Чтобы положить конец опасности, связанной с ожидавшимся занятием Скутари сербами и черногорцами, и успокоить наших заграничных друзей, я заявил, что взгляд императорского правительства на этот вопрос не изменится даже в том случае, если бы это занятие состоялось, и что мы будем продолжать смотреть на Скутари как на область, предназначенную войти в состав будущей независимой Албании. Вслед за этим правительство запретило всякие манифестации на почве славянских симпатий и таким образом очистило политическую атмосферу столицы от внесенных в неё безответственными лицами нездоровых веяний.
22 апреля, после непродолжительных переговоров между командующим черногорским отрядом и Эссадом-пашой, засевшим в Скутари, был подписан договор о сдаче города черногорцам. С этой минуты ход дальнейших политических событий зависел от двух факторов, определить которые наперед было нелегко: во-первых – от согласия короля Николая уступить настояниям великих держав и отказаться от своих притязаний на Скутари взамен обещанного ему за это вознаграждения, и во-вторых – от тех способов воздействия, на которых остановилось бы в случае его отказа австро-венгерское правительство, чтобы принудить его к уступчивости.
Хотя русское правительство твёрдо стояло на том, что оно не даст себя вовлечь в войну из-за второстепенного балканского вопроса, ему, по весьма понятным причинам, было чрезвычайно важно предотвратить единоличную расправу Австро-Венгрии с Черногорией, всегда нежелательную и особенно антипатичную ввиду огромного несоответствия сил монархии Габсбургов и маленького балканского королевства. Поэтому все мои усилия были направлены к тому, чтобы побудить Францию и Англию, ввиду невозможности для России принять участие в принудительных мерах против Черногории, послать свои суда в Антивари и, если затем оказалась бы нужной высадка десанта, придать этой мере международный характер, менее обидный для самолюбия Черногории. Таким образом предотвращалась бы вместе с тем опасность бесконтрольного распоряжения Австро-Венгрии судьбой славянского государства, связанного с Россией вековой дружбой и пользовавшегося особым покровительством наших государей. Было чрезвычайно трудно согласовать в этом вопросе взгляды не только всех членов Лондонского совещания послов, но даже представителей держав Тройственного согласия, не желавших участвовать в таком бесславном предприятии, как морская демонстрация в водах Антивари, навязанная Европе угрозой единоличного вмешательства венского кабинета. В этих докучливых переговорах прошло около двух тревожных недель, когда наконец король Николай объявил 5 мая, что, подчиняясь воле держав, он отдает судьбу Скутари в их руки. Этим актом кончился эпизод, не имевший по существу никакого политического значения, но искусственно раздутый до размеров события, от которого могло зависеть нарушение европейского мира. Единственная выгода, которую русскому правительству удалось извлечь в пользу сербского народа из отречения Черногории от Скутари, была уступка Австро-Венгрией балканцам Ипека, Дьякова, Призрена и Дибры. Беспристрастие заставляет меня признать, что в этом вопросе русская дипломатия встретила поддержку со стороны берлинского кабинета.
Тем временем положение на Балканах не улучшалось, а делалось все более натянутым. Было очевидно, что если не наступит во взаимных отношениях балканских союзников благоприятный кризис, то разрыв, а за ним и вооруженное столкновение станут неизбежными. Положение было тем более серьезно, что нельзя было ожидать никаких практических результатов от непосредственных переговоров между главами союзных правительств, настолько непримиримо относилось каждое из них к требованиям других. Болгары, греки и сербы сосредоточивали значительные силы в тех местностях, которые они хотели сохранить за собой, и настроение в войсках достигло такой степени напряженности, что при малейшем к тому поводе между ними могли начаться враждебные действия. Поэтому русскому правительству пришлось отказаться от мысли, которая явилась у него первоначально, – устроить съезд между председателями советов министров трёх балканских государств и попытаться при помощи своего умеряющего влияния склонить их к соглашению. Оставалась одна надежда, и то довольно слабая, – побудить их подчиниться третейскому решению держав Тройственного согласия, на что одно время Болгария как будто была готова идти, но и это средство скоро было признано самими державами Согласия малопригодным ввиду противодействия, которое неминуемо встретила бы со стороны держав Тройственного союза попытка Согласия разрешить Балканами спор без его участия. Привлечь же кабинеты Союза, в особенности венский, к его разрешению означало, в лучшем случае, затянуть его на бесконечное время, когда надо было действовать быстро, а в худшем – ускорить наступление катастрофы. На неизбежность одной из этих альтернатив указывал ход работ совещания послов в Лондоне, где сэру Эдуарду Грею с величайшим трудом удавалось отговорить австро-венгерское правительство от выхода из состава Совещания и вступления на путь единоличных решений и мероприятий.
Ввиду этого в начале мая у меня явилась мысль попытаться прибегнуть к тому средству, которое давал русскому правительству текст Сербо-Болгарского союзного договора, и внести успокоение в общее положение на Балканах путем примирения хотя бы двух из споривших сторон, предоставляя временно самой себе греко-болгарскую распрю.
Упоминая выше о роли третейского судьи, которую договор отводил русскому Государю, я оговорился, что не связывал с ней никаких преувеличенных ожиданий. Я отдавал себе вполне ясный отчёт в том, что вмешательство России в спор двух союзников, который не трудно было предвидеть уже в момент заключения между ними союзных отношений, будет иметь практическое значение лишь в том случае, если обе стороны найдут в себе достаточно нравственной силы и политической зрелости, чтобы добровольно ему подчиниться. На это при самой искренней симпатии к балканскому славянству было трудно рассчитывать. Но имея означенное средство в руках, каково бы оно ни было, нельзя было в критическую минуту оставить его неиспользованным и подвергнуть блестящие политические результаты, достигнутые союзом, риску быть навсегда утраченными.
Само собой разумеется, предлагая сербам и болгарам прибегнуть к третейскому суду Государя, петроградский кабинет ставил условием, что третейское решение Его Величества будет принято обеими сторонами безапелляционно. К этому мы присоединяли ещё другое условие, а именно сохранение полной неприкосновенности Балканского союза. На первых порах казалось, что эти условия не встретят возражений со стороны союзников. Вскоре однако обнаружилось, что ни болгары, ни сербы не были расположены выпустить из собственных рук заботу о своих интересах, для обеспечения которых они считали более надежными иные средства, чем те, которыми мог располагать самый беспристрастный третейский суд. Тот же приблизительно взгляд на способ разрешения междусоюзнических споров установился к концу мая и у греков, с минуты на минуту ожидавших нападения со стороны болгар для вытеснения их из Салоник. Хотя союзный договор, поскольку он касался Греции, не предвидел третейского решения спорных вопросов, русское, а с ним вместе и остальные правительства держав Согласия влияли на г-на Венизелоса в смысле передачи греко-болгарского спора на суд России или держав. В Сербии все более укреплялось убеждение, что что бы ни делало правительство г-на Пашича, ему не удастся договориться с болгарами, и что война неизбежна. Получаемые нами известия из Софии указывали на чрезвычайное возбуждение умов в военных кругах, с которым г-дам Гешову и Даневу, на миролюбие которых можно было до известной степени рассчитывать, едва ли удалось бы совладать, уже не говоря о том, что в Болгарии последнее слово во всех важных вопросах было не за правительством, а за царём, истинные намерения которого никому не бывали известны. К тому же в это время до нас начали доходить слухи, что венский кабинет действовал на Фердинанда Кобургского в смысле неуступчивости обещанием поддержки, а германский и австро-венгерский представители в Бухаресте употребляли своё влияние на румынское правительство, чтобы побудить его не осложнять со своей стороны положение Болгарии.
Вся совокупность этих условий представлялась настолько серьёзной, что мне не оставалось ничего другого, как прибегнуть к крайней мере воздействия на царя Болгарского и короля Сербского путем личного обращения к ним Государя с призывом прекратить свои распри, угрожавшие самыми пагубными последствиями для славянства, и отдать решение своего спора в руки русского императора. Я долго колебался, прежде чем решиться обратиться к Государю с просьбой о личном его вмешательстве в славянский спор. Я сознавал, какую ответственность брал на себя с точки зрения внешнего престижа России, идя на риск не вызвать со стороны балканских государей должного отклика на призыв Государя. Тем не менее, зная императора Николая, я решился просить его бросить на весы событий своё слово как последнее средство предотвратить братоубийственную войну двух народов, в судьбе которых Россия имела решающее значение.
В это время вся империя праздновала трёхсотлетие своего Царствующего дома, и двор, и лица, стоявшие во главе правительства, находились в Москве, Теперь, после того как Россия была потрясена до основания социальным катаклизмом и вырванная из исторической почвы, в которой хотя и с задержками и перерывами она росла и развивалась, сбрасывая с себя постепенно обветшалые формы своего государственного строя и приноравливаясь к требованиям времени, и когда чуждые ей по духу, а часто и по крови люди стараются пересадить её корни в бесплодную почву, непригодную для какой-либо культуры, между недавним прошлым, кажущимся для его свидетелей ещё живым и свежим, и настоящей безотрадной действительностью открылась страшная пропасть, на заполнение которой понадобится не менее одного поколения человеческих жизней, принесенных в жертву безумной попытке разрыва исторической преемственности русского национального существования. Те, кто стоит по ту сторону этой пропасти, не в состоянии составить себе представления о том глубоко и неподдельно национальном настроении, которое переживала вся Россия, за исключением худосочных элементов своей интеллигенции, во дни московских и костромских торжеств, связанных с празднованием трёхсотлетнего юбилея дома Романовых, создавшего современную Россию со всей её былой славой и со всеми её безбрежными возможностями дальнейшего мирного развития и процветания.
В эти незабвенные дни я был принят Государем в Кремлевском дворце, обратившемся теперь в никому недоступную цитадель большевизма, в которой вожаки его проживают под бдительной охраной своей опричнины. Из этих оскверненных коммунизмом исторических стен раздался в 1877 году голос императора Александра II, призывавшего Россию взять на себя подвиг освобождения болгарского народа от турецкого ига. Мне казалось, что в силу этих славных воспоминаний призыв Государя к миру и единению враждующих между собой славянских братьев должен был раздаться из Кремлевского дворца.
Когда я изложил Государю те доводы, которые вынуждали меня прибегнуть к его личному вмешательству как к единственному средству спасти положение на Балканах, он спросил меня, могу ли я по совести сказать ему, что все остальные средства достигнуть мирного разрешения сербо-болгарского спора изведаны и найдены непригодными, и имею ли я уверенность, что личное его обращение приведет к желанной цели. Я мог, не колеблясь, ответить утвердительно на первый вопрос. Что же касалось второго, то я был вынужден признаться, что такой уверенности у меня не было и что я сознавал, что беру на себя большую ответственность, испрашивая его согласия на такой необычный шаг, как личное его вмешательство в спор двух независимых государств, хотя бы оно и было предусмотрено при заключении между ними союзного договора, как бы в предвидении тех безысходных затруднений, в которых они в ту пору находились. Но мне казалось, что Государь сам, вероятно, пожалел бы в случае вооруженного столкновения между болгарами и сербами, если бы не мог сказать себе, что не оставил не примененным бывшее в его власти последнее средство мирного улаживания балканской распри. Государь слушал меня внимательно и после недолгого колебания сказал мне, что подпишет текст обращения к королю Сербскому и царю Болгарскому, если он у меня с собою, так как он думал, что в час опасности для славян он имеет не только право, но и обязанность возвысить свой голос, чтобы предостеречь их от её последствий. «Если они меня не послушают, – прибавил Государь, – то зачинщики понесут за это кару. Я исполню свой долг, и совесть моя ни в чём меня не упрекнет, что бы затем ни произошло».
Все это было сказано с той чарующей простотой, которая всегда производила на меня своё неотразимое влияние и которая не ускользала ни от кого, кто был восприимчив к подобного рода впечатлениям.
Прочитав проект телеграммы, который я привез с собой, Государь приказал мне отправить её тотчас же, желая, чтобы призыв его к чувству славянского братства и единения исходил из Москвы. Уезжая из Кремля, я размышлял о том, чему только что был свидетелем, и о тех последствиях, которые могло иметь важное решение, принятое Государем. Из впечатлений, уносимых мной из этого свидания с ним, резче всего выступало два факта, а именно: император Николай не связывал неразрывно представления о славе с успехом, как делает это большинство людей, и самолюбие не играло никакой роли в его решениях, когда сознание долга ему их подсказывало; и во мне росло и крепло к нему чувство любви и преданности.
Из Белграда приходили известия, что там все более и более укреплялось убеждение, что враждебное отношение болгарского правительства к сербским требованиям о пересмотре статей договора, определяющих размежевание македонской территории между союзниками, в целях вознаграждения сербов за деятельную помощь при осаде Адрианополя, должно было неминуемо привести к столкновению, даже если бы и удалось при помощи России найти временный выход из создавшихся затруднений. Ко мне обращались официальные лица за советом относительно того, что делать Сербии ввиду осложнившихся обстоятельств, и не скрывали своего мнения, что ей выгоднее всего было бы, предупредив болгар, самой начать военные действия, так как в армии господствовала уверенность в успехе. Я отвечал, что не считаю себя вправе давать стратегические советы, но что с политической точки зрения, а также и с нравственной, которой тоже опасно было пренебрегать, такой почин причинил бы Сербии непоправимый ущерб, который не мог бы быть заглажен никакими военными успехами.
Отправлению телеграммы Государя королю Сербскому и царю Болгарскому предшествовало исходившее от русского правительства приглашение председателям советов министров балканских государств, в том числе и Греции, прибыть в Петроград для улаживания их споров. Ещё раньше того, по настоянию России, состоялось свидание между г-ми Гешовым и Пашичем, которое должно было затем быть расширено привлечением г-на Венизелоса. Означенное свидание принесло, хотя и на короткое время, некоторое успокоение в политическую атмосферу на Балканах. Довольно скоро однако обнаружилось, что ни сербский, ни болгарский министр не сделали никаких примирительных предложений и что положение оставалось по-прежнему натянутым.
Когда текст личного призыва Государя к согласию и миру стал известен за границей, он произвел везде, и прежде всего в балканских государствах, чрезвычайно сильное впечатление. В искренности и полном бескорыстии, которыми было проникнуто это воззвание, и в глубоком его миролюбии, которых не могли не признать враги России, сосредоточивалась, как в фокусе, вся балканская политика петроградского кабинета в эту тревожную для будущности балканских народов минуту. Ответ на такой призыв должен был бы быть один – передача спора в руки России и безусловное подчинение её решениям. С внешней стороны он и последовал. Первым из славянских государей на него откликнулся царь Болгарский в ответной телеграмме, в которой он заявлял о принятии Болгарией посредничества России, но вместе с тем ссылался на двусмысленное отношение Сербии к своим союзным обязательствам и на негодование болгар на сербские замыслы лишить их плодов своих побед.
Вслед за ответом Фердинанда Кобургского в Петрограде был получен ответ короля Петра. Король Сербский, со своей стороны, жаловался на отношение своих союзников к справедливым требованиям сербов, но в заключение говорил о том, что Сербия возлагает свои надежды на справедливость и благоволение России.
Нет сомнения в том, что из двух ответов первый был категоричнее второго в смысле выражения согласия на требование Государя отдать балканский спор на свой суд. Если память мне не изменяет, ответ короля Петра не упоминал прямо о третейском решении Государя. Тем не менее, оценивая оба ответа, не следует упускать из виду, что первый, т. е. ответ Фердинанда Кобургского, был отправлен менее чем за две недели до 17 июня, дня, когда болгарские войска совершили на Бригальнице своё нападение на сербские аванпосты и началась вторая балканская война, веденная союзниками уже не против общего врага, а против Болгарии, мечтавшей решить македонский вопрос в свою пользу и установить своё господствующее положение среди балканских государств путем предательского нападения на своих союзников. У русского правительства никогда не было в руках прямого доказательства участия венского кабинета в этом замысле. Тем не менее мы имели достаточно поводов предполагать, без всякой натяжки, что почин Фердинанда Кобургского был сделан не без ведома и поощрения со стороны австро-венгерского правительства. Нравственное соучастие венского кабинета в этой вероломной попытке тем более вероятно, что австрийская дипломатия, как было уже сказано, никак не могла свыкнуться с мыслью, что первая балканская война, вместо ожидаемого разгрома турками сербской армии, кончилась блестящей победой союзников, которая должна была привести к соответственным территориальным увеличениям каждого из балканских государств, в том числе, конечно, и Сербии, армия которой выказала прекрасные боевые качества и превосходную военную организацию. Поддерживая Фердинанда Кобургского и его единомышленников, венская дипломатия надеялась наверстать потерянное и сразу отыграться после первого крупного проигрыша. И на этот раз события показали ошибочность расчетов венского кабинета, и ненавистная ему Сербия вышла снова победительницей из вторичного испытания и своими победами над Болгарией значительно приблизилась к осуществлению пансербского идеала.
Если первая балканская война продолжалась весьма непродолжительное время, то вторая протекла ещё гораздо быстрее. Между сражением на Овчем Поле, последовавшим за схваткой на Брегальнице, открывшей войну 17 июня, и 13 июля, когда болгарское наступление превратилось в полный разгром, прошло меньше месяца. Сербы и греки неудержимо наступали с запада и юга, а румынские войска переправились через Дунай, чтобы поддержать силой оружия требования территориальных уступок в Добрудже. Даже турки вышли из-за Чаталджинских линий, перед которыми остановилось незадолго перед тем победоносное наступление болгар, и стали продвигаться по направлению к Адрианополю. Казалось, что никогда ещё кара не следовала так быстро за преступлением. Только немедленное прекращение военных действий могло спасти Болгарию от окончательного разгрома. Так как разрушение Болгарии не входило в планы великих держав, а тем более России, то петроградский кабинет, не теряя времени, выступил в Софии с настоятельным требованием немедленной приостановки враждебных действий. Такое же требование было предъявлено одновременно в Белграде, Бухаресте и Афинах. В этом требовании намечались в общих чертах основные положения будущего мира. Они отдавали Сербии всю территорию, лежащую на запад от линии водораздела Вардара и Струмы, а Греции – всю Южную Македонию с городом Сересом и побережье Эгейского моря до Орфанского залива. Румыния ещё раньше заявила о своём намерении перенести свою границу с Болгарией на линию Туртукай – Балчик. Наше требование немедленного перемирия было сочувственно принято в Белграде. В Афинах же оно встретило живое сопротивление со стороны г-на Венизелоса, честолюбивые замыслы которого относительно его родины было нелегко удовлетворить. Он не довольствовался для Греции приобретением Салоник, и виды его простирались и на Кавалу, оставляя, таким образом, за Болгарией на Эгейском море только один Дедеагач, мало пригодный как коммерческий порт. Как бы ни казались преувеличенными требования Греции, державам приходилось с ними считаться, потому что по мере того, как выдвигались г-ном Венизелосом эти требования, яснее обнаруживались симптомы сближения между императором Вильгельмом и его зятем, королем Константином, которых до этого времени не было заметно. Берлинский двор ещё незадолго перед тем отвечал бедному греческому родственнику полным равнодушием на изъявления его германских симпатий. Эти симптомы особенно тревожили французское правительство, опасавшееся противодействием греческим желаниям лишиться того влияния, которое давало ему в Афинах давнишнее его эллинофильство, и увидеть своё место захваченным германским императором. Что касается английского правительства, то оно не обнаруживало никакого энергичного почина для скорейшего достижения перемирия.
Тем не менее многое было уже достигнуто благодаря тому, что намеченные в общих чертах в русском предложении условия мира были приняты болгарским правительством. Оставалось, за невозможностью совместных действий великих держав, путем непосредственных переговоров между противниками достичь возможно скорой приостановки враждебных действий и условиться относительно подходящего места для будущих мирных переговоров. Выбор мог колебаться только между Лондоном и Парижем, так как Тройственный союз наложил бы свой запрет на Петроград как совершенно неприемлемый для Австро-Венгрии центр дипломатических переговоров по балканским делам. В Лондоне, где незадолго перед тем был подписан мирный договор, завершивший первую балканскую войну, и где ещё продолжало работать совещание послов под председательством сэра Эдуарда Грея, трудно было бы собрать ещё новую мирную конференцию, не обременив тяжело британского министра иностранных дел. Что касается до Парижа, то выбор его, хотя и менее неприемлемый для центральных держав, чем выбор Петрограда, тоже не улыбался правительствам Тройственного союза. Поэтому когда по почину берлинского кабинета Бухарест был предложен местом новых мирных переговоров, этот выбор не встретил ни с чьей стороны возражений.
Надо было торопиться положить конец военным действиям, потому что пользуясь полным расстройством болгарских военных сил и паникой, господствовавшей в Софии, куда подвигались из Варны румынские войска, турки беспрепятственно вступили 21 июля в Адрианополь, нарушив этим Лондонский договор, по которому этот город отходил к Болгарии и болгарско-турецкая граница проходила от города Эноса на Эгейском море до Мидии на Черном. Самовольное нарушение Турцией только что подписанного ею мирного договора, само по себе недопустимое, имело ещё последствием возвращение всей Южной Фракии с её в большинстве христианским населением под власть турецкого правительства. Чем угрожало греческому и болгарскому населениям этой области такое вторичное подчинение туркам, было ясно для всех.
Как ни ослабели под влиянием предательского нападения болгар на своих союзников симпатии России к освобожденному ею народу, захват турками Адрианополя вызвал у нас всеобщее негодование. Государь прервал своё летнее крейсирование в финляндских шхерах, возвратился в Петергоф для обсуждения правительственных мер, которые могли быть приняты ввиду восстановления нарушенного турками мирного договора. Мне пришлось иметь несколько энергичных объяснений с Турхано-пашой, лично мне очень симпатичным, давая ему понять, что русское правительство не могло согласиться на нарушение договора. В этом же смысле говорил официально и британский первый министр г-н Асквит, и из Парижа раздавались в адрес Турции серьезные предостережения. Но в это же самое время из Берлина меня извещали о том, что германское правительство не примет участия ни в какой враждебной Турции демонстрации. В Италии обнаруживалось подобное же настроение, и нашему представителю объявили в Консульте, что Италия не будет участвовать ни в каких принудительных мерах против Турции.
Как во всех подобных случаях, и на этот раз проявилась разительным образом та раздвоенность, которая была последствием различия, а часто и непримиримости точек зрения великих держав во всех вопросах, касавшихся Ближнего Востока. Тут отсутствие общеевропейского интереса выступало особенно ярко, и объединение держав даже тогда, когда дело шло о поддержании основных требований христианской этики, представлялось недостижимым. Чтобы добиться поставленных нами целей – принудить турок выполнить обязательство Лондонского мирного договора – и, очистив Адрианополь, вернуться за линию Энос – Мидия, было бы вполне достаточно морской демонстрации держав Тройственного согласия в турецких водах. Но и это средство оказывалось неприменимым, так как эта демонстрация внесла бы полный раскол и в без того плохо спаянные действия великих держав в минуту, когда было особенно важно поддержать в глазах ближневосточных народов фикцию согласованности европейской политики.
Ввиду этого Лондонское совещание послов приняло решение поручить представителям великих держав в Константинополе сделать тождественное заявление Порте о необходимости подчиниться постановлениям Лондонского договора относительно новой турецко-болгарской границы, причём державы обещали принять во внимание те условия, которые Турция считает нужными для обеспечения безопасности означенной границы.
Несчастья Болгарии, явившиеся последствием её политического греха и повергшие её в очень тяжелое положение, вернули ей, в известной мере, сочувствие России. Наше общественное мнение с растущей тревогой следило за ходом событий на Балканах, и императорское правительство не жалело усилий поддержать создавшуюся в Европе благоприятную для Болгарии в адрианопольском вопросе атмосферу. При этом создалось парадоксальное положение, в котором на нашей стороне очутилась Австро-Венгрия, ставшая на нашу точку зрения в вопросе об уступке Болгарии Кавалы и очутившаяся благодаря этому в противоречии с Германией, которая начинала явно покровительствовать греческим притязаниям по соображениям, о которых нетрудно было догадаться и в ту пору, но истинный смысл которых обнаружился только в европейской войне 1914 года.
Я уже указывал на то, что, с другой стороны, наша союзница Франция не разделяла нашего взгляда на желательность предоставить Болгарии лишний порт на Эгейском море, нужный ей для обеспечения правильных торговых сношений со средиземноморскими государствами. Подобной любезностью по отношению к Греции французское правительство надеялось предупредить установление преобладающего влияния Германии в Афинах в ущерб тому, которым оно само пользовалось там со времен войны за греческое освобождение. Насколько расчёты эти были неверны, показало в скором времени поведение короля Константина в эпоху мировой войны.
Как бы то ни было, происшедшая в связи с вопросом о Кавале путаница во взаимных отношениях великих держав была мимолетна и осталась без вредного влияния на прочность их союзных обязательств. Все кончилось тем, что венский кабинет получил из Берлина внушение отказаться от взятой на себя роли покровительницы если не Болгарии, то Фердинанда Кобургского, и в конце концов Кавала отошла к Греции, благодаря настойчивому требованию императора Вильгельма и невзирая на личное обращение царя Болгарии к президенту Французской Республики, не изменившее отрицательного взгляда французского правительства на требование Болгарии второго порта на Эгейском море. Лондонский кабинет оставался в этом вопросе нейтральным, а русское правительство хотя и не изменило своего мнения, не сочло нужным из-за вопроса о принадлежности Кавалы тому или иному из балканских государств затягивать ход мирных переговоров и отсрочивать таким образом заключение всеми одинаково горячо желаемого мира.
10 августа мирные переговоры между Румынией и балканскими государствами пришли к заключению, и был подписан Бухарестский договор, по которому Болгарии пришлось заплатить по счетам как своих бывших союзников, так и своей северной соседки Румынии, которая, не ведя войны, а ограничившись занятием своими войсками без боя части болгарской территории, вышла из этого предприятия с весьма существенной земельной прирезкой.
Бухарестский мир был только пластырем, налепленным на незалеченные балканские язвы, которым было суждено снова вскрыться не далее как через год. Для Австро-Венгрии этот мир означал тяжелое нравственное поражение вследствие вторичного, в течение всего одного года, блестящего успеха Сербии. Существование этого государства на самых границах Австро-Венгрии было несовместимо с видами венской дипломатии, которой однако, удалось лишь в незначительной мере и не на долгое время задержать его государственный рост лишением его свободного доступа к Адриатическому морю. Для Болгарии Бухарестский мир запечатлевал крушение честолюбивой мечты Фердинанда Кобургского о создании Болгарского Царства от пределов Албании и до Мраморного моря, горечь обманутых надежд и затаенная злоба против тех, кого они считали виновниками испытанных ими разочарований, поставили судьбы болгарской политики в тесную связь с венским кабинетом, как это наглядно доказала мировая война 1914 года.
Глава V Зарождение политической солидарности между Россией и Румынией
Одним из первых вопросов, который привлёк к себе моё серьезное внимание после назначения моего министром иностранных дел, был вопрос о наших отношениях к Румынии. Если я не был в состоянии посвятить ему на первых же порах по вступлении моём в должность столько времени, сколько, я полагал, он заслуживал, то это произошло от того, что моё внимание было поглощено тогда усилиями поставить на прочное основание наши отношения с Германией, которые оставляли желать лучшего и которые казались мне требующими упорядочения в первую очередь, так как я не мог себе представить, чтобы русский министр иностранных дел мог вне этого условия успешно вести миролюбивую политику, необходимую в интересах России и Европы и отвечавшую воле Государя.
К несчастью, тяжелая болезнь оторвала меня на долгое время от только что налаживавшейся работы, и я был вынужден передать ведение переговоров с Берлином моему товарищу А. А. Нератову, на знания, опыт и такт которого я вполне мог положиться. Таким образом, живо интересовавшая меня Румыния должна была сойти с очереди, на которую я её поставил, и изучение её с точки зрения заключавшихся в ней для будущего политических возможностей было отложено до более благоприятной минуты.
Когда я снова вернулся к управлению делами, я постарался наверстать потерянное время и не пропускал случая возможно полного осведомления относительно направления её внешней политики и внутреннего её положения. Мне было известно, что Румыния не только тяготела к державам Тройственного союза, но и была связана с двумя из них договорными отношениями, и что вследствие этого она находилась в лагере наших политических противников. Причины, побудившие Румынию направить её внешнюю политику в сторону, враждебную нам, были мне тоже известны. Они сводились, в общем, к чувству раздражения, унаследованному от поколения румынских деятелей эпохи войны 1877 года, негодовавших на Россию за возвращение себе по окончании войны с Турцией трёх южных уездов Бессарабии, утраченных на основании Парижского мира 1856 года, вопреки данному Румынскому княжеству обещанию сохранения его территориальной целости. Относясь совершенно объективно к этому уже далекому от нас событию, я готов признать, что, может быть, со стороны России в период прекращения войны были допущены по отношению к её союзнице погрешности в форме, к которым небольшие государства особенно чувствительны и которые, как это было в данном случае, нередко оставляют по себе следы в виде чувства обиды и длящегося нерасположения. Но вместе с тем я вынужден признать, что румынское толкование этого факта, о котором я всегда искренно сожалел, едва ли вполне отвечает истине. Поступление моё на дипломатическую службу последовало всего через пять лет после Берлинского конгресса, и благодаря этому обстоятельству я лично знал почти всех лиц, принимавших участие в мирных переговорах 1878 года, из которых многие занимали ещё в это время ответственные должности в министерстве иностранных дел. От этих лиц я неоднократно слышал, что румынское правительство через посредство г-на Братияно (отца нынешнего первого министра Румынии), приезжавшего до начала войны в Ливадию, где тогда находился император Александр II, для предварительных переговоров по заключению союза против Турции, было предупреждено о том, что Россия намеревается вернуть себе отторгнутую от неё придунайскую область, в которой, кстати сказать, молдавский элемент весьма слабо представлен. Мне говорили, правда, что это предупреждение не было облечено в письменную форму, а сделано лишь устно, хотя и самым недвусмысленным образом. Поэтому откуда пошла легенда о коварном обмане, жертвой которого стала будто бы Румыния, в настоящее время трудно определить. Приходится отнести её к бесчисленному количеству тех неразъясненных ещё фактов, которыми изобилует политическая история всех времен, не исключая и ближайших. Как бы то ни было, вне всякого сомнения можно считать, что румынское толкование было принято не только без малейшей критики румынским общественным мнением, но к нему отнеслись с искренним или поддельным доверием и иностранные наши недоброжелатели. То обстоятельство, что Россия взамен возвращенных трёх южных уездов Бессарабской губернии уступила Румынии завоеванную у турок Добруджу и тем открыла ей свободный доступ к морю, сводилось в толкованиях румынской патриотической печати к размерам незначительного факта, не вознаграждавшего Румынию за понесенный ею нравственный и материальный ущерб, или же обходилась полным молчанием.
Это прискорбное недоразумение пустило в Румынии глубокие корни. Искусственно подогреваемое из Германии и Австро-Венгрии, которым оно было на руку и которые занимали в Бухаресте преобладающее политическое положение со времени упрочения власти принца Карла Гогенцоллернского, сделавшегося после войны 1877 года первым королем Румынии, оно легло в основу русско-румынских отношений. Благодаря последовательности и методичности, с которыми велась в Бухаресте антирусская пропаганда, недоверие к России стало для румынских политических деятелей чем-то вроде политического догмата. Особенно недоброжелательство к нам питали консерваторы, придерживавшиеся германской ориентации и пользовавшиеся поэтому благоволением короля Карла, но ему не были чужды и их противники либерального лагеря, может быть, в силу семейных преданий своего вождя г-на Братияно. Как бы то ни было, в Румынии не было людей, относившихся не только дружелюбно к России, но даже просто беспристрастно. Редко кому приходило в голову до великой европейской войны, переоценившей все политические ценности, задать себе вопрос, могла ли ещё Румыния ожидать в будущем от России новых неприятностей или, перевернув вопрос, какую существенную пользу могла она приобрести от своей вражды к своей восточной соседке и от сближения с Австро-Венгрией, которая владела Трансильванией с её четырехмиллионным чисто румынским населением, представлявшим в культурном отношении ценную часть румынского народа. Правда, из Берлина и Вены Румынию обольщали перспективой присоединения не только вернувшихся к России придунайских уездов Бессарабии, но и всей этой области с её молдавским населением, не только не мыслящим себя румынами, каковыми они никогда не были, будучи присоединены к России по Бухарестскому миру 1812 года, когда Румынии ещё не существовало, а было только два раздельных между собой дунайских княжества, но и давно свыкнувшихся с русским правлением и достигших под властью России экономического и культурного развития, которым не обладала ни одна часть Румынии, где крестьянское население жило в состоянии, близком к крепостному праву [3]. Само собой разумеется, что означенные перспективы могли обратиться в действительность лишь в случае победоносной войны с Россией, т. е. осуществление их было обставлено условиями, недостижимыми единоличными силами Румынии, что должно было значительно уменьшить их практическую ценность и вселить в благоразумных людей сомнение в целесообразности враждебной России политики [4].
Наоборот, от сближения с Россией и остальными членами Тройственного согласия Румыния могла ожидать осуществления своего национального объединения приобретением пяти миллионов румын, которые находились под пятой мадьярского правительства и поэтому искренно мечтали о воссоединении с зарубежными братьями. Мне казалось, что задачей русского министра иностранных дел должно было быть помочь румынскому правительству и общественному мнению разобраться в сущности в весьма несложном вопросе его внешнеполитических интересов и, поскольку это зависело от русского правительства, привести Румынию к сознанию неправильности и нецелесообразности того пути, на который её поставили германские влияния как в самой стране, так и вне её. При этом я имел в виду, само собой разумеется, прежде всего служить интересам России, стараясь примирить с ней соседнюю страну, от которой мы ничего не желали, кроме приобретения её искреннего расположения, но которая, со своей стороны, могла ожидать от нас серьёзной помощи в деле своего национального возрождения, когда таковое было бы поставлено на очередь неизбежным ходом исторических событий.
Мой деятельный интерес к положению вещей в Румынии совпал с пробуждением там, в либеральном лагере, критического отношения к укоренившейся в придворных кружках и среди консерваторов привычке искать вдохновения только из германских источников. В этом отношении наибольшая заслуга принадлежала главе либерального правительства г-ну Братияно, находящемуся ныне после долгих перепитий снова у власти. Этим счастливым совпадением намеченная мной цель в значительной степени облегчалась. Я старался придать моим служебным отношениям с румынским посланником в Петрограде г-ном Диаманди более искренний и доверчивый характер, тем более что этот дипломат пользовался особым расположением г-на Братияно. Задача моя упрощалась ещё тем, что в г-не Диаманди я нашёл человека умного и свободного от многих устарелых политических предрассудков, охотно пошедшего навстречу моим примирительным попыткам. С другой стороны, я добивался той же цели путем тщательного выбора наших представителей в Бухаресте, которым давал инструкции в смысле установления возможно дружественных отношений с румынским правительством и обществом.
Идя в этом направлении, я должен был стараться достичь не только согласия Государя на нашу новую политику в отношении Румынии, но и вызвать с его стороны личное в ней участие, без которого она была бы обречена на неудачу. Я, кажется, говорил уже не раз, что император Николай легко и правильно понимал вопросы внешней политики, а в доброй воле его откликнуться на новый почин, от которого можно было ожидать в этой области пользы для России, я не имел никакого основания сомневаться. На самом деле, после нескольких моих докладов по румынскому вопросу, в которых я изложил ему, что России надлежало сделать первый шаг по пути политического сближения с Румынией, чтобы не дать этой стране перейти бесповоротно в лагерь наших врагов, Государь стал обнаруживать искренний интерес к этому делу и выразил мне свою готовность оказать личным своим участием помощь усилиям русской дипломатии. Для подобного участия можно было без труда найти подходящий повод.
Конференция, собравшаяся под моим председательством в Петрограде весной 1913 года, на которой при деятельном участии русского правительства было решено удовлетворить желания Румынии относительно уступки ей Силистрии и обеспечения безопасности её дунайской границы, могла служить отправной точкой для всяких дальнейших дружественных шагов.
Первым проявлением возрождавшейся после продолжительного охлаждения русско-румынской дружбы было пожалование Государем королю Карлу фельдмаршальского жезла в память его славного участия в победах наших союзных войск в войне 1877-1878 годов. Блестящая мысль этого пожалования принадлежала императору Николаю, и я мог только отнестись к ней с самым искренним сочувствием, видя в этом самопочинном акте Государя проявление того личного его участия в политике нашего с Румынией сближения, которому я придавал особенное значение. Когда Государь сообщил мне об этом намерении, он прибавил, что желал бы обставить вручение жезла королю особой торжественностью, поручив это вручение одному из членов Императорского дома, но не знал, на ком остановить свой выбор. Зная, по близкому личному знакомству с ним, интерес, который Великий Князь Николай Михайлович издавна питал к вопросам внешней политики, я предложил Государю дать это почетное поручение этому члену его семьи, имя которого было хорошо известно за границей благодаря его многочисленным трудам по русской истории начала XIX столетия.
Перед отъездом своим в Бухарест Великий Князь заехал ко мне за получением более подробных указаний относительно целей своей командировки, к которой он, как я и ожидал, испытывал самый живой интерес. Так как на него не возлагалось никакой специальной миссии, я мог ограничиться поручением ему быть в Румынии истолкователем тех настроений, которых он не мог не заметить в России и которые сводились к искреннему желанию Государя и императорского правительства поставить наши отношения к ней на более близкую и дружественную ногу, чем они были за последнее время. Наряду с этими общими указаниями я просил Великого Князя, отличавшегося большой любознательностью, не без примеси любопытства, которое он стремился удовлетворить, где бы ни находился, общением с возможно большим количеством лиц разнообразных слоёв общества, осведомиться о господствовавших в Румынии настроениях по отношению к нам, проверяя свои впечатления по сведениям, которыми располагал наш посланник Н. Н. Шебеко, успевший создать себе хорошее положение в Бухаресте.
Вернувшись в Петроград, Великий Князь рассказал мне, что король был глубоко тронут оказанным ему Государем вниманием, которое было оценено по достоинству в политических кругах и в общественном мнении страны, и что он считал, что наша попытка завязать более дружественные отношения с Румынией была встречена с искренним сочувствием как правительством, так и широкими кругами румынского общества. Исключением являлась одна консервативная партия, остававшаяся верной своим германским симпатиям. Последнее можно было сказать и о короле, связавшем договорными отношениями судьбу Румынии с судьбой своей германской родины и этим предопределившим направление своей политики на все продолжение своего царствования. Что касалось до наследника престола и в особенности умной и энергичной его супруги, внучки по матери императора Александра II, а также членов многочисленной либеральной партии с г-ном Братияно во главе, находившейся тогда у власти, то на них, по словам Великого Князя, имевшего случай слышать их откровенные мнения, были явно заметны следы новых веяний, из чего можно было вывести благоприятные заключения для будущности наших отношений с Румынией. В этих сведениях для меня было мало нового, но мне было приятно получить подтверждение из уст человека свежего и не лишенного дара наблюдательности всего того, что доходило до меня по этому поводу из дипломатических источников.
Вскоре после поездки Великого Князя Николая Михайловича в Бухарест в Петрограде состоялось освящение памятника Великому Князю Николаю Николаевичу, бывшему главнокомандующему наших армий в турецкую войну 1877 года. Для сохранения живой памяти нашего братства по оружию в борьбе за освобождение Болгарии Государь пригласил румынский двор и представителей румынской армии принять участие в этом торжестве. С этой целью прибыли в Петроград наследный принц Фердинанд и наследная принцесса Мария с их старшим сыном, 20-летним принцем Карлом, а также и депутации от разных частей румынской армии. Наследная чета провела около недели в Царском Селе, и за это время я несколько раз имел случай видеть румынских гостей. В связи с их приездом в Россию возникли слухи о возможности помолвки одной из старших дочерей Государя с принцем Карлом. Эти слухи не были лишены основания. По многим причинам этот брак мог быть признан русским двором вполне подходящим, а лично мне он казался, по политическим соображениям, желательным, чего я не скрывал от Государя и императрицы. Их Величества, не возражая ничего против моих доводов, настаивали только на том, чтобы брак Великой Княжны – тогда говорили главным образом об Ольге Николаевне – состоялся только по более близком знакомстве молодых людей между собой и при непременном условии свободного согласия на него их дочери.
Кто хоть немного был знаком с семейной атмосферой Царскосельского дворца, не мог ожидать ничего другого. В царской семье родителей и детей связывала самая нежная привязанность, и мысль о браке по чисто политическим соображениям или, попросту говоря, по принуждению представлялась всем её членам совершенно невозможной. По этому поводу мне припоминается разговор, который у меня был с императрицей на брачные темы на террасах Ливадийского дворца и который я привожу, как иллюстрацию её взглядов на семейные отношения. «Я с ужасом думаю, – сказала мне императрица, – что приближается время, когда нам придётся расстаться с нашими дочерьми. Я бы ничего, разумеется, так не желала, как чтобы они и после замужества оставались в России. Но у меня четыре дочери, и это, очевидно, невозможно. Вы понимаете, как трудны браки в царствующих домах. Я знаю это по собственному опыту, хотя я и не была никогда в положении моих дочерей и как дочь Великого Герцога Гессенского мало подвергалась риску политического брака. Тем не менее и мне грозила опасность выйти замуж без любви или даже просто без привязанности, и я живо помню, что я пережила, когда в Дармштадт приехал… – тут императрица назвала члена одного из германских владетельных домов, – и от меня не скрыли, что он имел намерение на мне жениться. Я его совершенно не знала и никогда не забуду, что я выстрадала при первой с ним встрече. Бабушка моя, королева Виктория, сжалилась надо мной, и меня решили оставить в покое. Господь иначе устроил мою судьбу и послал мне семейное счастье, о котором я и не мечтала. Тем более я считаю себя обязанной предоставить моим дочерям право выйти замуж только за людей, которые внушат им к себе расположение. Дело Государя решить, считает ли он тот или иной брак подходящим для своих дочерей или нет, но дальше этого власть родителей не должна идти». В конце нашего разговора императрица сделала ещё одно характерное замечание, чисто практического свойства, которое я привожу, потому что оно указывает на то сильное влияние, которое имело на её образ мыслей 20-летнее пребывание её в положении русской императрицы. «Подумайте, – прибавила она, – что означает для русской Великой Княжны выйти замуж за иностранца, даже в самых счастливых условиях. Тут я опять говорю по личному опыту. Сравните, как живут чем пользуются они у себя дома с тем, что в огромном большинстве случаев ожидает их за границей. Как трудно им поэтому решиться променять прежнюю жизнь на новую. Чтобы сделать подобный переход возможным, нужно по крайней мере сильное увлечение».
Эти соображения императрицы были, конечно, не лишены основания. Но с какой холодящей душу иронией отозвались на них события, которых впору означенного разговора, происходившего в прелестной рамке благоухающих ливадийских садов, над темной синевой Черного моря, ни императрица, задумывавшаяся над будущностью своих дочерей, ни я, чужой, но преданный и желавший им добра человек, не могли предугадать и в самой отдаленной степени!
Чтобы окончательно наладить начинавшееся улучшение наших отношений с Румынией, нужно было увенчать усилия русской дипломатии в этом направлении поездкой Государя в Румынию для отдачи королю Карлу визита в ответ на состоявшееся уже несколько лет до того посещение им Петергофа. Будучи весной 1914 года в Ливадии, я обратил внимание Его Величества на настоятельную необходимость этой поездки, о которой он перестал думать под влиянием установившегося в нём убеждения, что на Румынию надо было смотреть не как на независимое, а как на подсобное Тройственному союзу государство.
Я представил Государю мои соображения относительно легкости и удобства, с которыми путешествие в Румынию могло бы быть совершено во время пребывания двора в Ливадии. Из Крыма царская семья могла прибыть морским путем в Констанцу, откуда, если бы свидание должно было бы состояться в Бухаресте, ей было бы уже недалеко до румынской столицы. Если же оно могло произойти в самой Констанце, куда король и королева Румынии обыкновенно ездили каждое лето, то дело обстояло бы ещё проще. Государь признал мои доводы убедительными и через несколько дней поручил мне сообщить в Бухарест о своём желании посетить короля Карла в Констанце вместе с императрицей и всеми детьми. По взаимному соглашению свидание было назначено на первое июня.
Я приехал в Констанцу сухим путем из Петрограда незадолго до прибытия туда императорской яхты «Штандарт» и присутствовал на пристани при торжественной встрече царской семьи королем и королевой Румынскими и наследным принцем и всей его семьей. Встреча была радушная и блестящая, с обычными в этих случаях взаимными представлениями, затем следовали парад войск, банкет с обменом теплых приветственных речей и т. д. Государь принял Председателя совета министров Братияно, а король Карл – меня в длительной аудиенции, во время которой он выразил мне свою искреннюю радость видеть у себя Государя и царскую семью. Он говорил об императоре Николае с тем особенным чувством, с которым говорят старики о людях гораздо моложе себя, к которым они питают расположение.
Этот старый, умный Гогенцоллерн, сидевший на престоле чужой и далекой страны, не без гордости оглядывался на своё долгое царствование и на многочисленные труды, положенные им на устройство и развитие своего государства, о благе которого он заботился с чисто германской выдержкой и последовательностью и в германском же духе плотно скрепил связь его со своей старой родиной, за горизонты которой его политический взор мало проникал. Касаясь вопросов современной политики, король Карл спросил меня, предвижу ли я возможность войны в Европе. Было видно, что он относился к этому вопросу с несколько тревожным интересом, что было вполне естественно со стороны Государя, близко стоявшего, в прямом и переносном смысле, к балканским событиям предшествовавших двух лет. Хотя в июне 1914 года и казалось, что Европа благополучно вышла из балканских осложнений, вместе с тем ни у кого из близко стоявших к делам людей не было твердого убеждения, что это благополучие установилось прочно. Все мы знали, что Лондонский и Бухарестский мирные договоры не потушили балканского пожара, а лишь засыпали его дымившиеся остатки, продолжавшие тлеть под слоем пепла и готовые вспыхнуть, если бы до них проникло какое-нибудь свежее дуновение. Но всем хотелось верить в наступающее успокоение, и никто, конечно, не подозревал, что эти тлевшие угли обратятся в течение ближайших месяцев в пожар, которому суждено было захватить весь мир, уничтожить одну половину Европы и разорить другую.
На вопрос короля о возможности европейской войны я сказал ему, что думаю, что опасность войны наступит для Европы только в том случае, если Австро-Венгрия нападет на Сербию. Я прибавил, что во время первой балканской войны я откровенно высказался в этом смысле австро-венгерскому послу в Петрограде графу Турну, а затем и германскому, графу Пурталесу, прося их довести это до сведения своих правительств. Король ничего на это не возразил и сидел задумавшись. Затем он проговорил: «Надо надеяться, что она этого не сделает». Я искренно присоединился к этой надежде.
Мое мнение относительно угрозы европейскому миру вследствие покушения венского кабинета на независимость Сербии произвело впечатление на старого короля. Принимая через несколько дней после свидания со мной австро-венгерского посланника в Бухаресте графа Чернина, бывшего впоследствии недолгое время министром иностранных дел, король передал ему дословно моё замечание. В своих воспоминаниях, изданных в 1919 году под заглавием «Im Weltkriege», Чернин останавливается довольно подробно на этом эпизоде, о котором он немедленно известил венское правительство. В виде личного комментария Чернин прибавляет, с той своеобразной логикой, которая была присуща старой австро-венгерской дипломатии, что в то время, когда я говорил с королем Карлом, мне, вероятно, уже было известно о каких-то сербских замыслах против Австро-Венгрии.
«Штандарт» простоял в порту Констанцы двенадцать часов и вечером первого же июня отошел с императорской семьей в Одессу после сердечных проводов короля и королевы и всей королевской семьи. Перед отходом яхты я просил Государя разрешить мне провести ещё несколько дней в Румынии, так как я собирался, по приглашению г-на Братияно, съездить в Бухарест, чтобы познакомиться с остальными членами румынского правительства и иметь случай поговорить о делах вне суеты официального приема с нашим незадолго перед тем назначенным посланником С. А. Поклевским.