— Никто не забоялся, не передумал? Ну ладно, пошли!..
Как только мы вышли за околицу, Генька сразу же начал вести наблюдение: он то осматривал обступившие деревню гривы, то пристально вглядывался в пыльную дорогу, изрытую овечьими и коровьими копытами. Ни на дороге, ни на гривах ничего интересного не было, и Пашка пренебрежительно фыркнул:
— Будет тебе форсить-то!
Но вдруг шедший впереди Генька расставил руки, преграждая нам путь, нагнулся к земле: овечьи и коровьи следы перекрывались отпечатками больших мужских сапог; следы человека пересекали дорогу и исчезали в придорожной траве. Генька прошел сбоку, присматриваясь к ним, потом вернулся обратно и, торжествуя, посмотрел на нас:
— Видали?
— А что тут видеть? Мало ли кто мог пройти! Наши небось и ходили.
— Нет, не наши, а хромой! Ты посмотри лучше.
— Ну и что? Архип ногу стер, вот и захромал.
Генька заколебался. Это и в самом деле могли быть следы колхозного пастуха, на зорьке прогнавшего стадо. Он еще раз посмотрел на следы и решительно свернул с дороги.
Мы перевалили через гриву у деревни и начали взбираться на бом[8], за которым Генька нашел таинственный чертеж. Шагов за двести до вершины Генька остановил нас и пополз вперед один. Через некоторое время он появился снова и прошептал:
— Положение без перемен. Можно идти дальше.
Мы пошли вперед, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, а потом, по команде, легли и поползли.
Бом полого спускается в сторону нашей деревни, но северный скат его крут, а местами обрывист.
Добравшись до вершины, мы приросли к месту: снизу, от подножия, там, где протекает Тыжа, делающая петлю вокруг бома, поднимался дымок костра… Утро было безветренное, и в ярком солнечном свете, на темном фоне пихтача, этот столбик голубоватого дыма был отчетливо виден.
Генька удивленно уставился на безмятежно курящийся дымок. Вчера он был значительно дальше, за Голой гривой, а теперь оказался совсем близко, и, если бы не горы, его давно бы заметили в деревне. Значит, отчаянной храбрости и наглости были эти диверсанты, если среди бела дня не побоялись расположиться неподалеку от деревни!
Мне вдруг стало жарко и трудно дышать, будто я с разбегу окунулся в горячую воду и не могу ни вынырнуть, ни вздохнуть. Вчера я, как и все, поверил Геньке, но где-то в глубине копошились сомнения: может быть, он просто придумал новую игру, а таинственную бумагу подобрал где-нибудь раньше?.. Но дым был у нас перед глазами, и это никак не было похоже на игру, потому что, увидев его, растерялся и сам Генька.
Затаив дыхание, мы подползли к обрыву, нависающему над берегом Тыжи, и заглянули вниз.
Прямо под обрывом белела маленькая палатка, рядом с ней горел костер. Вокруг не было ни души. Потом из палатки появился человек в клетчатой рубахе и широкополой шляпе. Он поднес что-то к глазам — мы догадались, что это бинокль, — и начал медленно осматривать горы по ту сторону реки. Хотя он стоял спиной к нам и не мог нас видеть, мы все-таки подались немного назад и укрылись в большетравье.
— Ой, смотрите! — сказала вдруг Катеринка.
На вершине высокой горы по ту сторону реки что-то сверкнуло. Потом опять и опять. Вспышки света с разными промежутками следовали одна за другой. Человек внизу не отрываясь смотрел в бинокль на верхушку горы и, конечно, видел эти вспышки. Потом он опустил бинокль, вынул какую-то вещь из кармана и начал то открывать, то закрывать правой рукой то, что держал в левой.
— Зеркало! — догадался Генька. — Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам[9] и распадкам! Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах, прятаться в непролазной чаще…
Пашка побледнел и, заикаясь — он всегда заикается, когда боится, — сказал:
— А м-может, лучше в-все-таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало как-то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему помогает — старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается, но все-таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец, улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: «Молодец, доченька! Расти хозяйкой!» А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник… Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно, что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: «Ага, вот и струсил! А я ничуточки не боюсь!» Геннадий пристыдил их обоих, так как сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом, это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты! Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец — председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где-нибудь это вычитал — так гладко и внушительно у него получилось.
И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать, как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести наблюдение.
— Пусть Павел идет, — сказала Катеринка. — Все равно он боится.
— Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
— Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке… Ты не боишься, но, если дело дойдет до драки, — ты же девочка и не умеешь бросать камни…
— Нет, умею!
— Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
— Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что-то варилось, и диверсант помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев неподалеку от речки, стал что-то писать в маленькой книжке. Это продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело — дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный маневр, попробуем пробраться к самой палатке.
— Только если сбежишь, — сказал Геннадий Пашке, — смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он пренебрежительно оттопырил губы:
— Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу[10], мы спустились к реке и, прячась в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя с него глаз.
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся лицом в землю и подавил этот приступ, который мог нас бесповоротно погубить… Должно быть, Генька испытывал то же самое, потому что он то краснел, то бледнел, и все время морщился, будто наелся хвои.
Страдания наши стали совершенно невыносимыми, как вдруг диверсант, не оборачиваясь, громко сказал:
— Ну ладно, вылезайте! Вы так пыхтите, что скоро ветер достигнет ураганной силы…
Это было так неожиданно, что я даже зажмурился и уткнулся носом в землю. Диверсант повернулся к нам и повторил:
— Вылезайте! Хватит прятаться!
Путей к отступлению не было. Потные, красные, мы выбрались из кустов.
Диверсант смотрел на нас, а мы — на него. Он был совсем молодой и не страшный, но одежда с головой выдавала его коварную натуру: на нем была клетчатая рубаха, широкополая шляпа, ботинки на больших, торчащих из подметок гвоздях, а до коленок — вроде как обрезанные, без головок, сапоги. Он сел на прежнее место и сказал:
— В таких случаях как будто принято говорить «здравствуйте»?
Генька насупился и мрачно сказал:
— А может, мы не хотим…
— Вот как? — удивился диверсант. — Ну, в таком случае, нечего здесь вертеться! Грубиянов я не люблю.
Мы не успели ничего ответить — по правде сказать, мы и не знали, что ответить, — как раздался топот и из-за бома верхом на лошади вылетел Иван Потапович. За его спиной, держась за председателеву рубаху, подпрыгивала на крупе лошади Катеринка.
Как только Иван Потапович подскакал, Катеринка сползла с лошади. Иван Потапович спрыгнул тоже, оглядел палатку, нас, диверсанта и, поправив усы, сказал ему:
— А ну-ка, позвольте ваши документы, гражданин!
Тот удивленно поднял брови, посмотрел на нас, на председателя, потом опять на нас и присвистнул:
— Ага, понятно! Прошу!
Он показал Ивану Потаповичу на палатку и влез в нее первый, а Иван Потапович — за ним.
Это было ужасно опрометчиво — самому, добровольно забраться в логово врага. Но если таким простодушным оказался Иван Потапович, то мы были настороже. Генька мигнул, и мы схватили по здоровенному камню. В палатке гудели голоса, и мы ежесекундно ожидали, что оттуда загремят выстрелы. Потом голоса смолкли.
Время шло, и это молчание становилось невыносимым. Мы начали думать, что все кончилось ужасной трагедией, и млели от страха и неизвестности.
Голоса загудели снова. Иван Потапович, пятясь, вылез из палатки и, усмехаясь, оглядел нас:
— Эх вы, сыщики! Морочите голову, чтоб вас…
Он сел на лошадь и ускакал.
Топот уже затих, а мы растерянно смотрели на неизвестного, который опять подошел к нам. Только теперь я увидел, что глаза у него голубые, ясные и что глаза эти смеются.
— Ну-с, молодые люди, почему вы не кричите «руки вверх»? Я вижу, вы основательно вооружились.
Камни выпали из наших рук. Генька облизнул пересохшие губы, а Катеринка выпалила свое:
— А почему?..
— Правильно! С этого надо бы начинать. Любознательность — мать познания. Итак, давайте знакомиться…
Но в это время сверху раздался крик, посыпались песок и камни. Забытый нами Пашка видел все, но ничего не понимал. Сгорая от любопытства, он слишком далеко свесился со скалы, сорвался и полетел вниз. Он катился по крутому склону и кричал, будто его режут. Мы замерли от ужаса — он неминуемо должен был разбиться… Неизвестный бросился к тому месту, где должен был упасть Пашка, и выставил руки, чтобы поймать его, хотя вряд ли ему удалось бы его удержать — Пашка толстый и тяжелый.
Однако Пашка не упал. Метрах в десяти ниже обрыва из расселины торчал куст. Пашка угодил на него, обломал ветки, но рубаха его зацепилась за корневище, и он повис, как на крючке. Он было затих, но потом опять завопил что есть силы:
— Ой, сорвуся! Ой, убьюся!
Неизвестный бросился в палатку и выскочил оттуда с веревкой через плечо.
— Держись! — крикнул он Пашке.
— Ой, сорвуся! — продолжал тот вопить.
— Попробуй только, я тебе задам!
Он очень сердито прокричал это, и Пашка уже значительно тише прохныкал:
— Так я со страху умру…
— От этого не умирают. Держись!
Он подхватил с земли что-то вроде маленькой кирки и, как кошка, полез прямо на скалу. Мы все здорово умеем лазить и по деревьям и по скалам, но ни у кого из нас не хватило бы духу на такое дело: слишком высоко висел Пашка и слишком гладкой была эта почти отвесная скала. А он лез! То пальцами, то своей киркой цеплялся за трещины, выступы, нащупывая ногой какую-то совсем незаметную шероховатость и, опершись на нее гвоздями ботинок, поднимался вверх, потом искал опору для рук и снова подтягивался. Иногда шипы на ботинках начинали скользить по камню или срывались — и мы замирали, ожидая, что вот-вот он упадет, но он не падал, а взбирался все выше. Катеринка от страха присела на корточки, зажмурилась и закрыла лицо руками, но, не выдержав, время от времени взглядывала вверх, тихонько ойкала и опять зажмуривалась.
А он все лез и лез. Он уже добрался до Пашки, набросил на него веревочную петлю, но не остановился, а полез выше. Взобраться на вершину скалы было невозможно — она небольшим карнизом нависала над склоном, — но он и не собирался туда лезть. Немного выше и в стороне из расселины торчало мощное кривое корневище. Неизвестный добрался до него, перебросил через корневище веревку и, немного отдохнув, начал спускаться. Спускался он еще медленнее и осторожнее, так как теперь не видел опоры и находил ее только ощупью.
Наконец он оказался внизу, отбросил свою кирку, потянул за веревку и, приподняв Пашку так, что его рубаха отцепилась от корня, начал понемногу отпускать веревку. Пашка вертелся, как кубарь, стукался о скалу и скулил. Он сел бы прямо на палатку, но неизвестный перехватил его и оттащил в сторону:
— Слезай, приехали…
И только тогда мы увидели, что он весь бледный и на лбу у него выступил пот. Он вздохнул, вытер пот рукавом, и мы тоже облегченно вздохнули.
— Ну, больше никто сверху не упадет?.. Давайте условимся, граждане: в гости ко мне ходить можно, но только как все люди — пешком, а не как этот крикун.
Пашка за «крикуна» обиделся:
— Вовсе я не боялся! А кричал потому, что рубаха новая… Кабы я изорвал, мне бы так влетело!..
Это он врал, конечно. Мать сшила ему рубаху из чертовой кожи, чтобы не рвал, и она была целехонькая, а орал он просто от страха.
Незнакомец сел на камень, а мы — прямо на песок.