Когда ходишь по городу, смотришь уже не на фасады домов, видишь их, скорее, в разрезе: пытаешься угадать, а что там внутри, какие лестницы, какие двери, коммуналка или расселенная, сколько комнат, какой ремонт, сдают или живут сами. Хотя большая часть центра уже освоена, проезжая по Мойке, Рубинштейна или по Невскому, тут и там отмечаешь знакомые окна, и сразу вспоминаешь длинную цепочку людей, которых туда селила.
Итальянца, приехавшего жениться в компании двенадцати друзей, загулявшего с друзьями и оставившего невесту без ключей в темной квартире с вырубленным электричеством.
Американца, приехавшего к русской девушке, и так и не нашедшего ее, перепутавшего ее телефонный номер с номером заказа такси.
Англичанина, попавшего в ужасную трущобу, где его закусали блохи.
С получением денег все не кончается, услышав в трубке уже знакомые голоса, напрягаешься и ждешь, и обычно не обманываешься: кто-то въехал в квартиру без горячей воды, кого-то обокрали, кто-то забыл в квартире ключи и в три часа ночи не может попасть домой, кого-то забрали в милицию. И выругавшись словами, которые позволяет употреблять воспитание, я звоню хозяевам и начинаю трясти с них деньги на водогрей или на железную дверь, или бужу мужа и еду с ним ночью на машине через весь город (воспитание позволяет ему употреблять и гораздо худшие слова), и Гриша лезет по дереву в окно, чтобы впустить в квартиру отчаявшегося иностранца. Или воюю в милиции с ментами, забравшими в вытрезвитель клиента-соотечественника, нигде не зарегистрированного и поэтому постоянно попадающего в кутузку, еще к тому же нарезавшегося с горя из-за того, что его бросила жена. И ожидая, пока, по выражению ментов, клиент «вытрезвится» и его можно будет транспортировать домой, я успеваю встретиться с подругой, посидеть в кафе и пожаловаться, что нет никакой жизни, а потом еще, выжидая срок, пошататься в Апрашке по отделу бытовой техники. И, разглядывая разного вида кофеварки, я думаю, что и этот вечный цейтнот тоже, наверное, жизнь, только более концентрированная, как кофе-эспрессо по сравнению с обычным кофе. Чем выше в кофеварке давление, тем вкуснее.
Богатые люди
Первый по-настоящему богатый человек, с которым мы встретились, был «новый русский», владелец то ли сети бензоколонок, то ли чего-то еще, взявший в аренду Гришин прибор, потом, не отдав прибора, куда-то скрывшийся, и Гриша с Алешей ездили к нему за прибором, готовые ко всему, но оказалось, что он просто запил и забыл обо всем на свете, ходил по дому в халате, с непроспавшейся физиономией, пил с похмелья кефир, прибор с готовностью отдал, и сказал еще фразу, которую мы запомнили: трудно заработать не очень большие деньги, а — очень большие — легко, тезис этот в его первой части в нашей жизни подтверждается с тех пор постоянно и полностью, а во второй, — к сожалению, нет.
Было несколько богатых иностранцев, которым я переводила: первый, биохимик из Калифорнии, кажется, работающий на ЦРУ, с бритым яйцевидным черепом, какой и должен быть у американского профессионала с высоким IQ, он действовал на меня, как энергетический вампир, я сразу взяла с ним какой-то неверный тон, то ли слишком фамильярный, то ли неравнодушный, злилась и огрызалась, потому что он вел себя бесцеремонно, спрашивал, сколько я возьму, чтобы кормить его домашними обедами, был послан, но не обиделся, дивился, почему люди из России уезжают, хлестался, что у него очень скромные потребности, и он спокойно прожил бы здесь на сто долларов в месяц, увидев у меня в руках стодолларовую купюру, с неподдельным интересом спрашивал, откуда у меня такие деньги, в ответ на встречный вопрос, а откуда у него дом за полтора миллиона, хохотал и хлопал меня по плечу, в то же время расстраивался, что у девушек, с которыми он приехал знакомиться, не хватает мозгов, чтобы оценить его по достоинству, ходил по Питеру с женским розовым зонтиком, который ему давала в дождь сердобольная консьержка, жалел пять рублей на телефонный звонок (тогда не было еще в таких количествах мобильных телефонов), в конце концов, проникся, подарил мне сто рублей в качестве премии в знак глубокой признательности, которые я не взяла (сто долларов взяла бы), и все равно, я с ним, в конце концов, поссорилась, потому что он прошелся на каком-то форуме по поводу неработающего у меня в музее-квартире туалета.
С еще одной богатой американской клиенткой я ходила по помойке, мы обе свистали и кричали на разные голоса, подзывая живущую где-то там бездомную собаку со сломанной ногой, увидев которую из окошка квартиры, американка загорелась вылечить ее и увезти в Америку. Неподалеку стояла вызванная ветеринарная помощь, чтобы отвезти не ведающего о привалившем счастье пса в лечебницу, врачи скучали и дивились, мало ли в Америке бездомных собак, я думала, может, это просто мы тут все очерствели, американка, в конце концов, собаку нашла, прооперировала, купила ей собачью корзинку и билет на самолет, но также внезапно надумав усыновлять в другом городе чьих-то детей, полетела вместо Америки в этот город, собаку взять не смогла и оставила ее больнице, обещая выплачивать ей содержание.
Другая богатая американка, с которой мы как-то беседовали, с чувством рассказывала, как долго и старательно она училась стрелять, а потом, поехав в Африку на сафари, предвкушала, как собственноручно застрелит там уже не помню кого, но подлый проводник ее опередил, выстрелил сам, и ему досталась вся слава, и он сделал это не иначе, как из вредности, чтобы этим ущемить ее эго.
Был еще один клиент, человек с мрачным лицом, который никогда не улыбался, все принимал всерьез, постоянно звонил мне, задавал дурацкие вопросы по поводу России и просил советов, а, когда однажды я, ничтоже сумняшеся дала ему не менее дурацкий совет, обвинил меня в манипулировании собою, удивился, почему я обиделась, несколько раз потом пытался мириться, и, в конце концов, написал про меня на форуме какое-то вранье, но мне было уже без разницы, потому что я его опередила и написала про него рассказ, и он был уже у меня на булавке в гербарии.
Были два клиента, которых я никогда не видела, общаясь по e-mail, первый научил меня никогда ни о чем не просить, очень вежливо и обтекаемо обойдя мою нехитрую просьбу, а второй, которому я бескорыстно старалась помочь, прислал мне сто долларов, как намек, чтобы я от него отвязалась, я их, конечно, взяла и потратила, но, все равно, было неприятно, и этот его жест тоже кое-что добавил к моему жизненному опыту.
Это, пожалуй, и все, если не считать мою институтскую подругу, которая всегда мечтала о деньгах и, в конце концов, заслуженно получила то, что хотела, и с которой мы теперь встречаемся неизменно на нейтральной территории, потому что, будучи однажды у нее на юбилее, мы с Гришей опозорились, подарив какую-то недостаточно качественную бутылку, и ее высмеял, не зная, что это мы ее подарили, другой искушенный гость, и мы тогда обе поняли, что между нами произошло классовое расслоение.
Остальные люди, которых я встречала в своей жизни, были небогатые: с ними мы иногда тоже ссорились, писали друг другу запальчивые письма, но потом мирились и смотрели друг на друга с пониманием, о них (смотри заголовок) я не буду здесь писать, это уже совсем другая тема.
Они и мы
Я узнала, откуда берутся «они», которых «мы» противопоставляем себе и всячески обличаем: они берутся, например, из темноты двора у Приморской, где у нас с ними назначена встреча, они никак не могут найти нужный дом, опаздывают и сразу дают нам понять, что в этом, как и в том, что квартиру, которую они пришли смотреть, уже сняли другие люди, виноваты мы, они полны гнева и обиды, говорят, что так не делается, что они ехали так далеко и полуутвердительно спрашивают, подвезем ли мы их до дома, поскольку мы на машине. Для нас это хороший крюк, но получается, что мы, вроде, виноваты и что наше время, конечно же, менее насыщенно и драгоценно.
Собственно, и они, и мы в данном случае в единственном числе: они — это молодой человек в костюме и галстуке по имени Денис, чиновник пока еще в самом начале пути, я узнаю о его принадлежности к противоположной касте по упоминанию ведомства, в котором он служит. Вскоре в «нашем» полку прибывает, к поиску подключается моя коллега из другого агентства, бывалая тетка, заслуженный мастер аренды, и мы вдвоем принимаемся за дело, почему-то чувствуя, что все другие клиенты подождут, а вот Денису мы просто обязаны найти что-нибудь поскорей да получше, я не знаю, на чем основана эта убежденность, может, на скрупулезной регулярности его звонков, на скорбном молчании, с которым он выслушивает наши оправдания в том, что ничего еще нет, на его сдержанно-обиженных интонациях. Нам обеим кажется, что на другом конце телефонного провода птенец, раскрывающий рот и по праву требующий пищи, мы нервничаем, нам почему-то стыдно, что две взрослые птицы не могут его накормить. Наконец, подворачивается подходящий вариант, хотя моя коллега сомневается, у нее есть еще претендент на найденную квартиру, она, как Фемида с колеблющимися в две стороны весами: на одной чашечке молодец в кожаной куртке — браток не браток, но человек явно неформальный, может, и не из «нас», но уже точно не из «них». Он смущенно стоит перед нею, посверкивая золотой цепью, косноязычно оправдывается, что ему нужна как раз такая квартира, а Денис — на другой чашечке, как Чацкий на балу, стоит у противоположной стены в костюме с кейсом, весь — благородное негодование, ну, что это за манеры, как это можно устраивать такие смотрины, и моя коллега все же колеблется, потому что обладатель цепи, кажется, обещает ей что-то там еще заплатить, я, конфузясь, шиплю в ухо Денису, что ему, видимо, следует сделать то же, и он, презрительно морщась, смотрит на мою коллегу с брезгливой жалостью и неопределенно пожимает плечами.
Но тут в дело вступает хозяйка квартиры, простецкая бабушка, явно принадлежащая к «нам», на нее, наверное, тоже действует общий гипноз, она, посмотрев на обоих претендентов, безошибочно устремляется, семенит к Денису, обходит его, осматривает и с одной, и с другой стороны, и движимая, видимо, присущим и ей тоже врожденным почтением к «начальству», делает выбор.
И не знает старушка, на что она себя обрекла, понадеявшись на то, что такой благопристойный молодой человек не попортит ее шифоньер и телевизор. Заходит спор о новом диванчике, который по договору она должна приобрести для Дениса, из Денисова портфеля немедленно появляется каталог «Икеи» с образцом дивана, на котором, по его мнению, здоровее всего спать, и напрасно старушка пытается доказать, что в ее комнатку не подходит по цвету такой диван, и что он для нее дороговат, и что она-то хотела приобрести другое. «Вы поймите, я должен хорошо отдыхать, у меня ответственная работа», — строго внушает ей новый жилец, и пожилой сын старушки, приехавший из Германии, тоже поддается гипнозу и с пониманием соглашается. Но напрасно он пребывает в грезах согласительного умиления — никакой симпатии к себе он этим не заслуживает, Денис смотрит на живущего в Германии на пособие тунеядца с откровенным неодобрением, несколько раз еще грозится «вот сейчас встать и уйти» и называет всю семейку хозяев «душными» за то, что они спорили о диванчике и имели наглость обсуждать еще какие-то пункты договора.
Все, в конце концов, завершается, подписывается договор, выясняется, что Денис снимает квартиру, потому что делает в своей евроремонт, дополнительно заплатить моей коллеге он, конечно, забывает, и та сразу вспоминает отвергнутого обладателя цепи. Мы выходим с Денисом на улицу, он долго рассказывает, как тяжек его удел, как он устает, сколько часов каждый день «фигачит» на своей ответственной работе, и это сознание собственной исключительности так искренно и наивно, что невольно внушает симпатию.
И, распрощавшись с Денисом, я думаю, как же все же «нам» «им» противостоять, как не давать взгромождаться себе на шею. И ничего иного не придумываю, как не ходить больше на Приморскую, в темные дворы, а выбирать хоть в цепях, хоть в коже, но каких-то других клиентов.
Сами
Мы давно уже сами по себе, мы не употребляем в разговорах понятие «они», мы не ждем, что «они» дадут, разрешат и заплатят, мы не говорим: «они не повышают нам зарплату», я, будучи бухгалтером нашей маленькой фирмы, сама ее начисляю, если нет зарплаты, значит, не заработали, и не на кого пенять.
Мы давно уже общаемся только с теми, с кем хотим, наш маленький круг сформирован, мы ни перед кем не заискиваем и не ищем ничьей поддержки, мы не жалуемся, что нас кто-то раздражает; если кто-то не нравится, мы с ним просто не встречаемся, у нас нет необходимости и обязательств общаться с неприятными людьми.
Мы за все платим сами, у нас нет ни льгот, ни социальных пакетов, мы не рассчитываем, что кто-то что-то нам обеспечит, подарит, сделает, принесет.
Мы много работаем, у нас нет времени смотреть телевизор, поэтому и нет причины сетовать, какую там показывают глупость, если выдалась минута, всегда найдется что-то интересное, мы сами выберем, на что потратить время, и сами себя развлечем.
Мы надеемся, но не требуем, мы понимаем, что никто никому ничего не должен, поэтому если что-то не получается, мы стараемся сделать лучше и никого не винить.
Мы умеем не все, но многое, мы верим, что любой труд почетен, и ни от какой работы не воротим нос.
Мы не боимся начинать с нуля и не говорим, что мы не умеем. Мы боимся, что не все из прошлого в себе искоренили: нет-нет да и прорвется привычка считать, что все другие тоже должны быть, как мы, а если нет, то они не правы.
В диком лесу, где мы живем, нет законов, мы готовы к худшему и знаем, что защищаться придется самим.
Мы презираем проходимцев с лисьим взглядом, кормящихся за счет чужих карманов, мы в грош не ставим их лицемерное кривлянье, какое нам дело до них, а им до нас?
Мы — беспризорники, мы выживаем, как умеем, мы верим в судьбу — алгоритм, заложенный в компьютер, и в то, что питание не даст внезапный сбой.
Мы доверчивы, мы помогаем слабым, мы несем свою ношу, пока есть силы, не задумываясь, что будет потом.
Мы не считаем, что правильно живем, и ничем не гордимся, просто мы уже не знаем, как можно иначе жить.
Восток и Запад
Он приезжает в Америку не в поисках лучшей доли, не в надеждах реализоваться как личность в обществе неограниченных возможностей — его родители, бежавшие из коммунистического Китая, привозят его ребенком в страну, где трудолюбие и здравый смысл вознаграждаются на благо общества и семьи, где законы работают, где есть возможность воспитать детей в духе благонамеренности и прилежания.
Он растет, его не влекут слова, события и идеи, все то, что расплывается и ускользает от четкого логического анализа, его привлекают машины, работающие по физическим законам, химические реакции, из которых невозможно убрать ни один элемент, компьютеры, мощный интеллект которых раскладывается на простейшие, ясные даже ребенку компоненты.
Духовные поиски юности тоже обходят его стороной: его не занимает ни старая религия, несущая мятущимся душам мир и покой, ни новые философские учения, опровергающие традиционные человеческие ценности, ни любовь сексуальных женщин, приносящая в жизнь очарование и блеск. Он изучает в университете точные науки, и у него всегда есть работа в старом, купленном родителями для сдачи в аренду доме, где надо бороться с плесенью и требуют ремонта то перекрытия, то водопровод.
Он оканчивает университет, работает программистом, компьютерная индустрия представляется ему в виде слоеного пирога, все прослойки которого — программисты, системщики, аналитики — выполняют свою функцию и трудятся в своей области на пользу корпорации и клиента. Ему кажется, что вся западная цивилизация выстроена по такой же разумной модели: он уважает западную медицину, основанную на современных лабораторных исследованиях, западную юриспруденцию, способную в нужный момент прийти гражданину на помощь, западный образ жизни, дающий трудящемуся человеку возможность поддерживать себя в форме, чтобы долго и плодотворно трудиться и успеть воспитать детей.
В сорок лет он еще не женат, он живет с матерью в том же вечно ремонтируемом доме: старые китайские женщины отличаются скверным характером, они полны суеверий и предрассудков, они окуривают дом благовониями, чтобы отогнать злых духов, они делят еду не на вкусную и невкусную, а на «горячую» и «холодную» в соответствии с учением Ян-Инь, они пилят и донимают своих образованных сыновей, называя их рационализм расточительностью и пеняя им на собственную глупость. Он заботится о матери, несмотря на ее попреки, он не ищет иных путей, не мечтает о любви, страсти и наслаждении, он знает, что у человека должна быть семья, потому что человек — лишь песчинка, гумус, создающий почву для будущих поколений, и если земля удобрена правильно, она даст урожай.
Когда ремонт в доме подходит к концу, наступает время подумать о браке: он не ищет похожую на мать традиционную китайскую жену и, не надеясь завоевать высокомерную американскую невесту, обращает свой взор на Россию, где хочет найти трудолюбивую женщину, с которой можно будет создавать принадлежащую западной цивилизации семейную ячейку. И, прилетев для этого в Питер, он нанимает меня в переводчики, чтобы знакомиться с будущей женой.
Но русская женщина, к которой он приезжает, работает тренером в фитнес-центре, она любит духи, путешествия и гламурные журналы, ее не вдохновляет идея скромно трудиться ради будущей пользы, ей хочется заявить миру о своем существовании, ей хочется выразить свое мировоззрение поступками, вещами или хотя бы словами, ей скучна его логичная, чуть ли не цифровая жизненная система, она сама мнит себя целой Вселенной, Вселенной не пара песчинка и, огорченный, но не отчаявшийся, он уезжает обратно домой.
Эта маленькая история, конечно, не показатель, и все же, вспоминая этого влюбленного в западную цивилизацию китайца, я думаю, что и Западу, сплошь состоящему из аутентичных индивидов, есть что позаимствовать у Востока с его жестоким сердцем, у армии атомов, живущих ради идеи: цивилизации приходят и уходят, а рыбы идут за тысячи миль на нерест, морские черепахи плывут откладывать яйца, и стаи птиц рассекают воздух уже миллионы лет.
Форма и содержание
Ах, как хороша эта комната с окнами во всю стену, с крышами петербургских особняков и золотой осенней листвой там внизу, с солнечными лучами, освещающими белые стены, вся такая воздушная и слишком красивая, чтобы в ней жить. Она и предназначена не для жизни, а для сдачи внаем, в мягком белом кресле у окна устроилась ее изящная хозяйка, она снисходительно смотрит на молодую пару, приехавшую из Москвы на выходные, восхищенно озирающуюся по сторонам.
Я воображаю, что, предположим, эта квартира принадлежит мне, и я надену вечернее платье, как в присланном гламурном журнале, куда каким-то образом попал мой рассказ, и усядусь на мягкий пушистый диван, как журнальная красавица-модель, и буду так же хороша (я же только предполагаю!) и — чего дальше? А, ну ясное дело, приходит Он, не знаю, с кем сравнить, потому что мало смотрю телевизор, но и так понятно, каким он должен быть, и что дальше должно произойти в белой воздушной спальне. И тут я сразу думаю, а много ли прибавит эта красота к тому, что будет там происходить, потому что то же самое выходило не хуже и в простенке между фанерным шкафом и вешалкой, и одни с энтузиазмом со мной согласятся, а другие только усмехнутся и скажут, что зелен виноград.
Форма без содержания пуста, но где, интересно, заблудилось у нас содержание? Выставлены в сверкающих витринах унитазы один другого красивее и функциональнее, а недавно мне вообще прислали рекламу новинки — электронного биде с люфтом сидения и автоматическим феном, способного «подарить ни с чем не сравнимое блаженство». Но никто не прислал рекламы умных мыслей, которые должны прийти в голову счастливцу, сидящему на уникальном унитазе, потому что какой же тогда смысл, если последует лишь традиционный результат?
Я недавно встретила женщину, занимающуюся перманентным макияжем. Она с гордостью говорила: «Я делаю лицо!» и хвасталась, что и самых страшных уродин превращает в красоток. Потом, правда, признавалась, что эти искусственные красавицы все равно остаются бродить одинокими. В чем же тут просчет? Или требуется еще и какой-то другой макияж?
Есть реклама туши для ресниц, краски для бровей, теней для оформления глаз, но где реклама прекрасной души, скрывающейся за своим зеркалом? Где реклама любви, в каком разделе ее искать — высоких технологий, развлечений или коммерции?
Строятся дома, выклеиваются арки в комнатах, ванные заполняются стильной сантехникой, создаются чудесные интерьеры, пустые оболочки, в которых предлагается жить. А в этих оболочках двигаются другие, живые оболочки, не осознающие своей незаполненности, морщат лоб в качестве рудиментарного жеста… Бессознательно тоскуют по сути? Изумляются, что я всем этим хочу сказать?
Стол яств
Я люблю, чтобы было мало, чтобы только нужное и ничего лишнего, в шкафу — несколько свитеров и пар штанов, платьев нет — они не функциональны, все ненужное беспощадно выносится к мусорному бачку, новое — тщательно выбирается; в компьютерном ящике — только актуальные письма, ящик регулярно чистится; в реальных ящиках письменного стола — документы и необходимые бумаги, дребедень типа открыток и просроченных гарантийных талонов отслеживается и выбрасывается. Я не люблю залежей и в холодильнике, вдохновленная Майей Гогулан, я мало ем и голодаю, я жую хлебцы и сухофрукты, можно было бы вообще не есть, было бы еще лучше.
Я люблю пустоту: деньги я ценю за возможность платить по счетам и раздавать, я это делаю не из щедрости, а потому что люблю отсутствие. Необходимость покупать, чтобы прибавлялось, повергает меня в тоску, это не относится к книгам и нематериальным категориям типа путешествий — мыслей и впечатлений никогда не бывает много.
Гриша весь окружен вещами — это, Боже упаси, не тряпки, штанов и свитеров у него еще меньше, чем у меня, это предметы производства — станки, дрели, паяльники, установки большие и малые, микропроцессоры, эмуляторы, имитаторы — все это создает картинки на компьютерном экране, освещает ультрафиолетом, сверлит, точит, испускает запахи, дымы и металлические звуки: результатом являются тоже материальные предметы, создаваемые Гришей приборы, за которые люди платят деньги. Гриша любит тратить деньги, ходя в магазин за едой — в сверкающий универсам на углу и в скромную «Пятерочку» под окнами, он несет оттуда тяжелые сумки, которые я разгружаю под неизменные причитания бабушки о том, что мужчин нельзя пускать в магазин — они расточительны. Я открываю дверцу холодильника и заполняю его ярко освещенную внутренность коробочками и пакетиками с маслом, сыром и колбасой — Гриша любит, чтобы было много и что-то существенное: то, что ем я, он называет «не едой», он любит все ощутимое, интенсивное, структурированное, он варит по утрам густую кашу на молоке и ест ее, водя ложкой по огненной поверхности.
Бабушка в своем отношении к материальному скрытна и уклончива, как и во всем остальном: она никогда не скажет: «Да, я люблю колбасу!», на прямой вопрос она отклонится в иную плоскость и ответит, что ест ее потому, что надо принимать лекарства. На самом деле, ее терзают воспитанные социализмом противоречия, с одной стороны колбаса хороша, с другой стороны — разврат, потому что, с ее точки зрения, порядочные люди обязаны быть бедными, и слова «надо экономить» она произносит с убежденностью религиозного фундаменталиста.
Мы едим на кухне за длинным, разложенным с появлением в нашем доме бабушки столом: я — отвлекаясь к телефону, доедая потом, если не забуду, нечто холодное и потерявшее признаки. Гриша ест со страстью, если, не дай Бог, убрать у него из-под носа тарелку, к которой он прицелился, последует взрыв ярости и возмущения, негодование дикаря при отъеме добычи, съесть которую необходимо, чтобы снова охотиться. Бабушка ест со всей серьезностью и торжественностью, данный процесс ее уже никуда не ведет, он конечен и исполнен смысла сам по себе, иногда я вижу в этом замкнутом цикле что-то зловещее.
И мы с Гришей уходим в рабочую комнату: Гриша, восстановив едой израсходованные силы, возвращается к своему многочисленному имуществу, чтобы с его помощью создать что-то еще, добавив в мире от себя к уже имеющемуся многообразию. Я, то ли поев, то ли нет, усаживаюсь к компьютеру творить свои нематериальные делишки, тасовать колоду арендаторов между квартирами — заработать денег, а заодно набраться впечатлений, чтобы предаться потом со спокойной совестью отшелушиванию мира от не необходимых атрибутов и улавливанию неизвестных мне еще закономерностей.
А бабушка остается сидеть одна за столом яств, вспоминать и грустить об ушедшей молодости и голодных временах, защищаться от старости и изобилия мытьем посуды, преобразуя груду грязных тарелок в ряды сверкающей пустоты.
Маленькое счастье
Хорошо водителю маршрутки, когда все пассажиры уселись и передали деньги, и можно чуть-чуть проехать, не дергаясь, не считая монеты и не крутя головой, чтобы передавать сдачу.
Хорошо агенту по аренде, когда набегавшись с привередливым клиентом, поселив его, наконец, в квартиру, она идет по солнышку по нарядной пешеходной зоне с сахарной трубочкой в руке, жмурится от солнечных лучей и на пять минут забывает, что вот придет домой, и одолеют новые проблемы.
Хорошо девочкам-продавщицам выйти на лестницу покурить и пообщаться — обошлись бы и без ядовитого дыма, но противная тетка-супервайзер бдит, чтобы продавцы не кучковались в зале, а сидели как пришитые за стойками и оформляли покупки.
Хорошо когда кончаются напрасные труды, спринтерский забег, когда не знаешь, куда бежать: менеджер по продажам работает-работает, а потом слышит в телефонной трубке, что уже не надо, обошли конкуренты, расстроится, а потом плюнет и пойдет пить кофе с шоколадкой: пусть все зря, а все же — минута свободы, в следующий раз, может, повезет больше.
Хорошо немного отдохнуть — прикорнуть, перекусить, много уже опасно, можно доотдыхаться до того, что не будет денег, белке нельзя остановиться в колесе, можно только понизить скорость.
Вот и счастье не бывает глобальным, а только маленьким парашютиком для затюканного человека — выпялится бабушка в свой сериальчик и перестанет на час кряхтеть и охать, купит школьница в метро за десятку гламурное чтиво и до последней станции забудет о двойке по контрольной.
А максималист Гриша, ставящий перед собою громадье высоких целей, не признает маленького счастья, простые радости у него проходят фоном. Ему говоришь: Гриша, смотри, хорошая погода, давай на все плюнем, пошли хоть погуляем, а он отвечает, что никуда не пойдет, пока не сделал нового прибора. Ему говоришь, давай посмотрим по телевизору хорошее кино, когда его еще покажут, а он скажет, что не любит смотреть фильмы, ему не нужны чужие мысли, и, вообще ему надо почитать про новый микропроцессор. Ну, и я тогда устыжусь, ренегат, глупый пингвин, и перестану соблазняться уборкой квартиры, куда как легче орудовать шваброй, а потом сидеть в чистоте и радоваться, прихлебывая чай из блюдца, чем думать и писать рассказы, пусть все кругом валяется и зарастает, я забью на маленькое счастье, я буду мучиться в грязи и мечтать о большом.
Разговоры
Мы не то чтобы ничего вообще не сделали, но иногда любим потрепаться о том, что бы могло, скажем, быть, если бы мы, например, открыли кафе «Старое кино» с телевизорами «КВН» с линзами в витринах, с киноафишами фильма «Касабланка» или чего-то такого, и устроили бы там читальный зал и библиотеку вроде книжно-интеллектуального клуба, причем вопрос о том, для кого бы мы все это устроили и где, и откуда бы взяли деньги, не стоит, зато в деталях обсуждается, кто бы из наших знакомых и родственников что в этом кафе делал. В основном, предаемся завиральным фантазмам мы с Машей, мужская часть нашей компании самовыражается иначе: сойдясь вместе, Гриша и Егор начинают анализировать историю и делать выводы о прошлом и будущем, у обоих сильно развито чувство исторического, Гришу волнует пост-революционные годы и все то, что тогда происходило, тогдашний режим кажется ему абсолютным злом, не сравнимым ни с каким другим (по этому поводу мы с ним всегда спорим, я говорю, почему именно эта власть, а не, скажем, инквизиция или Гитлер, на что он отвечает, что масштабы несопоставимы, и что инквизиция далеко, а Гитлер перед Сталиным ребенок, на что я возражаю, что зло оно всегда зло, не бывает зла злее другого, но я думаю, что разница все же в происхождении — моем, крестьянско-пролетарском, и его — дворянско-интеллигентском, он острее воспринимает тупую несокрушимость подмявшей под себя живое силы).
Егора волнуют и шестидесятые, да и удаленное прошлое тоже, хотя в последнем своем сочинении он предсказал и мрачное будущее. Мироощущение Егора вообще катастрофично, пронеси перед ним стакан с водой, он с отчаянием предскажет, что стакан будет разбит, а несущий весь изрежется стеклами. И Егор, и Гриша, как, кажется, вообще, все мужчины — оба чувствуют и переживают конечность жизни, которую мы с Машей осознать не в состоянии. Егор мыслит, Гриша думает, мы же с Машей часто сами не знаем, откуда что берем, вот и в нашу первую встречу, когда я увидела Машу во дворе Дворца Культуры Дзержинского, я, не зная ее, почему-то поняла, что это она — автор нравящихся мне строк, и что мы с ней будем дружить.
Собираясь, мы сначала немножко обсуждаем наши с Егором литературные дела: Егор и я — функционирующие, кажется еще писатели, Маша уже давно ничего не пишет, хотя нет-нет да и выдаст шедевр, но стихов теперь никто не печатает. Потом мы говорим о том, кто что достойного прочитал — вкусы у нас совершенно разные, я в последнее время читаю Пруста, Андрея Белого, Егор — историю и мемуары, Гриша — если только историю техники или что-то про волнующие его тридцатые, но вообще ему читать некогда. Потом, заваривая чай и уплетая шоколадный торт, мы обсуждаем газеты, какой кругом ужас, народ вымирает, армия, милиция и произвол, и что же это будет дальше.
Иногда с нами бывает Николай, Машин муж: если сравнить нас всех в отношении к настоящему и недавнему прошлому, то мы с Гришей больше всех вросли и любим это новое время, хотя оно нас, наверное, скоро совсем доконает, но и Маша устроила из своего компьютера издательство — она упоенно делает оригинал-макеты и печатает по ним в типографии книжки непризнанным авторам, нянчась с несчастными авторами, как с детьми. Николай старше всех и предпочитает социализм, да и Маша до сих пор считает социализм временем счастья и веры, и она писала тогда восторженные стихи, и не для того, чтобы выслужиться, а потому что так чувствовала.
Ну, и напоследок, конечно, мы говорим про детей, кто из них что делает, как пытаемся их знакомить с «приличными» девочками и мальчиками, и что получается полная ерунда. А если мы собираемся у Маши и Николая и мимо на высоких каблуках с опущенным взглядом строгой учительницы проходит их дочь, мы сконфуженно умолкаем, Маша шепчет, что девочка пошла на работу, копит деньги на шубу, как у популярной телеведущей (самой Маше подобная шуба всегда была на фиг не нужна), и мы тогда виновато вздохнем и подумаем, что несмотря на немолодой уже возраст, мы все еще фантазируем, а набравшиеся житейской мудрости дети давно уже нет.
Тупиковое направление
Гриша всегда преувеличивает свои возможности, ему кажется, что он может так или иначе сделать что угодно, он не любит конфронтации в любом виде, он скорее предпочтет согласиться с нежелательным и претерпеть временные неудобства, чем сразу и определенно сказать «нет» в отличие от меня, кичащейся своим нежеланием лукавить и умением «рубить правду-матку», в прежние времена мы часто из-за этого ссорились, я его пилила, зачем не говорит прямо, сейчас же, затюканная своими многочисленными делами, я уже давно никого не пилю, пусть хоть на головах ходят, только не трогают меня, кстати, для семейной жизни это хороший рецепт. Гриша соглашается взяться за работу, которую ему навязали, за которую знает, что браться не надо, заказ эксклюзивный и разовый, времени на него уйдет много, денег не то что не заработаешь, а потеряешь, не сделав действительно необходимых вещей, да и не интересно — область Гришиных интересов в стороне. И все-таки он берется по того же рода соображениям — не хочется кого-то подвести или обидеть — и чем дальше работает, тем больше нервничает, понимает, что по-быстрому тут не обойдешься, нужно проводить серьезное исследование, на которое нет ни времени, ни желания, и старается все же как-то выкрутиться с минимумом усилий, чтобы и вашим и нашим, и не получается, и начинают поджимать по-настоящему текущие работы, и понятно уже становится, сколько потеряно времени и денег, причем тот, ради кого Гриша все это делает, вообще не в курсе, ему это, кажется, не так и надо, все эти «неудобно» и пр. скорее в Гришином воображении, это он сам себе внушил, что раз обещал, то должен, а на самом деле, кажется, вовсе нет.
И, тем не менее, он пробует так и этак, нервничает, а реально необходимые дела со всех сторон напоминают о себе мейлами, факсами и звонками, и вот-вот совсем уже засыплют, а он сидит, как пришитый и занимается дурью, и не может остановиться, и злится, и ругается на всех, бабушка уже даже и боится спросить, сделал ли Гриша источник, ходит мимо рабочей комнаты, как мышь, я тоже ничего не спрашиваю и даже не вздыхаю, даже не знаю, как себя вести, невозможно наблюдать, как человек мучается, и ничего нельзя посоветовать и даже посочувствовать нельзя, реакция будет однозначной.
А дни идут, и он, кажется, уже смирился, старается не думать, уже не злится, позволяет обсуждать, но очи потускли, во взгляде появилась обреченность, строя планы на дальнейшее, я обязательно прибавлю: «когда ты сделаешь источник», это как барьер, за которым снова пойдет нормальная жизнь и свобода, такое впечатление, что он, как Ходорковский, в тюрьме, только сам себя туда посадил.
И я вспоминаю похожие случаи, как американец, мой клиент, переписывался с девушкой, которая постоянно просила у него деньги на, кажется, действительно нужные вещи и постоянно попадала в такие ситуации, что если он не пошлет денег, то она пропадет. Девушка была молодая и красивая, американец уговаривал себя, что жизнь в России трудная и что, действительно, надо помогать людям, и чем больше она просила, тем труднее ему было себя уговаривать, он начинал уже злиться, а потом упрекал себя в черствости, в конце концов, он приехал встретиться с девушкой, понял окончательно, что она проходимка, изумился, как же он не остановился раньше, ведь давно уже все было понятно.
Или как другая девушка поехала в Новую Зеландию тоже к какому-то прохвосту, и тоже все было вроде понятно с самого начала, что у него там женщина, и что ему нужна еще одна или несколько, а, по большому счету, никто, но ей очень уж хотелось в Новую Зеландию, она уговаривала себя, что, может, ошибается, может, все как-то утрясется и образуется, и, конечно, вернулась, получив моральную (и хорошо, что только моральную) травму.
И когда нарыв, в конце концов, вскрывается: перепробовав все варианты, Гриша окончательно понимает, что — нет, малой кровью не обойтись — в этот день меня, слава Богу, нет дома, я в музее-квартире, но даже в стробированном виде по телефону ситуация мне ясна, Гриша готов растерзать неработающий макет, поносит человека, наградившего его этой фигней, грозится порвать с ним или кинуть ему все это в лицо (бедолага и не догадывается). И все урегулируется одним телефонным звонком, к которому Гриша готовится целый день, закрывает двери, чтобы не слышали, а звонок всего и длится две минуты, Гриша сообщает, что быстро не получается, а на исследования нет времени, человек нельзя сказать, что счастлив, но воспринимает с пониманием, обещает уладить, упреки не звучат, человека больше занимает случившийся в тот день футбол, и Гриша, к футболу совершенно равнодушный, разговор радостно поддерживает.
И когда все, наконец, рассеивается, и Гриша бросается разгребать завалы, закрыв тупиковое направление, мы вскоре едем куда-то и обсуждаем, как просто все закончилось, а каким ужасным казалось, и чтобы освободиться, надо было довести себя до полного исступления, разбить лоб, убедиться, что все, дальше некуда, но никак не повернуть в начале или в середине пути, как вода не может перестать течь, пока не заполнит емкость, значит, тоже подлежишь каким-то элементарным законам, а не сам хозяин своей судьбы.
Живопись и вышивание
Мой канадский друг Тод — полная противоположность нашей бабушке, хотя он тоже уже немолодой человек. Он что делает, то и делает и больших сомнений по поводу своих деяний не испытывает в отличие от бабушки, которая всегда сокрушается, что сделали или сказали что-то не то или неправильно и рвет на себе волосы, кто что подумает и какие будут последствия, ее любимая фраза «дураки мы дураки».
Тод, как и бабушка, живет с семьей дочери, и, например, совсем не разговаривает с внуком, потому что говорить им не о чем: внук не интересуется ни литературой, ни философией, а Тод не в курсе, что показывают по телевизору, оба только улыбаются, здороваясь, и это не вызывает ни у кого никаких эмоций, так сложилось, и все. Наша же бабушка, если Алеша занят своими мыслями и с нею не разговаривает, сразу начинает сокрушаться, как это такое, внук совсем не разговаривает с бабкой, разве это дело, разве так должно быть.
Тод не навещает в больнице свою потерявшую память столетнюю мать, не видя в этом смысла, а если я заговариваю с ним о нашем умершем друге, с кем единственным во всей Канаде он мог говорить об искусстве, отвечает только, что Курт умер, и этого не изменить. Бабушка же, чуть пригреет солнце, предвкушает, как мы поедем на кладбище, а услышав по радио, что умер кто-то, о ком она ранее даже не слышала, запросто может всплакнуть.
Тод никогда не поздравляет с праздниками, не помнит дней рождения, не откликается на комплименты, забывает отвечать на вопросы, шлет мне одну за одной посылки с коллажами, которые пять лет делал для выставки, а потом выставляться раздумал, все раздарил, а частично — потерял. Бабушка блюдет условности: если забудет кого с чем поздравить, станет убиваться и каяться, не совершает ничего сумасбродного, любит комментировать поступки и события, будто случившееся имеет способность меняться в зависимости от того, под каким углом его подать.
Тод живет, ни на кого не оглядываясь, следует собственным принципам, несет за поступки ответственность, если сделал что-то не то, говорит, что в его самоуважении пробилась брешь. Бабушка живет в соответствии с общепринятой логикой, постоянно сверяясь и приспосабливаясь, стремясь быть слепком с существующего образца.
Тод иногда пропадает, поначалу я думала, что, может, он на что-то обиделся, теперь я знаю, что он только мне и пишет, и даже если я сморожу невероятную глупость, или он вообще перестанет писать, или кто-нибудь из нас умрет, ничего, все равно, не изменится, а останется, как и есть.
Бабушка верит в ритуалы и жесты, сжимает мне руку, пытаясь выразить чувства, произносит слова, стараясь вложить в них душу, обижается, что я не могу ответить ей тем же, что в моем лексиконе нет таких слов, и ей не с кем поговорить.
Тод живет, будто импровизирует, будто пишет картину, не следуя никаким правилам, смешивает неожиданно краски, не обращает внимания на сочетания, он аутентичный художник, он пишет уверенно, такого, как он, никто никогда не писал.
Бабушка живет, будто вышивает на пяльцах, аккуратно заполняет готовые квадратики соответствующими крестиками, не фантазирует, не придумывает, она хороший мастеровой.
Я хочу быть, как Тод, но не ушла и от бабушки, я, кажется, делаю, что считаю нужным, мне чаще наплевать, кто что скажет и подумает, но я сама выдумываю себе трафареты, с которыми сверяю свои дурные поступки, как с перфокартой в жаккардовом ткацком станке. Наорав на кого-нибудь или, сделав что-то хорошее и дав понять, как дорого оно мне стоило, я потом терзаюсь и мучаюсь, я несу вину и угрызаюсь совестью, я нарисую что-нибудь, и, испугавшись, отойду в сторону, увижу, что плохо и перерисовываю снова, в результате получается мазня и каракули, я — и не художник, и не вышивальщик, у меня дрожит рука и нет уверенности, я не прибилась ни к какой школе, и, наверное, уже не прибьюсь.
Одни
Нам захотелось снова встретиться с Р. после того, как мы встретились с ним у Т. и испытали некую неудовлетворенность, потому что в гостях у Т. было много народу, ранее никак с Р. не связанного, а также Т. показал Р. что-то вроде самодельной летописи собирающейся у него компании и Р. нашел там грамматическую ошибку. Нам стало стыдно и несколько обидно, потому что мы-то познакомились с Р. много лет назад на литературной конференции, которые регулярно проводились в те времена, Р. был руководителем семинара, он поразил нас умением понять суть любого литературного опуса и выразить ее с помощью не менее, а чаще и более сильного литературного образа, отчего мы сравнили бы его и с Белинским, но в нем не было истовости, а лишь безнадежная ироничность и печальный взгляд из-под очков. Он не был злым, как положено критику, он был худой, высокий, в свитере, в нашем семинаре немедленно нашлась девушка, которая потом его везде сопровождала, с ней он приходил и в наше ЛИТО. Мы гордились тем, что это мы его «открыли», с нашей подачи им начали восхищаться друзья и Учитель, он стал вторым после Учителя человеком, про которого ни у кого не повернулся бы язык сказать и слова насмешки: хоть мы тогда и казались себе свободными и либеральными, но наше сообщество, по большому счету, было тоталитарным, Учитель был непререкаемым авторитетом, и Р. тоже попал в категорию, критиковать представителей которой было «табу». Да и не было причин его критиковать, он был талантлив, кристально чист в смысле, что никуда не подстраивался и ничем не пользовался, жил в коммуналке, приходил к нам в пальто с мутоновым воротником, как носили тогда старшие школьники, книжки его не издавали, и все же одно его имя вселяло в наши души трепет и восторг. Кроме того, он был приветлив и прост, не нарочито, а по-настоящему, надо было быть уж очень желчным человеком, чтобы найти в нем хотя бы тень самолюбования, скорее, в нем была устремленность в небеса и уверенность, что он видит там такое, чего другим не видать.
Потом, с кризисом тоталитарного строя начало кособочиться и наше ЛИТО: началось все с первых ренегатов — уже не помню формальную причину, по которой из него была изгнана без царя в голове поэтесса, посмевшая нарушить табу, потом изгнан был главный изгоняльщик, на котором держалась диктатура, потом все резко нарожали детей и куда-то делись и в ЛИТО пришли другие люди. А потом вообще настали иные времена, и мы не то, чтобы забыли своего Учителя, но в свете общего потока позволили критические высказывания, хотя ходили к нему в больницу и немножко помогали, но когда он умер и мы пришли на похороны, все, связанное с ним, было в прошлом, и при взгляде на лежащую в гробу маленькую фигурку, сердце сжималось от жалости, как все изменилось, хотя именно он определил нашу жизнь.
В новые времена каждый обособился, и оказалось, что можно существовать и самостоятельно, хотя мы по-прежнему встречались с Машей и Егором, другие отпали из-за тяги к алкоголю или перемены места жительства, границы мира, вообще, расширились, как географически, так и идеологически, оказалось, что можно не потеряться и вне организованной структуры или даже сформировать свою. Но и в собственных структурах мы пользовались привычными схемами — я, как в юности вешала на стену портрет хирурга, академика Амосова, так и теперь восхищалась вновь обретенными канадскими друзьями, училась их экзистенциальной безыскусности, кумирами Маши стали теперь не комиссары в пыльных шлемах, а собственные дети, про неюношескую мудрость которых она не уставала повторять. Егор, как и раньше, восхищался держащей последние рубежи интеллигенцией, Гриша восхищался скорее от противного, теми, кто декларировал отличие от бывших руководителей, и, конечно, мы все, разинув рот, наблюдали за происходящими на политической арене событиями, не набравшись еще опыта, восхищались дешевыми трюками, беря все на веру, не жалели эмоций и проворонили обман и лицемерие, а когда спохватились, стали утешаться, что все равно ничего бы не изменилось, даже если бы мы сразу все просекли.
И после разочарований и лет безверия мы встретили Р. у Т. и на нас сразу накатило былое: Р., несмотря на прожитую еще новую жизнь — поначалу он блистал в популярной газете и его книжку на моих глазах расхватали в Доме Книги, потом он болел и с потерей общего интереса к высокому на некоторое время оказался не у дел — несмотря на все это, Р. не изменился, грустно и искренне смотрел, был благодарен за то, что его позвали, и словно считая себя обязанным отчитываться, рассказывал, как на духу, что делал и как жил эти годы, сосредоточенно водя пальцем по скатерти, огибая по контуру вышитый цветок.
И, расставшись с ним, мы испытали смутное чувство, как будто среди мало знакомых людей, не связанных ностальгией воспоминаний, Р. рассказал не совсем все, как будто было еще что-то, что мы смогли бы понять, узнав у него, нам захотелось увидеться с ним еще раз и все как следует выспросить, и как только представился повод, мы позвали его к себе.
Но Р. не пришел, не очень хорошо себя чувствовал и, собравшись одни, сидя друг против друга в нашей маленькой компании, где все уже почти как один человек, мы вспоминали разные моменты жизни с Р. связанные: я — как несколько лет назад обратилась к нему с просьбой, которую он добросовестно выполнил, Егор — как встретил его на похоронах родственника, приходившегося Р. седьмой водой на киселе, и как Р., который в те времена болел, сказал Егору, что пришел туда, чтобы посмотреть, как это все может быть у него.
И тогда мы подумали, что вот, мы все ищем делать жизнь с кого, а Р. уже учится умирать, и пора, наверное, и нам прекратить поиски, мобилизовать собственные ресурсы, полюбить свое одиночество и отныне в нем пребывать.
Путешествия