Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он обернулся и позвал: "Наруз!" Брат с радостной готовностью подъехал ближе и тут же сказал: "Ты еще не видел моего бича?" И рассмеялся, глядя вниз, сверкнув зубами сквозь прорезь в губе. На седельной луке небрежными кольцами висел великолепный бич из кожи гиппопотама. "Нашел наконец хороший. Три года искал. Шейх Бедави прислал из Асуана. Ты его знаешь?" На секунду он поднял сияющие счастьем лучистые голубые глаза и поглядел в глаза брату черные. "Лучше, чем пистолет, по крайней мере девяносто девятый, - сказал он восторженно, как мальчишка. - Я с ним уже наловчился - хочешь взглянуть?"

Не дожидаясь ответа, он нагнул голову и рысью пустил коня вперед, туда, где у пастушьей хижины скребла ногами голую землю дюжина цыплят. Перепуганный петушок, ударившийся бежать раньше прочих, метнулся у коня из-под ног; Нессим смотрел, остановившись поодаль. Рука Наруза вылетела вперед, бич лениво развернулся в воздухе и упал, вытянувшись в струнку, с неясным тусклым звуком - глухой хлопок, и всадник спешился, чтобы подобрать мелко бьющуюся изувеченную птицу: крылья полуоторваны от тела, голова исчезла вовсе. Он принес ее Нессиму - посмотреть, - небрежно вытерев руку о мешковатые штаны. "Ну, как тебе?" Нессим потянулся, взял кнут и принялся восхищенно его разглядывать; Наруз бросил мертвую птицу слуге и, все еще смеясь, медленно сел в седло. Теперь они ехали бок о бок, напряженность ушла, Нессим говорил о заказанных им новых машинах, Наруз - о нескончаемой войне с песками и болотами. Они обрели под ногами почву и, забыв о разности своей, стали просто братьями. Нейтральная тема перебросила мостик от одного к другому, они были как двое слепых влюбленных, которые могут выразить себя только прикосновением; и общей темой была семейная собственность.

Земля стала ухоженней и богаче, засаженная тамариском и рожковым деревом, хотя и здесь им порой попадались имения, заброшенные владельцами слишком бедными или слишком ленивыми, чтобы воевать с пустыней, - она окружала полоску плодородной земли с трех сторон. Старые дома, покинутые жильцами, заросшие зеленью, посматривали с другого берега глазницами пустых окон и выбитых дверей. Сквозь открытые, приржавевшие к петлям ворота, полупогребенные под буйством бугенвиллей, глядела дикая, неряшливая красота запущенных садов, где мраморные фонтаны и больные старостью статуи сторожили призрак былой славы. С тылу к ним примыкали густые рощи, охранявшие границу, внешний периметр родовых поместий: пальма, акация, сикомора - слабеющие аванпосты жизни, которая без воды и тени гибла, возвращая пустыне долг смерти. Присутствие пустыни, хоть и невидимой, ощущалось постоянно мелодраматическое и безвкусное, как облатка на церковном причастии.

Заброшенный остров с развалинами дворца; мучительные извивы медленно текущей воды с суетливыми, похожими на птиц легкими лодками с грузом тиббин (зерна); скоро уже и деревня. Высокая перемычка между глинистыми берегами с удивительно красивой пальмовой рощицей наверху и вереница разноцветных лодок - ждут, когда поднимут бон. Отсюда, с самой верхней точки, глаз на секунду ловил голубую гипнотическую дымку пустынных горизонтов, лежащих за спиной сей переполненной жизнью полоски изобилия, зеленых полей и воды.

За поворотом их поджидала толпа крестьян, тут же разразившихся криками: "Какая честь для деревни!", "С вами пришло благословение!". Они ехали не спеша, улыбаясь и глядя прямо перед собой, а крестьяне шли рядом, некоторые из них, местная знать, ловили руку, чтобы поцеловать на ходу, кое-кто целовал даже Нессимовы стремена. Деревня стояла по краю небольшого озерца с изумрудной водой, в центре ее возвышался изящный, в форме винной ягоды, минарет, окруженный гроздью маленьких, похожих на ульи куполов, - коптская церковь. От деревни дорога сворачивала назад и шла через поле к поместью, обнесенному выгоревшей на солнце стеной, изъеденной сыростью, местами полуразрушенной, местами же испещренной граффити: местным оберегом от африта - черные отпечатки ладоней или надписи: "Б'исм'иллах ма'ша'ллах" (Боже, отведи зло). Для тех же истово верующих крестьян владельцы имения поставили по углам стены крошечные деревянные ветряки в виде вращающих руками человечков, чтобы отпугнуть африта. Это был Карм Абу Гирг, их родовое поместье.

Эмин, старший эконом, ждал их у ворот с положенным по обычаю грубоватым приветствием и в окружении кучки молчаливых молодых слуг, в чьи обязанности входило придерживать коней и помогать всадникам сойти.

Ведущие во внутренний дворик высокие раздвижные двери с запорами "пистолетом" и с расписными панелями были открыты, и они сразу направились туда. Дом был двухэтажный: парадный верхний этаж, косо поглядывавший с высоты на сводчатые арки внизу - на рабочий, неотделимый от внутреннего дворика нижний этаж с его амбарами и жилыми комнатами, кладовыми и стойлами для лошадей. Нессим не переступил порога, не оглядев прежде выцветших, но еще вполне узнаваемых лубков на стене справа от входа: на них серией едва ли не иероглифических знаков изображено было его паломничество к реке Иордан и омовение в ней - лошадь, автомобиль, корабль, аэроплан, запечатленные на неуклюжих рисунках. Он пробормотал благочестивый текст, и слуги разулыбались удовлетворенно, удостоверившись, что долгое пребывание в городе не заставило его отвыкнуть от сельских обычаев. Да он бы и не смог забыть. Это было вроде как предъявить паспорт. Наруз был тоже благодарен ему за тактичность - сей жест не только снова делал брата своим для обитателей дома, но и подтверждал собственную Наруза значимость как хозяина и распорядителя.

Слева от дверного проема симметричный набор картинок удостоверял, что и он, младший брат, также совершил благочестивое паломничество, выполнил священный долг каждого верующего копта.

По обе стороны от ворот высились голубятни - неуклюжие башенки из саманного кирпича, каким-то образом скрепленного при помощи глиняного раствора, характерная особенность египетских сельских домов: голубятни поставляют изысканнейшее блюдо к столу землевладельца. Их обитатели трепещущим, воркующим облаком висели над цилиндрическим сводом внутреннего дворика. А дворик был весь в движении: негр-сторож, объездчики, фактотумы, экономы подходили один за другим, чтобы поприветствовать старшего брата, наследника. Ему поднесли чашу вина и маленький букет цветов, Наруз стоял рядом и гордо улыбался.

Церемонным шагом они проследовали через галерею, и окна, набранные из цветных стеклышек, превратили их на минуту в арлекинов. За галереей был розовый сад со старой заброшенной беседкой и извилистыми дорожками, сходившимися у маленького летнего домика, где сидела Лейла и читала, откинув покрывало. Наруз окликнул ее по имени один раз, чтобы их приход не застал ее врасплох, и добавил: "Угадай, кто приехал!" Женщина быстро опустила покрывало на лицо и снова повернулась к залитому солнцем дверному проему: мудрые черные глаза. Она сказала: "Мальчик опять не принес молока. Поговори с ним, Наруз. У него вместо головы - кусок соли. Змею нужно кормить регулярно, иначе у нее портится настроение". И тут голос ее, вильнув, как птица в воздухе, надломился и осел до чистого мелодичного полувсхлипа на имени: "Нессим!" Имя она повторила дважды, обнимая сына столь трепетно и нежно, что Наруз, сглотнув, рассмеялся и почувствовал одновременно радость за брата, за Лейлу, которая так его любит, и горечь за себя самого: Нессим был ее любимчик - красивый сын. Ревности к Нессиму он не испытывал, только горечь, услышав необычную мелодию в голосе матери, - его имени она ни разу так не выпевала. Что ж, не в первый раз.

"Я поговорю с мальчишкой". - И оглянулся в поисках змеи. Египтяне склонны видеть в визите змеи слишком большую честь для дома, чтобы убивать гостью и тем навлекать на себя несчастье, и долгие Лейлины уходы в себя многое бы потеряли, не будь при ней этой плавно-ленивой кобры, приучившейся пить из блюдечка молоко, как кошка.

Все еще держась за руки, они сели рядом, и Нессим принялся говорить о политике, постоянно ощущая на себе взгляд ее темных, умных, молодых глаз. Время от времени Лейла кивала решительно и энергично, а младший сын наблюдал за ними со стороны, как голодный мальчишка, восхищенный и немного даже подавленный той свободой и лаконичностью, с которой Нессим выражал свои мысли, - плод долгой жизни в свете. Абстрактные понятия глухо отдавались в ушах Наруза, чреватые смыслами, внятными едва наполовину, и, хотя он понимал, что к нему они имеют отношение не меньшее, чем ко всем прочим, они казались ему пришельцами из мира далекого и странного, населенного софистами, а может, математиками, способными выковать и выпустить на свободу смутные желания и несвязные надежды, которые - он чувствовал это - вскипали у него в груди, стоило Нессиму сказать "Египет" или "семейная собственность". Посасывая костяшку указательного пальца, он тихо сидел в стороне и поглядывал то на мать, то снова на Нессима.

"Но теперь вернулся Маунтолив, - подытожил Нессим, - и впервые у нас появился шанс быть понятыми правильно. Лейла, он нам поможет, если это вообще возможно. Он понимает".

Имя Маунтолива молнией блеснуло сразу на две стороны. Женщина опустила глаза: туда, где белые ее ладони тихо лежали на недописанном письме, глаза, столь искусно подведенные колем* [Арабская краска для век.], что заметить в них слезы было бы трудно. Впрочем, слез там и не было, если что и блеснуло, то радость, искренняя радость. Не долгие ли одинокие дни, проведенные самоотрешенно в писании писем, стояли у нее перед глазами - все дни за все эти годы? В душе Наруза, напротив, при звуке знакомого имени шевельнулась ревность, а под ревностью, словно под могильным камнем, погребена была память об иной эпохе - о молодом секретаре Верховной Комиссии, в которого его мать была (он никогда не произносил про себя этого слова - "влюблена"; и даже в мыслях оставлял там, где оно должно было стоять, пустое место); а еще о больном отце в кресле на колесиках, о его взгляде, терпеливом и безропотном. Душа Наруза дрогнула в унисон чувствам отца, когда, подобно фальшивой ноте, прозвучало имя - Маунтолив. Он сглотнул и задвигался беспокойно, глядя, как трепетно мать сгибает письмо пополам и прячет в конверт. "Мы можем ему доверять?" - спросила она у Нессима. Ответь он "нет", и она бы ударила его по губам. Ей просто хотелось, чтобы он еще раз произнес имя. Ее вопрос был подсказкой, побуждением к слову, и только. Он поцеловал ей руку, и Наруз с готовностью восхитился его куртуазной манерой, когда, с улыбкой дипломата, он ответил: "Если мы не можем доверять Маунтоливу, кому мы можем доверять?"

В девичестве Лейла была красива и богата - все сразу. Дочь синего чулка, воспитанная в монастыре и с юных лет превзошедшая науку светскости, она была одной из первых коптских женщин, променявших паранджу - в ее случае - на изучение медицины, против воли родителей, кстати. Однако раннее замужество за человеком много старше ее самой положило конец этим экскурсиям в мир свободы действий, где природные способности вполне могли дать ей необходимую точку опоры. Уклад египетской жизни был враждебен идее женской самостоятельности, и она оставила светскую карьеру ради мужа (она им восхищалась) и бессобытийной круговерти семейных будней. И все же где-то в самой глубине, под спудом, огонь не погас. Она сохранила прежних друзей и прежний круг интересов, каждые несколько лет ездила в Европу и выписывала периодику на четырех языках. Ум ее был сформирован одиночеством и обогащен, отшлифован книгами; читать она могла лишь в тишине гарема, а обсуждать прочитанное - в письмах к друзьям, разбросанным едва ли не по всему свету. А потом - потом пришествие Маунтолива и смерть мужа. Вольная, вдыхающая полной грудью, стояла она на краю нового мира - и никакой ответственности, кроме двух растущих сыновей. Целый год она выбирала, какую из столиц, Париж или Лондон, сделать своей резиденцией, и, пока она колебалась, все рухнуло. Ее красота, которой она, как и все красавицы, совершенно не замечала, исчезла в одночасье, разрушенная сливною оспой; оспа растворила бесследно точеные черты лица и оставила ей только глаза, изумительные глаза египетской сивиллы. Отвратительная черная чадра, так долго казавшаяся ей символом рабства, сделалась вдруг прикрытием, за которым она могла прятать руины былой красоты, столь знаменитой когда-то. У нее не хватило смелости возить свое новое, сплавленное в уродливую маску лицо по европейским столицам, встречая повсюду молчаливое участие друзей, знавших ее прежней. Столь жестоко возвращенная на круги своя, она решила до конца дней остаться в родовом поместье и сделать собственное одиночество по возможности более полным. Единственной ее отдушиной отныне станут письма и книги, а единственной заботой - воспитание сыновей. Все разнообразие кипевших в душе страстей она направила в это узкое русло. Ей предстояло совладать с целым миром, и она по-мужски решительно принялась за дело. Нездоровье, одиночество, скука - она встречала несчастья одно за другим, и побеждала их, и жила уединенно, как императрица в изгнании, кормила змею и писала нескончаемые письма, полные через край жизнью - той жизнью, что пряталась теперь за паранджой и могла просочиться наружу только сквозь ее непостаревшие черные глаза.

Она более не бывала в свете и стала чем-то вроде легенды среди тех, кто знавал ее прежде, кто называл ее когда-то "черной ласточкой". Дни напролет сидела она теперь за грубым столом из сосновых досок и писала - раздумчивый почерк, высокие стройные буквы, - макая перо в золотую чернильницу. Письма заменили ей жизнь, и, сочиняя их, она стала ловить себя на странном чувстве смещенной реальности, какое испытывают писатели, общаясь с живыми людьми; за долгие годы переписки с Маунтоливом, к примеру, она, так сказать, создала его заново, и столь удачно, что он теперь был для нее не столько реальным человеческим существом, сколько персонажем, функцией ее собственного воображения. Она даже успела забыть, почти совершенно, как он выглядел, забыла ощущение его физического присутствия, и когда пришла телеграмма с извещением о его прибытии в Египет в течение ближайших нескольких месяцев, она поначалу не испытала ничего, кроме раздражения, кроме опасений, что созданный ею образ будет разрушен грубым вторжением плотской эманации. "Я не стану с ним встречаться", - были ее первые слова, сказанные злым шепотом; и только потом она задрожала и спрятала в ладонях изуродованное лицо.

"Маунтолив хочет тебя видеть, - сказал наконец Нессим, когда разговор, пройдя круг, снова вернулся к начальной теме. - Когда я могу привезти его? Дипломатическая миссия со дня на день переедет на летние квартиры, так что он все время будет в Александрии".

"Ему придется подождать, я еще не готова, - сказала она, вновь ощутив закипающую внутри злость против самой возможности вторжения в ее мир: любимый и выдуманный. - Столько лет прошло". И спросила с трогательной страстной прямотой: "Он сильно постарел - он седой? С ногой у него все в порядке? Он хорошо ходит? Я о том падении в Австрии, на лыжах..."

Наруз слушал, подняв голову, и на сердце у него было тяжело и неспокойно: он отслеживал вариации чувства в ее голосе, как музыкант читает нотную строку.

"Он моложе, чем был, - сказал Нессим, - и на день не состарился". К его немалому удивлению, она подняла его ладонь, прижала к щеке и произнесла убитым голосом: "Ах, вы невозможны, просто невозможны, вы оба. Уходите. Оставьте меня одну. Мне нужно писать письма".

Зеркала были изгнаны из гарема с тех самых пор, как болезнь лишила ее уверенности в себе, но втайне от всех она сохранила маленькое карманное зеркальце в золотом окладе. Сверяясь с ним, она подкрашивала и подводила глаза - остатки былой роскоши, пробовала на них разные тона, вырабатывая изощренный арсенал взглядов и приноравливая их к разным репликам - в попытке снабдить то, что осталось от ее красоты, словарем, адекватным глубине и живости ее ума. Она была как человек, внезапно пораженный слепотой: он учится читать заново при помощи единственного оставшегося ему органа зрения - рук.

Братья вернулись в дом с его прохладными пыльными комнатами, где на стенах висели старинные ковры и расписные циновки, где громоздились гигантские остовы давным-давно вышедшей из моды мебели - нечто вроде оттоманского "буля"* [Пышный стиль мебели с инкрустацией из бронзы, перламутра и пр.], какой до сих пор еще можно встретить в старых египетских домах. Нессима резануло воспоминание о том, как этот дом уродлив изнутри, о старомодных, времен Второй империи, предметах, о ревниво соблюдаемых ритуалах. Эконом, согласно обычаю, остановил в доме все часы. На языке Наруза сие гласило: "Ты пробудешь с нами столь недолго, пусть же не напоминает о себе череда часов. Бог создал вечность, и пусть не довлеет нам деспотия времени". Древняя эта, передаваемая из поколения в поколение форма вежливости тронула Нессима до глубины души. Даже примитивные "удобства" ванных комнат в доме не было - показались ему вдруг непременным условием здешнего бытия, хоть он и привык к горячей воде и любил ее. Сам Паруз спал зимой и летом нагишом. Мылся он во внутреннем дворике - слуга сливал ему из кувшина. Дома он ходил обычно в старом синем халате и в турецких тапочках и курил наргиле длиною с мушкетный ствол.

Покуда старший брат распаковывал вещи, Наруз сидел на краю кровати и просматривал бумаги из кейса - раздумчиво и сосредоточенно, ведь речь шла о машинах, с помощью которых он намеревался продолжить и даже активизировать боевые действия против мертвых песков. Он уже почти воочию видел: стройные ряды зеленых насаждений, уверенно марширующие в пустоту, - рожковое дерево и олива, виноград и жужуба, фисташка, персик и абрикос, все оттенки зеленого, заливающие бесплодные песчаные пустоши, отравленные йодистой морской солью. Он жадно, едва ли не страстно разглядывал картинки в глянцевых буклетах, привезенных Нессимом, любовно до них дотрагивался, и слух его был полон бульканьем и плеском воды в помпах, воды, что вымывает понемногу ядовитую соль из почвы и пускает жизнь в рост, питая жадные корни растений. Гебель Марьют, Абу-зир - его мысль, подобно ласточке, скользнула поверх барханов в самое сердце Нитрийской пустыни, властная мысль завоевателя.

"Пустыня, - сказал Наруз. - Кстати, съездишь со мной завтра к шатрам Абу Кара? Он обещал мне араба, и я хочу сам его обломать". - "Да, конечно", - ответил Нессим. "Только пораньше, - сказал Наруз, - и еще мы заедем на масличную плантацию, посмотришь, как там идут дела. Ты правда поедешь? Пожалуйста! - Он сжал Нессиму руку. - С тех пор как мы стали сажать тунисские сорта, не стало никаких проблем. Ах, Нессим! Если бы ты с нами остался. Твое место здесь".

Нессим, как обычно, почувствовал сильное искушение согласиться. Ужинали вечером так, как это было когда-то заведено, - ничего похожего на нелепые обычаи александрийских выскочек, - каждый взял со стола салфетку и вышел во двор для кропотливой процедуры омовения рук, с которой в сельском Египте начинается любое застолье. Двое слуг сливали им из кувшинов; они же стояли бок о бок и намыливали ладони желтым мылом, а потом смыли пену розовой водой. И к столу, где единственными инструментами были деревянные ложки, ими ели суп, - с остальными блюдами, мясными, управлялись, ломая на длинные тонкие ломти местные лепешки и обмакивая их в тарелки. Лейла всегда ужинала одна, на женской половине, и ложилась спать рано, так что братья на время трапезы были предоставлены сами себе. Пищу вкушали неторопливо, с долгими паузами между сменами блюд, и Наруз увлеченно играл роль хозяина, подкладывая Нессиму на тарелку лучшие куски, разламывая сильными пальцами индейку и курицу, чтобы гостю удобнее было есть. Под конец, когда подали фрукты, засахаренные и свежие, они еще раз вышли во двор (слуги их ждали) и омыли руки.

Пока их не было, со стола убрали посуду, а сам стол сдвинули в сторону, чтобы вынести на балкон старомодные диваны. Курительные принадлежности лежали наготове - наргиле с длинными чубуками, набитые излюбленным Нарузовым сортом табака, и серебряное блюдо с фруктами. Нессим сбросил тапочки и поджал ноги под себя; он сидел, подперев ладонью подбородок, и думал о том, как подать свою новость, женитьбу, что рыбкой поклевывала где-то на периферии его души; и быть ли искренним до конца, излагая мотивы, по которым он выбрал женщину иной веры. Ночь была жаркая и безветренная, и аромат магнолии лился на балкон вместе с легкими токами и водоворотами воздуха, заставлявшими свечи дрожать и даже иногда срываться в танец; его снедала нерешительность.

В подобном настроении любая оттяжка сулила облегчение, и он обрадовался, когда Наруз предложил позвать деревенского певца - обыкновение, сложившееся у них еще в молодости. Ничего нет единосущней тяжелой тишине египетской ночи, чем мучительно нежный детский голос кеменгеха. Наруз хлопнул в ладони, отдал приказание, и вскоре со стороны людской пришел старик, медленной смиренной походкой, свойственной глубокой старости вкупе с надвигающейся слепотой, - каждый вечер он ужинал за хозяйский счет. Резонатор его маленькой скрипки был сделан из половинки кокосового ореха. Наруз встал и усадил его на подушке в дальнем конце балкона. Во дворике раздались звуки шагов и знакомый голос - пришел Мохаммед Шебаб, директор школы. Отдуваясь, растянув в улыбке и без того морщинистое лицо, он взобрался по лестнице и пожал хозяину руку. Светлокожее волосатое лицо старой обезьяны и, как обычно, безукоризненный черный костюм с розой в петлице. Он был в своем роде эпикуреец и денди, и визиты в поместье были для него, похороненного большую часть года в глубинах Дельты, единственным доступным здесь развлечением; с собою он принес длинный, бережно хранимый наргиле, с которым не разлучался уже четверть века. Возможность послушать музыку восхитила его безмерно, и он сразу с головой ушел в диковатые квазиды старого певца - арабского канона песни, полные безудержной пустынной тоски. Старческий голос, трепетавший время от времени, как сухой лист на ветру, поднимался и падал в ночной тишине; следовал, не торопясь, вдоль мелодических линий, словно вдоль заросших древних троп полузабытых чувств и мыслей. Маленькая скрипка наскоро царапала свои жалобы поверх текстов, знакомых еще с детства. И вдруг старик сорвался в страстную песню арабских паломников, полную неутоленной жажды - достичь далекой Мекки и поклониться Пророку, - мелодия дрогнула в сердцах братьев и забила крыльями, как запертая птица. Наруз, хотя и копт, в молитвенном экстазе повторял: "Алл-ax! Алл-ах!"

"Хватит, хватит! - встрепенулся наконец Нессим. - Если завтра ранний подъем, то нужно бы и лечь пораньше, как ты думаешь?"

Наруз тоже встал и, все еще исполняя роль гостеприимного хозяина, велел подать воду и побольше света и сам проводил его в спальню. Он дождался, пока Нессим умоется, разденется и заберется на старомодную скрипучую кровать, и только потом пожелал ему доброй ночи. Он был уже в дверях, когда Нессим сказал, подчинившись внезапному порыву:

"Наруз, я бы хотел кое-что тебе сказать". И, снова охваченный нерешительностью, добавил: "Но это подождет до завтра. Мы ведь будем одни, не так ли?" Наруз кивнул и улыбнулся. "Пустыня для них такая нитка, что я всегда отпускаю их на границе - слуг".

"Да-да". - Нессим, разумеется, прекрасно знал, что пустыня для египтян - проклятые земли, обиталище демонов и прочего рода чудовищных посланцев Иблиса, мусульманского Сатаны.

Нессим уснул, а когда проснулся, брат, полностью одетый, уже стоял у его кровати, держа наготове сигареты и кофе. "Пора, - сказал он. - В Александрии ты, наверно, привык спать допоздна..."

"Нет, - сказал Нессим, - как ни странно. К восьми я обычно уже в офисе".

"К восьми! О, бедный мой брат!" - насмешливо возгласил Наруз и помог ему одеться. Лошади были уже оседланы, и они поскакали туда, где сквозь голубоватую дымку над озером понемногу пробивалась заря. Свежий, с запахом морозца воздух - но солнце уже просочилось в небо над их головами и слизывало росу с деревенского минарета.

Наруз ехал впереди, петляя по извилистым дорожкам, по прихотливо изогнутым вьючным тропам, перебираясь через дамбы, не задумываясь, почти не глядя по сторонам, ибо вся эта земля хранилась в его голове, как детальная, искусным картографом сработанная карта. Он всегда носил ее в себе, как план битвы, помнил возраст каждого деревца, водоотдачу каждого колодца, скорость наноса песка - до дюйма. Эта земля владела им безраздельно.

Не торопясь, они объехали обширную плантацию, трезво оценивая результаты приложенных усилий и обсуждая план дальнейшего наступления когда установят новые машины. Затем, некоторое время спустя, когда они достигли уединенного местечка на берегу реки, скрытого со всех сторон высокими камышами, Наруз сказал: "Погоди минуту..." - и спешился, снимая на ходу с плеча старый кожаный ягдташ. "Надо кое-что припрятать", - сказал он, улыбнувшись, и, как всегда, потупился. Нессим без всякого любопытства следил за братом: Наруз расстегнул сумку и перевернул ее так, чтобы содержимое вывалилось в воду. Но вот чего Нессим не ожидал увидеть, так это сморщенной человеческой головы с желтыми зубами, тускло блеснувшими из-под раздвинутых губ, со страшно скошенными к переносице глазами, - голова выкатилась из сумки и медленно скрылась в глубокой зеленоватой воде. "Что это, черт побери, такое?" Наруз тихо, с присвистом, рассмеялся и ответил, глядя в землю: "Абдель-Кадер - точнее, голова от Абдель-Кадера". Он встал на колени и принялся энергично полоскать ягдташ в воде, а потом одним движением вывернул его наизнанку, как выворачивают рукав, и вернулся к лошади. Нессим глубоко задумался. "Итак, тебе таки пришлось его... - сказал он. - Именно этого я и боялся".

Наруз на секунду перевел на брата взгляд своих лучистых голубых глаз и сказал серьезно: "Если бы у нас снова начались проблемы с бедуинами, на следующий год мы лишились бы тысячи деревьев. Риск был слишком велик. К тому же он собирался меня отравить".

Больше он не сказал ни слова, и в полном молчании они доехали до самой границы сходящих понемногу на нет возделанных земель - то была, так сказать, линия фронта, зона активных боевых действий - длинная неровная полоса, похожая на край рваной раны. По всей ее длине инфильтрация с орошаемых полей и подпочвенные воды пустыни нанесли с обеих сторон соль, насквозь пропитавшую почву, превратившую эти места в аллегорию мерзости запустения.

Только гигантская осока и тростниковое просо росли здесь да редкий колючий кустарник. Рыба в соленой воде не жила. В мертвом мареве ядовитых испарений, зловещая, жестокая и совершенно немая, лежала она - черта, где встретились в смертельном объятии пески и посевы. Теперь они ехали сквозь заросли тростника с выбеленными солью стеблями - мелкие кристаллы блестели на листьях. Лошади тяжело дышали, с трудом пробираясь через солончаковое болото, и гнилая вода оставляла белые пятна соли на шкуре, там, куда попадали брызги; илистые озерца были затянуты поверху коркой соли, копыта проламывали ее, с чавканьем погружались в ил, выпуская наружу тяжелые запахи и - иногда - рои кусачих мух и москитов. Но даже и здесь Наруз поглядывал вокруг с интересом, глаза его блестели - ибо он уже видел, да что там - уже засадил бесплодные эти пространства рожковым деревом - завоевал их. Однако оба они старались дышать неглубоко и совсем не разговаривали между собой, пока не оставили позади сей последний зловонный барьер и примыкавшие к нему длинные лоскуты сморщенной, похожей на кожу мумии земли. Выбравшись наконец на окраину пустыни, они немного передохнули в тени, пока Наруз шарил по карманам в поисках палочки синего мела, каким пользуются маркеры в бильярдных. Они натерли мелом указательные пальцы и осторожно мазнули себя под каждым веком, чтобы уберечь глаза от песчаного блеска, - они всегда так делали еще детьми, - и повязали головы платками на манер бедуинов.

А после: первые дуновения чистого пустынного воздуха, и обнаженность пространства, голого, как теорема, уходящего в пропитанное вековечным молчанием великое небо, и ни единого живого существа, если не считать тех, кто создан был людской фантазией, чтобы хоть как-то населить пейзажи, искони чуждые человеческим страстям, иссушающие пустотой своей мозг и душу.

Наруз гикнул, и лошади, проснувшись вдруг, исполнившись чувством свободы и бескрайнего пространства вокруг, сорвались в причудливый, рывками галоп по песчаным дюнам, плеснули по ветру гривы и бахрома на сбруе, заскрипели седла. Так они неслись минуту за минутой, и Нессим смеялся от возбуждения и радости. Как давно это было в последний раз - галоп, пустыня.

Вскоре они придержали коней и без особой спешки тронулись дальше к востоку - длинною плавной дугой через поросшую чахлым кустарником пустошь, где средь бесплодных песчаных дюн цвели цветы и на этих невзрачных, но жизнестойких образчиках пустынной флоры бражничали бабочки. Копыта цокали по усыпанному галькой дну каменистых долин, огромные иглы из желтого песчаника и острые гребни утесов из глинистого сланца складывались постепенно в давно знакомый пейзаж. Нессим захлебывался воспоминаниями о далеких, в ранней юности, ночах, проведенных под седым от звезд небом, под грохочущим на ветру промерзшим шатром (заиндевевшие веревки сверкают, как бриллианты), и глядит сверху Вега - прямо на тебя, - и пустыня раскинулась, тихая, словно пустая комната. Как так выходит, что самые сильные переживания забываются - и так надолго? Пустыня лежала вокруг, словно гигантская клавиатура: фортепиано всегда было под рукой, но крышка не открывалась годами по забывчивости, а может, просто не доходили руки. Картины одна другой великолепней вставали перед его внутренним взором, застили свет солнца, и он следовал за Нарузом слепо, уже и не глядя вокруг. А потом он вдруг увидел себя и брата со стороны, издалека, в окружении огромного пустого мира - два крошечных пятнышка, как два голубя высоко в безоблачном небе.

Они остановились и передохнули еще немного в тени гигантской одинокой скалы - пурпурный оазис тьмы, - задохнувшиеся, счастливые. "Если поднимем пустынного волка, - сказал Наруз, - я загоню его курбашом". - Он взял в руки кнут и ласково протянул его сквозь полусжатую ладонь.

Когда они снова тронулись в путь, Наруз принялся неторопливо петлять из стороны в сторону в поисках древней караванной тропы - мазраба, - которая вывела бы их на Квазир-эль-Аташ (Пристанище Тех, Кого Мучит Жажда), где люди шейха должны были ждать их до полудня. Когда-то Нессим тоже знал эти дороги как свои пять пальцев - тропы контрабандистов, по которым из века в век курсировали между Алжиром и Меккой караваны, - "щедрые пути", единственный способ переправить через пустынное безлюдье груз пряностей или переливчатые штуки шелка, перекачать целое состояние с одного конца Африки на другой, а для благочестивых - добраться до Святого Города. Внезапно он ощутил ревность к брату, по-прежнему оставшемуся с пустыней на "ты". Когда-то и он умел так. И тут же поймал себя на том, что старательно копирует каждое его движение.

Вскоре Наруз крикнул хрипло, указал куда-то вперед, и несколько минут спустя они выехали на мазраб - большую караванную тропу; извилистые, но строго параллельные тропки, местами въевшиеся глубоко в камень, тянулись от горизонта до горизонта. Младший брат и здесь поехал первым. Его синяя блуза под мышками стала фиолетовой. "Скоро уже", - крикнул он, и из-за дрожащего перламутровым маревом края неба выплыла постепенно высокая скала из красноватого базальта, из которой песок и ветер высекли за долгие тысячелетия некое подобие (так видишь иногда лицо в тихо дышащих пламенем углях) сфинкса, мучимого жаждой; под самой скалой, в густой тени, поджидали их, коротая в разговорах время, проводники к шатрам шейха - четыре высоких худых человека, словно свернутых из плотной коричневой бумаги: иссохшие хриплые голоса похрустывали сухо и почти бессмысленно для стороннего уха, и смех - словно спущенная со сворки ярость. Они подъехали - их встретили туго обтянутые кожей костлявые руки, колючий клекот едва понятного арабского; Наруз тут же перешел на диалект.

Нессим остался в стороне и вдруг почувствовал себя европейцем, горожанином, чужаком: эти несколько человек принесли с собой целую вселенную, замкнутый, непроницаемый, древний мир арабских кочевников - его церемонную вежливость и обычай кровной мести - во всей примитивности и прямоте. Он с удивлением поймал себя на том, что пытается вызвать в памяти картину Боннара или стихотворение Блейка - так измученный жаждой человек протягивает руки к струйке родниковой воды. Похожие чувства мог бы, наверное, испытывать путешественник, оказавшийся волею судьбы в окружении шотландцев из какого-нибудь дикого горного клана, - восхищение при виде мозолистых лап и волосатых мускулистых ног, но и странное чувство благодарности за то, что общая сумма европейской культуры не укладывается в узкий канон их силы, презирающей жизнь, взыскующей ран и смерти. Внезапно он понял: брата нет больше с ним рядом, ибо Наруз уже погрузился в жизнь этих арабских пастухов так же самозабвенно, как был совсем недавно поглощен жизнью своих деревьев. Его могучие узловатые мышцы налились гордой силой, ведь он, горожанин, александриец, едва ли не презираемый здесь Назрани, мог дать десять очков вперед - в стрельбе ли, в скачке или в разговоре - любому из них. Они же, зная его характер, не спускали с него внимательных, лишенных всякого выражения глаз; молчаливого Нессима им тоже доводилось видеть раньше, и в разных обличьях. Хорошо ухоженные руки выдавали в нем городского пижона. Но они были вежливы.

Сейчас требовалось только знание форм, не более, ибо эти едва ли не сказочные жители пустыни были всего лишь механизмы; вспомнив вдруг о Маунтоливе, Нессим улыбнулся - где, интересно, британцы умудрились собрать столько сказок о пустынных арабах, чтобы слепить из них популярный миф? Яростная тривиальность их судеб была столь бедна, столь незамысловата. Если они вообще могли волновать, вызывать интерес, то подобный интерес вызывает и волынка, неспособная выразить ничего, кроме банальности, причем банальности примитивной. Он наблюдал, как свободно вертит ими брат, опираясь всего лишь на знание их форм поведения, - так трюкач манипулирует дрессированными блохами. Бедняги! И возросшее на городской почве чувство превосходства тихо шевельнулось в нем, поигрывая мускулами воли, сдержанности и строгой дисциплины ума.

Теперь они ехали все вместе, тесной группой, к шатрам шейха, вдоль длинных рифленых языков песка, сквозь миражи зеленых пастбищ, грезы грозовых туч, пока наконец не добрались до стоящих по окружности шатров, этих рукотворных из звериных кож небес человечества, выдуманных людьми, чьи детские воспоминания были столь ужасны, что они просто вынуждены были выдумать небо не столь широкое, чтобы спрятать под ним семя расы; в этом маленьком кожаном конусе был рожден первый ребенок, и первая близость человеческого поцелуя родилась на свет здесь же... Нессиму вдруг остро захотелось уметь писать, так же хорошо как Клеа. Абсурдная мысль, и совершенно не к месту.

Но шейховы шатры раскинулись широко, покрыв едва ли не две тысячи квадратных футов полосами зеленой, темно-бордовой и белой материи, сотканной из козьей шерсти. В тех местах, где полосы были сшиты между собой, свисали длинные разноцветные кисти, и ветер их перебирал.

Шейх и его сыновья, похожие на разложенную по порядку колоду игральных карт, встретили их традиционными приветствиями, и на каждое из них Наруз знал правильный ответ. Шейх самолично ввел их в шатер и произнес: "Этот дом - ваш дом, все, что есть в нем, - ваше. А мы - ваши слуги". А за его спиной уже теснились водоносы - следовало омыть руки, ноги и лица: кожа у них после поездки высохла и заветрела. В коричневой здешней полутьме они отдыхали не менее часа, ибо полуденный жар был в разгаре. Наруз храпел на подушках, раскинув руки и ноги, Нессим же дремал, проваливаясь временами в сон, временами пробуждаясь, чтобы снова увидеть спящего брата, - свободное, без усилий течение сна человека, втянутого в круговорот физической деятельности. Он вяло думал об уродстве брата - о великолепных белых зубах, сияющих сквозь щель в ярко-розовой верхней губе. Время от времени бесшумно входил глава очередного рода, снимал у входа в шатер обувь и целовал Нессиму руку. Каждый шепотом произносил одно-единственное слово приветствия: "Махуббах".

Далеко за полдень Наруз наконец проснулся, потребовал воды, быстро разделся и попросил принести свежую одежду, что и было немедля исполнено, причем принес требуемое старший сын шейха. Наруз широко шагнул из шатра на раскаленный солнцем песок и сказал: "Теперь займемся лошадкой. Это может занять пару часов. Ты не возражаешь? Мы, может быть, припозднимся сегодня, а?" Неподалеку, в тени, разложили подушки, и Нессим с радостью сел, откинулся назад и принялся наблюдать за тем, как брат быстро идет по ослепительно блестящему на солнце песку к табунчику представленных ему на суд молодых лошадей.

Кони играли легко и невинно - плавное движение их голов и грив казалось ему и в самом деле похожим на "волну в июньском море", совсем как в поговорке. Наруз подошел к ним и остановился, внимательно присматриваясь. Затем что-то выкрикнул, и к нему тут же побежал человек с уздечкой и шенкелями. "Белая!" - хрипло крикнул Наруз, и сыновья шейха тоже что-то прокричали в ответ, но Нессим не расслышал. Наруз снова повернулся и каким-то странным ныряющим движением метнулся в самую середину табуна - и едва ли не в тот же момент уже сидел на спине белой кобылы, взнуздав ее неуловимым движением руки.

Мифический зверь стал как вкопанный, кося назад широко раскрытым блестящим глазом, словно пытаясь осознать во всей полноте незнакомое и страшное ощущение всадника на спине, затем медленная дрожь пробежала по его телу - первые сквознячки паники, непременного спутника подобных столкновений людского мира с миром зверей. Лошадь и всадник застыли, словно позируя скульптору, замкнутые друг в друге.

Лошадь заржала вдруг тихо и пронзительно, встряхнулась и, выгнувшись, раз десять или двенадцать подпрыгнула на месте каким-то нелепым деревянным манером, словно механическая игрушка, каждый раз с силой опускаясь на передние ноги. Наруз, однако, по-прежнему сидел у нее на спине - разве что нагнулся вперед и прорычал ей что-то прямо в ухо; лошадь взвилась и пустилась с места неровным, прыгающим, беспорядочным кентером* [Мелкий галоп.], вертясь, подскакивая и припадая на передние ноги. Она медленно шла по неровной кривой вокруг лагеря, пока не вернулась обратно, туда, где у входа в главный шатер уже стояла и молча глядела целая толпа арабов. Тут бедное животное, словно осознав, что некая часть его жизни - может быть, детство - ушла безвозвратно, простонало еще раз, так же пронзительно и тихо, и сорвалось вдруг в размашистый, легкий, летящий галоп, столь характерный для ее породы, мигом перечеркнув пустыню до самого горизонта, подобно падающей звезде на ночном небе; всадник словно прирос к лошади, сжав ей бока могучими ножницами ног, - неподвижный, как крепленная рым-болтами фигура на носу корабля, - и стал быстро уменьшаться в размерах, пока оба они вовсе не исчезли из глаз. Общий крик одобрения поднялся над шатрами, и Нессим, вместе с кофе и творожистым сыром, принял набор адресованных брату комплиментов.

Два часа спустя Наруз пригнал ее обратно, мокрую от пота, задыхающуюся, и сил у нее, завоеванной, хватало лишь на то, чтобы переставлять ноги и загнанно фыркать. Но и сам он был измотан до предела, так, словно успел за эти два часа съездить в ад и обратно; запавшие, налитые кровью глаза и сведенное судорогой лицо ясно свидетельствовали: борьба шла не на жизнь, а на смерть. Он шептал лошади на ухо что-то ласковое, и губы его были сухи и потрескались. Но там, внутри, под коркой усталости и жажды, он был счастлив - и счастье буквально брызнуло из него, когда он каркнул, чтобы принесли воды, и попросил полчаса на отдых, прежде чем отправиться в обратный путь. Ничто не могло сломить это могучее тело - даже оргазм долгой и жестокой схватки. Но стоило ему закрыть глаза под струей воды, которую сливали ему на голову, и он снова увидел темное, истекающее кровью солнце, образ смертельной усталости, и ощутил, как пышущий жаром и безжалостным отблеском света пустынный песок высасывает из него влагу прямо сквозь кожу. В голове у него одновременно вспыхивали ярких контрастных тонов пятна и удивительно четкие картины, несколько разом, - весь его аппарат восприятия растаял на солнце и спекся, как краски в забытом на песке ящике, сплавились воедино мысль, желания и чувства. На душе у него было легко и радостно, и он ощутил себя невесомым, как радуга. Но не прошло и получаса, как он уже был готов ехать домой.

Они тронулись в путь, и сопровождали их на сей раз совсем другие люди сквозь наклонный частокол косых закатных лучей, разбросавших пятна розовой и пурпурной тени по ложбинам меж барханов. До Квазир-эль-Аташа ехали дольше, чем днем. Наруз распорядился, чтобы сыновья шейха доставили ему белую кобылу позже, на неделе, и ехал теперь никуда не торопясь, ни о чем не беспокоясь, роняя время от времени куплет-другой какой-то песни. Когда они добрались до Пристанища Тех, Кого Мучит Жажда, уже стемнело. Они попрощались с хозяевами и двинулись дальше.

Они ехали небыстро и глядели, как встает из-за горизонта пятнистая ущербная луна, - в полной тишине, нарушаемой разве что внезапным - иногда перестуком копыт по каменистым обнажениям да завываниями шакалов вдалеке, и вот теперь ни с того ни с сего Нессим ощутил, что барьер снят, и сказал: "Наруз, я женюсь. Я хочу, чтобы ты сказал об этом Лейле вместо меня. Не знаю почему, но мне трудно самому это сделать".

Наруз почувствовал, как его тело обратилось в кусок льда, - фигура без лица, закованная в доспехи; он покачнулся в седле, будто бы от радости, и буквально выдрал из глотки слова: "На Клеа, Нессим? На Клеа?" - и кровь облегченно хлынула назад в его пересохшие, сухо пульсирующие жилы, когда брат покачал головой и удивленно на него посмотрел. "Нет. С чего бы? На бывшей жене Арноти", - ответил Нессим с привычной классической ясностью мысли. Некоторое время они ехали молча, сопровождаемые лишь скрипом седел, а потом Наруз - его лицо сияло во тьме широкой улыбкой - крикнул: "Я так рад, Нессим! Наконец-то! Ты будешь счастлив, и у тебя будут дети!"

Здесь, однако, Нессима вновь захлестнула волна неуверенности, и он пересказал Нарузу все, что знал о Жюстин и о ее пропавшем ребенке, добавив в конце: "Она пока меня не любит и даже не притворяется, но кто знает? Если я смогу вернуть ей ребенка, смогу вернуть ей спокойствие духа, чувство уверенности в себе, всякое может случиться". И через минуту спросил: "Как ты думаешь?" - не потому, что его интересовало чье бы то ни было мнение, просто чтобы перебросить мостик через молчание, выросшее вдруг между ними, как наметенная ветром песчаная дюна. "С ребенком труднее всего. Криминальная полиция раскопала все, что только можно было найти, - если и есть какие-то улики, они указывают на Магзуба (Боговдохновенного), в городе в тот вечер был праздник, и он там был. Его уже несколько раз обвиняли в похищении детей, но потом отпускали за недостатком улик". Наруз весь подобрался и ощетинился, как волк. "Ты имеешь в виду гипнотизера?" Нессим продолжил задумчиво: "Я посылал к нему человека, предлагал деньги - очень большие деньги - за интересующие меня сведения. Чуешь?" Наруз с сомнением покачал головой и поскреб в короткой бороде. "Он сумасшедший, этот твой Магзуб, сказал он. - Каждый год появляется на Святой Дамьяне. Но он не просто сумасшедший. Зайн-эль-Абдин. Он еще и святой".

"Да, ты понял, о ком я говорю", - сказал Нессим; и, словно вспомнив об упущенном важном деле, Наруз остановил обоих коней и обнял его, выложив весь набор положенных в семье по такому случаю поздравлений. Нессим улыбнулся и спросил: "Так ты скажешь Лейле? Прошу тебя, брат".

"Конечно".

"После того как я уеду?"

"Конечно".

Напряженность ушла, с Нарузом все вышло на удивление гладко, и у Нессима как будто гора упала с плеч. И тут же он почувствовал, что очень устал, что еще чуть-чуть - и он заснет прямо в седле. Ехали они быстро, но без особой спешки и только к полуночи достигли края пустыни. Здесь лошади вспугнули зайца, Наруз попытался загнать его кнутом, но быстро потерял в темноте.

"Это очень хорошая новость! - крикнул он издалека, словно короткая скачка по залитым лунным светом пескам как раз и позволила ему сосредоточиться, чтобы составить окончательное мнение. - Ты привезешь ее к нам на той неделе - нужно показать ее Лейле, ладно? Я ее, кажется, видел, но точно не помню. Очень смуглая, да? "Мотыльку огонь в ночи такие очи", как в песне". Он рассмеялся, глядя по обыкновению вниз.

Нессим дремотно зевнул. "О Господи, у меня все кости болят. Вот что получается, когда подолгу живешь в Александрии. Наруз, прежде чем я окончательно усну, хочу еще кое о чем тебя спросить. Я не успел повидаться с Персуорденом. Что собрания?"

Наруз со свистом втянул воздух сквозь зубы и поднял на брата лучистые глаза. "Да-да. Все в порядке. В следующий раз - на мулид Святой Дамьяны, в пустыне. - Он поиграл могучими мышцами плеч и шеи. - Все десять семей будут, можешь себе представить?"

"И ты будешь очень осторожен, - сказал Нессим. - И проследишь, чтобы все было тихо и чтоб не было утечки".

"Конечно!"

"Я хотел бы, - продолжил Нессим, - чтобы на начальных стадиях это не имело политической окраски. Когда они разберутся по-настоящему, как в действительности обстоят дела, вот тогда и... А? Я не думаю, например, что тебе имеет смысл говорить с ними открыто, скорее - дискуссия, позиции сторон, общие вопросы. Мы не имеем права рисковать. Видишь ли, дело не только в англичанах".

Наруз нетерпеливо дернул ногой и ковырнул ногтем в зубах. Он вспомнил о Маунтоливе и вздохнул.

"Французы тоже - и они не ладят между собой. Конкуренция. Вот если бы мы могли обернуть это себе на пользу..."

"Да знаю, знаю", - перебил его Наруз и тут же осекся под жестким взглядом брата. "Слушай меня внимательно, - сказал тот резко, - потому что очень многое зависит от того, насколько хорошо ты поймешь и почувствуешь грань, за которую нам пока никак нельзя переходить".

Наруз сник окончательно. Он покраснел и, глядя в упор на брата, сплел пальцы. "Я слушаю", - проговорил он тихо, севшим голосом. Нессиму стало стыдно, он взял брата за руку и продолжил негромко, доверительным тоном:

"Понимаешь, время от времени происходят странные вещи. Например, старик Коэн, меховщик, он умер и прошлом месяце. Он работал на французов в Сирии. Когда он вернулся, египтянам было известно о его миссии все. Каким образом? Не знаю, и никто не знает. Среди наших друзей определенно есть враги - прямо в Александрии. Теперь понимаешь?"

"Да, понимаю".

На следующее утро Нессиму нужно было уезжать, и братья вместе доехали, не торопясь, до самой переправы. "Почему ты никогда не выберешься в город? спросил Нессим. - Поехали со мной прямо сейчас. Сегодня бал у Рандиди. Развлечешься - для разнообразия". На лице у Наруза тут же появилось неприятное выражение, как всегда, когда кто-нибудь предлагал ему съездить в город. "Я приеду на карнавал", - сказал он медленно, глядя в землю; Нессим рассмеялся и дотронулся до его руки: "Так и знал, ничего другого ты и не мог ответить! Всегда одно и то же, раз в год, на карнавал. Хотел бы я знать почему!"

Он прекрасно знал почему. Наруз смертельно стыдился своего уродства и сам загнал себя в угол, в полную изоляцию, почти как мать. Только карнавал с его безликим черным домино мог дать ему свободу от ненавистной этой рожи; последнее время он даже в зеркальце для бритья не мог на нее смотреть. Была и еще одна причина, уже и вовсе неожиданная: длившаяся вот уже несколько лет страсть к Клеа, к той самой Клеа, с которой он за всю жизнь не сказал и пары слов, да и видел-то ее всего дважды, когда Нессим привозил ее в имение, так сказать, "на экскурсию". Тайны этой исторгнуть из его груди не могла бы даже пытка, но каждый год он неизменно приезжал на карнавал и бродил в толпе всю ночь в смутной надежде на случайную встречу с прекрасной дамой, чьего имени он доселе даже вслух никогда не произносил - если был не один.

(Ему так и не суждено было узнать, что Клеа терпеть не могла карнавала и все время, пока шел праздник, проводила, запершись у себя в студии: рисовала, читала.)

Они расстались тепло, напоследок обнявшись, и Нессимова машина перечеркнула пыльным вымпелом теплый воздух над полями за рекой, стремясь поскорее вернуться назад, на шоссе вдоль морского берега. Боевой корабль на рейде дал двадцать один орудийный залп, салют в честь какой-нибудь египетской высокопоставленной персоны, и мерное буханье пушек, казалось, и взбило жемчужную пену легких облаков, всегда по весне висевших над гаванью, подрагивающих и меняющих цвет. На море сегодня опять была высокая волна, и четыре рыбацкие лодки галсами шли к берегу, торопились с уловом домой. Нессим остановился только раз - чтобы купить себе гвоздику в петлицу у цветочника на углу Саад Заглуль. Затем направился прямо к себе в контору. Уже на лестнице он остановился еще раз, и ему почистили туфли. Город никогда не казался ему таким красивым. Уже сидя за столом, он подумал о Лейле, потом - о Жюстин. Что скажет мать о его решении?

Наруз отправился в летний домик выполнять возложенную на него миссию в то же утро; но прежде нарезал целую охапку красных и желтых роз, чтобы сменить цветы в двух огромных вазах по обе стороны отцовского портрета. Мать спала, сидя за столом, но щелкнула щеколда, и она тут же проснулась. Змея прошипела сонно и снова опустила голову на землю.

"Благослови тебя Бог, Наруз", - сказала она, увидев у него в руках цветы, и встала, чтобы вынуть из ваз старые. Они принялись подрезать розы и ставить их в вазы, и Наруз тут же выложил свою новость. Мать остановилась посреди комнаты и стояла так довольно долго; она не была слишком взволнована, но глаза у нее посерьезнели - она словно сверялась с самыми сокровенными своими мыслями и чувствами. Наконец она сказала, скорее для себя же, чем для кого-либо другого: "Почему бы и нет?" - и повторила эту фразу раз или два, словно проверяя верность тона.

Затем она поднесла к губам большой палец, укусила его легонько и, обернувшись к младшему сыну, сказала: "Но если она авантюристка и охотится за его деньгами, я этого не допущу. Я уж постараюсь от нее отделаться. В любом случае ему придется просить моего согласия".

Нарузу слова ее показались невероятно смешными, и он расхохотался так, словно услышал хорошую шутку. Она осторожно взяла его волосатую руку. "Я так и сделаю", - сказала она.

"Да брось ты!"

"Я тебе клянусь".

Он хохотал уже вовсю, закинув голову и явив свету розовое нёбо. Она же по-прежнему отрешенно слушала себя. Сама едва заметив, она похлопала легонько его, смеющегося, по руке и прошептала: "Тише", - а затем, после долгой паузы, сказала, словно бы даже удивившись собственным мыслям: "Вот ведь что самое странное: именно так я и сделаю".

"И что, ты рассчитываешь на меня, да? - спросил он, все еще смеясь, но в голосе у него уже шевельнулась тревога. - Ты же не можешь поручить мне следить за собственным братом, оберегать его честь, так сказать". Смех еще владел его телом, согнутым почти пополам, но лицо было серьезным. "Бог мой, - подумала она, - как он уродлив". Ее пальцы пробежали по черной парандже, ощупывая сквозь ткань огромные оспины на лице, с силой прошли по коже, словно пытаясь их стереть, сгладить.

"Славный мой Наруз, - сказала она едва не со слезами в голосе и запустила пальцы в густую его шевелюру; волшебная поэзия арабской речи сразу успокоила его, расслабила. - Мой сладкий, голубь мой, хороший мой Наруз. Скажи ему, да и передай мое благословение. Скажи ему - да".

Он стоял смирно, как жеребенок, впитывая музыку ее голоса и такую редкую ласку ее теплой, умело нежной руки.

"Но передай ему, что он должен привезти ее сюда, к нам".

"Я передам".

"Передай сегодня же".

И он ушел нелепой судорожной походкой, большими шагами - ушел в особняк, к телефону. Мать снова села, облокотилась на пыльную столешницу и повторила дважды, тихо и удивленно: "Зачем это Нессиму понадобилась еврейка?"

V

Все это - реконструкция, и материалом к ней мне послужил лабиринт оставленных Бальтазаром заметок. "Воображать - не обязательно выдумать, пишет он. - Да и трудно претендовать на всезнание, толкуя людские поступки. Из веток растут листья, действия - из чувств, по крайней мере так принято считать. Но возможно ли сквозь поступки прозреть те чувства, что вызывают их к жизни? Если писателю достанет смелости самому заделать зияющие дыры между фактами, взвалив на себя ответственность интерпретатора, кто знает, может, ему и удастся вернуть утраченное единство. Что творилось в голове, в душе Нессима? Вот вопрос, чтоб ты над ним помучился".

"Или - в голове, в душе Жюстин? В то же самое время, а? Разве можно знать наверное; единственное, и чем я уверен, так это в том, что их уважение друг к другу росло в обратной пропорции к чувству взаимной расположенности, - я, по-моему, достаточно ясно показал тебе: никакой любви между ними не было, да и быть не могло, согласно взаимной договоренности. Вероятнее всего, и сейчас ничего не изменилось. Я подолгу с ними говорил, с каждым в отдельности, но так и не смог отыскать ключа, ответа на вопрос что их связывало? Да и сама их привязанность таяла день ото дня; так понижается понемногу уровень земли, уровень воды в озере, и никто не знает почему. Искусством камуфляжа они владели в совершенстве - ведь в дураках остались едва ли не все, кто знал их, ты например. Хотя, конечно, я отнюдь не разделяю взглядов Лейлы - ей Жюстин сразу не понравилась. Я ведь сидел с нею рядом на тех смотринах, которые организовал Наруз, приурочив их к ежегодному, под Пасху, большому мулиду в Абу Гирге. Жюстин уже распрощалась с иудаизмом и перешла в лоно Коптской церкви, как хотел Нессим; а поскольку жениться он мог на ней только частным, так сказать, образом - она ведь уже побывала один раз замужем, - Нарузу пришлось довольствоваться не настоящей свадьбой, а всего лишь, по его понятиям, вечеринкой, чтобы показать невесту брата всем, кто имел отношение к Дому, всем, на кого он смотрел как на членов одной большой семьи".

"На четыре дня вокруг особняка вырос целый город из шатров и навесов ковры, роскошные люстры, праздничные украшения. Александрия была выметена начисто - в ней, по-моему, не осталось ни единого оранжерейного цветка, ни единой хоть сколь-нибудь значимой в свете персоны; вся эта роскошно разодетая публика снялась с места и тронулась в скрашенное изрядной долей иронии путешествие в Абу Гирг (ничто не способно вызвать в Городе такое количество язвительнейших сплетен и пересудов, как фешенебельная свадьба), чтобы засвидетельствовать свое уважение и поздравить Лейлу. Все окрестные мюриды и шейхи, все крестьяне, все официальные лица из близлежащих - и не из близлежащих - мест толпами шли и ехали на праздник; от бедуинов, чьи владения граничили с землями Хознани, прибывали одна за другой живописные группы всадников; они скакали во весь опор вокруг имения и палили в воздух из ружей - целая канонада, словно Жюстин была "настоящей невестой", девственницей. Представь себе улыбки Атэны Траша, Червони и прочих! Сам старик Абу Кар собственной персоной въехал по парадной лестнице прямо в гостиную на белом своем арабе с вазой, полной цветов..."

"Лейла же, Лейла ни на секунду не сводила умных черных глаз с Жюстин. Она следила за каждым ее жестом, словно зевака, сподобившийся увидеть знаменитость. "Разве она не прелесть?" - спросил я, проследив за направлением ее взгляда, и она глянула на меня быстро, по-птичьи, прежде чем снова вернуться к предмету своего сосредоточенного изучения. "Мы старые друзья, Бальтазар, и я могу говорить с тобой прямо. Я уже успела убедиться, что она очень похожа на меня - в молодости, конечно, - и что она авантюристка: этакая маленькая черная змейка свернулась кольцами в самом сердце Нессимовой жизни". Я начал было протестовать, из чистой вежливости, надо заметить; она пристально посмотрела мне в глаза и медленно усмехнулась. То, что она сказала дальше, удивило меня. "Да-да, она как я - безжалостна в погоне за наслаждениями и притом бесплодна: все молоко в ней высохло и превратилось в жажду власти. Но она похожа на меня и в том, что она нежна, добра, и - она та женщина, которая нужна мужчине. Я ненавижу ее, потому что она слишком похожа на меня, ты понимаешь? И боюсь - она может читать мои мысли". Она вдруг рассмеялась. "Дорогая моя, - обратилась она к Жюстин, иди сюда, сядь со мной рядом". И она буквально сунула ей под нос тот единственный сорт сладостей, который сама просто на дух не переносила, засахаренные фиалки, - и я не мог не заметить, сколь сдержанно Жюстин их приняла - она ведь тоже их терпеть не может. Вот так они и сидели рядышком, сфинкс под вуалью и сфинкс без оной, и ели фиалки в сахаре, обеим вполне отвратительные. Я был просто очарован возможностью понаблюдать за женщиной в самой примитивной ее ипостаси. Хотя, конечно, обоснованность подобных суждений весьма относительна. Мы ведь все на них горазды - в отношении друг друга".

"Но вот что странно: невзирая на явную антипатию, сразу возникшую между двумя этими женщинами, - антипатию по взаимному сходству, так сказать, - с нею вместе росло странное чувство близости, ощущение редкостного сродства душ. Так, например, когда Лейла отважилась в конце концов встретиться с Маунтоливом, сделано это было втайне, и организовала встречу Жюстин. Именно Жюстин свела их вместе во время карнавала, и оба были в масках. По крайней мере, так мне рассказывали".



Поделиться книгой:

На главную
Назад