восемнадцатый век сиял не для всех. Несправедливость, жестокие войны существовали во все времена. И все же это был сияющий век. И одной из главных причин, почему он стал таким, был конечно же Вольтер!
Глава 4
ТРОИЦА РУССО
Наступит такое время, когда Вольтер и Руссо станут врагами, самыми непримиримыми врагами того времени, и войдут в историю как таковые. Но пока тридцативосьмилетний Жан-Жак продолжает писать (вот уже двадцать лет) «учителю» самые льстивые и заискивающие письма.
Однажды ранним январским утром 1750 года один из друзей Руссо, стремительно преодолев шесть лестничных пролетов, постучался в дверь его квартиры. Сейчас трудно установить, было ли это на улице Жан-сен-Дени (где его обычно посещал Этьен Кондильяк[48], тот самый, которого позже назовут основателем современной психологии) или на улице Гренель-сент-Оноре, где Руссо временно, начиная с 1750 года, проживал вместе со своей любовницей Терезой. Невозможно сказать, кто это был, — посетителем мог оказаться и Дидро, и д'Аламбер[49], и Гримм[50], и Клюпфель. Все эти тогда еще никому не известные молодые люди впоследствии добились громкой славы. Дидро и д'Аламбер из-за великой «Энциклопедии»[51], к созданию которой они только приступили; Гримм — из-за своей обширной корреспонденции, через которую он снабжал половину королевских домов Европы литературными новостями из Парижа; Клюпфель — из-за своего «Альманаха Готы».
Этот визитер (лишь по иронии судьбы им мог оказаться Дидро, так как он только что получил то, чего так жаждал всю жизнь Руссо, — удостоился возвышенной похвалы Вольтера) воскликнул на пороге:
— Да, ничего не скажешь! Вы вчера набрались нахальства!
— Что вы имеете в виду? — спросил пораженный Руссо.
— Как это вы ухитрились порвать с Вольтером? Причем так открыто!
— Порвать с Вольтером? — возмутился в свою очередь Руссо. — Вы с ума сошли!
— То же самое я могу сказать и вам! Почему вы освистали вчера его пьесу?
— Я? Освистал пьесу Вольтера? Я вчера даже не выходил никуда из дому.
— Вероятно, все же выходили. Все только и говорят об этом. Вы даже пытались подстрекать к этому других. Вольтер пришел в ярость. Он наорал на вас из своей ложи. Назвал «маленьким Руссо»!
Руссо чуть не лишился чувств.
— Но вчера я был болен, — простонал он, — лежал в постели, думал, что умру. Спросите у Терезы.