Марек Краевский
Призраки Бреслау
Бреслау,[1] среда, 2 октября 1919 года, без четверти девять утра
Генрих Мюльхаус, комиссар по уголовным делам, медленно взбирался на третий этаж полицайпрезидиума, улица Шубрюкке, 49. Поставив ногу на ступеньку, он опирался на нее всей тяжестью, как бы проверяя, не растрескается ли песчаник восемнадцатого века под каблуком его блестящего ботинка. Рассыпься старый камень, Мюльхаус растер бы кусочки в прах, спустился вниз, обратил внимание привратника на беспорядок – и выиграл бы несколько лишних минут. И тогда не так скоро появился бы он в своем кабинете, не так сразу узрел кислую физиономию секретаря фон Галласена, исписанный важными пометками календарь с фотографией недавно построенного здания Высшего технического училища, снимок в рамке сына Якуба на первом причастии. А самое главное, Мюльхаус оттянул бы встречу с неприятным и даже тягостным для него человеком – патологоанатомом доктором Зигфридом Лазариусом, о появлении которого ему только что сообщил дежурный. Именно это известие испортило комиссару настроение. Он недолюбливал Лазариуса, предпочитавшего компанию покойников всем прочим. Мертвецам Лазариус, судя по всему, тоже был симпатичен, хотя они и не смеялись его шуткам, смирно полеживая в бетонных ваннах Института судебной медицины или купаясь под струей ледяной воды из пульсирующего резинового шланга. Любое посещение Лазариуса в лучшем случае становилось предвестником трудных вопросов, в худшем – серьезных неприятностей. Ничто не могло заставить Харона покинуть свои владения – только какой-нибудь особо занятный труп или реальная опасность. Комиссару хотелось верить в первое.
Мюльхаус огляделся – ни одного предлога для откладывания встречи с угрюмым медиком найти не удавалось. Комиссар поставил ногу на следующую ступеньку. Лакированная кожа ботинка, слегка скрипнув, отразила металлические листья, гирляндой вившиеся по основанию перил. Со двора доносились стук и громкие ругательства. И тут на глаза Мюльхаусу попался горшок с цветком. Растение пребывало в плачевном состоянии – что немедленно подмечала любая женщина, вступившая в мужской мир полицайпрезидиума. Даже комиссар, не будучи дамой, подивился чахлости побегов, изнывающих от жажды. Повернувшись, Мюльхаус с рассерженным видом направился вниз, в сторону дежурки. Однако дойти до нее не успел. – Герр комиссар! – раздался сверху зычный голос Лазариуса. Доктор с обнаженной головой величественно спускался по лестнице, обмахиваясь шляпой и сверкая редкими влажными прядями волос. – Жду вас не дождусь.
Мюльхаус достал серебряную луковицу из жилетного кармана.
– Всего лишь без пяти девять. Вы что, доктор, несколько секунд подождать не можете? У вас такое срочное дело, что мы будем обсуждать его прямо на лестнице?
– Обсуждать мы ничего не будем.
Лазариус расстегнул кожаную папку и протянул Мюльхаусу два листка бумаги с заголовками «Протокол вскрытия трупа». Во дворе привратник и ломовик с грохотом разгружали канистры с керосином. Одежда на усатом извозчике, который передавал канистры привратнику, была до того в обтяжку, что, казалось, пуговицы жилетки вот-вот с треском разлетятся по двору, словно пули.
– И говорить вообще не будем. Ни слова. Никому.
– Особенно Моку, – добавил Мюльхаус, бегло прочитав протоколы. – Господин Лазариус, у ваших холодных пациентов фамилий, что ли, нет? Почему эти двое безымянные? Как я понимаю, фамилии вам неизвестны. В таком случае их необходимо придумать. Даже у скотины, пребывающей среди людей, есть клички.
– Для меня, герр комиссар, – пробурчал медик, – не существует разницы между скотом и людьми, разве что в размерах сердца или печени. А в вашей профессии иначе?
– Назовем их… – Полицейский обошел вопрос молчанием и еще раз взглянул на крытую повозку с керосином. На повозке виднелась надпись: «Осветительные товары Саломона Бэйера». – Назовем их Альфред Саломон и Катарина Бэйер.
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя… – изрек Лазариус, положил папку на перила, вписал фамилии в соответствующие рубрики и перекрестил листки.
– Никому… особенно Моку, – в задумчивости повторил Мюльхаус, пожимая медику руку. – В моей профессии также не существует различия между людьми и животными. Только без фамилий трудно вести учет.
Бреслау, среда, 2 октября 1919 года, девять утра
Ассистент уголовной полиции Эберхард Мок нетвердой походкой вышел из табачной лавки Афферта, расположенной в темной подворотне на северной стороне площади Нового рынка. Неяркое октябрьское солнце ослепило его. Мутные глаза под опухшими веками отозвались невыносимой резью. Покачнувшись, Мок оперся о ручку входной двери Ринг-театра и нацепил на нос очки с ярко-желтыми стеклами. Все вокруг заполнилось светлым мерцанием – спасибо цейсовской оптике. Только промежуток между стеклами очков и белками глаз, покрытых красными прожилками, немедленно заволокло дымом от сигареты. У Мока даже дыхание перехватило. Он невольно прикрыл глаза пальцами и зашипел от боли – веки превратились в клубки нервных окончаний, под влажной кожей перекатывались твердые комочки. Придерживаясь за стену, он почти вслепую зашагал дальше и свернул на Шмедебрюкке. Рука Мока скользила по застекленным витринам магазина мужской одежды Проскауэра, блеск золотых часов в окне лавки Кюнеля иголками колол ему глаза, всем телом прочувствовал он неровности стен здания, занимаемого «Немецким акционерным обществом по торговле морской рыбой». Наконец, перейдя через Надлерштрассе, Мок ткнулся в застекленные двери кафе Хайманна и ввалился в помещение, в это время дня еще пустое и тихое.
В большом зале крутился паренек в белом накрахмаленном фартуке. Выстраивая пирамиды из столов и стульев, он ловко орудовал влажной тряпкой, собирая пыль и табачный пепел со столов и скатертей. Споткнувшись, Мок полетел прямо на шаткую мебельную башню. Уборщик в испуге взмахнул тряпкой и проехал ею по лицу раннего гостя. Очки с ярко-желтыми стеклами закачались на цепочке, Мок окончательно потерял равновесие, а столы и стулья – точки опоры. Уборщик с ужасом глядел, как хорошо сложенный брюнет валится на торчащие ножки и изогнутые спинки стульев, как они ломаются с жалобным треском и как накрахмаленные салфетки съезжают со столов на упавшего. Пыль заплясала в лучах утреннего октябрьского солнца. Прямо на голову Моку опрокинулась солонка, и соль с легким шелестом заскользила по его щекам. Эберхард инстинктивно закрыл глаза и почувствовал нарастающее жжение. Боль не позволит уснуть, обрадовался Мок, боль подействует лучше, чем шесть чашек крепчайшего кофе, которые он уже успел выпить с шести утра.
В крови у него – вопреки догадке уборщика – не было и капли алкоголя.
Мок не спал четверо суток.
Мок делал все, только бы не заснуть.
Бреслау, среда, 2 октября 1919 года, четверть десятого утра
Хотя кафе Хайманна еще не открылось, в нем уже сидели двое мужчин и пили черный кофе. Один из них курил сигарету за сигаретой, второй сжимал в зубах костяную трубку, выпуская струйки дыма откуда-то из глубин своей бороды. Уборщик делал все, чтобы брюнет (как оказалось, полицейский) забыл о недавнем происшествии: убрал с глаз долой поломанные стулья, подал кофе, сахар, за счет заведения принес из близлежащей кондитерской «С. Бруньес» знаменитые сухарики Фридриха, вставлял темноволосому сигареты в мундштук, ловил каждое слово, дабы на лету угадать желания человека, с которым недостойно обошелся. А полицейский вынул из внутреннего кармана пиджака сложенные листки бумаги и протянул бородачу. Тот углубился в чтение, из трубки грибочками вился дым. Брюнет сунул себе под нос крошечную ампулу. Над столом разнесся резкий запах мочи. Уборщик, сморщившись, метнулся за стойку бара.
Бородатый внимательно читал, всем своим видом выражая недоумение.
– Мок, зачем вы сочинили это нелепое заявление для прессы? И чего ради решили мне его показать?
– Герр комиссар, я… – Мок надолго задумался, подыскивая нужное слово, будто говорил на языке, который плохо знал. – Я – лояльный подчиненный. Если какая-нибудь газета это опубликует, на мне можно будет ставить крест. Это точно. Из полиции меня попрут. И я останусь без работы. Поэтому я ставлю вас в известность.
– И что? – Солнечный луч прорезал клубы табачного дыма и высветил капельки слюны на бороде Мюльхауса. – Хотите, чтобы я вас спас от увольнения?
– Сам не знаю, чего хочу, – шепнул Мок. Вот сейчас глаза у него закроются и он перенесется в страну детства, на разогретые осенним солнцем, покрытые сухими листьями склоны Тафельберга, куда Эберхард ездил на экскурсии со своим отцом. – Я как солдат. Докладываю командиру, что намерен подать в отставку.
– Вы один из тех, – Мюльхаус, причмокивая, посасывал трубку, – с кем я собирался организовать новую комиссию по расследованию убийств. Без идиотов, что затаптывают следы на месте преступления и чье единственное достоинство – образцовый послужной список. Без бывших филеров, любителей поработать на два фронта. Мне было бы неприятно вас потерять из-за вашего дурацкого заявления, которое выставит на посмешище весь полицайпрезидиум. Уже несколько суток вы стараетесь воздерживаться от сна. Если вы сошли с ума (что подтверждает и ваше заявление, и ваше поведение), толку мне от вас не будет никакого. Лучше уж расскажите мне все. Если промолчите, я решу, что вы сумасшедший, и уйду, а если вы будете нести всякую чушь – тоже уйду.
– Герр комиссар, когда я буду засыпать, суньте мне вот это, – Мок положил на стол ампулу с нашатырем, – под нос. Хорошо, что вы спокойно переносите запах аммиака. Эй, ты, – обратился Мок к уборщику, – во сколько открывается ваша рыгаловка? Ага. Значит, времени нам хватит, герр комиссар. И чтобы духу твоего здесь не было! – рявкнул Мок на паренька. – Придешь перед самым открытием.
Уборщик был рад-радешенек убраться подальше от дурных запахов.
Мок облокотился о стол, надел желтые очки и подставил лицо под лучи солнца, от которых не спасали кружевные занавески, но тут же, застонав от боли, смахнул очки и хлопнул себя ладонью по глазам. Под веками вспыхнул фейерверк. Сигарета догорала в пепельнице.
– Так-то лучше. – Мок помолчал, отдуваясь. – Теперь уж я не засну. Сейчас я вам все расскажу. Как вы догадываетесь, это связано с нашим делом, с «делом четырех матросов»…
Бреслау, понедельник, 1 сентября 1919 года, половина восьмого утра
Мок открыл тяжелую двустворчатую дверь и очутился в почти совсем темной прихожей, выложенной каменными плитками. Позвякивая шпорами, он медленно двинулся дальше. Неожиданно путь ему преградила бархатная портьера. Мок отдернул ее и вошел в приемную. Отсюда в глубину квартиры вело сразу несколько дверей. Одна из них была открыта, но проем занавешивала другая портьера, вроде той, на которую Мок только что наткнулся. В приемной имелись не только двери, но и окно. Выходило оно, как догадался Мок, во двор-колодец. За окном на парапете горела керосиновая лампа, свет ее чуть пробивался сквозь грязное, покрытое пылью стекло. В тусклых сумерках взору Мока предстало несколько человек, сидящих в приемной. Он не успел их разглядеть, его отвлекла внезапно заколыхавшаяся портьера. Из-за нее послышался вздох и потянуло ледяным сквозняком. Мок направился к занавешенной двери, но дорогу ему заступил высокий мужчина в цилиндре. Когда Мок попробовал отодвинуть его в сторону, мужчина снял головной убор. Вся голова у него оказалась исполосована светящимися шрамами – они разбегались и переплетались, а вместо глаз у мужчины были рубцы.
Мок уперся взглядом в трещины и темные потеки на стене над кроватью, протер глаза и повернулся на другой бок. За задернутым пологом пылало солнце.
Было слышно, как хлопочет отец, накрывая к завтраку. Звякали кружки, дребезжала конфорка, нож с хрустом разрезал хлеб. Мок сел и потянулся к жестяному кувшину с водой, который стоял на полу у кровати. Во рту пересохло, шершавый язык распух. Эберхард щедро вливал в себя воду, даже ночная сорочка, схваченная у шеи накрахмаленными завязками, намокла.
Ржавые кольца со скрипом поехали по металлической штанге, полог раздвинулся. В логово Мока ворвался свет.
– Ну и вид у тебя, прямо семь казней египетских. – Невысокий коренастый человек держал в узловатых пальцах мятую кружку.
Пары клея для обуви, который столько лет варил Виллибальд Мок, так прочно въелись ему в темную кожу лица, коричневые печеночные пятна проступали на щеках настолько явственно, а глаза до того выцвели, что сапожник был настоящим пугалом для всех соседских детей. Сам Эберхард Мок не боялся своего отца, он уже давно вышел из нежного возраста. Лет ему было тридцать шесть, в бедре у него застрял осколок, его одолевал ревматизм, дурные воспоминания, слабость к алкоголю и рыжеволосым женщинам. Сейчас Мок мучился с похмелья.
Поставив обратно под кровать кувшин с остатками воды, Эберхард прошел в комнату, которая была одновременно кухней и спальней Виллибальда. Когда-то дядя Эдуард, умерший несколько месяцев назад, разделывал здесь воловьи туши, отбивал сочные куски вырезки, месил как тесто печенку, липнущую к пальцам. Именно здесь набивал он фаршем кишки, пахнущие дымом походных костров, а потом вешал кольца колбас над плитой. Той самой, у которой только что стоял его брат Виллибальд, подогревая молоко для сына.
– Не пей ты столько. – Отец вышел из ниши, где стояла кровать Эберхарда. Усы у старика топорщились над узкими губами. – Для меня работа всегда была на первом месте. Каждый день в назначенное время я уже стучал молотком в мастерской. Хоть часы проверяй.
– Куда уж мне до вас, отец, – громко ответил Мок, побрызгал себе в лицо водой из таза, распахнул окно и повесил на гвоздик ремень для заточки бритвы. – Кроме того, мне сегодня на службу не так рано.
– Тоже мне служба. – Виллибальд копался в пузырьках с лекарствами. – Шлюх регистрировать и сутенеров. Нет чтобы ходить по району и помогать людям.
– Отстань, старикашка, – проворчал Мок себе под нос. Наточив бритву, он намыливал помазок. – Ты зато ковырялся в вонючих чужих бахилах.
– Ты что-то сказал? – Отец выпускал яйца на чугунную сковороду. – Что ты сказал? Ты специально так тихо говоришь. Знаешь, что я глухой.
– Это я так, про себя. – Мок соскребал бритвой мыльную пену со щек.
Тяжело дыша, отец присел к столу. Сковороду с яичницей он поставил на доску для резки, с которой тщательно собрал все крошки. Намазанные растопленным салом куски хлеба Виллибальд сложил стопкой и подровнял, чтобы ни один кусочек не торчал.
Вытерев с лица пену, Эберхард провел палочкой квасцов по щекам и подбородку, надел нижнюю рубашку и сел за стол.
– Разве можно столько пить? – Отец состриг ножницами перья зеленого лука с росшей в горшке луковицы и посыпал яичницу. Пару перышек он положил на хлеб и завернул его в пергамент. – Я ни разу в жизни так не напивался. А ты чуть ли не каждый день. Не забудь принести бумагу обратно. Я в нее завтра опять заверну еду.
Эберхард Мок с аппетитом съел жидковатую яичную массу с луком, сунул сковородку в лохань с водой, стоящую рядом с тазом, надел рубаху, прицепил к ней квадратный воротничок и завязал галстук. Потом, нахлобучив на голову котелок, прошел в угол комнаты, открыл люк в полу и спустился по лестнице в бывшую мясную лавку. Здесь на крюках когда-то висели свиные полутуши. Надраенный прилавок, сверкающая чистотой витрина, каменные плиты на полу с уклоном в направлении стока, отверстие слива прикрыто металлической решеткой… Сюда дядя Эдуард выливал теплую кровь животных.
Сверху послышалось натужное сипение отца и судорожный кашель. До Мока-младшего донесся запах кофе, переливаемого в термос. Наверное, у отца дыхание перехватило, стоило ему вдохнуть пар, подумал Эберхард. Да и чем ему дышать, столько лет провел в испарениях костного клея!
С этими мыслями Мок вышел во двор. Бронзовый колокольчик на дверях звякнул.
Виллибальд Мок смотрел на сына в окно. Выйдя через черный ход, Эберхард поклонился консьержке, фрау Бауэрт, улыбнулся в ответ служанке пастора Гердса, набиравшей воду из насоса (пастор занимал квартиру из четырех комнат вдоль фасада), цыкнул «Брысь!» на бездомного кота, ускорил шаг, перепрыгнул через лужу, на ходу расстегивая брюки (и на что столько пуговиц?), отодвинул ржавый засов и скрылся внутри небольшой будки.
Отец закрыл окно и занялся привычными делами: помыл сковороду, тарелку и кастрюльку, где кипятилось молоко, вытер клеенку, кнопками пришпиленную к столу, принял лекарство, посидел минутку в старом кресле-качалке, после чего направился в нишу Эберхарда. Конечно, вся постель комом. Наклонившись, чтобы заправить простыни, Мок-старший зацепил ногой кувшин, и вода вылилась старику прямо в кожаный тапок.
– Разрази тебя гром! – завопил Виллибальд и дрыгнул ногой.
Тапок полетел прямо в лицо Эберхарду, который как раз закрывал люк в полу. Отец рухнул на кровать сына и принялся сдирать с ноги носок, который никак не хотел отстегиваться. Расправившись с подвязками, Виллибальд снял носок и понюхал.
– Не убивайтесь вы так, – усмехнулся Эберхард. – Я давно уже не пользуюсь ночным горшком и не прячу его под кроватью. Это всего-навсего вода.
– Ладно, ладно, – пробурчал отец, сидя на кровати сына и с трудом натягивая влажный носок обратно. – На что тебе вода под кроватью? Я-то знаю. Как напьешься, так тебя похмелье мучает. Все пьешь и пьешь… Женился бы лучше, сразу бы перестал…
– А известно ли вам… – Сын подал отцу тапок, сел к столу и высыпал на клеенку несколько щепоток светлого табака. – Известно ли вам, что водка мне помогает?
– В чем? – изумился Виллибальд. Его поразил дружелюбный тон Эберхарда. Обычно в ответ на упреки насчет пьянки и нежелания жениться сын только злился.
– Я хотя бы ночью сплю спокойно. – Закурив, Эберхард осматривал стол, словно пересчитывая предметы, которые собирался уложить в портфель: термос, бутерброды с салом, кисет с табаком и клеенчатую папку с рапортами. – Я же вам тысячу раз говорил: если я ложусь трезвый, мне снятся кошмары, я просыпаюсь и больше не могу заснуть. Уж лучше похмелье, чем кошмары!
– Знаешь, какое самое лучшее снотворное? Ромашка с теплым молоком. – Отец принялся машинально застилать постель сына, разгладил одеяло и вдруг оторвался от своего занятия. – Тебе на трезвую голову всегда снятся кошмары?
– Не всегда, – ухмыльнулся Эберхард, закрывая портфель на стальные застежки. – Иногда мне снится сестра милосердия из Кенигсберга. Рыжая и очень хорошенькая.
– Разве ты бывал в Кенигсберге? Ты мне никогда не рассказывал. – Отец подал сыну пиджак, и тот сунул в рукава свои мускулистые руки.
– Во время войны. – Эберхард положил в карман часы и принялся обмахиваться шляпой. – Тут и рассказывать не о чем. До свидания, отец. – И Мок-младший двинулся в сторону люка.
За спиной раздавалось ворчание старика:
– Не пил бы ты столько. Только ромашку с теплым молоком. Ромашку с теплым молоком…
Ромашку перед сном Моку уже давали – в Кенигсбергском госпитале Милосердия Господня, куда он попал с переломанными костями и пробитыми легкими. Его начищенные до блеска сапоги со шпорами вызвали у рыжей сестры милосердия неподдельное восхищение. Красавица поила его ромашкой с ложечки и обращалась к нему «герр офицер», не подозревая, что шпоры имелись у каждого разведчика из артиллерийского полка. Дважды раненному ефрейтору Моку было стыдно признаться, что он не прослушал курса и не сдал экзамен на офицера, а на войну попал по мобилизации. Он даже боялся спросить сестру, как ее зовут, – ведь из-за слабости Эберхард головы не мог повернуть, чтобы проводить рыжеволосую взглядом, лишь глазами ворочал. И что он видел? Только неоготические своды госпиталя. Ни соседи по палате, ни санитар Корнелиус Рютгард, которому Мок был обязан жизнью, не попадали в поле зрения. Да и рыжеволосую ефрейтор больше не встречал. Значительно позже, когда сломанные кости срослись и Эберхард мог передвигаться на костылях, он попробовал разыскать сестру. Мок уже знал, что, судя по характеру повреждений, он наверняка свалился с большой высоты, а санитар Рютгард, который некогда был врачом в Камеруне, по пути на работу обнаружил его лежащим без сознания на Литовском Валу, немедленно перенес в госпиталь и лично перебинтовал переломанные ребра. Ковыляя на своих костылях по каменным плитам госпиталя, Мок приставал к персоналу с расспросами. Сестры прямо-таки из себя выходили, когда выздоравливающий в сотый раз останавливал их и, стараясь поглубже вдохнуть запах их тел, принимался описывать внешность рыжей красавицы. Санитары и солдаты из обслуживающего персонала только пальцем по лбу стучали, стоило Моку заговорить про отвар ромашки. Наконец доктор Рютгард, разжалованный в санитары, втолковал пациенту, что сестра милосердия, скорее всего, не более чем плод его воображения. Ефрейтор Мок попал в госпиталь в таком состоянии, что галлюцинациям удивляться не приходилось. И дело тут было не в падении с большой высоты. Дело было в количестве выпитого.
«Ромашка с теплым молоком. А то пьет и мучается потом. И поделом», – доносился сверху голос отца, пока Эберхард Мок спускался по лестнице в бывшую мясную лавку дяди Эдуарда. Кому, как не Виллибальду, знать, чем лечить сыновние недуги!
Кто-то громко постучал в окно. Снова этот болван Доше со своей поганой собакой, подумал Мок. И опять барбос нагадит на чистую лестницу, а Доше и отец будут день-деньской резаться в шахматы.
Яичница с луком комом стояла у Мока в горле. «Ромашка с теплым молоком. А он все пьет и пьет». Эберхард развернулся и сделал несколько шагов вверх по лестнице. Его голова показалась из люка. Окно опять задребезжало. Отец прыгал на одной ноге, с другой свисал заштопанный носок.
– Отец, как вы не поймете, – рявкнул Мок-младший, – что ромашка с молоком ни хрена мне не помогут?! Засыпаю-то я легко. Только потом снится всякая дрянь!
Виллибальд недоумевающе глядел на сына, который поднялся еще на несколько ступенек. Сжатые кулаки. Похмелье волнами приливает к голове. Ромашка, черт, с молоком… Отец побледнел и счел за благо промолчать.
– А вашему засратому шахматисту передайте, чтобы не приходил с собакой и не колотил так в окно. Иначе пожалеет.
Не глядя на отца, Мок-младший пересек комнату, встал у таза на колени и вылил на голову несколько черпаков воды. Сквозь шум в ушах он услышал голос Виллибальда:
– Это не Доше стучит палкой в окно, это кто-то за тобой.
Эберхард развернулся к старику и быстрым движением натянул ему носок на ногу.
Бреслау, понедельник, 1 сентября 1919 года, восемь утра
В отдел III-б (комиссия нравов) Курта Смолора перевели недавно. Непосредственным начальником Смолора стал Мок. До этого Курт патрулировал улицы Кляйнбурга – занятие на первый взгляд довольно-таки бессмысленное. У этого застроенного виллами живописного района с преступностью было столько же общего, сколько у участкового Смолора с поэзией. Тем не менее осенью 1918 года именно там Курт наткнулся на двух опаснейших преступников, которых разыскивала полиция всей Европы. В этот счастливый для него день ассистент уголовной полиции Эберхард Мок нагрянул с плановой проверкой в шикарный публичный дом на Акациеналлее. У Мока давно уже вошло в обычай совмещать приятное с полезным. Проверив приходные гроссбухи и медицинские книжки и расспросив «мадам» насчет клиентов поэксцентричнее, Эберхард не прочь был пообщаться со своей любимой дамой. Однако оказалось, что дама (и две другие труженицы) заняты с двумя – тут бандерша вздохнула – очень богатыми джентльменами.
Сочетание двое-на-трое заинтересовало Мока, и он заглянул через потайное окошко в «розовую» комнату. Увиденное повергло его в крайнее возбуждение. Мок кинулся на улицу за помощью и сразу же наткнулся на рыжего унтер-вахмистра, который держал за воротник какого-то юного хулигана, стрелявшего из рогатки по проезжающим экипажам. Сабля рыжего грозно позвякивала. Хулиган отделался подзатыльником, благо нашлись дела поважнее. Унтер-вахмистр Смолор с ассистентом Моком ворвались в «розовую» комнату заведения мадам Бляшке и, хлопая глазами при виде небывалого хитросплетения тел, задержали двух типов, с которых и начались в Европе вымогательства и рэкет. Звали их Курт Вирт и Ганс Цупица.
В тот день в жизни главных героев этих ярких событий многое изменилось. Теперь они были накрепко связаны друг с другом. Вирт стал секретным агентом Мока, а полицейский, со своей стороны, обязался смотреть сквозь пальцы на дань, которой Вирт обкладывал контрабандистов, сплавляющих вниз по Одеру австрийское оружие, турецкий кофе и табак. Мок сделался богатым и влиятельным в преступном мире человеком, а Смолор из участковых перешел на работу в полицайпрезидиум и заимел, как и прочие действующие лица, солидный долларовый счет. А как же. Свобода дорого стоит, вот и пришлось преступничкам раскошелиться. Мок быстро оценил достоинства Смолора как сотрудника. Не последним из них было умение держать язык за зубами.
Даже сейчас, в моторной лодке речной полиции, Смолор помалкивал. Правил лодкой боцман в мундире своего ведомства. Река Оле разлилась, путь их пролегал меж редких деревьев и полузатопленных полей. Наконец моторка уткнулась во временную пристань близ мощеной дороги.
– Нойхаус! – крикнул боцман, помогая Смолору и Моку выбраться на берег.
На дороге их уже ждал экипаж. Мок узнал извозчика – его услугами часто пользовалась полиция. Пожав извозчику руку, Эберхард с размаху бросился на сиденье – колымага заколыхалась. Смолор расположился на козлах. Экипаж тронулся в путь. Мок, стараясь забыть о терзавшей его жажде, внимательно глядел на хозяйственные постройки Нойхауса. С фольварка Швентниг, расположенного в двух километрах, доносилось мычание скотины. В наполненном солнечным светом воздухе чувствовалась сырость – Одер был рядом. Вскоре они очутились возле Настоятельского шлюза. По плотине шлюза полицейские перешли на Настоятельский остров и наконец оказались у цели их утренней прогулки по Одеру и его притоку Оле. Колючий терновник. Поверх бьющего из-под плотины потока воды толпа зевак из Бишофсвальде старается разглядеть, что это там такое полиция обнаружила на острове, на котором еще вчера местное население устраивало пивные пикники. Три жандарма с саблями, в киверах с голубой звездой преграждают толпе путь. На груди у них сверкают бляхи с надписью «Участок жандармерии Своиц».
Мок с ностальгией окинул взглядом устремленное ввысь псевдоготическое здание в районе пристани Вильгельмины. Ему вспомнились ночные удовольствия, которым он там недавно предавался. Теперь он здесь, на отдаленной окраине Бреслау, по долгу службы.
На берегу, поросшем колючим кустарником, под серыми покрывалами (собственность Института судебной медицины, часть обязательной экипировки полицейских экипажей и первых автомобилей, поступивших в распоряжение полицайпрезидиума) лежали четыре человеческих тела. Вокруг них суетилось семеро должностных лиц. Пятеро полицейских, присев на корточки, сантиметр за сантиметром обшаривали мокрую траву и жирную землю, липнувшую к каблукам. Покончив с очередным квадратом, они, не выпрямляя колен, перемещались на шаг в сторону и продолжали свою кропотливую работу. Несмотря на утренний холод, все были без пиджаков, на усы из-под шляп стекали струйки пота. Один из экспертов, не доверяя точности фотографии, срисовывал отпечаток ботинка, оставшийся на сырой земле. Еще двое полицейских (в пиджаках, в отличие от экспертов) стояли в лодке, привязанной к берегу, и снимали показания с двух подростков в форме народного училища. Подростки дрожали от холода и страха. Один из ведущих допрос махнул рукой Смолору и Моку и указал на окруженный флажками участок, где лежали прикрытые тканью тела. Этот кусок земли уже обыскали.
Человек, отдавший немой приказ, был их шеф, начальник отдела III-б (комиссии нравов), советник уголовной полиции Йозеф Ильсхаймер. Мок и Смолор прошли на указанное место и приподняли шляпы в знак приветствия. Ильсхаймер быстро двинулся в их направлении пружинистым шагом, высоко поднимая ноги. Моку даже показалось, что сейчас шеф подпрыгнет и приземлится прямо на покрывала. Его опасения не оправдались. У самых тел Ильсхаймер остановился, наклонился и приподнял ткань.
Глазам Мока предстало сплетение синих конечностей, застывших в трупном окоченении. Мертвецы были уложены как дрова в гигантском костре. Только вместо сухих стволов четыре туловища, из которых под разными углами торчали головы, ноги и руки. Части тела пребывали в невиданных сочетаниях. Тут из-под мышки выглядывала стопа, там над ключицей вырастало колено, а между ляжками виднелась рука. Кожу умерших во многих местах протыкали зазубренные обломки костей, на месте закрытых переломов синели опухоли.
Чтобы найти среди вывернутых конечностей оси «сверху вниз» и «справа налево», Мок стал шарить глазами по телам в поисках голов. Одна голова обнаружилась быстро. Ее подбородок покрывала густая борода. Мужчина, значит. Под носом у мертвеца вились усы. Из-под матросской фуражки на лицо падали две напомаженные пряди. Борода и волосы были вымазаны красно-коричневой массой с примесью чего-то водянистого. Наверное, натекло из пустых глазниц – двух мертвых озер, заполненных кровью и ошметками вырванных глаз.
С похмелья Мок вдруг делался страшно брезглив. Стоило ему с утра унюхать жареный лук, как его потом весь день преследовал запах паленого. От запаха конского пота или – еще хуже – пота человеческого начинало буквально выворачивать, а если на глаза попадалась харкотина, висящая на решетке какого-нибудь окна, то желудок и вовсе выходил из повиновения. Похмельного Мока следовало оставлять в собственной кровати одного, без внешних раздражителей – тогда он еще мог кое-как существовать. Но сегодня жизнь его не щадила. Слипшиеся пряди, выбивающиеся из-под фуражки, перемазанная кровью борода, редкие волосы на груди и завитки в паху, торчащие из-под кожаного мешочка, надетого на гениталии, – все эти волоски Мок ощущал в собственной глотке. Глубокий вдох – выдох. Вдох – выдох. Ясное сентябрьское небо, кислый запах перегара изо рта, луковая вонь, смрад яичницы… Мок закинул голову и задышал чаще, предчувствуя, что вот-вот рухнет навзничь. Голова кружилась. Пошатнувшись, Эберхард чуть не свалил с ног Смолора, который стоял на одной ноге и вытирал носовым платком перемазанный грязью ботинок. Смолор отскочил в сторону, и Мок с размаху сел на траву. Дался же Смолору его грязный ботинок, хоть бы встать помог. Нет, судьба сегодня была к Моку не благосклонна.
Ильсхаймер кивнул и устремил свой взгляд на пристань Вильгельмины, откуда как раз отчаливал маленький пароходик. Следственные эксперты уже собрали улики, раскатали рукава рубашек, надели пиджаки и закурили. На противоположном берегу остановился большой фургон, из него вышли восемь санитаров в кожаных фартуках, достали носилки. Следом из фургона бодро выпрыгнул мужчина сорока с небольшим лет в завязанном у шеи халате и в цилиндре, который ему был явно мал, прокуренным голосом он начал отдавать распоряжения. Санитары с помощью носилок раздвигали толпу, прокладывая дорогу своему шефу. Потом служащие Института судебной медицины перешли реку по плотине шлюза. Шли они очень осторожно, держась руками за трос. С другой стороны плотины, где никакого ограждения не было, ревела вода, исходя густой пеной. Полицейский, который вместе с Ильсхаймером допрашивал учеников народного училища, захлопнул блокнот, окинул присутствующих властным взглядом, махнул подросткам левой рукой, отсылая их на пришвартованную неподалеку барку, а правую руку подал сходящему с плотины мужчине в цилиндре.
– Добрый день, доктор Лазариус! – Затем полицейский поднял обе руки вверх и громко крикнул низшим чинам: – Господа, попрошу тишины!
Эксперты затоптали окурки, школьников и след простыл. Доктор Лазариус снял цилиндр и начал осмотр тел, смело перемещая туда-сюда сломанные конечности; его люди оперлись на сложенные носилки как на копья. Смолор отряхивал от налипшей грязи брюки.
Мок наклонился к уху Ильсхаймера:
– Герр советник, кто это?
– Я – комиссар уголовной полиции Генрих Мюльхаус, – произнес отдающий распоряжения полицейский чин, будто услышав вопрос Мока. – Назначен новым главой комиссии убийств. Прибыл из Гамбурга, где мои служебные обязанности были примерно такими же. Теперь к делу. Два ученика народного училища из Грюнайхе пришли сегодня к плотине в половине восьмого утра покурить и обнаружили тела четырех мужчин. Два тела лежали на земле, на них еще два. – Полицейский чин приблизился к мертвецам и воспользовался своей тростью как указкой. – Сами видите, господа, тела лежат как бы в беспорядке. Где у одного голова, у другого ноги. Все почти голые. – Трость Мюльхауса выделывала в воздухе пируэты. – Матросские фуражки на головах и кожаные мешочки на половых органах – вот и вся их одежда. Из-за этих странных одеяний я был вынужден привлечь к сотрудничеству отдел III-б полицайпрезидиума. С нами здесь начальник отдела, советник Ильсхаймер, – Мюльхаус с уважением посмотрел на товарища по работе, – со своими лучшими людьми, криминальассистентом Эберхардом Моком и вахмистром Куртом Смолором. – На слове «лучшими» в голосе Мюльхауса прозвучало сомнение, если не что похуже. – Ровно в полдень совещание у меня в кабинете. После того как будет произведено вскрытие. Пока все. Вам слово, герр доктор.
Закончив предварительный осмотр, доктор Лазариус снял цилиндр, провел рукой, которой касался трупов, по лбу, нашарил у себя под халатом окурок сигары и вставил в рот. Один из санитаров поднес ему огня, доктор прикурил, и все, наконец, услышали его иронический голос: