Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дочь скульптора - Туве Марика Янссон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все мужчины пируют, и они между собой товарищи, которые никогда друг друга не предают. Товарищ может говорить тебе ужасные вещи, но назавтра все забыто. Товарищ не прощает, он только забывает, а женщина — она все прощает, но не забывает никогда. Вот так-то! Поэтому женщинам пировать нельзя. Очень неприятно, если тебя прощают.

Товарищ никогда не говорит ничего умного, что стоит повторить на следующий день. Он только знает, что уже ничего такого важного нет.

Однажды папа и Кавен играли с пультом, который может запустить аэроплан. Я не думаю, что Кавен понимал, как действует этот пульт, потому что он выстрелил не в ту сторону, и самолет врезался в руку художника так, что пропеллер пробил ее насквозь. Это было ужасно, и кровь залила весь стол, и Кавен не могу даже надеть пальто, потому что самолет не пролезал в рукав. Папа утешал Кавена, он поехал с ним в больницу, где пропеллер отщипнули клещами, а самолет отправили в больничный музей.

На пирушке может случиться все что угодно, если делаешь что-то, прежде не подумав.

Мы никогда не пируем в мастерской, а только в гостиной. Там два высоких сводчатых окна наверху и вся бабушкина и дедушкина мебель из березы с завитушками. Это напоминает маме о стране, где все обстоит так, как должно быть.

Вначале мама очень боялась пирушек и расстраивалась из-за дыр, прожженных сигаретами, и кругов на столе, оставленных бокалами, но теперь она знает, что это патина, которая со временем непременно появляется.

Мама прекрасно устраивает пирушки. Она не выставляет все сразу на стол и никогда не приглашает гостей. Она знает: единственное, что создает настроение — это импровизация. “Импровизация” — красивое слово. Папе приходится выходить на улицу и искать знакомых. Они могут найтись где угодно и когда угодно. Иногда их нет вовсе. Но чаще они есть. И тогда появляется желание куда-то пойти. Вот они куда-то и причаливают. Это важно.

Потом нам говорят, чтобы мы мимоходом заглянули, нет ли чего-нибудь в кладовке. И ты тихонечко идешь и заглядываешь туда, а там чего только нет! Ты находишь там и дорогие колбасы, и бутылки с вином, и каравай хлеба, и масло, и сыр, и даже воду “Виши”, и несешь все это в комнату. Это и есть “импровизация”. У мамы уже все готово.

Вообще-то вода “Виши” опасна. От нее пучит живот, и от этого становишься очень грустным. Эту воду никогда ни с какой другой смешивать нельзя.

Постепенно свечи на балюстраде гаснут, и стеарин капает на диван в гостиной. После музыки начинаются воспоминания о войне. Тогда я немножко жду под одеялом, но всегда поднимаюсь снова, когда они нападают на плетеное кресло. Папа снимает свой штык, висящий над мешками с гипсом в мастерской, и все вскакивают и орут, и тогда папа нападает на плетеное кресло. Днем оно прикрыто тканым ковром, так что даже не увидишь, какое оно. После нападения на кресло папа больше не хочет играть на балалайке. А потом я только сплю.

Назавтра гости все еще здесь и пытаются говорить мне приятные слова. “С добрым утром, прекрасного дня, милая девица, веселая утренняя звезда”. Мама получает подарки. Руококоски подарил ей как-то четверть килограмма масла, однажды она получила от Саллинена целых два десятка яиц.

Утром очень важно не начинать уборку слишком рано. И если впустить в комнаты печальный свежий воздух, кто угодно может простудиться или прийти в дурное настроение. Важно, чтобы переход к новому дню был очень медленным и ласковым. При дневном свете все видится совсем иначе, и если разница слишком велика, можно все испортить. Нужно мирно расхаживать и ощупывать все своими руками и думать о том, чего тебе, собственно говоря, хочется.

А хочется всегда, каждый день, но ты по-настоящему не знаешь, чего тебе хочется. Но под конец думаешь, что, может, тебе хочется селедки. И тогда ты заходишь в кладовку и смотришь, а там и в самом деле лежит селедка.

Затем день медленно движется вперед, и наступает новый вечер, и, быть может, зажгут новые свечи. Все ужасно боятся друг друга, они ведь знают, как мало нужно, чтобы утратить равновесие и поссориться.

Я ложусь спать и слышу, как папа настраивает балалайку. Мама зажигает керосиновую лампу. У нас в спальной окно — совершенно круглое. Оттуда можно смотреть через все крыши и через гавань, и все окна вокруг становятся черными, кроме одного. Это окно под большим пустым брандмауэром Виктора Эка[6]. Свет горит там всю ночь. По-моему, там тоже пируют. А может, иллюстрируют книги.

АННА

Как прекрасно было смотреть на Анну.

Волосы Анны росли, как жесткая, но сочная трава, они торчали, словно обрубленные, во все стороны, и в них было столько жизни, что просто искры летели. Ее брови были такие же черные и густые, как волосы, и срастались на переносице, нос — плоский, а щеки — очень румяные.

Когда она мыла посуду, ее руки походили на столбы, опущенные в воду. Она была красива.

Когда Анна моет посуду, она поет, а я сижу под кухонным столом и пытаюсь выучить слова ее песни. Я дошла до тринадцатой строфы песни об Яльмаре и Хульде, а собственно говоря, только тогда и начинает что-то происходить.

«И тогда входит Яльмар в ратных доспехах, и арфы поспешно смолкают, взбешенный идет он к вероломной невесте, и невестин венец со светло-каштановых ее волос сильной рукою срывает; бледная, словно на смертном одре, смотрит Хульда со страхом безумным в трепещущей груди на дрожащую от жажды мести руку возлюбленного…»

Тут начинаешь содрогаться от страха, и это так прекрасно. Точь-в-точь как когда Анна говорит: «Выйдите ненадолго, потому что сейчас я заплачу», — это так прекрасно!

Возлюбленные Анны тоже часто являлись в ратном облачении. Больше всего мне нравился драгун в красных штанах и с шитьем на мундире, драгун был такой красивый. Он всегда отставлял свою саблю в сторону. Иногда она падала на пол, и я слышала бряцанье даже наверху, на моих антресолях, и думала о его длинной, дрожащей, отмщяющей руке. Затем он исчез, а у Анны появился новый возлюбленный, который был Человеком Мыслящим. Поэтому он ходил на лекции и слушал про Платона и презирал папу, читавшего газеты, и маму, читавшую романы.

Я объяснила Анне, что мама не успевает читать другие книги, кроме тех, к которым она рисует обложки. Ведь ей надо знать, о чем говорится в этой книге и как выглядит героиня. Некоторые художники рисуют так, как они чувствуют, и плюют на писателя. Этого делать нельзя. Иллюстратор должен думать и о писателе, и о читателе, а иногда даже об издательстве.

— Ха-ха! — воскликнула Анна. — Поганое издательство, раз оно не издает Платона. А вообще-то хозяйка все, что она рисует, придумывает сама, а в последней книжке волосы у героини на хозяйкином рисунке не были золотистыми, как должны были быть на самом деле.

— Краски дорогие! — рассердилась я. — И вообще, некоторые книги идут только на пятьдесят процентов с цветными рисунками!

Анне совершенно невозможно было объяснить, что издательству не нравится многоцветная печать и что редакторы только и делают, что болтают чепуху о двухцветной печати, хотя и знают: один цвет во всех случаях должен быть черным, и все равно можно нарисовать волосы так, что они будут казаться золотистыми.

— Вот как! — фыркнула Анна. — А позвольте спросить, какое это имеет отношение к Платону?

Тут я забыла все, что хотела сказать с самого начала. Анна всегда сваливала все в одну кучу и всегда оказывалась права.

Но иногда я мучила ее. Я заставляла ее без конца рассказывать о своем детстве, пока она не начинала плакать, а я, встав у окна, только раскачивалась с пятки на носок и с носка на пятку и смотрела во двор. Или, не переставая, строго спрашивала, почему у нее опухшее лицо и швыряла ей совок с мусором через всю кухню. Я мучила Анну тем, что бывала любезна с ее возлюбленным и сидела, расспрашивая без конца о том, что их вовсе не интересовало, и совсем не собиралась уходить. И еще был один очень хороший способ мучить Анну — это высокомерно-томным голосом сказать: «Госпожа желает к обеду в воскресенье телячье жаркое» — и выйти в тот же миг, словно мне с Анной больше говорить не о чем.

Анна долго мстила мне с помощью Платона. А какое-то время был у нее возлюбленный, который представлял собой Глас Народа, и тогда она мстила мне тем, что рассказывала о старушках-газетчицах, встававших в четыре часа утра, пока хозяин лежал и прохлаждался в ожидании газеты «Хувудстадсбладет»[7], Я сказала, что ни одна старушка-газетчица не работала целую ночь, как папа, когда шла отливка гипсовых скульптур для конкурса, да и мама работала каждую ночь до двух часов, пока Анна лежала и прохлаждалась. Тут Анна сказала, не касаясь подробностей, что в прошлый раз хозяин вообще никакой премии не получил! Тогда я закричала: «Это потому, что жюри было несправедливое!» А она закричала, что так легко говорить, а я — что она ничего не понимает, она не художница, а она — что можно задирать нос, когда другой человек не брал даже уроков рисования… После этого мы несколько часов не разговаривали.

Когда же мы вдоволь наплакались, я снова вышла на кухню, и тогда Анна повесила одеяло над кухонным столом. Это означало, что мне разрешено строить под ним дом, если я не буду путаться под ногами на кухне или у дверей кладовки. Я строила дом с помощью стульев, табуреток и обрубков поленьев. Собственно говоря, я делала это в знак вежливости, потому что гораздо лучше дом получился бы под большим вращающимся шкивом, на котором ваяют скульптуры.

Когда дом был готов, она дала мне немного фарфоровой посуды. Ее я тоже приняла только из вежливости. Я не люблю делать вид, будто готовлю еду. Я ненавижу еду.

Однажды на рынке не оказалось черемухи к первому июня. А маме в день ее рождения черемуха необходима, иначе она умрет. Это предсказала цыганка, когда маме было пятнадцать лет, и с тех пор все ужасно мучились с этой черемухой. Иногда она распускается слишком рано, а иногда слишком поздно. Если ее сорвать в середине мая, края листьев станут бурыми, а цветы так никогда и не распустятся. Но Анна сказала:

— Я знаю, что в парке есть белая черемуха. Мы пойдем и нарвем ее, когда стемнеет.

Стемнело ужасно поздно, но мне все равно пришлось идти с Анной, и мы ни слова не сказали о том, что собирались сделать. Анна взяла меня за руку, ее руки всегда были теплыми и влажными, а когда она двигалась, вокруг нее распространялся какой-то жаркий и немного пугающий запах. Мы пошли вниз по Лотсгатан, потом пробрались в парк, и я совершенно онемела от ужаса и думала лишь о стороже в парке, о городском управлении и о Боге.

— Папа никогда бы этого не сделал, — сказала я.

— Нет, потому что хозяин слишком буржуазен, — ответила Анна. — Берут то, что нужно, вот так-то.

Мы перелезли через забор раньше, чем до меня дошло то неслыханное, что она сказала, — будто папа буржуазен.

Анна подошла прямо к белому кусту посреди лужайки и стала рвать черемуху.

— Ты рвешь неправильно! — зашипела на нее я. — Рви правильно!

Анна, очень прямая, стояла в траве, широко расставив ноги, и смотрела на меня. Она засмеялась всем своим широким ртом так, что стали видны ее белые зубы все до единого. Снова взяв меня за руку, она присела на корточки, и мы пробрались под кустами и стали тихонько красться. Мы подкрались к другому белому кусту. Анна все время смотрела через плечо и иногда останавливалась за каким-либо деревом.

— Этот куст лучше? — спросила она.

Я кивнула и пожала ее руку. Она начала рвать цветы. Она протягивала вверх свои громадные ручищи так, что платье обтягивало всю ее фигуру, и смеялась, и ломала ветки, и цветы дождем сыпались на ее лицо, а я шептала: «Кончай, кончай, хватит!» — и была вне себя от страха и восхищения.

— Уж если красть, так красть, — спокойно ответила она.

В ее руках была огромная охапка черемухи, она ложилась ей на шею и плечи, и Анна крепко держала цветы своей большой красной рукой. Мы снова перелезли через забор и пошли домой, и никто — ни сторож из парка, ни полицейский — так и не появился.

Потом она сказала, что мы обобрали весь куст, который оказался вовсе не черемухой. Он был просто белым. Но все обошлось, мама не умерла.

Иногда Анна становилась просто бешеной и кричала:

— Не могу тебя видеть! Уходи!

Тогда я выходила во двор, садилась на помойный бак и жгла полоски кинопленки с помощью увеличительного стекла.

Я обожаю запахи. Запахи горящей кинопленки, и жары, и Анны, и ящика с глиной, и маминых волос, и пирушки. У меня у самой еще никакого запаха нет, так я думаю.

Летом Анна пахла иначе, тогда она пахла травой и еще чем-то более теплым. Она чаще смеялась, и ее большие руки и ноги становились еще заметнее.

Анна замечательно умела грести. Один-единственный взмах весла, и она уже ликующе отдыхает на веслах, а лодка скользит вперед по проливу так, что вечерняя вода просто закипает. Потом еще один взмах весла — и снова вода закипает, подтверждая, как сильна Анна. Затем, громко хохоча, она окунает одно весло в воду так, что поворачивает лодку, показывая, что у нее нет желания плыть куда-то и она просто резвится.

В конце концов Анна пускала лодку по воле волн, лодка дрейфовала, а она ложилась на дно и пела. И тогда и в Вике, и на Рёдхольмене все слышали, как она поет на закате, и знали, что там, в лодке, лежит Анна, большая, и веселая, и теплая, и ни до чего на свете ей дела нет. Этого ей только и хотелось.

Она переходила на другую сторону холма и медленно покачивалась всем телом, а иногда срывала цветок. Анна пела и когда пекла. Она раскатывала тесто, и колотила его, и гладила, и придавала ему форму, и бросала свои булочки в печь так, что они попадали прямо на противень, а потом гремела крышкой духовки, потягивалась и кричала: «О-хо-хо! До чего же жарко!»

Я люблю Анну летом и никогда ее в это время не мучаю.

Иногда мы ходим в Алмазную долину. Это берег, где все камни круглые и драгоценные и очень нежного цвета. Они красивее под водой, но если натереть их маргарином, они красивые всегда. Мы ходили туда, когда мама с папой работали в городе, и, набрав довольно много алмазов, садились у ручья, который спускается вниз с горы. Он течет только в начале лета и осенью. И тогда мы устраивали водопады и плотины.

— В ручье есть золото, — говорила Анна. — Посмотри!

Но никакого золота я не видела.

— Надо положить его туда, — сказала Анна. — Золото в бурой воде выглядит удивительно. И его становится там еще больше. Все больше, больше и больше золота.

И вот я отправилась домой и взяла все золото, какое у нас было, а вдобавок еще жемчуг, и положила все это в ручей, и там стало в самом деле удивительно красиво.

Анна и я лежали и слушали, как течет ручей, и она запела песню «Невеста Льва». Она влезла в воду и вытащила пальцами ног мамин золотой браслет, затем снова опустила его в воду и засмеялась. А затем сказала:

— Я всегда мечтала о настоящем золоте.

На следующий день все золото исчезло и жемчуг тоже. Мне показалось это очень странным.

— С ручьями никогда ничего не известно, — сказала Анна. — Иногда золота становится больше, а иногда оно уходит прямо в землю. Но оно снова появляется, если никогда об этом не говорить.

И мы пошли домой и стали жарить блины.

Вечером Анна встретилась со своим новым возлюбленным у городских качелей. Он был Человеком Действия и мог вертеть качели кругами, и единственный, кто осмеливался высидеть целых четыре оборота, была Анна.

АЙСБЕРГ

Лето наступило так рано, что его можно было бы назвать почти весной, поэтому оно оказалось настоящим подарком, и ко всему, что бы ты ни делал, можно было относиться иначе. Стояла пасмурная и очень тихая погода.

Мы с нашим багажом выглядели так же, как обычно, и Каллебисин, и лодка Каллебисина тоже, но берега казались совсем голыми, а море — суровым. Когда же мы подплыли к Нюттисхольмену, нас встретил айсберг.

Ослепительно бело-зеленый он явился, чтобы встретить меня. Раньше я никогда не видела айсбергов.

Теперь все зависело от того, скажут ли что-нибудь взрослые. Если только они скажут хоть одно-единственное слово об айсберге, он уже больше не мой.

Мы подплывали все ближе и ближе. Папа отдыхал на веслах, но Каллебисин, продолжая грести, сказал:

— Раненько он нынче…

И папа, продолжая грести, ответил:

— Да. Он поднялся на поверхность не так давно.

Мама не сказала ни слова. Но ведь можно считать, будто они в самом деле не говорили об айсберге, и значит, айсберг мой. Мы проплыли мимо, но я не обернулась, чтобы посмотреть на него — тогда они могли бы сказать что-нибудь еще. Я только думала о нем всю дорогу, пока мы плыли вдоль берега Бакланда. Мой айсберг был похож на сломанную крону. С одной стороны виднелся овальный грот, очень зеленый и забранный решеткой из льда. Внизу в воде лед был тоже зеленого цвета, но только другого оттенка; он уходил глубоко в бездну и становился почти черным там, где начиналась опасность. Я знала, что айсберг последует за мной, и ни капельки не беспокоилась.

Весь день просидела я на берегу, дожидаясь его в заливе. Настал вечер, но айсберг еще не успел появиться. Я ничего никому не сказала, и никто ни о чем меня не спрашивал. Взрослые распаковывали вещи.

Когда я легла спать, поднялся ветер. Я лежала под одеялом и была Ледяной девой[8] и слышала, как дул ветер. Важно было не заснуть, но я все-таки заснула, а когда проснулась, в домике стояла мертвая тишина. Тогда я поднялась, оделась, взяла папин карманный фонарик и вышла на крыльцо.

Ночь была светлая, но это была моя первая ночь в одиночестве вне дома, и, чтобы не бояться, я все время думала об айсберге. Я не зажгла карманный фонарик. Ландшафт был так же серьезен, как прежде, и похож на иллюстрацию, где в виде исключения правильно набраны серые тона. В море вели бурную жизнь морянки[9], они пели друг другу брачные песни.

Еще прежде, чем спуститься на прибрежный луг, я увидела айсберг. Он ждал меня и светился так же красиво, но очень слабо. Он стоял, опираясь на гору возле мыса, а там было очень глубоко, нас разделяла черная бездна воды и неопределимое точно расстояние. Если подумаешь, что оно чуть меньше, прыгнешь дальше. А если решишь, что оно чуть больше, можно представить себе, что будет… такая жалость — но с этим никому не справиться.

Однако я должна решиться… И это ужасно.

Овальный грот с решеткой был обращен к суше, а грот был такой же величины, как я. Он был устроен для маленькой девочки, которая подняла бы вверх колени и обхватила их руками. Карманному фонарику там тоже нашлось бы место.

Я растянулась во всю длину на склоне горы, вытянула руку и отломила одну из ледяных сосулек на решетке. Она была такая холодная, что казалась горячей. Я держалась за решетку из льда обеими руками и чувствовала, как она тает. Айсберг медленно, словно дохнув на меня, шевельнулся — он пытался приблизиться ко мне.

У меня начали мерзнуть руки и живот, и я поднялась на ноги. Грот был точь-в-точь такой же величины, как я, но я не смела прыгнуть туда. А если не посмеешь сделать это сразу, то не осмелишься никогда.

Я зажгла карманный фонарик и кинула его в грот. Он упал на спинку и осветил весь грот так красиво, как я и ожидала. Айсберг стал словно светящийся аквариум ночью, он стал словно ясли Вифлеема[10] или самый большой в мире изумруд! Он стал так невыносимо прекрасен, что мне необходимо было немедленно избавиться от него, отправить его в путь, сделать что-то! И вот я, надежно усевшись, уперлась обоими ботинками в айсберг и толкнула его что есть сил. Он не шевельнулся.

— Убирайся! — крикнула я. — Отчаливай!

И тогда мой айсберг очень медленно заскользил, удаляясь от меня, и ветер с суши подхватил и погнал его. Я замерзла, мне стало больно от холода, я видела, как айсберг, взятый в плен ветром, направил свой путь к проливу, ему предстояло въехать прямо в море с папиным фонариком на борту, и морянки надорвут горло своими песнями, когда увидят, как приближается ярко освещенный свадебный павильон.

Так я спасла свою честь.

На лестнице я обернулась и посмотрела: мой айсберг все время светился внутри, словно огонь маяка, а батарейки фонарика будут гореть даже до восхода солнца, потому что, когда мы переезжаем на остров, они всегда новые. Может, их хватит еще на одну ночь, может, карманный фонарик будет светиться сам по себе внизу, на дне морском, когда айсберг растает и превратится в воду.

Я легла и натянула на голову одеяло, ожидая, что согреюсь. И я согрелась. Мало-помалу тепло спустилось даже к ногам. Но все-таки я оказалась трусихой, трусихой примерно сантиметров на пять. Я чувствовала это в животе. Иногда я думаю, что все сильные чувства начинаются в животе. По крайней мере для меня.

МОРСКИЕ ЗАЛИВЫ

Домик — серый, и небо, и море тоже серые, и луг — серый от росы. Время — четыре часа утра, и я выиграла целых три часа, которые очень важны и на которые рассчитываешь. А может, три с половиной.

Я научилась узнавать время, читать на часах, хотя читать минуты еще не умею.

Я тоже светло-серая, правда изнутри, потому что я в полной нерешительности плыву, как медуза, и ни о чем не думаю, а только чувствую. Если проплыть на лодке сотню миль[11] по морю и пройти сотню миль по лесу, все равно не найдешь ни одной маленькой девочки. Их там нет, я слышала об этом. Можно ждать тысячу лет, а их все нет и нет. Та, что больше похожа на девочку, — это Фанни, которой семнадцать лет и которая собирает камни, и ракушки, и дохлых животных, и поет, перед тем как пойдет дождь. Она желто-серая, того же самого цвета, что и холм, и лицо, и руки — все у нее желто-серое и сморщенное, но волосы ее белые, а глаза — бело-голубые и смотрят мимо тебя.

Фанни — единственная, кто не боится лошадей. Она кричит и поворачивается к ним спиной, она делает все, что хочет. Если кто-нибудь просит ее помыть посуду не по-доброму, она уходит в лес, остается там много дней и ночей и поет, пока не накличет дождь.

Она никогда не бывает одна.

Есть пять заливов, где никто не живет. Если обойти кругом первый, то придется обойти и остальные. Первый — широкий и битком набит белым песком. Там есть пещера с песчаным дном. Стены ее всегда мокрые, а в потолке трещина. Пещера длиннее, чем я, когда лежу на спине, а сегодня она холодна как лед. В самой глубине пещеры узенькая черная норка.

И вот мой таинственный друг вылезает из этой норки.

Я сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад