Несмотря на то что наши сады соприкасались, мы с Нелей вместе почти не играли – она принадлежала к ватаге верхнего двора, я – нижнего. Разделял наши сады глухой и высокий дощатый забор, в щели которого я иногда видела Нелю в ее тенистом саду, длинном и узком, где, как мне кажется, были только деревья. С нашей стороны у забора росла черемуха. На доступной с земли высоте ее ствол разветвлялся, образуя изгиб. Там мы любили сидеть как в кресле. В углу, где сходились три сада, рос пышный куст бузины.
В одном из этих двух домов жила Маргарита Евгеньевна, учительница немецкого языка в Коммерческом училище. Как-то папа сказал, что она преподавала еще и физкультуру, была отличной гимнасткой. Маргарита Евгеньевна вела замкнутый образ жизни, обычно ее можно было встретить в нижней части парка Турчиновича, где она прогуливала своего бульдога.
Еще дальше вниз от «станкинского» дома, с другой стороны поляны, весь в оплете ветвей кленов, ясеней и берез, стоял самый большой, двухэтажный, и, пожалуй, самый красивый из всех наших домов. Он, так же как и оба перед ним, был обшит рейкой цвета северного неба. Но в отличие от них он имел нарядный и не совсем обычный фасад. Если существовал такой стиль – загородной эклектики, то, наверное, это был как раз он. Симметричные башни застекленных веранд завершались треугольными фронтонами, а между ними, в глубине, серая бетонная тумба с гребешком аттика наверху. Внутри за ней – центральная и единственная лестница, куда выходили двери всех квартир. Над парадным, одно над другим, два закругленных витражных окна – одно высокое, почти в два лестничных марша, второе – словно его отсеченная верхушка. Цветные квадратики стекол веселили и ласкали глаз, но еще лучше было смотреть на них изнутри, на свет. Пурпурные, синие, зеленые и желтые и с матовым узором, как кружева. Ступени лестницы были каменными, а площадки выложены белой и вишневой плиткой. Когда в начале 60-х годов этот дом сносили, он сопротивлялся до последнего: лестницу пришлось взорвать.
В этом доме было больше всего квартир – восемь (еще четыре веранды выходили на запад). Квартиры с 14 по 21 номер, т. к. нумерация шла последовательно по всем флигелям. Одна квартира на втором этаже с южной стороны была сдвоенной (18 и 19), в ней жили родители моего отца и его братья.
Баба Зина, Зинаида Николаевна Семенова, и дед, Владимир Александрович Трофимов, всю жизнь прожили в гражданском браке, и получилось так, что мой отец, как и его младший брат Василий, носили фамилию и отчество первого мужа моей бабушки, отца ее старших сыновей. Дед был учителем русского языка и литературы и преподавал в Коммерческом училище, а потом работал на кафедре русского языка в Ленинградском университете. Об этом я знала. Но никто не рассказывал мне тогда, что дед еще более тесно был связан с общественной жизнью и историей Лесного. Во-первых, сразу после того, как летом 1917 года Лесной был включен в черту города, он стал председателем избранной Лесновско-Удельнинской подрайонной думы. Во-вторых, он был одним из основателей школьного краеведческого движения – кружка изучения Лесного в Коммерческом училище. Этот кружок, в свою очередь, послужил истоком создания в 1923 году «Отделения Общества „Старый Петербург“ в северных окрестностях», которое «взяло на себя продолжение и развитие работ кружка изучения Лесного, но уже на территории всей северной, заречной, части города». С. А. Безбах был учеником деда.
В двух квартирах первого этажа жили Андреевы и Лисицыны. «Вовка и Ленька» Андреевы были двоюродными братьями Кондратьевых и так же, как те, и как Дима и Зоя Лисицыны на несколько лет старше меня. Братья Андреевы росли без особого пригляда. Они часто, как у нас говорили, «болтались на улице»: просто так или гоняли в футбол, то есть бегали за мячом, отнимая его друг у друга, одни или еще с кем-то из ребят. Оба были смуглы, коротко, но как-то не очень ровно стрижены, глаза – черные угольки. Они носились во дворе, как взъерошенные галчата. Баловались рогатками. В их семье жила еще старшая сестра по матери – Нина. Она заметно отличалась от братьев: умница, серьезная, работящая. У нее ладилась вся домашняя мужская работа. После войны она окончила Педиатрический институт и поступила в аспирантуру.
Когда началась война, старший из братьев Андреевых и его двоюродный брат Николай учились в ремесленном. Вместе с училищем их отправили в эвакуацию на Урал, на завод в Нижнем Тагиле, откуда они потом сбежали. Бежали от голодной жизни. Пробираясь домой, подо Мгой попали к немцам. О Николае больше никогда ничего не слышали. Владимира угнали в Германию. После войны он вернулся. Леня был призван в конце войны и служил на Дальнем Востоке.
Дима Лисицын отвоевал на Карельском, его тоже призвали не сразу. А в конце 30-х он был худеньким подростком с острым личиком, нрава спокойного и тихого, но с чуть заметной хитринкой в глазах. Зою мы звали Зайкой, она немного косила, но зато ее необыкновенно пышные волосы вились так, что, казалось, их нельзя было расчесать, и золотисто-пшеничным снопом возвышались над ее головой.
На всю округу Лисицыны славились своим великолепным садом. Каких цветов там только не было! За ними ухаживала Александра Андреевна, строгая на вид, с неизменной папироской в плотно сжатых губах. Дима и Зайка ей помогали. Они воспитывались в труде.
До войны между семьями моих родителей не было очень тесных и теплых отношений, не было и каждодневного общения. Мы оказывались у бабы Зины обычно только по праздникам или в связи с какими-то другими событиями. Она тоже иногда приходила к нам. Перед этим созванивались. У нас тогда уже были телефоны, что в Лесном встречалось еще не так часто. Наш: «Лесная – 26», их: «Лесная – 4-13». Дома стояли наискосок друг от друга, их разделяли только сараи. Тогда я не могла и предположить, что через несколько лет этот дом станет моим вторым родным домом, что я проведу в нем всю свою юность.
Последний, девятый, флигель 32-го пошел почему-то вбок и стоял уже за домами 34-го. Одноэтажный бревенчатый домик всего на две квартиры. Обе его веранды выходили крыльцами в сады. Там росла коринка, а справа был пруд. Дом называли «шаповаловским»: в нем жили уже взрослые, но еще совсем молодые брат и сестра – Евгений и Елена Шаповаловы (Жека и Ляля), и их мама, Мария Порфирьевна (кажется, тогда был жив еще и отец, но я его не помню). Жека «не разлей вода» дружил с моим дядей Васей, младшим братом отца, и был своим в доме бабы Зины. Он работал в «Ленэнерго» на Марсовом поле. Погиб во время блокады при артобстреле. Ляля перед самой войной вышла замуж за своего сокурсника-грузина, студента Института им. Лесгафта. Его мобилизовали в первый же день войны, и он пропал без вести. У Ляли родилась дочь Татьяна, впоследствии она окончила университет и стала биологом.
В одной квартире с Шаповаловыми, в узкой маленькой комнате с единственным окошком, жили Никитины – две девочки, Тамара и Вера, со своими родителями. Все они были красивы здоровой и доброй красотой. Помню приветливое, широкое лицо мамы, Марии Михайловны, ее слегка вьющиеся каштановые волосы до плеч, помню облик отца – человека среднего роста, крепкого и ладного – и до сих пор как будто слышу его жесткий белорусский выговор. Кажется, он работал завом какого-то овощного магазина. Девочек стригли коротко, но оставляли челку до глаз (тогда так было модно – как у Светланы Сталиной на знаменитом портрете вождя с девочкой в матроске на руках). Верочка была моей подружкой.
Старо-Парголовский, 34
Главный дом 34-го – двухэтажный, белый – был сложен из кирпича и оштукатурен, со скромным рельефным орнаментом по фасаду. Он стоял высоко, только чуть отступив от проспекта и обратившись к нему всеми четырьмя верандами и своим парадным входом. Со стороны двора он целиком открывался взору и смотрел с высоты уверенно и строго. В центре – крутые ступени крыльца черной лестницы. Это и был собственно «липатовский» дом. Но в наше время никого из Липатовых в нем уже не было, и мы обычно называли его «завитаевским»: Завитаевы поселились здесь еще при Липатове. Самыми молодыми среди них были Игорь, Юра и их сестра Валентина. Кроме них в этом доме жили Толя Горячев и Соня Бого-рад. Потом в этот же дом въехала большая семья Прокофьевых с тремя детьми – Юрой, Милой и Геной. Все они были очень высокие.
На первом этаже жили три сестры Полант, женщины средних лет. Позже к ним приехала и четвертая, младшая сестра, с девочкой Нелей, моей ровесницей. Позднее я узнала, что ее отец был начальником полигона на Пороховых. В конце 1930-х он был арестован и расстрелян. Так Неля Николаева оказалась среди нас…
Завитаевы жили и в соседнем деревянном доме, на втором этаже. Это была семья Нины Завитаевой – ее отец Владимир Андреевич, мама – Ольга Петровна Пуссеп и старший брат Володя. Во дворе его звали Ава (на самом деле его звали Владислав, он, видимо, маленьким называл себя «Ава», так и пошло – из семьи во двор. Кроме того, в своих компаниях он числился как «Завитаев», но на самом деле носил фамилию по матери – Пуссеп). Нинин папа занимался извозом, у него была лошадь. Мама работала в ЖАКТе. Они держали коз, а потом и корову.
Нина была девочкой стройненькой, голенастой, спортивного склада. Уже с детства в ней чувствовался прибалтийский тип. Светлые косички крендельком подхвачены на затылке, пухлые губы слегка надуты, как будто она всегда сердилась. На самом деле в ней и была какая-то настороженность, даже замкнутость, она любила держать дистанцию. Ее брат Ава был круглолиц и румян, плотно сбит, не блондин, как сестра, но глаза – синие-синие. Во время войны он окончил авиационное училище, летал стрелком-радистом и в небе над Восточной Пруссией был ранен – раздробило ступню. В полевом госпитале ее ампутировали. Я помню, как он вернулся, сильно хромая, но внешне здоровый и сильный, счастливый возвращением и Победой. Толя Горячев тоже вернулся, а Юра Прокофьев ушел добровольцем и погиб. Погиб под Ленинградом и Нинин отец.
На первом этаже проживал со своей матерью некто Калинин. Человек средних лет и среднего роста, строгий и подтянутый, он жил какой-то своей, неизвестной нам жизнью, почти ни с кем не общался. Проходил быстро и деловито, не задерживаясь во дворе. Его почему-то всегда называли по фамилии. Говорили о нем сдержанно, и в то же время как о человеке достаточно значительном. Позже Нина рассказала мне, что до революции он служил в царской армии, был офицером, потом каким-то образом вступил в партию и работал на заводе имени Сталина. Кажется, именно он устроил на завод маминого младшего брата Бориса, одаренного и музыкально, и технически, выпускника школы, перед которым как перед сыном репрессированного отца были закрыты все дороги, и, прежде всего, – к высшему образованию.
Обе веранды «калининского» дома смотрели вниз, на закат, летом они совершенно затенены листвой красных кленов. Дом стоял вдоль южной стороны двора. Во дворе находилась волейбольная площадка и росло несколько яблонь.
Замыкал прямоугольник двора снизу второй штукатуренный двухэтажный дом 34-го. И хотя величиной он не уступал липатовскому и при первом взгляде казался очень похожим на него, но уже тогда был запущен и сер, стены его были плоскими, без затей. Какой-то уют и свое лицо придавали ему только веранды, которые выступали не с фасада и не с тыльной стороны, а, как крылья бабочки, раскинулись в стороны. И тоже две лестницы – парадная и черная. Четыре палисадника вокруг, с парадной стороны – узкий проход между двумя заборами, а в самом начале его, посередине, стояли две большие сросшиеся березы, поэтому дорожка раздваивалась, выходя на ту, что шла вдоль палисадников. Это был мой родной дом, в нем прошло все мое детство…
Парадная лестница была светлой, просторной и гулкой – там витало эхо! Площадка верхних квартир балкончиком с резными перилами, белые, беленые стены и высоко, как в храме, окно. Мы ходили по этой лестнице обычно только тогда, когда нужно было идти куда-нибудь в сторону Старо-Парголовского.
Центром нашей повседневной жизни был двор с другой стороны, со стороны черного хода. Лестница там напоминала причудливый деревянный колодец с маршами крутых ступеней и стенками плоских резных перил, с глухо зашитым досками кошельком чердачного хода, со встроенными на площадках «холодными» шкафиками для каждой квартиры. На верхней площадке, утопленное между тумбами этих шкафчиков, – окно с очень широким подоконником, на нем было удобно лежать, выглядывая на улицу.
Это был главный наблюдательный пункт. Из этого окна нас звали домой, а иногда мы, дети, сами лежали на окне и смотрели во двор. Обзор отсюда отличный: весь двор как на ладони, слева сараи, посреди грядки, за ними шаповаловский дом, дальше палисадники и огороды, а совсем вдалеке – дома Раздельной улицы. Туда мы и ходили за молоком к Скавронским. Позже – и за хлебом, когда вместе со стандартными домами появился в той стороне хлебный ларек.
Отсюда мы смотрели, кто из ребят вышел гулять, что делается во дворе. Иногда, когда уже построили стандартные дома, случалось наблюдать и безобразные сцены, они были связаны с пьяными, которые оказывались в поле нашего зрения. Однажды из этого окна я увидела, как по периметру нашего двора один пьяный бежал с топором за другим. И – догнал, и – ударил. И тут именно Милитина Максимовна – чопорная «дама с собачками», мгновенно, под общие «ахи» и «охи», оказала пострадавшему первую помощь, промыла и перевязала рану. На меня это произвело такое впечатление, что даже не осталось ужаса от случившегося.
Во второй половине дня вся лестница освещалась долгим и жарким закатным солнцем и издавала чудесный запах сухого нагретого дерева. Крыльцо с этой стороны, как и у завитаевского, тоже было высоким – в четыре или пять ступеней, тогда как у парадного была всего одна ступенька, ведь все наши дворы и дома шли под уклон.
Семья моего деда по матери, Антона Порфирьевича Кравченко, поселилась в этом доме в начале 20-х годов прошлого века и жила в квартире второго этажа на южной половине (№ 10). Но самого деда в Лесном я уже не застала. По профессии он был дамский парикмахер, отличный мастер, и до революции имел клиентуру в высшем обществе, какое-то время у него была своя парикмахерская на Лиговке, в доме Перцова. Очевидно, этого было достаточно, чтобы дед как «бывший» уже в конце 20-х годов попал под колесо репрессий.
Первый его арест закончился высылкой из Ленинграда (статья «минус 5 городов»). Вторично его «взяли» в конце 1936 года, а 5 февраля 1937 года он погиб в Курской тюрьме. Ему тогда только что исполнилось 56 лет (обо всем этом мне, конечно, стало известно много позже, а скупые конкретные факты – только в конце прошлого столетия, когда мы получили справку о его «реабилитации»). Поскольку я узнала подлинную причину его отсутствия много лет спустя, это не сказалось на моем детском мироощущении, я знала только, что дед Антон в Курске, и мы с мамой и братиком, которому тогда не было еще и года, ездили повидаться с ним летом 1936 года. Мама тогда единственный раз ослушалась моего отца, видимо, ее вело предчувствие.
В доме на Старо-Парголовском остались моя бабушка Клавдия Анатольевна, мама, Мария Антоновна и ее братья Борис и Юрий (Георгий Антонович, старший). Я знала от бабушки, что ее старший сын Толя пропал в Гражданскую войну, его увели с собой белые, когда она и все дети, спасаясь от голода в Петрограде, оказались в Терпении, большом селе под Мелитополем. Оба родителя моей мамы были родом из городов Причерноморья – Одессы и Николаева. Мы и называли бабушку по-малоросски – бабуся. Девочкой она осталась сиротой и воспитывалась в семье своего дяди-моряка. Она была очень набожной. В ее маленькой комнате всегда горела лампадка перед иконой, иногда тайком она брала меня с собой в церковь у Круглого пруда.
Когда мои родители поженились, мой отец, Всеволод Евдокимович Семенов, тоже пришел в этот дом, но у него был и свой, родительский, наискосок от нашего, за сараями, – красивый «бабин Зинин» дом с цветными стеклышками. Мой отец окончил Железнодорожный техникум, но потом вдруг пошел в артисты. В годы моего детства он работал в «Александринке» и снимался в кино. Мне всегда казалось, что вместе с ним в дом входит праздник.
Папа любил устраивать сюрпризы. Не только в Новый год, но и в другие праздничные дни нас – меня и моего братишку Виталия – нередко встречало в столовой затейливое сооружение из новых игрушек. Папа любил делать оптовые закупки гостинцев. Когда у него появлялось немного лишних денег, привозил домой то ящик обожаемого нами яблочного пюре, то вдруг торбу лимонных корочек. Несмотря на то что иногда бывал очень строг, он понимал и уважал детскую душу.
Однажды он даже исправил Маршака. «Сказка о глупом мышонке» оканчивалась печально и всегда вызывала у малышей недоуменный вопрос. Но не так было в моей книжке. После слов «прибежала мышка-мать, а мышонка не видать», у меня какими-то веселыми буквами было написано:
(Только через много лет я поняла: сказка про глупого мышонка – совсем не детская.)
Иногда папа брал меня на колени, гладил по голове и говорил: «Моя лошадь!» Почему «лошадь»? Мне было странно, но нравилось. Хорошо, что не «зайка», не «киска» и даже не «лошадка». Значит, не похожая на игрушку, а сама по себе, сильная, а может, и нужная в доме.
Мама внешними проявлениями ласки меня не баловала. Она всегда была рядом, но в то же время недосягаема для меня – как икона в бабусиной комнате. Мне казалось даже, что она была похожа на эту икону – тот же овал лица, такая же гладкая прическа и то же выражение глаз, больших, темных и глубоких.
В середине 1930-х годов женились и мамины братья, дядя Юра остался, а «Боб» уехал к тете Люсе Масальской на Гагаринскую. Но все равно они почти в каждый выходной[12] приезжали и много времени проводили с нами, детьми. Они с тетей Люсей всегда модно и элегантно одевались, оба обладали тонким художественным вкусом и любили, чтобы все выглядело красиво, чисто и аккуратно. Боб увлекался фотографией и не расставался с «Лейкой». Очень много фотографировались на даче в Толмачеве. Снимки были отличные.
Мы с моим братишкой, видно, вслед за взрослыми, как-то незаметно присвоили себе это право – называть своего дядю «Боб», и так называли его уже всегда. Он был не против, а нам становился еще ближе, оказывался как бы посредником между поколениями. К тому же он часто выступал нашим товарищем по буйным играм, сам заводил их и подначивал: «Ну, что, ребята, будем „барахлить“»? Это значило кувыркаться, толкаться, бороться, спихивать друг друга с дивана.
На первом этаже, в 9-й квартире нашего дома, жили Залевские – Иван Семенович, Мария Петровна и их дети – Дима и Алла. Перед войной Дима был уже студентом Лесотехнической академии, а Алла училась в старших классах. Сам же Иван Семенович служил бухгалтером в Лесотехнической академии и был в нашей округе личностью весьма примечательной своим сходством с Лениным. Об этом говорили шепотом, но не согласиться было нельзя. Такой же рост, такой же круглый, уходящий к затылку лоб, черты лица и бородка клинышком, смотрящая вперед. Пожалуй, только походка более важная и размеренная. Вот он вышагивает, возвращаясь со службы по Институтскому, идет мимо Серебряного пруда, нашей «Серебки», – в тройке, с большим кожаным портфелем, глядя прямо перед собой и только лишь легким намеком на поклон отвечая тем, кто с ним здоровается. Мария Петровна была несколько грузной и, как тогда говорили, «крупной» женщиной с большими и добрыми карими глазами. Дима лицом очень походил на мать, но был по-юношески строен и худощав. Он никогда не расставался с велосипедом, что потом и сыграло свою роковую роль.
И Алла, и Дима были отличными товарищами. С ними возникало удивительное чувство отсутствия разницы в возрасте – они общались с нами на равных, просто как старшие брат и сестра. Когда я однажды летом, гуляя во дворе босиком – так хотелось, а мне не разрешали, а все бегали босиком, и вот я наконец-то выпросила! – около помойки стеклом пропорола себе ногу, Дима тотчас же помчал меня на велосипеде в поликлинику у Круглого пруда. Алла во время войны оставалась в Ленинграде и служила в армии, вышла замуж за военного, потом окончила Лесотехническую академию.
У Залевских был рыжий сеттер, звали его Каро. Он свободно бегал в наших дворах.
Под нами, на первом этаже в 8-й квартире жили Овчаренки. Там были две девочки – озорная и черноглазая Иринка и ее двоюродная сестра Наташа Толкачева, с густыми веснушками, белая и пухленькая, как сдобная булка. Молчаливая и спокойная, она обычно гуляла одна, чем-то занимаясь в своем саду. Их мам звали Валентина и Софья Тимофеевны, бабушку – Алиса Александровна. Дед был архитектором.
В этой квартире в середине 30-х годов произошли перемены. Толкачевы остались, а Овчаренки с Иринкой уехали в город, на Декабристов, и в наш дом въехали Кроуги – высокая дама с двумя мальчиками-подростками. Года через два вместо них в наш дом переехала Милитина Максимовна со своей семьей, а Кроуги поселились в бывшей дворницкой, в крохотном домике на проспекте.
Я очень любила бегать к ним «на горку» и сидеть в их полутемной каморке у единственного окна. Мама Алика и Димы разрешала мне рассматривать различные интересные и красивые старинные вещицы, которых было много в их до предела заставленной комнате. Доставала и старинный альбом с фотографиями. На одной из них была она сама – ни в чем, но вся, почти до пят, закрытая волной своих распущенных волос. Она сидела со мной рядом, что-то объясняя и рассказывая, помню ее удлиненное лицо и высокую прическу. Всегда ласково встречала меня и охотно выполняла все мои просьбы. Мальчики тоже всегда относились ко мне приветливо и доброжелательно, но оставались в стороне, занятые своими делами, ведь они были старше. Оба напоминали мне царевичей из детских сказок, потом я поняла, что это и называется аристократической красотой. Старший, Алик, более мужественный, Дима – больше похож на мать, с тонкими темными, как будто акварельной кисточкой выписанными, бровями.
Алик погиб на фронте. Но об этом никто из родных не узнал. И Дима, и мама умерли. Первой блокадной зимой…
Квартира напротив нашей (№ 11, на втором этаже) была настоящей коммунальной квартирой. Как и у нас, там было пять комнат, но жили в них три никаким родством не связанные семьи. Две восточные смежные комнаты с террасой занимали Рыбежские – Петр Порфирьевич (он, кстати, был братом Марии Порфирьевны Шаповаловой), Мария Васильевна и их сын Юрий. Он дружил с Димой Залевским, они вместе гоняли голубей. Голубятню построили у чердачного окна.
Марию Васильевну я очень любила и называла «тетей Муней», так видимо, звали ее в семье. Она была необыкновенно ласковой и уютной. Какая-то взаимная симпатия установилась между нами с самых первых лет моей жизни. Она всегда совершенно искренне восхищалась любой моей детской заявке на оригинальность, а я, поощренная этим, многое демонстрировала специально для нее, особенно свои «танцы». Мария Васильевна была невысока и округла, шатенка с зеленоватыми глазами и с удивительно нежным и красивым от природы цветом лица, щеки ее – точно персики, с легким пушком и румянцем, полные губы – ярко малиновые. И никакой косметики, только живые краски живого лица. Косметика вообще была тогда не в почете.
Ни одно лицо из моего раннего детства мне так не запомнилось. Может быть, потому, что краски и цвета для меня всегда очень много значили сами по себе. Во всем, что меня тогда окружало, главным было – какого оно цвета. Но тетя Муня обладала и еще одним неоценимым для меня достоинством – она пекла оладьи, вкуснее я больше никогда и нигде не ела. Часто вечером она приходила к нам со стопкой своих только что испеченных пышных оладий. На столе появлялись самовар и варенье, и мы все вместе долго пили чай за нашим большим обеденным столом, под абажуром цвета чайной розы, по полю которого летели силуэты черных ласточек. Иногда я пробиралась и к ним в квартиру и наблюдала в уголке их тесной и чадной кухни, как она печет эти оладьи на своем примусе.
В средней, самой маленькой комнате этой квартиры жила молодая семья Пинаевых, у них родилась девочка.
В двух остальных комнатах жили Рябинины – пожилая дама Лидия Александровна и ее дочь Нина Николаевна с мальчиком моих лет Сережей Мочаловым. Его отца я никогда не видела (или не помню), говорили, что его родители развелись, но больше никто ничего не знал. Зато все знали и видели, что у Сережи совершенно необыкновенные игрушки, каких не было ни у кого: огромный грузовик, на котором можно прокатиться, сборный домик, куда можно войти, и многое другое – и все это ему сделал сам папа. Мама Сергея казалась строгой, одевалась просто и скромно, в деловом стиле времени, коротко стриглась. Бабушка же, наоборот, была верна старине, носила пенсне, ходила в каких-то пальто-салопах и в бархатной шляпе, такой как у «Неизвестной» Крамского. У них дома хранилось много старинных вещей и книг. Иногда зимними вечерами Лидия Александровна доставала нам «Ниву», и мы с Сергеем, еще не умевшие читать, внимательно разглядывали в этих журналах картинки, не совсем обычные для нас и про какой-то другой, незнакомый нам мир.
В середине 1930-х годов в этой семье появилось новое лицо – Борис Павлович Константинов. Он стал Сережиным отчимом. Потом у них с Ниной Николаевной родился и свой общий сын – Шурик. Как мне представлялось, Борис Павлович был в то время студентом или аспирантом Политехнического (Индустриального) института[13]. Позже я узнала, что он в это время уже работал в акустической лаборатории, где и познакомился с Ниной Николаевной. Всегда приветливый и жизнерадостный, он находился в каком-то прямом контакте со всеми ребятами нашего двора[14] и, несмотря на достаточно плотную комплекцию, был очень подвижен и легок – он буквально взлетал на наше высокое крыльцо. Белокурый и круглолицый, он, как мне кажется, уже тогда начал лысеть и выглядел старше своих лет, а ведь ему не было еще и тридцати. Говорил с легкой картавинкой. Несмотря на его молодость, только Сергей называл его «дядя Боря», все остальные, и дети тоже, называли его по имени-отчеству. Может быть, взрослые уже тогда знали, что он талантливый физик, а может быть, зная это, предугадывали в нем и состоявшегося в будущем выдающегося ученого.
После войны Борис Павлович стал профессором Политехнического института. Затем – академик и вице-президент Академии наук СССР. С 1957 года и до конца жизни – директор Физико-технического института им. Иоффе.
Светлое двухэтажное здание этого института давно вписалось в пейзаж Лесного и стало одной из главных сохранившихся его примет[15]. Окруженное старыми соснами, оно смотрит своим фасадом на парк Политехнического. А в Гатчине на его основе в середине прошлого века был создан Научно-исследовательский институт ядерной физики. Он имеет мировую известность и носит имя Бориса Павловича Константинова. Перед входом в институт, как и перед Физтехом, стоит его бронзовый бюст.
В этом институте почти с момента его основания начали работать мои друзья – физик-теоретик Юрий Викторович Петров (Юрка Петров, сын преподавателя Политехнического института, до войны они жили на Яшумовом, у кольца «девятки»), доктор физико-математических наук, горнолыжница Раиса Федоровна Коноплева (Рая Комарова, ее дом стоял на углу Институтского и Английского проспектов) и ее муж, заместитель директора института по науке Кир Александрович Коноплев, «Снежный барс» – альпинист, покоривший все семитысячники в нашем бывшем Союзе. И он, и она окончили физмех Политехнического.
В послевоенные годы Борис Павлович со своей семьей жил в институтском доме на уже не существующей Приютской улице. Но его тянуло на старые места. Несмотря на то что в наших дворах к концу войны очень многое изменилось и из всех домов осталось только пять, они с Ниной Николаевной нередко приходили сюда и прогуливались вдоль палисадников уцелевших домов. И когда нам случалось встречаться, на их лица набегал свет воспоминаний. А мне Борис Павлович так и помнится из детства своим улыбчивым лицом и тем вопрошающе-заинтересованным выражением, которое возникало у него при разговоре с любым собеседником и какое бывает только у очень искренних и открытых людей. Он был не просто открытым, он был солнечным человеком.
Виталий
В конце 1935 года маленькое, но сразу же очень лучезарное солнышко появилось и у нас – родился мой брат Виталий. Вместе с ним пришло какое-то иное ощущение себя в этом мире, словно оно получило свое продолжение в пространстве и новую, какую-то двойственную, основу. Внешней формулой этого ощущения стало «мы»: «мы с Савосей», «нам с Савосей», «это мне – а Савосе?». Теперь все было «вместе с Савосей». Дело в том, что из-за вздорного спора моих родителей и бабуси о том, как назвать ребенка, он на всю жизнь получил как бы двойное имя. Отец хотел назвать его Севастьяном, но бабуся воспротивилась и в конце концов победила – в записи он стал Виталием, однако, поскольку спор затянулся, моего братика все стали звать Савосей (иногда Севой), так и оставалось на протяжении всего его детства, а в семье и значительно дольше.
Мой маленький брат с самых первых дней активно заявлял о себе, был очень живым и деятельным. Он сразу же стал общим любимцем нашего дома и двора. Рано начал говорить, раньше многих – читать, но особенно удивляли нас его математические способности. Чуть ли не в младенчестве Виталий знал уже всю цепочку чисел до двадцати. Помню: лето, он сидит на столе, на террасе, в окружении игрушек и радостно, без ошибок, называет все числа. К пяти годам он уже свободно складывал и вычитал в пределах сотни.
Это очень пригодилось нам потом, в первое лето войны, когда мы с мамой оказались в чужом городе, карточки тогда еще не ввели, а в простых магазинах уже ничего не было, снабжение шло через ОРСы[16] и закрытые магазины. Мой братишка сначала выбегал на разведку, узнавал, где что «дают», а потом с парой рублей в кулаке отправлялся на промысел. Естественно, ребенка почти всегда пропускали, и он стал нашим главным добытчиком и кормильцем.
Виталию было тогда пять с половиной лет, до школы оставалось еще два года. Не удивительно поэтому, что, когда настала школьная пора, мы задумались; чему же он будет учиться в первом классе? И решили: все же есть чему – тогда этот предмет назывался чистописанием, нужно «поставить руку». Перешагнул он через второй класс, пошел после первого сразу в третий.
Виталий окончил 117-ю школу на Институтском (в ней тогда преподавал замечательный математик Иосиф Борисович Лившиц, ребята звали его «Швейк»). Он поступил в Политехнический институт, окончил радиотехнический факультет, стал хорошим специалистом, работал в НПО «Импульс» и преподавал математику в институте, но степенями не обзавелся, любил повседневную суету жизни – всегда всем что-то доставал, кого-то куда-то устраивал. Славился как один из лучших репетиторов для поступающих в институт. Своих учеников он называл «мои чижики».
Но все это было уже потом. Однако уже в те, самые ранние его годы проявились черты характера, которые затем, соединившись с силой обстоятельств, сложились в линию жизни. Был такой случай. Как-то летом, когда ему шел третий год, он, одетый в свою фланелевую толстовочку, гулял во дворе и вдруг исчез из моего поля зрения. Я, встревоженная, прибежала домой, но не успели мы отправиться на поиски, как братишка явился, очень важный, с большой горбушкой черного хлеба. Когда его спросили – откуда? – он рассказал: «Я нашел три копейки, пошел в булочную и купил хлеб». Хлеб тогда продавали на вес, ему отрезали по деньгам. Булочная, правда, была недалеко, на Раздельной.