Садится в кресло. Запрокинув голову, закрывает глаза. Перед глазами ходят желтые и фиолетовые круги…
Может быть, это хорошо, что она для него далека и недоступна? Что было бы, если бы, как Клавдия, отдалась она ему? В чем можно быть уверенным?
И вот опять она, единственная, перед ним. Тонкие, высоко изогнутые брови, прямой, гордый нос, прихотливо улыбающиеся губы. Пышно взбиты золотые волосы, точно высоко вздутый шлем. В линиях грудей – исступленная стремительность. Нежные, теплые, мягкие руки открыты до локтей.
Она здесь, она с ним. Больше ничего не надо. Он счастлив, что она с ним.
– Как теплы твои руки, – говорит он, – обвей их вокруг моей шеи. Где ты была так долго? Мне холодно, я болен. Я тосковал о тебе.
Смутно слышит он, что вблизи шумит море. Долго смотрит он в ее синие глаза.
ЛОЖЬ
Мы выходили из театра.
– Что это, снег?.. — Валентина Львовна прищурилась и подняла лицо. Шел мелкий, пушистый, серебрящийся снег. Ночь казалась сыровато-синей.
Из нескольких смежных входов театра тяжело выкатывалась черная, закутанная, медленная толпа. Прилежащий тротуар запружен ею. Как многие идут по двое: муж и жена, любовники. И мы рядом, под руку. Это тайно сближает и нас.
– Подержите, пожалуйста, на минутку… — Валентина Львовна передает мне портмоне и платок. Освободив таким образом руки, останавливается на портале театра и надевает, старательно застегивает перчатки.
Затем я опять беру ее под руку.
Вам очень идет этот капор. Сейчас в темноте он кажется почти белым. Сегодня вы особенно хороша.
Я уже две недели ухаживаю за Валентиной. С первой же нашей встречи у общих знакомых, где она была вместе с мужем, что-то установилось между нами. Завлекающая какая-то игра, острая и пряная. Валентина красива, это все говорят и мне самому это кажется. Сегодняшний вечер должен многое решить.
Длинными рядом выстроились извозчики. Ближайшие суетливо поднялись над своими пролетками, наперерыв предлагают услуги, что-то вперебой кричат. Те, что вдали, еще неподвижны, плотно осели на козлах, скорчились, запрятались в кожухи: может быть, спят. У трамвайной остановки, чернея, сгущается толпа.
– Поедем? — спрашиваю я Валентину, останавливаясь около извозчика. Тот уже прихлестывает лошадь.
Валентина хочет, однако, еще немного пройтись. Чудесная ночь. И что снег идет — приятно. Только не так быстро надо идти. Говорит она это с кокетливо-капризным видом.
Я теснее беру ее под руку, и мы медленно подвигаемся к широкому, запятнанному разноцветными бликами, снежно-искрящемуся тротуару. Валентина выше меня, и идти мне с нею очень удобно. Говорим о театре, об общих знакомых, потом о любви. Я часто вглядываюсь в нее сбоку. В ней странное сочетание томной лености, проникающей всю ее крупную, красивую фигуру, – с мелкими, грациозными жестами и оживленной игрой лица. Иногда что-то искусственно-деланное, слегка лживое чувствуется в этом оживлении. Конечно, это все та же привычная, полусознательная игра, которая ей так свойственна, которая опутала все наше знакомство, невольно передаваясь и мне.
– Любовь? — звонко смеется Валентина. — Что это вы все говорите о любви? По-моему вы сентиментальны! Я ведь знаете, не признаю этой вашей любви. И без нее можно все взять от жизни. Лишнее только беспокойство и осложнение.
– Да, но без любви могут ли отношения быть сколько-нибудь захватывающими и интересными? Не сузится ли тогда все до крайности? Впрочем, иногда вы правы: часто любовь только условный термин, без которого люди искренние могли бы обойтись.
– Вы находите меня лживой? — через несколько шагов удивленно опять перебивает она меня. — Неужели? И это вам не нравится? А мне все кажется, я слишком простодушна. Это неудобно для замужней.
На перекрестке я останавливаюсь и опять предлагаю ехать. Валентина согласна, но сейчас же добавляет: домой. Я вижу из этого: она угадывает мои невысказанные намерения; значит, о том же думает, что и я.
– Почему домой? Рано… — Я многозначительно сжимаю ее локоть. – Пойдемте куда-нибудь, Валентина.
Она делает удивленные глаза и даже повертывается ко мне с непонимающим видом.
Куда же это мы можем поехать? Ночью? Что это с вами?
Я не верю ее удивлению. Хочется ей сказать, чтобы она оставила притворство. Но чувствую, этого нельзя: надо самому, как она, играть и притворяться.
– Валентина, не мучьте меня. Ведь вы же понимаете, это должно быть. Мы не дети с вами. Столько раз, так жадно я уже об этом думал. Вы должны быть моей.
Она начинает вдруг звонко и деланно смеяться.
– Это мне нравится! Почему же я должна? Мало ли о чем вы можете думать! Вдруг ночью куда-то с ним ехать! Уверяю вас, я к этому не привыкла.
При последних словах лицо ее принимает холодное, равнодушно-презрительное выражение. Некоторое время неловко, напряженно молчим. Потом я опять начинаю убеждать ее, не веря себе сам, осторожно подыскивая слова…
Мы уже далеко отошли от театра. Извозчики здесь не выстроены в ряды: одиноко дремлют на перекрестках. За широкою, мглистою площадью тесная и мрачная открылась улица. В ней тихо: точно щель она между стенами, между сплошными громадами домов. Сомкнутся дома, и ее не будет. Откуда-то сверху падает белый, беспокойный электрический свет, беспрерывно вздрагивает он, и тогда чудится, — там наверху проносятся буйные, неистовые вихри. Внизу — тишина.
– Зачем же мы, однако, идем? — вспоминаю я. — Если и домой, все же можно ехать.
Мы садимся на извозчика. Все еще некоторая неловкость и отчужденность между нами: я не нахожу о чем говорить. Говорю поэтому много и беспорядочно: все, что приходит на мысль. Смотря вокруг, отмечаю свои беглые впечатления. Вот выехали на широкую улицу,— приятно. Какой странный сейчас город: сумрачно-влажный, пятнисто-мутный. Словно затоплен, залит он чем-то: по крайней мере, здесь внизу. Фонари — точно капли разноцветного воску, застывшие во мгле. Нет, не похоже. Мы все невнимательны к окружающему: не умеем видеть, не умеем назвать. Разве лишь в юности бываем иными. Рассказать о юности?.. Когда-нибудь в другой раз. Удивительно: люди, встречаясь, всегда говорят о прошлом. Вступая в новую любовь, вспоминают о прежних. Это не лишено трагизма.
Валентина слушает меня с видимым вниманием: даже повернулась ко мне и широко раскрыла глаза. Мне и в этом чудится легкое, кокетливое притворство. И я вижу, она уже не сердится на меня, – странная, лживая женщина. Я теснее обнимаю ее за талию, привлек к себе. Она не противится. Тогда, оглянувшись, достаточно ли пустынна улица, я целую ее в губы. Она упрекающе смотрит на меня; молчит. Вся она выглядит теперь тихой, слабой, покорной. Почему вдруг такая перемена? Опять начинаю просить ее куда-нибудь со мною отправиться, хотя бы заехать в ресторан. По-прежнему отказывается, но уже гораздо менее решительно.
– Ну, вы согласны, ну, не надолго, на полчаса? Ведь вы озябли. Хорошо? Там тепло и музыка. Смотрите, как приветливо везде освещены окна.
Она смущена, словно наивная девочка.
Но ведь это же не принято. Что вы делаете со мною?.. — Стыдливо потупляет глаза.
Я чувствую, она согласилась. Она поедет со мною в кабинет ресторана, поедет и дальше, куда я захочу. На минуту я даже слегка разочарован. К чему же было тогда это притворство? Вдруг странным и невероятным кажется, что должно произойти.
– А ваш муж где сегодня? – необдуманно спрашиваю я. Тотчас же понимаю, не следовало упоминать о муже. Она смотрит на меня укоризненно. Я беру ее руки и, как бы прося прощенья, целую похолодевшие пальцы.
У подъезда ресторана я решительно останавливаю извозчика. Валентина не возражает. Я помогаю ей сойти. Швейцар широко распахивает перед нами дверь.
– Кабинетик? – услужливо догадывается лакей.
Я осторожно веду под руку свою даму. Мельком взглянув на нее, удивляюсь. Горделивая неприступность и холодная строгость у нее теперь на лице. Такою я ее еще не видел. Но это уже для лакеев.
Мы входим в кабинет. Официант, суетись, поворачивает электрический выключатель. Из тьмы возникает блестяще сервированный стол, зеркало и красная плюшевая мебель.
Я заботливо вглядывалось в широкий диван. Валентина с спокойно-горделивым, слегка недоумевающим видом стоит у стада. Лакей снимает с нее заснеженную шубу.
В клубе, в многолюдной зале мы ужинаем все вместе: Валентина, ее муж, я и еще несколько знакомых. Среди них – журналист Кудерьков, адвокат Пролетов, какой-то студент с женою. Волнующе властно охватило залу электричество: средняя большая люстра похожа на пышный букет бледно-желтых лютиков. Медленно и шумно рассаживаемся мы вокруг круглого стола в углу.
Валентина очень интересна сегодня. На ней цельное синее платье, плотно облегающее ее эффектную крупную фигуру. Она имеет успех: окружена поклонниками, шумно соперничающими друг перед другом. Политехник Булгак, похожий на деревянную куклу, весь вечер словно пришпилен к ней.
Я разговариваю с Владимиром Владимировичем, ее мужем. Он вяло расспрашивает меня о моих работах. Что-то замкнутое и недоброжелательное в нем. Таков он со всеми. Мне кажется, он во всех подозревает любовников жены.
Валентина мало со мною говорит, весь вечер держится в стороне. Я ее понимаю: тактическая хитрость — после того, что было между нами. Поэтому и я к ней не подхожу: остаюсь среди немногих, что не ухаживают за ней.
– Летом необходимо отдохнуть, — сообщает мне Владимир Владимирович, очевидно, что его самого интересует. — А на наших дачах какой же отдых. Вот, как в прошлом году, съездить за границу, в Швейцарию…
Я смотрю на Валентину. Вот она смеется, немного наклоняется, смеясь. От смеха дрожат плечи и грудь. А вчера я целовал эту грудь, целовал тело, теперь скрытое синим платьем, лишь лукаво намекающим на его пышную красоту. Догадывается ли кто-нибудь о вчерашнем? По ней, по ее лицу нельзя ни о чем догадаться. И мы врозь все время, и ничто, по-видимому, не связывает нас. Странно, что так бесследно проходит любовь.
– Особенно много русских в Давосе, — продолжает рассказывать Владимир Владимирович. — Целая колония. Мы там со многими перезнакомились. Но жене, в конце концов, наскучило. Маленькое, в сущности, местечко…
Я вижу, Валентина обернулась к нам, вот перегибается и хочет что-то сказать мужу. Он встает и подходит к ней. Весь вечер она с ним умеренно-нежна и внимательна: как нужно. Я не вслушиваюсь в разговор, но я знаю: в нем притворство и ложь.
Затем к ней подводят познакомить какого-то студента. Она быстро прищуривает глаза и подает ему руку – обычным своим жестом, как-то с отвесу, сверху, кокетливо и горделиво приподымая локоть. И в этом движении, в манере подавать руку есть у нее что-то деланное, неискреннее: какая-то осознанная горделивость.
Новый студент – Дорошевский и пишет стихи. Он усаживается возле Валентины и. я слышу, она сейчас же начинает говорить с ним о литературе. С подчеркнутым интересом переспрашивает его. Как мне знакомо все это.
Кудерьков бешено стучит вилкой по тарелке:
– Человек! Человек!.. Кто тут подает? – Он взял на себя роль распорядителя. Передает карточку соседям, осведомляясь: – А вам что? – Дает обстоятельные объяснения лакею.
Владимир Владимирович заказал себе почки в мадере и сидит теперь молча. Я замечаю, у него очень худые, некрасивые и волосатые руки. Мне неприятно на них смотреть, словно это как-то касается меня. Неприятно и то, что мы рядом. Пробую опять с ним заговорить.
– В Италии вы тоже бывали? Только в Венеции? А в следующий раз куда собираетесь?
Разговор за столом делается общим. Говорим о современной литературе, о предстоящем благотворительном концерте, в котором участвует Валентина Львовна, об аресте Симоновского. Валентина всем интересуется, поддерживает каждую тему. Видно, что она светская женщина и образована и умна. Но я чувствую в этом какое-то равнодушное приспособление к собеседнику, к обществу, ту же обычную ее неискренность. С удивлением замечаю в себе странную к ней вражду.
– Вы пишете поэму? – спрашивает она Дорошевского. — Это любопытно… Осенью издадите сборник? Не забудьте мне прислать.
Затем откидывается на стул и говорит, прищуриваясь, с ленивой грацией:
– А что выходит сейчас интересного? За последнее время я так от всего отстала. Просто стыдно признаться.
– Господа, господа за дело! — хрипит Кудерьков. Вино подано. За ваше здоровье, – чокается он с Валентиной. Она изящно протягивает ему бокал, обнажая прекрасную руку.
Рукой этой завладевает Булгак и долго целует ее у локтя. Валентина громко смеется. Она смело кокетничает со всеми при муже, позволяет целовать себе руки, ухаживать весьма отважно. Как понятна эта тактика: раз это делается открыто, при муже, значит, все невинно и здесь нечего подозревать…
– Ухаживал за мной? Даже серьезно? – смеется Валентина ответ на что-то сказанное Булгаком. – Да разве за мной можно серьезно ухаживать! Мы с ним на третий же день поссорились. Он говорит, что это скучно и несовременно: быть добродетельной женщиной и любить своего мужа.
Последние фразы она произносит очень громко. Я понимаю: это говорится для мужа.
Кудерьков уже подвыпил.
— Я что, старая газетная крыса. Репортер и шантажист! Полнейшая бездарность! Но вы думаете, меня не любили? И еще как любили! Валентина Львовна, пожалуйте ручку.
Валентина Львовна и здесь считает долгом поддержать.
– Любили? В самом деле? Расскажите. Красивые, лучше меня? — В последних словах чувствуется какой-то вызов. Не отнимает от его губ руки.
Все беспорядочнее, все беспокойнее становится в зале. Шум у нас, шум за соседними столами. Беспрерывно кто-то входит, уходит, утомительно мелькая перед глазами.
Становится тягостно. Хочется уйти, уединиться, передумать что-то. Я отодвигаюсь от стола, как бы для того, чтобы лучше следить за оркестром. В задумчивости смотрю на стены, на электрические бракеты. Лютики люстры кажутся мне потускневшими: увядают. Вот опять наливаются острым, золотистым светом. Вся эта вечерняя яркость точно – горячечный сон. Легкий, млеющий туман окутывает залу. Что это, – дым папирос или пелена моей захмелевшей грезы?
Опить вглядываюсь в Валентину, смотрю на ее белые, полные руки, улыбающееся лицо. Вспоминаю все: наше первое знакомство, когда она тем же обычным своим изыскано деланным движением подала мне руку и, слегка прищуриваясь, внимательно беседовала со мною о том, что должно меня интересовать, вспоминаю дальнейшее – комедию сопротивления, комедию неопытности и смущения в тот вечер после театра и, наконец, наши ласки, чувственные, бесстыдные, опытно изощренные, которым мы тщетно старались придать характер беззаветной страсти. Все от начала и до конца была ложь.
– Василий Петрович, а Василий Петрович! – Я обертываюсь, это кричит мне Кудерьков. — Что это вы замечтались, батенька? Будете пить шампанское?
Я подвигаюсь к столу, беру стройный, наполненный бледно-золотою влагой бокал и опять начинаю разговаривать с Владимиром Владимировичем. На этот раз говорит он о квартирах: как трудно найти подходящую. Очень жалуется на своего швейцара, который ленится вставать по ночам. И при этом, как все они, швейцар, по его мнению, сыщик.
Меня странно занимает разговор с этим скромным и печальный человеком, обманываемым мной. Но вместе с тем неприятно его присутствие, то, что он рядом со мной. Словно от этого еще явственней, еще нестерпимей становится ложь нашей любви. Что связывает меня с Валентиной? Что это за женщина, кого любила она до меня? Кого любит теперь?
Адвокат Пролетов, лысый, полный, молодящийся франт с кошачьими усами пьет с Валентиной ликер. О них что-то говорилось: конечно, он ее любовник. Булгак? Нет, этот недавно лишь познакомился, этот — будет. Впрочем, как знать. Кудерьков? Я смотрю на пьяное, изможденное, лохматое лицо Кудерькова. Возможно.
Вспоминаю, что вот весь вечер со мною она не говорит, я к ней не подхожу и ничего не заметно между нами. А между тем она отдавалась мне. Значит, то же возможно и с другими? Кто же они, где? Я встревоженно оглядываюсь в зале… Вдруг Валентина встает с своего места и приближается к нам. Сначала подсаживается к мужу, что-то ласково с ним говорит, кажется, спрашивает, не слишком ли он утомился. Потом обертывается ко мне.
— Вы что же, ко мне не подошли за весь вечер? Владимир, что это с ним? Извольте за мной ухаживать.
Я стараюсь оживиться. В том же шутливом, что и она, тоне громко отвечаю, что потерял всякую надежду, видя столько соперников и зная ее добродетель.
Ответ ей, по-видимому, понравился.
– То-то. Целуйте, – Она демонстративно протягивает мне руку. Раз это делается при муже, значит, здесь нечего подозревать.
Затем она берет меня под руку, и мы отправляемся гулять по залу. Она тесно и многозначительно опирается о мою руку и сразу делается очень нежна. Обещает завтра быть у меня, пробыть долго. Муж куда-то уедет.
Когда мы вернулись, Кудерьков организовывал поездку за город. Спросили Валентину. Она сейчас же согласилась. Мне не хотелось, чтобы она ехала, не хотелось ехать и самому. Я сказал ей об этом. Она удивилась, сочла это ревностью, недоумевала, не хотела понять, почему мне это неприятно.
Отправились все за исключением Владимира Владимировича и женатого студента, уехавшего с женою домой. Пьяно кричали и хохотали, садясь на тройки. Пролетов шептал что-то на ухо Валентине, касаясь ее усами. Булгак ловко подсадил ее в сани…
Два часа ночи. После свидания у меня я провожаю домой Валентину. Молчаливо едем мы на тряском извозчике по мокрой, развороченной, размытой оттепелью улице. Чуть обозначился рассвет.
У меня ощущение, что я должен что-нибудь говорить, что молчание неудобно. Но говорить нечего, и мы так явно друг другу не нужны. В памяти — взбудораженные простыни, раскинутое женское тело, нетерпеливое раздевание и усталое одевание с докучным застегиванием крючков на спине. На губах странная сухость после поцелуев. Тягостное на что-то недовольство и разочарование.
Я смотрю на нее: у нее усталый, покорный, безразличный вид. Лицо как-то заострилось и кажется бледнее и худее обыкновенного. Глаза упрекают меня за то, что я сделал с нею. Я молча целую ее бледную, холодную руку.
— Который час? Ужели уже два? — спрашивает она. – Господи, что я скажу мужу… Ведь я же говорила, давно пора ехать.
В ее голосе на минуту слышно то же недовольство и раздражение, что я чувствую в себе. В этот миг так ясно, что мы совсем друг другу чужие, что мы оба недовольны и почти враги.
– Смотри, – указываю я Валентине, чтобы что-нибудь сказать, – какой странный зеленоватый свет в этих окнах. Словно за ними озаренное морское дно. Какие-то цветы. Точно водоросли, что тянутся к свету. Она равнодушно повертывается к окнам и смотрит на них. Затем мы опять молчим. Я рад, когда мы подъезжаем к ее дому.
Мы прощаемся у подъезда, и я нажимаю звонок. Показывается швейцар, тот самый, которого бранил Владимир Владимирович. Еще раз кивнув мне, Валентина скрывается за дверью. Я опять сажусь на извозчика, и он еще медленнее, еще неохотнее везет меня домой. Думаю о Валентине.
Вот сейчас, быстро стуча высокими каблуками, поднимается она по лестнице, осторожно открывает хранящимся у нее в ридикюле ключом входную дверь своей квартиры, привычной рукой находит электрический выключатель в передней. Быстро скинула манто и капор. Подобрав юбки, чтобы не шелестели слишком громко, направляется в спальню. Молчаливы и таинственны комнаты ночью. Муж уже спит. В спальне спущены, вероятно, тюлевые занавески, и светлеющая ночь отпечатала на них квадраты окон. Холодно мерцает зеркальный шкап. Поспешно, но стараясь не зашуметь, раздевается Валентина. Вот, подойдя к зеркалу, смотрится в него. Углубились глаза, и все лицо устало и бледно. Спутаны волосы: торопясь после свидания, лишь небрежно успела она сколоть прическу. Поскорее распускает она волосы, чтобы не увидел муж: перечесывается, как обычно на ночь. В это время муж просыпается: он всегда просыпается, рассказывала Валентина. Уж не подозрения ли мешают ему спать? Что же делает она? Подбегает ли к нему с шаловливым видом, поспешно обнимая, рассказывая, где была, как веселилась на балу, как каталась за городом? Или спокойно остается на месте, медленно перебрасывая из руки в руку густые волосы, заплетая на ночь темно-русую косу? Лицо непроницаемо, холодное и спокойное, лицо полно лжи. Муж что-то спрашивает, равнодушно и боязливо — чтобы не выдать подозрений, ревнивой своей тревоги. Она спокойно отвечает, она лжет так искусно. А потом что делает она? Что делаешь ты потом, Валентина? Ложишься в кровать? Он тебя обнимает? Не противны тебе его ласки? Может быть, ты находишь даже удовольствие в этом, в этой смене и сравнениях? Что говоришь, что шепчешь ты ему? То же ли, что и любовнику?
Ты привыкла лгать, это тебе не трудно? Но какой тягостной, какой пошлой становится от этого и наша любовь!..