Это нечто, о чем сказано: «В своей душе он не нашел места для себя, ибо места там хватило для всего, кроме нее самой».
* * *
Когда я написал последние слова о Паваротти, музыкальный мыльный пузырь лопнул, и я снова оказался в грубой реальности, среди художников. Я был голоден как никогда. Мне пришлось, хлопая ушами, покинуть Париж, не закончив учебу и без гроша в кармане. Я возвращался домой, в Бачку, в надежде хоть как-то заработать на кусок хлеба.
— Я не умею смеяться по-городскому, только до правого уха, но все-таки мне хотелось бы уехать в город. Там хороший базар и там можно выгодно продать иконы, — объяснял я незнакомцу, который держал в руке лист бумаги. То, что я говорил, было правдой: через мое уродливое лицо тянулась какая-то фальшивая улыбка. Но и это еще не все. К этому неприглядному лицу, из-за которого меня прозвали Фома Безобразный, прилагалось и тело, казавшееся странным как мужскому, так и женскому взгляду, потому что с этим телом что-то было не так. Некоторые люди говорили, что на самом деле именно красота моего тела мешала им как следует рассмотреть меня.
От нас обоих воняло — от меня столярным клеем и олифой, а от человека рядом со мной плесенью подвала, в котором он ночевал. Дело было на ярмарке в Бачке. Мы торговались. У него была страница, выдранная из одной ветхой книги с какого-то сомборского чердака, на ней изображалась Богородица рядом с «животворящим источником благодати», и он, понимая, что для меня это бесценный образец, предлагал мне ее купить. Чтобы уговорить меня, он указывал и на подпись под миниатюрой, из которой следовало, что этот чудотворный источник изобразил в 1744 году Христофор Жефарович[2].
— Есть у меня и зеркало, на котором ты можешь написать источник, — добавил он и показал чудесное, почти неповрежденное хрустальное зеркало с отшлифованными краями.
Глаза у меня сверкнули и тут же погасли. Я улыбнулся, продемонстрировав, что действительно не умею смеяться по-городскому.
— Ты его украл, — сказал я ему, — нельзя писать Богородицу на краденом, — и отказался от зеркала. Но вырванный из книги лист взял и взамен предложил ему нечто такое, что, как я подумал, он не отвергнет. Я предложил ему год жизни.
— Откуда у тебя год моей жизни? — удивился он.
— Бог найдет то, что потеряно. Представь себе покрытый галькой берег Мориша. Повсюду разбросаны разноцветные камешки. Это жизнь. Но ты среди них можешь углядеть только синеватые или желтые камни. Остальные для тебя не существуют. Мы, живописцы, можем распознавать и те цвета, которые не видят другие люди. Кроме того, хорошо известно, что живописцы, все без исключения, живут очень долго. А это объясняет одна тайна. Я открою тебе эту тайну за рисунок с Богородицей и источником, дарующим жизнь. Один источник жизни в обмен на другой.
— Рассказывай, — потребовал он, продолжая, однако, держать бумагу в руках. Хотел сначала узнать тайну.
Тогда я начал:
— Твой сон, дорогой мой, похож на реку, которая течет только ночью, когда ты спишь. В конце жизни эта река вольется в море всех снов вселенной, в море, которое ждет ее у устья, в месте ее впадения. И вот тут-то ты и должен подстеречь момент, когда во время твоего сна все прочие сны замирают. Потому что человеческие сны по ночам иногда замирают. Сон в эти моменты подобен спокойной стоячей воде, и ты можешь научиться плыть вверх по его течению. Таким образом, каждую ночь можно понемногу подниматься против течения своих снов к их источнику и так сберечь немного времени. И в конце концов у тебя окажется на год или два больше, чем ты прожил бы, не зная тайны…
Услышав этакие речи, он так разинул рот, что, может, и до сих пор ему не удалось его закрыть, но лист с картинкой мне все же не отдал. Вместо этого он достал из своего мешка кучу шахматных фигур из обожженной глины и попросил, чтобы я покрасил их в черный и белый цвет.
Пока я их красил, он мне сказал:
— Если обратить на это внимание и хорошо натренироваться, можно заметить, что собственные воспоминания имеют вес. И у разных воспоминаний он разный. Те, что тяжелее, старше тебя, и принадлежат они одной из твоих прежних жизней. Так вот, понимаешь, эти наши предыдущие жизни напоминают шахматы в шахматах.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, продолжая раскрашивать фигуры.
— Все очень просто. Вот ты красишь фигуры и потом сможешь сыграть ими партию в шахматы. Когда ты играешь, ты делаешь ходы. Но ты можешь воспринимать это и как игру в шахматы, и как собственную жизнь, ты можешь представить себе кого-то, кто делает ходы, переставляя тебя с одного поля на другое. И того, кто может тебя съесть. Но и тот, кто тебя передвигает, и тот, кто может тебя съесть, сам тоже будет съеден. Его съест кто-то, кто придумывает ходы… И так до бесконечности. Это и есть реинкарнация… А теперь отломи голову у той фигуры, которую ты покрасил первой и которая уже высохла, и ты найдешь внутри нее другую, меньшего размера. И ее тоже нужно покрасить. Они словно русские матрешки или словно твои предыдущие жизни: более старые заключают в себя тех, что помоложе, и так до бесконечности.
И действительно, внутри фигуры оказалась другая, меньшего размера, а в ней еще меньшая, и я вынужден был красить и красить.
Когда я вручил ему раскрашенные фигуры, он отдал мне страницу с волшебным источником, а я, прощаясь, спросил, не посоветует ли он, где мне переночевать в городе. Он сказал, что под мостом через Саву на стороне старой части Белграда есть большой дом с садом.
— Дом полуразрушенный, — добавил он, — но заночевать в нем можно. Только смотри постарайся лечь спать как можно ближе к выходу. Вот все, что мне известно, — сказал он и ушел.
Тогда и я, Фома Безобразный, направился в город.
* * *
Добравшись до места, я перебрался через воду и нашел в старой части города дом под мостом. На нем значилось: «Черногорская, 8». Семь окон наверху, а на первом этаже, за железными ставнями, еще четыре, между ними, посередине, двустворчатая деревянная дверь, которая вела в широкий коридор и дальше через него во двор. Посреди двора стоял стол, на столе тарелка, в тарелке сидела и умывалась кошка… Двор утопал в зелени, хотя, из - за того что она росла под мостом, дождь на нее почти не попадал. Вдоль коридора с каждой стороны располагалось по восемь комнат; те, что находились слева, оказались под замком, а те, что справа, были открыты. И в них жили какие-то черные, корявые и словно состарившиеся мальчики. А где-то, непонятно где, но точно в доме слышался чей-то плач.
— Кем вам приходится тот, что плачет? — спросил я.
— Это наша королева, — ответил один из этих маленьких, корявых и черных.
Здание походило на монастырские дома для умирающих и разные благотворительные заведения для бедняков в Царьграде вроде «Всемогущего Христа» или «Атталиата святого Михаила». Я знал это, потому что однажды перерисовывал их из книги…
Комнатенку я себе выбрал возле входной двери, за ней, в глубине, стояла плита на колесиках. Огромная, как крепость. Через окно была выведена труба в несколько колен. Это хорошо, подумал я, можно растопить, чтобы подогреть столярный клей. Тут я увидел, что на стене углем написано:
Наутро я купил на последние деньги чеснока и зеркало, правда не совсем гладкое, с небольшой дырочкой в одном углу, развернул страницу с Богородицей и животворящим источником, изображенными Жефаровичем, и начал перерисовывать их на зеркало, обдумывая при этом, какой краской что украсить, потому что на оригинале цвета не было — просто отпечаток, гравюра на медной доске… Чтобы как следует подготовиться, мне потребовалось пять дней, после чего я развел огонь, поставил на плиту все необходимое, подошел к окну, что смотрит во двор, глянул и ужаснулся. Из соседнего окна высовывалась лошадиная морда. Это был вороной с выбритыми ушами, выкрашенными в красный цвет. Уставился прямо на меня и фыркает. Это ему дым мешал… Уже позже я узнал, что и в некоторых других помещениях вместе с людьми живут лошади.
Однажды утром, прозрачным, словно слеза, я уселся в своей каморке на пол, положил продырявленное зеркало с нанесенным рисунком на единственный стул, который у меня был, перекрестился и начал наносить краски на икону Богородицы над чудотворным источником. Чтобы изобразить облака, я положил на поверхность зеркала известь, смешав ее в ракушке с небольшим количеством яичного желтка; небо раскрасил кобальтом, который растер в другой ракушке. Для ангельского облачения использовал немного лазурита с картофельным крахмалом. Края обвел обгоревшей еловой веткой. Самые дорогие вещества я приберег для Богородицы и Ее Младенца. Исполненный трепета и любви, я покрыл одежды Богородицы суриком, а для рубашечки Христа воспользовался пластинкой венского сусального золота, которую закрепил, смазав сверху смесью чесночного сока и тернового клея…
И только я хотел приступить к раскрашиванию чудотворного источника, как с грохотом распахнулась входная дверь и в дом верхом на белом коне въехали мужчина и женщина. Она была молода и светловолоса, а он стар и одет в неподпоясанную рубаху. За ними ввалилась толпа шумных парней, они пооткрывали все до сих пор запертые двери по другой стороне коридора, затопили печи, потянуло запахом яичницы с луком, а белый конь бесцеремонно вломился в ближайшую ко мне комнату, из которой визжа выскочил во двор один из ее обитателей. Тут кто-то из наших толкнул в сторону коня плиту на колесиках со стоявшей на ней огромной кастрюлей горячего овощного супа, и он, ошпаренный, выскочил в сад.
— Кто это такие? — в ужасе спросил я у одного из моих соседей.
— Это «светловолосые» и их король с королевой, — ответил он. — Теперь здесь мира не жди. Они захотят устроиться в нашей части дома. И это еще не самое страшное. Их королева заворожит всех нас, и мы от страха или от страсти будем думать только о ней. Уже сейчас все прислушиваются к тому, как ее тяжелые ресницы касаются щек.
Я хотел рассмеяться, но не умел по-городскому, только до одного уха, поэтому не решился.
— Эй, там, внизу, тихо! — раздался женский голос, и с верхнего этажа спустилась, вся в белых кружевах, светловолосая королева. Она подошла к нашей плите, остановившейся в конце коридора, и одним легким движением ноги, обутой в туфлю из зеленой кожи, толкнула ее. А так как плита была на колесиках, она скатилась по трем ступенькам и, опрокинувшись, продолжала дымить в саду.
Так в доме под мостом установился новый порядок и новый беспорядок. В промежутках между стычками я спешно заканчивал раскраску иконы с животворящим источником. Сначала я обвел его контуры жирными линиями, использовав для этого обгоревшую сухую виноградную лозу. Таким образом, на зеркале отчетливо проступил самый высокий, поднебесный водоем, один из трех, через которые каскадом ниспадала вода, затем средний, побольше и расположенный ниже, и, наконец, самый большой, в который исцеляющая, дарующая жизнь влага попадала из двух верхних. Башни и замки на заднем плане я раскрасил смесью глины и пшеничного крахмала, а луг вокруг источника — окисью меди. И все это я делал, думая только об одном — о той красавице, шаги которой звучали у меня над головой, на верхнем этаже. Она ходила то крест - накрест, то по диагонали. По походке я мог с точностью представить себе ее удлиненные члены и все ее опасное тело. От ее шагов на икону, которую я писал, с потолка сыпалась побелка. И только я с помощью марганцовки рассыпал по лугу на стекле цветы, как в доме опять поднялась буча. Светловолосые медленно, но верно захватывали наши комнаты. Все больше наших вынуждены были искать себе приют в саду, под мостом или на улице.
Стараясь не обращать внимания на грохот и перебранку, я тщательно очерчивал сажей от сгоревшей скорлупы грецких орехов каждую человеческую фигуру — королей, королев, их белые и черные дворцы, череду жаждущих исцеления калек и убогих, направляющихся к чудотворному источнику. Я обмакивал кисть то в одну, то в другую ракушку, используя все имевшиеся у меня краски, стараясь, чтобы одежда выглядела как можно ярче и пестрее. Все это я делал, не упуская из виду главного — не тронуть место, оставленное для самого источника. Я оставил незакрашенными некоторые участки зеркала, чтобы они, отражая свет, напоминали блеск воды. Широкие струи, ниспадавшие из самого высокого водоема в средний, и еще более широкие, изливавшиеся в нижнее озерцо, сверкали и переливались сами собой, и тот, кто смотрел на икону, мог в источнике, дарующем жизнь, увидеть собственное лицо. Мог отразиться в целебной влаге и излечиться, умывшись волшебной водой… Одним словом, оставалось совсем немного работы, надо было только привести в должное состояние углы зеркала, и после этого я мог считать икону законченной и вынести ее на улицу, чтобы продать и бежать подальше от дома под мостом… Но работа, как назло, продвигалась медленно. Я больше думал о светловолосой королеве, чем о покрытом красками зеркале.
Я устал от живописи. И вот ночью, в темноте, я стал представлять себе,
Писатель всегда покупает сережку безухому. Торгует мыслями. Художник же хочет эти мысли увидеть. А человеческие мысли никогда не стоят на месте. Каких только мыслей нет, и кто знает, чьи они, зачем они, чьими они не были и чьими не будут, но приходится их терпеть. Есть мысли быстрые и необузданные, как табун лошадей, есть блудливые и кровожадные, как собачья свора. Одни медленные и злопамятные, словно стадо слонов, другие ненасытные и прожорливые, будто свиньи в загоне, а бывают и завистливые, как обезьяны. А уж сновидения! Там собрались все задние мысли, которые промелькнули в твоей голове наяву и поспешили удрать, словно стайка сребролюбивых сорок или рыб. Их теперь не собрать под одной шапкой, в одной голове. И вот уж бредут по берегу новые мысли, ленивые, как стадо буйволов… Словом, все семь смертных грехов роятся у людей в головах и ждут своего часа…
Но иногда, правда очень редко, случается и иначе. Покажется вдруг из чащи, как волшебный единорог, одинокая и чудесная мысль, взглянет на тебя и сразу забудет, а ты ее потом помнишь до скончания века.
Из одной такой мысли и родилась у Босха картина о семи смертных грехах. А мысль была грустной и истинной. Вот она:
Как-то ночью, пока я, отдыхая от живописания, при свете свечи заканчивал работу над рамкой иконы — она была деревянной, черной, с красной полосой, — я вдруг услышал, что у меня за спиной что-то происходит. Я оглянулся и испугался. В дверях стояла белая королева. Рот ее напоминал персик с ягодой земляники внутри вместо косточки, а глаза были так прекрасны, словно она взяла их взаймы. Свой аромат она уже устремила в мою сторону, но ее быстрый слух ловил нечто бескрайне далекое. Именно поэтому, по этой ее раздвоенности, я понял, что она больна.
В этот миг она подошла ко мне и поцеловала, наполнив сладкой слюной всю мою фальшивую улыбку.
— Я хочу, чтобы ты овладел мной, — сказала она и отбросила в сторону свой пояс.
Я остолбенел:
— Но не здесь, не перед иконой.
— Неужели ты думаешь, что у меня не наберется сколько угодно таких, как ты? Я пришла именно из-за иконы, а не из-за тебя, оборванец несчастный. Я хочу смотреться в волшебное зеркало, пока мы будем ласкать друг друга-
Тут я шепнул ей такое, от чего ее рот остался открытым.
— Как так? Разве эта икона не волшебная? — воскликнула она.
— Нет, пока я ее не закончу и не освящу в церкви.
Тут светловолосая королева рухнула на пол и расплакалась.
— Я обманула тебя, — сказала она сквозь слезы, которые заполняли ее рот и делали соленым язык, тот самый язык, похожий на землянику. — Ничего мне не надо, — добавила она, — я больна, больна от любви, я хочу исцелиться.
— Знаю, — ответил я, и это было правдой. А мое желание стало еще более страстным. Я чувствовал, что женщины наслаждаются любовью гораздо меньше, чем обычно считается. И если они попытаются оценить наслаждение, получаемое ими от любви, по десятибалльной системе, как это делается на экзаменах в школе, то все, что ниже шести, не стоит даже упоминания. Такие ощущения не получают проходного балла. Пятерка для женщины просто болезнь. И если все сложить, так оно и выходит. Все, что получили, потеряют, а то, что потеряют, никогда больше не получат… Так я думал.
В сущности, во мне не на жизнь, а на смерть боролись две женщины — Богородица и светловолосая королева. Это была борьба за мою жизнь и за мою смерть.
В тот же день я поспешно завершил икону на зеркале с целебным источником Богородицы, освятил ее в церкви и подарил светловолосой королеве. Пусть делает перед ней все, что захочет, но только не со мной. Пусть они обе обсудят это друг с другом. А я пешком вернулся сюда, в Бачку. По дороге, в Перлезе, в храме Святого Николая я дал обет каждый день отстоять службу в новой церкви. Это паломничество продолжается и по сей день.
Житие
Действие происходит в доме братьев Крсманович, улица Карагеоргия, 59
ГОРДЫНЯ (ВЫСОКОМЕРИЕ) — третий из семи смертных грехов. Босх изображает гордецов в виде лошадей. Данте помещает их в первый круг «Чистилища». У Шагала на астрологической ладони с семью пальцами гордыня обозначена вторым указательным пальцем, тем, который соответствует Венере. А один из древних авторов говорит о высокомерии так:
— Привет, — сказала она, проходя через монастырские ворота в вязаной шапке, натянутой до самых бровей. Она смотрела на меня через овечью шерсть.
— Да вложит Господь в твое сердце желания, которые исполнятся, а в уста молитву, которая будет услышана… — ответила я.
— Ты грамотная?
— Здесь, в монастыре, мы все грамотные.
— Извини, я не это имела в виду. Можешь ты для меня кое-что составить, только толково, а не тяп-ляп?
— А что бы ты хотела, деточка, чтобы я тебе составила?
— Житие. Типа того, как в церкви читают. Мария Египетская, Феоктиста из Пароса, ну что-нибудь
в таком роде. Знаешь, есть одна женская военная песня: «От Урала до Кавказа я давала без отказа…» Ну так я из таких. И хочу, чтобы ты составила мое житие. Или как это у вас здесь называется?
— Боже, спаси и сохрани…
— Бог здесь ни при чем. У него, может, во всем этом и есть какие-то расчеты, а у нас с тобой никаких, кроме денежных. Я тебе буду рассказывать, ты записывать, а потом составишь все, как полагается, а я тебе заплачу. Тебе или монастырю. Мне все равно. Чистый воздух — долгая любовь…
— Может, ты хочешь исповедаться, дитя мое?
— Не хочу. Но тебе я скажу, что я боюсь, боюсь тех крайне странных разговоров, которые уже некоторое время происходят между мной и двумя мужчинами. Каждую ночь, с перерывами на день. Это у нас тянется как роман с продолжением, из номера в номер.
— И ты боишься чего-то, связанного с этими разговорами?
— И ты бы боялась. Я бездетна и никак не могу зачать, хотя очень хочу, а они мне обещают искусственное оплодотворение. Да еще готовы за все платить вместо меня…
И тут, в тот самый момент, когда я уже решила отрясти прах со своей обуви и оставить посетительницу на улице одну, когда я потянулась рукой к дверной ручке, чтобы войти в монастырский постоялый двор, ручка исчезла. Остался только ключ в замочной скважине. Он сам собой повернулся два раза и тем самым закрыл входную дверь. Тогда я обернулась к девушке, которая по-прежнему стояла перед церковью, и спросила ее:
— Как твое имя, дитя мое?
— Я тебе не дитя. А зовут меня Даласена.
Порядком напуганная и ею, и историей с дверной ручкой и ключом, я сказала:
— Книги когда-то были очень дороги. Из-за пергамента. Когда-то для того, чтобы переписать Дамаскина, «Законник царя Душана» или сочинение Порфирогенета, нужно было зарезать целое стадо овец, если считать, что из каждого животного получается четыре листа in folio… Сегодня это уже не так. Никакого вреда не будет, если я запишу все, что ты расскажешь …
Вот так получилось, что Даласена стала через день приходить в наш монастырь Преображения и рассказывать мне свою жизнь. Она рассказывала, а я записывала в тетрадь, которая пахла соломенным тюфяком и шпинатом с бараниной, потому что я листала ее после ужина.
Короче говоря, Даласена легко поведала мне всю свою жизнь, в которой не было ничего особенного, за исключением страстного желания иметь ребенка, которого она иметь не могла, и нескольких недель жизни, которые текли не вперед, а назад. Словом, она была самой обычной студенткой, обыкновенной молодой девушкой, вот только в ее рассказе да и в монастыре в те недели, пока она к нам ходила, все словно чуть-чуть колебалось, будто что - то мешало времени свободно перетекать из одного дня в другой. В один из таких дней, к примеру, до полудня была среда, а после полудня уже четверг, причем праздничный — день святого пророка Илии.
«Не бойся, — сказала она, словно догадавшись, о чем я думаю, — у вас здесь иногда воскресенье, переодетое в среду, поджидает четверг…»
Со страхом в сердце и бараниной в животе записывала я ее жизнь, боясь Даласены все больше и больше, потому что я, видимо, чувствовала, что каким-то необъяснимым, чудесным образом и я, и все, что меня окружало, зависело от этой девушки.
Что же касается бесед Даласены с теми двумя мужчинами, они действительно продолжались из вечера в вечер, как она и сообщила вначале. Это были мучительные и какие-то призрачные переговоры. Главным их содержанием было искусственное оплодотворение. А началось все вот как. Одна из подруг дала Даласене номер телефона некоего Универсального научного общества по изучению новых явлений, и Даласена туда позвонила. С нее потребовали массу различных данных, и потом она отправилась на первую встречу — на улицу Карагеоргия, 59. Это старое двухэтажное здание, построенное в 1890 году и в свое время принадлежавшее братьям Крсманович, торговцам. Сейчас это был довольно запущенный дом, и именно здесь, на верхнем этаже, через день происходили вечерние встречи. Первое «продолжение» разговора, которое она могла вспомнить, звучало так, как записано в моей тетради: