Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История упадка и крушения Римской империи [без альбома иллюстраций] - Э. Гиббон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хотя Константин, быть может, и смотрел на поведение Максенция с отвращением, а на положение римлян с состраданием, мы не имеем никакого основания предполагать, что он взялся бы за оружие с целью наказать первого и облегчить участь последних. Но тиран Италии опрометчиво дерзнул вызвать на бой сильного врага, честолюбие которого до тех пор сдерживалось скорей внушениями благоразумия, чем принципами справедливости. После смерти Максимиана все его титулы, согласно с установленным обыкновением, были уничтожены, а все его статуи были с позором низвергнуты. Его сын, преследовавший его и покинувший его во время его жизни, стал выказывать самое благоговейное уважение к его памяти и дал приказание, чтобы точно так же было поступлено со всеми статуями, воздвигнутыми в Италии и Африке в честь Константина. Этот благоразумный государь, искренно желавший избежать войны, трудности и важность которой он очень хорошо понимал, сначала скрывал нанесенное ему оскорбление и попытался добиться удовлетворения путем переговоров; но он скоро убедился, что враждебные и честолюбивые замыслы италийского императора ставят его в необходимость взяться за оружие для своей собственной защиты. Максенций, открыто заявлявший свои притязания на всю западную монархию, уже приготовил значительные военные силы, чтобы напасть на галльские провинции со стороны Реции, и, хотя он не мог ожидать никакого содействия со стороны Лициния, он льстил себя надеждой, что иллирийские легионы, прельстившись его подарками и обещаниями, покинут знамена этого государя и единодушно станут в ряды его солдат и подданных. Константин не колебался долее. Он все взвесил с осмотрительностью и стал действовать с энергией. Он дал частную аудиенцию послам, приехавшим умолять его от имени сената и народа об избавлении Рима от ненавистного тирана, и, не внимая робким возражениям своих советников, решился предупредить врага и перенести войну в сердце Италии.

Насколько успех такого предприятия мог быть блестящим, настолько были велики и сопряженные с ним опасности, а неудачный исход двух прежних вторжений внушал самые серьезные опасения. В этих двух войнах ветераны, чтившие имя Максимиана, перешли на сторону его сына, а теперь и чувство чести, и личные интересы отстраняли от них всякую мысль о вторичной измене своему знамени. Максенций, считавший преторианскую гвардию за самую надежную опору своего престола, увеличил ее численный состав до его старинных размеров, так что в совокупности с другими италийцами, поступившими к нему на службу, она составляла сильную армию из восьмидесяти тысяч человек. Со времени подчинения Африки там были навербованы сорок тысяч мавров и карфагенян. Даже Сицилия доставила свою долю военных сил, и размеры армии Максенция в конце концов достигли ста семидесяти тысяч пехоты и восемнадцати тысяч кавалерии. Богатства Италии покрывали расходы войны, а соседние провинции были истощены поборами для устройства громадных запасов хлеба и провианта всякого рода. Все силы Константина заключались в девяноста тысячах пехоты и восьми тысячах кавалерии, а так как защита Рейна требовала чрезвычайного внимания во время отсутствия императора, то он не мог вести в Италию более половины своих войск, если только не хотел приносить общественную безопасность в жертву своей личной ссоре. Во главе почти сорока тысяч солдат он выступил против такого врага, силы которого превышали его собственные, по меньшей мере, вчетверо. Но римские армии несли службу вдали от опасностей и были обессилены распущенностью дисциплины и роскошью. Привыкшие пользоваться римскими банями и театрами, они выступили в поход неохотно, а состояли они большей частью или из ветеранов, почти совершенно отвыкших от употребления оружия, или из молодых рекрутов, и прежде никогда не умевших им владеть. Напротив того, бесстрашные галльские легионы долго обороняли границы империи от северных варваров и, неся эту тяжелую службу, упражняли свое мужество и укрепляли свою дисциплину. Вожди отличались друг от друга тем же, чем отличались одна от другой их армии. Прихоть и лесть навели Максенция на мысль о завоеваниях, но эти честолюбивые надежды скоро уступили место привычке к наслаждениям и сознанию своей неопытности, а неустрашимый Константин с юношеских лет привык к войне, к деятельной жизни и к военному командованию.

Когда Ганнибал двинулся из Галлии в Италию, он должен был сначала отыскать, а затем расчистить путь в горы, в которых жили дикие племена, никогда не дававшие прохода регулярным армиям. В то время Альпы охранялись самой природой; теперь они укреплены искусством. Форты, на сооружение которых потрачено не менее искусства, чем труда и денег, господствуют над каждым из выходов на равнину и делают Италию со стороны Франции почти недоступной для врагов короля Сардинии. Но до того времени, когда были приняты такие предосторожности, генералы, пытавшиеся перейти горы, редко встречали какое-либо затруднение или сопротивление. Во времена Константина жившие в горах крестьяне принадлежали к числу цивилизованных и покорных подданных, страна доставляла в изобилии съестные припасы, а великолепные большие дороги, проведенные римлянами через горы, открывали несколько путей для сообщений между Галлией и Италией. Константин избрал дорогу через Коттийские Альпы, или, как их теперь называют, Мон-Сени, и повел свои войска с такой быстротой, что ему удалось спуститься в Пьемонтскую равнину прежде, нежели при дворе Максенция было получено положительное известие о том, что он покинул берега Рейна. Впрочем, лежащий у подножия Мон-Сени город Сузы был обнесен стенами и снабжен гарнизоном, который был достаточно многочислен, чтобы остановить дальнейшее движение неприятеля; но войска Константина не имели достаточно терпения, чтобы заниматься скучными формальностями осады. В тот же день, как они появились перед Сузами, они подожгли городские ворота, приставили к стенам лестницы и, бросившись на приступ среди града камней и стрел, проникли в город с мечом в руке и перерезали большую часть гарнизона. По приказанию Константина пламя было потушено и то, что уцелело от пожара, было спасено от неминуемого разрушения. Почти в сорока милях оттуда его ожидала более трудная борьба. Генералы Максенция собрали в равнинах близ Турина многочисленную армию, состоявшую из италийцев. Ее главная сила заключалась в тяжелой кавалерии, организацию которой римляне со времени упадка у них военной дисциплины заимствовали от восточных народов. И лошади, и люди были покрыты с головы до ног броней, составные части которой были так искусно связаны между собой, что она не стесняла свободы движений. Эта кавалерия имела очень грозный внешний вид, и казалось, что нет возможности устоять против ее нападения; ее начальники выстроили ее на этот раз густой колонной или клином, с острой вершиной и с далеко распространяющимися по бокам крыльями, и воображали, что они легко сомнут и растопчут армию Константина. Их план, может быть, и увенчался бы успехом, если бы их опытный противник не придерживался такого же способа обороны, к какому прибегнул в подобных обстоятельствах Аврелиан. Искусные маневры Константина заставили эту массивную колонну кавалерии разделиться на части и привели ее в расстройство. Войска Максенция бежали в беспорядке к Турину, а так как они нашли городские ворота запертыми, лишь небольшая их часть спаслась от меча победителей. В награду за эту важную услугу Константин мягко обошелся с Турином и даже выказал ему свое милостивое расположение. Затем он вступил в миланский императорский дворец, и почти все города Италии, лежащие между Альпами и По, не только признали над собой его власть, но и с усердием приняли его сторону.

Дороги Эмилиева и Фламиниева представляли удобный путь из Милана в Рим длиной почти в четыреста миль; но хотя Константин и горел нетерпением сразиться с тираном, благоразумие заставило его направить военные действия против другой италийской армии, которая и по своей силе, и по своему положению была способна или остановить его наступательные движения, или, в случае неудачи, пресечь ему путь к отступлению. Храбрый и даровитый генерал Руриций Помпейян начальствовал над городом Вероной и над всеми войсками, расположенными в Венецианской провинции. Лишь только он узнал, что Константин выступил против него, он отрядил большой отряд кавалерии, который был разбит подле Бресшии и который галльские легионы преследовали до самых ворот Вероны. Проницательный ум Константина тотчас понял и необходимость, и важность, и трудность осады Вероны. Город был доступен только через узкий полуостров, находившийся на западной его стороне, так как три другие его стороны были защищены Адижем — быстрой рекой, прикрывавшей Венецианскую провинцию, которая служила для осажденных неистощимым запасом людей и съестных припасов. Только с большим трудом и после нескольких бесплодных попыток удалось Константину перейти реку в некотором расстоянии от города и в таком месте, где течение было менее быстро. Вслед за тем он окружил Верону сильными окопами, повел атаку с благоразумной энергией и отразил отчаянную вылазку Помпейяна. Когда этот неустрашимый генерал истощил все средства для обороны, какие доставляла ему сила крепости и гарнизона, он втайне покинул Верону не ради своей личной безопасности, а для общей пользы. С невероятной скоростью он собрал такую армию, которая была в состоянии сразиться с Константином в случае, если бы он вышел в открытое поле, или напасть на него в случае, если бы он упорно не выходил из своих окопов. Император внимательно следил за всеми движениями столь опасного врага и, узнав о его приближении, оставил часть своих легионов для продолжения осадных работ, а сам выступил навстречу к генералу Максенция во главе тех войск, на мужество и преданность которых он мог всего более полагаться. Галльская армия выстроилась в две линии, согласно с общепринятыми правилами военной тактики; но ее опытный начальник, заметив, что италийская армия многочисленнее его собственной, внезапно изменил расположение своих войск и, укоротив вторую линию, расширил фронт первой линии до одинакового размера с неприятельским. Такие эволюции могут быть без замешательства исполнены в минуту опасности только самыми испытанными войсками и обыкновенно имеют решающее влияние на исход битвы; но так как сражение началось к концу дня и продолжалось с большим упорством в течение всей ночи, то его исход зависел не столько от искусства генералов, сколько от храбрости солдат. Первые лучи восходящего солнца осветили победу Константина и поле резни, покрытое несколькими тысячами побежденных италийцев. Генерал Помпейян оказался в числе убитых, Верона немедленно сдалась на произвол победителя, а гарнизон был взят в плен. Когда генералы победоносной армии приносили своему повелителю поздравления с этим важным успехом, они позволили себе почтительно выразить такие сетования, которые мог бы выслушать без неудовольствия самый заботливый о своем достоинстве монарх. Они упрекнули его за то, что, не довольствуясь исполнением всех обязанностей главнокомандующего, он подвергал опасности свою жизнь с такой чрезмерной храбростью, которая почти переходила в опрометчивость, и умоляли его впредь более заботиться о сохранении жизни, которая была необходима для блага Рима и всей империи.

В то время как Константин выказывал на поле брани свое искусство и мужество, италийский монарх, по-видимому, оставался равнодушным к бедствиям и опасностям междоусобной войны, свирепствовавшей в самом центре его владений. Наслаждения были по-прежнему единственным занятием Максенция. Скрывая или, по крайней мере, стараясь скрыть от публики несчастья, постигшие его армию, он предавался ни на чем не основанному чувству самоуверенности и откладывал меры предосторожности против приближавшейся беды, нисколько не замедляя этим наступления самой беды. Быстрое приближение Константина едва могло пробудить его из пагубного усыпления: он льстил себя надеждой, что хорошо известная его щедрость и величие римского имени, уже спасшие его от двух неприятельских нашествий, по-прежнему без всяких затруднений рассеют мятежную галльскую армию. Опытные и искусные офицеры, служившие под начальством Максимиана, наконец были вынуждены сообщить его изнеженному сыну о неизбежной опасности, которая ему угрожала; выражаясь с такой свободой, которая и удивила его, и убедила, они настаивали на том, чтобы он предотвратил свою гибель, с энергией употребив в дело все силы, какими мог располагать. Ресурсы Максенция и в солдатах, и в деньгах еще были очень значительны. Преторианская гвардия сознавала, как крепко связаны ее собственные интересы и безопасность с судьбой ее повелителя. Сверх того скоро была собрана третья армия, более многочисленная, чем те, которые были потеряны в битвах при Турине и Вероне. Император и не думал принимать личное начальство над своими войсками. Так как он не имел никакой опытности в военном деле, то он дрожал от страха при одной мысле о такой опасной борьбе, а так как страх обыкновенно внушает склонность к суеверию, то он с грустным вниманием прислушивался к предзнаменованиям, которые, по-видимому, грозили опасностью для его жизни и для его империи. Наконец, стыд заменил ему мужество и заставил его взяться за оружие. Он был не в состоянии выносить от римского населения выражений презрения. Цирк оглашался криками негодования, а народ, шумно окружавший ворота дворца, жаловался на малодушие своего беспечного государя и превозносил геройское мужество Константина. Перед своим отъездом из Рима Максенций обратился за советами к сибилле. Хранители этого древнего оракула были столько же опытны в мирских делах, сколько они были несведущи в том, что касается тайн человеческой судьбы, а потому они и дали Максенцию такой ловкий ответ, который можно было применить к обстоятельствам и который не мог уронить их репутации, каков бы ни был исход войны.

Победа Константина

Быстроту успехов Константина сравнивали с быстрым завоеванием Италии первым из Цезарей; это лестное сравнение не противоречит исторической истине, так как между взятием Вероны и окончательной развязкой войны прошло не более пятидесяти восьми дней. Константин постоянно опасался, чтобы тиран не послушался внушений страха или благоразумия и не заперся в Риме, вместо того чтобы возложить свои последние надежды на успех генерального сражения; в таком случае обильные запасы провианта оградили бы Максенция от опасности голода, а Константин, вынужденный по своему положению спешить с окончанием войны, был бы поставлен в печальную необходимость разрушать огнем и мечом столицу, которую он считал высшей наградой за свою победу и освобождение которой послужило мотивом или, по правде сказать, скорее предлогом для междоусобной войны. Поэтому, когда он достиг Красных скал (Ваха Rubra), находящихся почти в девяти милях от Рима, и увидел армию Максенция, готовую вступить с ним в бой, он был столько же удивлен, сколько обрадован. Широкий фронт этой армии занимал обширную равнину, а ее глубокие колонны достигали берегов Тибра, который защищал ее тыл и препятствовал ее отступлению. Нас уверяют, и нам нетрудно поверить, что Константин расположил свои войска с замечательным искусством и что он выбрал для самого себя почетный и опасный пост. Отличаясь от всех блеском своего вооружения, он лично атаковал кавалерию своего противника, и эта страшная атака решила исход сражения. Кавалерия Максенция состояла преимущественно или из неповоротливых латников, или из легко вооруженных мавров и нумидийцев. Она не могла выдержать натиска галльских кавалеристов, которые превосходили первых своей изворотливостью, а вторых — своей тяжестью. Поражение обоих флангов оставило пехоту без всякого прикрытия, и недисциплинированные италийцы стали охотно покидать знамена тирана, которого они всегда ненавидели и которого перестали бояться. Преторианцы, сознававшие, что их преступления не из таких, которые прощаются, были воодушевлены желанием мщения и отчаянием. Но, несмотря на неоднократно возобновляемые усилия, эти храбрые ветераны не могли вернуть победу; однако они умерли славной смертью, и было замечено, что их трупы покрывали то самое место, на котором были выстроены их ряды. Тогда смятение сделалось всеобщим, и преследуемые неумолимым врагом войска Максенция стали тысячами бросаться в глубокие и быстрые воды Тибра. Сам император попытался вернуться в город через Мильвийский мост, но масса людей, теснившихся в этом узком проходе, столкнула его в реку, где он тотчас утонул от тяжести своих лат. Его труп, очень глубоко погрузившийся в тину, был с трудом отыскан на следующий день. Когда его голова была выставлена перед глазами народа, все убедились в своем избавлении и стали встречать с выражениями преданности и признательности счастливого Константина, таким образом завершившего, благодаря своему мужеству и дарованиям, самое блестящее предприятие своей жизни.

В том, как воспользовался Константин своей победой, нет основания ни восхвалять его милосердие, ни порицать его за чрезмерную жестокость. Он поступил с побежденными точно так же, как было бы поступлено и с его семейством, если бы он потерпел поражение: он казнил смертью двух сыновей тирана и позаботился о совершенном истреблении его рода. Самые влиятельные приверженцы Максенция должны были ожидать, что им придется разделить его участь точно так же, как они делили с ним его наслаждения; но когда римский народ стал требовать новых жертв, победитель имел достаточно твердости и человеколюбия, чтобы устоять против раболепных требований, внушенных столько же лестью, сколько жаждой мщения. Доносчики подвергались наказаниям и должны были умолкнуть, а люди, невольно пострадавшие при тиране, были возвращены из ссылки и обратно получили свои поместья. Общая амнистия успокоила умы и обеспечила пользование собственностью и в Италии, и в Африке. Когда Константин в первый раз почтил сенат своим присутствием, он в скромной речи указал на свои собственные заслуги и военные подвиги, уверял это высокое сословие в своем искреннем уважении и обещал возвратить ему прежнее значение и старинные привилегии. Признательный сенат отблагодарил за эти ничего не стоящие заявления пустыми почетными титулами, какие только он был еще вправе раздавать, и без всякого намерения утверждать своим одобрением воцарение Константина издал декрет, которым возводил его на первое место между тремя Августами, управлявшими Римской империей. Чтобы увековечить славу одержанной победы, были учреждены игры и празднества, а некоторые здания, воздвигнутые на счет Максенция, были посвящены его счастливому сопернику. Триумфальная арка Константина до сих пор служит печальным доказательством упадка искусств и оригинальным свидетельством самого вульгарного тщеславия. Так как в столице империи нельзя было найти скульптора, способного украсить этот публичный памятник, то пришлось позаимствовать самые изящные фигуры от арки Траяна, — без всякого уважения и к памяти этого государя, и к требованиям благопристойности. При этом не было обращено никакого внимания на различия во времени, в лицах, в действиях и характерах. Пленные парфяне оказались распростертыми у ног такого монарха, который никогда не вел войн по ту сторону Евфрата, а любознательные антикварии и теперь еще могут видеть голову Траяна на трофеях Константина. Новые украшения, которыми пришлось наполнить пустые места между старинными скульптурными произведениями, исполнены чрезвычайно грубо и неискусно.

Окончательная ликвидация преторианской гвардии была внушена столько же благоразумием, сколько мстительностью. Эти надменные войска, численный состав и привилегии которых были не только восстановлены, но даже увеличены Максенцием, были распущены Константином навсегда. Их укрепленный лагерь был разрушен, а немногие преторианцы, спасшиеся от ярости победителей, были распределены между легионами и отправлены на границы империи, где они могли быть полезны для службы, но уже не могли сделаться опасными. Распуская войска, которые обыкновенно стояли в Риме, Константин нанес смертельный удар достоинству сената и народа, так как ничто уже не могло охранять обезоруженную столицу от оскорблений или от пренебрежения живших вдалеке от нее императоров. Следует заметить, что римляне сделали последнюю попытку восстановить свою умирающую свободу и возвели Максенция на престол из опасения быть обложенными налогом. Максенций взыскал этот налог с сената под видом добровольных приношений. Они стали молить о помощи Константина. Константин низверг тирана и превратил добровольные приношения в постоянный налог. От сенаторов потребовали указания размеров их состояния и соответственно этим размерам разделили их на несколько классов. Самые богатые из них должны были платить ежегодно по восьми фунтов золота, следующий за тем класс платил четыре фунта, самый низкий — два, а те из них, которые по своей бедности могли бы ожидать совершенного освобождения от налога, все-таки были обложены семью золотыми монетами. Кроме самих членов сената, их сыновья, потомки и даже родственники пользовались пустыми привилегиями сенаторского сословия и несли его тяжести; поэтому нас не должен удивлять тот факт, что Константин тщательно старался увеличивать число лиц, входивших в столь доходный для него разряд. После поражения Максенция победоносный император провел в Риме не более двух или трех месяцев и в течение всей остальной своей жизни посетил его только два раза для того, чтобы присутствовать на торжественных празднествах по случаю вступления в десятый и двадцатый годы своего царствования. Константин почти постоянно был в разъездах, то для упражнения легионов, то для осмотра положения провинций. Трир, Милан, Аквилея, Сирмий, Нэсса и Фессалоника служили для него временными резиденциями, пока он не основал Новый Рим на границе между Европой и Азией.

Перед своим походом в Италию Константин заручился дружбой или, по меньшей мере, нейтралитетом иллирийского императора Лициния. Он обещал выдать за этого государя свою сестру Констанцию, но торжество бракосочетания было отложено до окончания войны; назначенное с этой целью свидание двух императоров в Милане, по-видимому, скрепило связь между их семействами и их интересами. Среди публичных празднеств они неожиданно были вынуждены расстаться. Вторжение франков заставило Константина поспешить на Рейн, а враждебное движение азиатского монарха потребовало немедленного отъезда Лициния. Максимин был тайным союзником Максенция и, не падая духом от печальной участи, постигшей этого государя, решился попытать счастья в междоусобной войне. В самой середине зимы он выступил из Сирии по направлению к границам Вифинии. Погода была холодная и бурная; множество людей и лошадей погибли в снегах, а так как дороги были испорчены непрерывными дождями, то он был вынужден оставить позади значительную часть тяжелого обоза, неспособного следовать за ним при его быстрых форсированных переходах. Благодаря такой чрезвычайной торопливости он прибыл с измученной, но все еще сильной армией на берега Фракийского Босфора прежде, нежели генералы Лициния узнали о его враждебных намерениях. Византия сдалась Максимину после одиннадцатидневной осады. Он был задержан несколько дней под стенами Гераклеи, но лишь только успел овладеть этим городом, к нему пришло тревожное известие, что Лициний раскинул свой лагерь на расстоянии только восемнадцати миль. После бесплодных переговоров, во время которых каждый из этих монархов пытался склонить к измене приверженцев своего противника, они прибегли к оружию. Восточный император имел под своим начальством дисциплинированную и испытанную в боях армию более чем из семидесяти тысяч человек; Лициний, успевший собрать около тридцати тысяч иллирийцев, был сначала подавлен многочисленностью неприятеля. Но его воинское искусство и стойкость его войск загладили первую неудачу и доставили ему решительную победу. Невероятная быстрота, которую Максимин проявил в своем бегстве, восхвалялась гораздо более, нежели его храбрость во время сражения. Через двадцать четыре часа после его поражения его видели бледным, дрожащим от страха и без императорских украшений в Никомедии, в ста шестидесяти милях от поля битвы. Богатства Азии еще не были истощены, и, хотя цвет его ветеранов пал в последнем сражении, он мог бы еще собрать многочисленных рекрутов из Сирии и Египта, если бы имел на то достаточно времени. Но он пережил свое несчастье только тремя или четырьмя месяцами. Его смерть, приключившуюся в Тарсе, приписывают различным причинам — отчаянию, отравлению и божескому правосудию. Так как у Максимина не было ни особых дарований, ни добродетелей, то о нем не жалели ни солдаты, ни народ. Восточные провинции, избавившись от ужасов междоусобной войны, охотно признали над собой власть Лициния. После побежденного императора осталось двое детей — мальчик, которому было около восьми лет, и девочка, которой было около семи. Их невинный возраст мог бы возбудить к ним сострадание; но сострадание Лициния было плохой опорой; оно не помешало ему искоренить потомство его соперника. Казнь сына Севера еще менее извинительна, так как она не была вызвана ни жаждой мщения, ни политическими соображениями. Победитель никогда не терпел никаких обид от отца этого несчастного юноши, а непродолжительное и ничем не прославившееся царствование Севера над отдаленной частью империи уже было всеми позабыто. Но казнь Кандидиана была актом самой низкой жестокости и неблагодарности. Он был незаконный сын Лициниева друга и благодетеля Галерия. Благоразумный отец считал его слишком юным для того, чтобы выносить тяжесть императорской диадемы, но надеялся, что Кандидиан проведет свою жизнь в безопасности и почете под покровительством тех государей, которые были обязаны ему императорским званием. В ту пору Кандидиану было около двадцати лет и, хотя знатность его происхождения не поддерживалась ни личными достоинствами, ни честолюбием, она оказалась вполне достаточной для того, чтобы возбудить зависть в душе Лициния. К этим невинным и знатным жертвам его тирании мы должны присовокупить жену и дочь императора Диоклетиана. Когда этот монарх возвел Галерия в звание Цезаря, он вместе с тем дал ему в супружество свою дочь Валерию, печальная судьба которой могла бы послужить интересным сюжетом для трагедии. Она честно исполняла обязанности жены и даже делала более того, что требуется этими обязанностями. Так как у нее не было собственных детей, она согласилась усыновить незаконного сына своего мужа и всегда относилась к несчастному Кандидиану с нежностью и заботливостью настоящей матери. После смерти Галерия ее богатые поместья возбудили жадность в его преемнике Максимине, а ее привлекательная наружность возбудила в нем страсть. Его собственная жена еще была жива, но развод дозволялся римскими законами, а бешеные страсти тирана требовали немедленного удовлетворения. Ответ Валерии был такой, какой был приличен дочери и вдове императоров, но он был смягчен той сдержанностью, на которую ее вынуждало ее беззащитное положение. Тем, кто обратился к ней с предложениями от имени Максимина, она сказала, что «даже если бы честь позволяла женщине с ее характером и положением помышлять о втором браке, то, по меньшей мере, чувство приличия не позволило бы ей принять эти предложения в такое время, когда прах ее мужа еще не остыл и когда скорбь ее души еще выражается в ее траурном одеянии». К этим словам она осмелилась присовокупить, что она не может относиться с полным доверием к уверениям человека, который так жестокосерден в своем непостоянстве, что способен развестись с верной и преданной женой. При этом отказе страсть Максимина перешла в ярость, а так как свидетели и судьи всегда были в полном его распоряжении, то ему не трудно было прикрыть свой гнев внешними формами легального образа действий и посягнуть на репутацию и на благосостояние Валерии. Ее имения были конфискованы, ее евнухи и прислуга были подвергнуты самым жестоким истязаниям, а некоторые добродетельные и почтенные матроны, которых она удостаивала своей дружбы, были лишены жизни вследствие ложного обвинения в прелюбодеянии. Сама императрица и ее мать Приска были осуждены на изгнание, а так как прежде, нежели их заперли в уединенной деревне среди сирийских степей, их с позором влачили из одного города в другой, то им пришлось выказывать свой позор и свое бедственное положение перед теми восточными провинциями, которые в течение тридцати лет чтили их высокое звание. Диоклетиан несколько раз безуспешно пытался облегчить несчастную участь своей дочери; наконец он стал просить, чтобы Валерии было дозволено разделить с ним его уединенную жизнь в Салоне и закрыть глаза своему огорченному отцу; это была единственная благодарность, которой он считал себя вправе ожидать от государя, возведенного им в императорское достоинство. Он просил, но так как он уже не был в состоянии угрожать, то его просьбы были приняты с равнодушием и с пренебрежением, а между тем гордость Максимина находила для себя удовлетворение в том, что он мог обращаться с Диоклетианом как с просителем, а с его дочерью как с преступницей. Смерть Максимина, по-видимому, обещала обеим императрицам счастливую перемену в их судьбе. Общественная неурядица ослабила бдительность их стражей, так что они легко нашли возможность бежать из места своего изгнания и, переодевшись, наконец, успели укрыться при дворе Лициния. Его поведение в первые дни его царствования и почетный прием, оказанный им молодому Кандидиану, наполнили сердце Валерии тайной радостью: она полагала, что ей уже не придется трепетать ни за свою собственную судьбу, ни за судьбу усыновленного ею юноши. Но эти приятные ожидания скоро уступили место чувствам ужаса и удивления, и страшные казни, обагрившие кровью дворец Никомедии, убедили ее, что трон Максимина занят тираном еще более бесчеловечным, чем каким был сам Максимин. Из чувства самосохранения Валерия поспешила бежать и по-прежнему не разлучалась со своей матерью Приской, блуждала в течение почти пятнадцати месяцев по провинциям, переодевшись в плебейское платье. Наконец, они были задержаны в Фессалонике, а так как над ними уже состоялся смертный приговор, то они были немедленно обезглавлены, а их трупы были брошены в море. Народ с удивлением смотрел на это печальное зрелище, но страх военной стражи заглушал в нем чувство скорби и негодования. Такова была жалкая судьба жены и дочери Диоклетиана. Мы оплакиваем их несчастья, не будучи в состоянии понять, в чем заключались их преступления, и, каково бы ни было наше мнение о жестокосердии Лициния, мы не можем не удивляться тому, что он не удовольствовался каким-нибудь более тайным и более приличным способом мщения.

Римский мир оказался теперь разделенным между Константином и Лицинием, из которых первый был повелителем Запада, а второй — повелителем Востока. По-видимому, можно было ожидать, что эти завоеватели, утомившись междоусобными войнами и будучи связаны между собой и узами родства, и трактатами, откажутся от всяких дальнейших честолюбивых намерений или, по крайней мере, отложат их на время в сторону; а между тем едва прошел один год со времени смерти Максимина, как эти победоносные императоры уже обратили свое оружие друг против друга. Гений, успехи и предприимчивый характер Константина могли бы заставить думать, что он был виновником разрыва, но вероломство Лициния оправдывает самые неблагоприятные для него подозрения, и при слабом свете, который бросает история на эти события, мы в состоянии усмотреть признаки заговора, который был составлен коварным Лицинием против его соправителя. Незадолго перед тем Константин выдал свою сестру Анастасию замуж за знатного и богатого Бассиана и возвел своего нового родственника в звание Цезаря. Согласно с установленной Диоклетианом системой управления, Италия и, может быть, также Африка должны бы были составлять удел нового государя. Но исполнение обещанной милости замедлялось такими отсрочками или сопровождалось такими невыносимыми условиями, что оказанное Бассиану лестное отличие скорей поколебало, чем упрочило его преданность. Его титул был утвержден одобрением Лициния, и этот коварный государь скоро успел войти через посредство своих эмиссаров в тайные и опасные сношения с новым Цезарем, постарался раздражить в нем чувство неудовольствия и внушил ему опрометчивую решимость исторгнуть силой то, чего он тщетно ожидал от справедливости Константина. Но бдительный император открыл заговор прежде, нежели все было готово для приведения его в исполнение, и, торжественно отказавшись от союза с Бассианом, лишил его императорского звания и подвергнул его измену и неблагодарность заслуженному наказанию. Дерзкий отказ Лициния выдать скрывшихся в его владениях преступников подтвердил подозрения насчет его вероломства, а оскорбления, которым подверглись статуи Константина в Эмоне, на границе Италии, послужили сигналом для разрыва между двумя монархами.

Первое сражение произошло подле города Кибалиса, лежащего в Паннонии на берегу Савы почти в пятидесяти милях от Сирмия. Незначительность военных сил, выведенных в поле в этой важной борьбе двумя столь могущественными монархами, заставляет думать, что один из них был неожиданно вызван на бой, а что другой был застигнут врасплох. У западного императора было только двадцать тысяч человек, а у восточного — не более тридцати пяти тысяч. Но сравнительная малочисленность армии Константина возмещалась выгодами занятых ею позиций. Константин занял между крутой горой и глубоким болотом ущелье, имевшее около полумили в ширину, и в этой позиции с твердостью выжидал и отразил первое нападение противника. Пользуясь своим успехом, он вывел свои войска на равнину. Но состоявшие из ветеранов иллирийские легионы снова собрались под знаменами вождя, учившегося военному ремеслу в школе Проба и Диоклетиана. Метательные снаряды скоро истощились с обеих сторон, и обе армии, воодушевляясь одинаковым мужеством, вступили в рукопашный бой с мечами и дротиками в руках; бой продолжался от рассвета до позднего часа ночи и кончился тем, что предводимое самим Константином правое крыло сделало решительное нападение на противника. Благоразумное отступление Лициния спасло остатки его армии от совершенного истребления, но, когда он подсчитал свои потери, превосходившие двадцать тысяч человек, он счел небезопасным проводить ночь в присутствии предприимчивого и победоносного неприятеля. Покинув свой лагерь и свои укрепления, он скрытно и поспешно удалился во главе большей части кавалерии и скоро был вне опасности от преследования. Его торопливость спасла жизнь его жены и сына, а также сокровища, сложенные им в Сирмие. Лициний прошел через этот город и, разрушив мост на Саве, поспешил собрать новую армию в Дакии и Фракии. Во время своего бегства он дал звание Цезаря Валенту — одному из его генералов, командовавших на иллирийской границе.

Мардийская равнина во Фракии была театром второй битвы, не менее упорной и кровопролитной, чем первая. Обе армии выказали одинаковую храбрость и дисциплину, и победа еще раз была одержана превосходством воинских дарований Константина, по приказанию которого отряд из пяти тысяч человек занял выгодную позицию на высотах и, устремившись оттуда в самом разгаре сражения на неприятельский арьергард, нанес ему очень чувствительные потери. Однако войска Лициния, представлявшие двойной фронт, не покинули поля сражения до тех пор, пока наступление ночи не положило конец битве и не обеспечило их отступление к горам Македонии. Потери двух сражений и гибель самых храбрых между его ветеранов заставили надменного Лициния просить мира. Его посол Мистриан был допущен на аудиенцию к Константину; он высказал много общих мест об умеренности и человеколюбии, которые обыкновенно служат сюжетом для красноречия побежденных, и затем в самых вкрадчивых выражениях указывал на то, что исход войны еще сомнителен, тогда как неразлучные с ней бедствия одинаково пагубны для обеих воюющих стран; в заключение он объявил, что он уполномочен предложить прочный и почетный мир от имени обоих императоров, его повелителей. При упоминании о Валенте Константин выразил негодование и презрение. «Мы пришли сюда, — грозно возразил он, — от берегов Западного океана, после непрерывного ряда сражений и побед, вовсе не для того, чтобы принять в соправители презренного раба, после того как мы отвергли неблагодарного родственника. Отречение Валента должно быть первой статьей мирного договора». Необходимость заставила Лициния принять это унизительное условие, и несчастный Валент, процарствовавший лишь несколько дней, был лишен и императорского достоинства, и жизни. Лишь только было устранено это препятствие, уже нетрудно было восстановить спокойствие в Римской империи. Если следовавшие одно за другим поражения, понесенные Лицинием, истощили его силы, зато они обнаружили все его мужество и все его дарования. Его положение было почти отчаянное, но усилия, внушаемые отчаянием, иногда бывают грозны, и здравый смысл Константина заставил его предпочесть важные и верные выгоды неверному успеху третьей битвы. Он согласился оставить под властью своего соперника, или, как он стал снова называть Лициния, своего друга и брата, Фракию, Малую Азию, Сирию и Египет; но Паннония, Далмация, Дакия, Македония и Греция были присоединены к Западной империи, так что владения Константина простирались с тех пор от пределов Каледонии до оконечности Пелопоннеса. Тем же мирным договором было условлено, что три царственных юноши, сыновья императоров, будут назначены преемниками своих отцов. Вскоре вслед за тем Крисп и молодой Константин были провозглашены Цезарями на Западе, а молодой Лициний был возведен в то же звание на Востоке. Этим двойным размером почестей победитель заявлял о превосходстве своих военных сил и своего могущества.

Общий мир и законы Константина. 305–323 гг.

Хотя примирение между Константином и Лицинием было отравлено злобой и завистью, воспоминанием о недавнем унижении и опасениями за будущее, однако оно поддержало в течение более восьми лет внутреннее спокойствие в империи. Так как с этого времени ведет свое начало правильный ряд изданных императором законов, то нам было бы нетрудно изложить гражданские постановления, занимавшие Константина в часы его досуга. Но самые важные из его постановлений тесно связаны с новой политической и религиозной системой, которая была вполне введена в действие лишь в последние мирные годы его царствования. Между изданными им законами есть много таких, которые касаются прав и собственности частных лиц и судебной практики, а потому должны быть отнесены к частной юриспруденции, а не к общественному управлению империи; сверх того, он издал много эдиктов, имевших такой местный и временный характер, что они не заслуживают упоминания во всеобщей истории. Впрочем, из этой массы законоположений мы выберем два закона — один ради его важности, другой ради его оригинальности, один ради его замечательного человеколюбия, а другой ради его чрезмерной строгости.

1. Свойственное древним отвратительное обыкновение подкидывать или убивать новорожденных детей с каждым днем все более и более распространялось в провинциях и в особенности в Италии. Оно было результатом нищеты, а нищета происходила главным образом от невыносимой тяжести налогов и от придирчивых и жестоких угнетений, которым сборщики податей подвергали несостоятельных должников. Самые бедные или самые нетрудолюбивые члены человеческой семьи, вместо того чтобы радоваться приращению своего семейства, считали за доказательство своей отеческой нежности то, что они избавляли своих детей от таких лишений, которых сами они не были в состоянии выносить. Движимый чувством человеколюбия или, может быть, растроганный какими-нибудь новыми и поразительными случаями отчаяния родителей, Константин обратился с эдиктом ко всем городам сначала Италии, а потом и Африки, предписывая подавать немедленную и достаточную помощь родителям, являющимся к магистрату с ребенком, которого они по своей бедности не в состоянии воспитать. Но обещание было так щедро, а средства для его исполнения были так неопределенны, что этот закон не мог принести никакой общей пользы; хотя бы он и заслуживал в некотором отношении похвалы, он не столько облегчил, сколько обнаружил общую нищету. Он до сих пор служит достоверным опровержением и уликой тех продажных ораторов, которые были так довольны своим собственным положением, что не допускали, чтобы порок и нищета могли существовать под управлением столь великодушного монарха.

2. Законы Константина касательно наказания тех, кто провинился в изнасиловании женщины, доказывают слишком мало снисходительности к одной из самых увлекательных слабостей человеческой натуры, так как под признаки этого преступления подводилось не только грубое насилие, но и любезное ухаживание, путем которого удалось склонить еще не достигшую двадцатипятилетнего возраста незамужнюю женщину покинуть родительский дом. Счастливого любовника наказывали смертью и, как будто находя, что за такое страшное преступление недостаточно простой смертной казни, его или жгли живого, или отдавали на растерзание диким зверям в амфитеатре. Заявление девушки, что она была увезена с ее собственного согласия, вместо того чтобы спасти ее возлюбленного, подвергало и ее одной с ним участи. Обязанности публичного обвинения возлагались на родителей виновной или несчастной девушки, если же над ними брали верх чувства, внушаемые самой природой, и они или скрывали преступное деяние, или восстанавливали честь семьи бракосочетанием, их самих наказывали ссылкой и отобранием их имений в казну. Рабов обоего пола, уличенных в содействии изнасилованию или похищению, сжигали живыми или лишали жизни с более замысловатыми истязаниями: им вливали в рот растопленный свинец. Так как преступление считалось публичным, то обвинять дозволялось даже посторонним людям. Возбуждение судебного преследования не было ограничено никаким числом лет, а результаты приговора простирались на невинных детей, родившихся от такой незаконной связи. Но всякий раз, как преступление внушает менее отвращения, чем наказание, жестокость уголовного закона бывает вынуждена преклоняться перед теми чувствами, которые сама природа вложила в человеческое сердце. Самые возмутительные статьи этого эдикта были ослаблены или отменены при следующих императорах, и даже сам Константин очень часто смягчал отдельными актами милосердия суровость своих узаконений. Действительно, таков был странный нрав этого императора, что он был столько же снисходителен и даже небрежен в применении своих законов, сколько он был строг и даже жесток при их составлении. Едва ли можно подметить более решительный признак слабости в характере монарха или в системе управления.

Занятия делами гражданского управления временами прерывались военными экспедициями, предпринимавшимися для защиты империи. Юный и одаренный от природы самым симпатичным характером Крисп, получив вместе с титулом Цезаря главное командование на Рейне, выказал свои способности и свое мужество в нескольких победах, одержанных им над франками и алеманнами, и заставил живших вблизи от этой границы варваров бояться старшего сына Константина и внука Констанция. Сам император взял на себя более трудную и более важную оборону придунайских провинций. Готы, испытавшие на себе силу римского оружия во времена Клавдия и Аврелиана, не посягали на внутреннее спокойствие империи даже во время раздиравших ее междоусобиц. Но продолжавшийся около пятидесяти лет мир восстановил силы этой воинственной нации, а новое поколение позабыло о прошлых бедствиях: жившие на берегах Меотийского залива сарматы стали под знамя готов или в качестве подданных, или в качестве союзников, и эти соединенные силы варваров обрушились на иллирийские провинции. Кампона, Марг и Бонония, как кажется, были местом нескольких важных осад и сражений, и, хотя Константин встретил упорное сопротивление, он в конце концов одержал верх, и готы были вынуждены заплатить за право постыдного отступления возвращением взятых ими пленников и добычи. Этот успех не мог удовлетворить раздраженного императора. Он хотел не только отразить, но и наказать дерзких варваров, осмелившихся вторгнуться на римскую территорию. С этой целью он перешел во главе своих легионов Дунай, предварительно исправив мост, который был построен Траяном; затем он проник в самые неприступные части Дакии и, жестоко отомстив готам, согласился на мир с тем условием, чтобы они доставляли ему сорокатысячный отряд войск всякий раз, как он этого потребует. Такие подвиги, бесспорно, делали честь Константину и были полезны для государства, но они едва ли оправдывают преувеличенное утверждение Евсевия, будто вся Скифия, которая была в то время разделена между столькими народами, носившими различные имена и отличавшимися самыми разнообразными и самыми дикими нравами, была до самых северных своих пределов присоединена к Римской империи вследствие побед Константина.

Понятно, что достигший столь блестящего величия Константин не захотел долее выносить раздела верховной власти с каким-либо соправителем. Полагаясь на превосходства своего гения и военного могущества, он без всякого вызова со стороны противника решился воспользоваться этими преимуществами для низвержения Лициния, который и по причине своих преклонных лет, и по причине внушавших к нему отвращение пороков, казалось, не был в состоянии оказать серьезного сопротивления. Но престарелый император, пробужденный из своего усыпления приближающейся опасностью, обманул ожидания и своих друзей, и своих врагов. Снова призвав к себе на помощь то мужество и те военные дарования, которые доставили ему дружбу Галерия и императорское звание, он приготовился к борьбе, собрал все силы Востока и скоро покрыл равнины Адрианополя своими войсками, а пролив Геллеспонта своими флотами. Его армия состояла из ста пятидесяти тысяч пехоты и пятнадцати тысяч конницы, а так как его кавалерия была организована большей частью в Фригии и Каппадокии, то нам нетрудно составить себе более благоприятное мнение о красоте ее лошадей, нежели о храбрости и ловкости самих всадников. Его флот состоял из трехсот пятидесяти трехвесельных галер; из них сто тридцать были доставлены Египтом и соседним с ним африканским прибрежьем; сто десять прибыли из портов Финикии и острова Кипр, а приморские страны Вифинии, Ионии и Карии были обязаны доставить также сто десять галер. Войскам Константина была назначена сборным пунктом Фессалоника; они состояли более чем из ста двадцати тысяч конницы и пехоты. Император остался доволен их воинственной внешностью, и, хотя они уступали восточной армии числом людей, в них было более настоящих солдат. Легионы Константина были набраны в воинственных европейских провинциях; войны укрепили их дисциплину, прежние победы внушали им бодрость, и в их среде было немало таких ветеранов, которые после семнадцати славных кампаний под начальством одного и того же вождя готовились выказать в последний раз свое мужество, чтобы этим заслужить право на почетную отставку. Но морские приготовления Константина не могли ни в каком отношении равняться с приготовлениями Лициния. Приморские города Греции прислали в знаменитую Пирейскую гавань столько людей и кораблей, сколько могли, но их соединенные морские силы состояли не более как из двухсот мелких судов; это были весьма незначительные сооружения в сравнении с теми страшными флотами, которые снарядила и содержала Афинская республика во время Пелопоннесской войны. С тех пор как Италия перестала быть местопребыванием правительства, морские заведения в Мизене и Равенне стали постоянно приходить в упадок, а так как мореплавание и знание морского дела поддерживались в империи не столько войнами, сколько торговлей, то весьма естественно, что они процветали преимущественно в промышленных провинциях Египта и Азии. Можно только удивляться тому, что восточный император не воспользовался превосходством своих морских сил для того, чтобы перенести войну в самый центр владений своего противника.

Вместо того чтобы принять такое решение, которое могло бы дать войне совершенно другой оборот, осторожный Лициний ожидал приближения своего соперника в устроенном близ Адрианополя лагере, который он укрепил с напряженным старанием, ясно свидетельствовавшим о его опасениях насчет исхода борьбы. Константин вел свою армию из Фессалоники в эту часть Фракии, пока не был остановлен широкой и быстрой рекой Гебр и пока не увидел, что многочисленная армия Лициния расположилась на крутом скате горы от реки и до самого города Адрианополя. Несколько дней прошли в мелких стычках, происходивших на значительном расстоянии от обеих армий; но неустрашимость Константина наконец устранила препятствия, мешавшие переходу через реку и нападению на неприятельскую армию. В этом месте мы должны рассказать о таком удивительном подвиге Константина, с которым едва ли могут равняться вымыслы поэтов и романистов и который восхваляется не каким-нибудь преданным Константину продажным оратором, а историком, относившимся к нему с особенным недоброжелательством. Нас уверяют, будто храбрый император устремился в реку Гебр в сопровождении только двенадцати всадников и что силой или страхом своей непобедимой руки он опрокинул, искрошил и обратил в бегство стопятидесятитысячную массу людей. Легковерие Зосима до такой степени взяло верх над его нерасположением к Константину, что из всех подробностей достопамятной Адрианопольской битвы он, как будто нарочно, выбрал и разукрасил не самую важную, а самую удивительную. О храбрости Константина и об опасности, которой он себя подвергал, свидетельствует легкая рана, которую он получил в бедро; но даже из этого неполного описания и несмотря на то что его текст, как кажется, был извращен, мы можем усмотреть, что победа была одержана столько же искусством полководца, сколько храбростью героя, что пятитысячный отряд стрелков из лука сделал обход для занятия густого леса в тылу у неприятеля, внимание которого было отвлечено постройкой моста, и что Лициний, сбитый с толку столькими хитрыми приемами, счел нужным покинуть свои выгодные позиции и сразиться на равнине, на гладкой почве. Тогда условия борьбы перестали быть равными. Беспорядочная масса набранных Лицинием молодых рекрутов была без большого труда разбита опытными западными ветеранами. На месте полегли, как уверяют, тридцать четыре тысячи человек. Укрепленный лагерь Лициния был взят приступом вечером того дня, когда происходила битва; большая часть беглецов, укрывшихся в горах, сдалась на следующий день на произвол победителя, а его соперник, уже не имевший возможности продолжать кампанию, заперся в стенах Византии.

Немедленно вслед за тем Константин предпринял осаду Византии, требовавшую больших усилий, успех которых нисколько не был обеспечен. Во время последних междоусобных войн укрепления этого города, по справедливости считающегося ключом Европы и Азии, были исправлены и усилены, и пока Лициний оставался властителем на море, голода могли опасаться гораздо более осаждающие, нежели осажденные. Константин призвал в свой лагерь начальников своего флота и дал им положительное приказание прорваться через Геллеспонт, так как флот Лициния, вместо того чтобы преследовать и уничтожить своего слабого противника, стоял в бездействии в узких проливах, где его численное превосходство не могло принести ему никакой пользы. Старшему сыну императора, Криспу, была поручена главная роль в этом смелом предприятии, и он привел его в исполнение с таким мужеством и успехом, что заслужил уважение своего отца и даже, похоже, возбудил в нем зависть. Сражение продолжалось два дня; в конце первого дня оба флота, потерпевшие значительные потери, удалились в свои гавани — один к берегам Европы, другой к берегам Азии. На другой день поднявшийся около полудня сильный южный ветер понес корабли Криспа на неприятеля, а так как этим случайным преимуществом Крисп сумел воспользоваться с большим искусством и неустрашимостью, то скоро была одержана полная победа. Сто тридцать кораблей были уничтожены, пять тысяч человек были убиты, а адмирал азиатского флота Аманд лишь с величайшим трудом успел достичь берегов Халкедона. Лишь только был открыт свободный проход через Геллеспонт, огромный обоз со съестными припасами был доставлен в лагерь Константина, который между тем уже успел подвинуть вперед осадные работы. Он соорудил искусственную земляную насыпь высотой с вал, которым была обнесена Византия; на этой насыпи он устроил высокие башни, откуда военные машины метали в осажденных огромные камни и стрелы, а с помощью таранов он во многих местах разрушил городские стены. Если бы Лициний долее упорствовал в сопротивлении, он мог бы сам погибнуть под развалинами города. Поэтому прежде, нежели город был окружен со всех сторон, он имел благоразумие перебраться вместе со своими сокровищами в Азию, в Халкедон, а так как он всегда любил делить с каким-нибудь соправителем свои надежды и опасности, он возвел в звание Цезаря одного из самых высших своих сановников — Мартиниана.

Несмотря на столько поражений, еще так велики были ресурсы, которыми располагал Лициний, и так велика была его личная энергия, что в то время как Константин был занят осадой Византии, он собрал в Вифинии новую армию в пятьдесят или шестьдесят тысяч человек. Бдительный император не пренебрег этими последними усилиями своего противника. Значительная часть его победоносной армии была перевезена через Босфор на мелких судах, и вскоре после высадки их на берег решительная битва произошла на высотах Хризополя, или, как его теперь называют, Скутари. Хотя войска Лициния состояли из плохо вооруженных и еще хуже дисциплинированных новобранцев, они дрались с бесплодной, но отчаянной храбростью, пока полное поражение и потери двадцати пяти тысяч человек не порешили безвозвратно судьбу их вождя. Он удалился в Никомедию скорее с целью выиграть время для переговоров, чем с надеждой найти средства для обороны. Его жена Констанция обратилась к своему брату Константину с ходатайством за мужа и, благодаря не столько состраданию императора, сколько его политическим расчетам, получила от него торжественное обещание, подкрепленное присягой, что, если Лициний пожертвует Мартинианом и сам сложит с себя императорское достоинство, ему будет дозволено провести остаток своей жизни в спокойствии и достатке. Поведение Констанции и ее родственные связи с двумя враждующими монархами напоминают нам о той добродетельной матроне, которая была сестрой Августа и женой Антония. Но с тех пор нравы успели измениться, и для римлянина уже не считалось позором пережить утрату своей чести и независимости. Лициний просил и принял прощение своих преступлений; он сложил свою императорскую мантию и сам пал к стопам своего государя и повелителя, а после того как Константин поднял его с оскорбительным для него соболезнованием, он был в тот же самый день допущен к императорскому столу и вскоре вслед за тем сослан в Фессалонику, которая была назначена местом его заключения. Его ссылка скоро окончилась смертью, но нам неизвестно положительно, что послужило мотивом для его казни, — бунт ли солдат или сенатский декрет. Согласно с принципами тирании, он был обвинен в составлении заговора и в предательской переписке с варварами; но так как он никогда не мог быть в этом уличен ни его собственным поведением, ни какими-либо легальными доказательствами, то ввиду его слабости мы позволяем себе думать, что он был невинен. Память Лициния была заклеймена позором, его статуи были низвергнуты, а в силу незрело обдуманного декрета, который был так вреден по своим последствиям, что почти немедленно был изменен, все его законы и все судебные постановления его царствования были отменены.

Воссоединение империи 324 г.

Этой победой Константина римский мир был снова соединен под властью одного императора через тридцать семь лет после того, как Диоклетиан разделил свою власть и провинции со своим соправителем Максимианом.

Мы с подробностью и точностью описали постепенное возвышение Константина, начиная с того времени, как он принял императорское звание в Йорке, и кончая отречением Лициния в Никомедии; мы сделали это не потому только, что эти события сами по себе и интересны, и важны, но еще более потому, что они содействовали упадку империи тем, что истощали ее физические силы и сокровища и постоянно требовали увеличения как налогов, так и военных сил. Основание Константинополя и введение христианской религии были непосредственными и достопамятными последствиями этого переворота.

Глава 5 (XV)

Распространение христианской религии

Чувства, нравы, число и положение первых христиан

Причины успехов христианства

Беспристрастное, но вместе с тем и рациональное исследование успехов и утверждения христианства можно считать весьма существенной частью истории Римской империи. В то время как явное насилие раздирало это громадное политическое тело, а тайные причины упадка подтачивали его силы, чистая и смиренная религия тихо закралась в человеческую душу, выросла в тишине и неизвестности, почерпнула свежие силы из встреченного ею сопротивления и наконец водрузила победоносное знамение креста на развалинах Капитолия. Ее влияние не ограничилось ни продолжительностью существования, ни пределами Римской империи. После стольких переворотов, совершавшихся в течение тринадцати или четырнадцати столетий, эту религию все еще исповедуют те европейские нации, которые как в искусствах и науках, так и в военном деле опередили все другие народы земного шара. Благодаря предприимчивости и усердию европейцев она широко распространилась до самых отдаленных берегов Азии и Африки, а путем заведения европейских колоний она прочно утвердилась от Канады до Чили в таких странах, которые были вовсе неизвестны древним.

Но как бы ни было полезно и интересно такое исследование, оно сопряжено с двумя значительными затруднениями. Скудное и подозрительное содержание церковной истории редко дает нам возможность разгонять густой мрак, который висит над первым веком христианской церкви; с другой стороны, великий закон беспристрастия слишком часто заставляет нас указывать несовершенства тех христиан, которые проповедовали Евангелие или уверовали в него, не получив вдохновения свыше, а в глазах невнимательного наблюдателя их недостатки могут набросить тень на веру, которую они исповедовали. Но и негодование благочестивого христианина, и воображаемое торжество нечестивца прекратятся, лишь только они припомнят не только кем, но и кому было ниспослано божественное откровение. Теолог может предаваться удовольствию изображать религию в той первобытной ее чистоте, с которой она снизошла с небес. Но на историке лежит более грустная обязанность. Он должен указать ту неизбежную примесь заблуждений и искажений, которая вкралась в эту религию во время ее долгого пребывания на земле среди слабых и выродившихся существ.

Естественно, что наша любознательность внушает нам желание исследовать, какими способами христианская вера одержала столь замечательную по беду над религиями, установленными на земле. На этот вопрос можно дать 5 ясный и удовлетворительный ответ: этой победой христианская религия обязана неопровержимой ясности самой доктрины и верховному промыслу ее Творца. Но так как истина и доводы рассудка редко находят благосклонный прием в этом мире и так как благость Провидения часто нисходит до того, что пользуется страстями человеческого сердца и общими условиями человеческого существования как орудиями для достижения своих целей, то да будет нам дозволено задаться с должным смирением вопросом не о том, конечно, какие были главные причины быстрых успехов христианской церкви, а о том, какие были их второстепенные причины. Тогда мы, может быть, найдем, что следующие пять причин, как кажется, были теми, которые всего более благоприятствовали и содействовали ее успехам. I. Непоколебимое и, если нам будет дозволено так выразиться, нетерпящее противоречия усердие христиан; правда заимствованное из иудейской религии, но очищенное от тех низких неуживчивых наклонностей, которые, вместо того чтобы привлекать язычников к вере Моисея, отталкивали их от нее. II. Учение о будущей жизни, усовершенствованное всякого рода добавочными соображениями, способными придать этой важной истине вес и действительную пользу. III. Способность творить чудеса, которую приписывали первобытной церкви. IV. Чистая и строгая нравственность христиан. V. Единство и дисциплина христианской республики, постепенно образовавшей самостоятельное и беспрестанно расширявшееся государство в самом центре Римской империи.

Мы уже говорили о том, какая религиозная гармония царствовала в Древнем мире и с какой легкостью самые несходные между собой и даже враждовавшие друг с другом народы заимствовали один у другого или, по меньшей мере, взаимно уважали суеверия друг друга. Только один народ не захотел примкнуть к этому безмолвному соглашению всего человеческого рода. Иудеи, томившиеся в течение многих веков под владычеством ассирийских и персидских монархов в самом низком рабстве, вышли из своей неизвестности под управлением преемников Александра, а так как они размножались с поразительной быстротой сначала на Востоке, а потом и на Западе, то они скоро возбудили любопытство и удивление и других народов. Непреклонное упорство, с которым они держались своих религиозных обрядов, и необщительность их нравов заставляли видеть в них особую породу людей, явно выказывавших или весьма слабо скрывавших свою непримиримую ненависть ко всему человеческому роду. Ни насилия Антиоха, ни ухищрения Ирода, ни пример соседних наций никогда не могли склонить иудеев к тому, чтобы они присоединили к учреждениям Моисея изящную мифологию греков. Придерживаясь принципов всеобщей религиозной терпимости, римляне охраняли суеверия, к которым чувствовали презрение. Снисходительный Август дал приказание, чтобы в Иерусалимском храме были совершены жертвоприношения и вознесены молитвы о благополучии его царствования, тогда как самый последний из потомков Авраама сделался бы предметом отвращения и для самого себя, и для своих соотечественников, если бы воздал такую же почесть Капитолийскому Юпитеру. Но умеренность завоевателей не в состоянии была заглушить щекотливых предрассудков их подданных, которых тревожили и оскорбляли языческие понятия, неизбежно проникавшие в находившуюся под римским владычеством провинцию. Безрассудная попытка Калигулы поставить свою собственную статую в Иерусалимском храме не удалась вследствие единодушного сопротивления народа, который боялся такого поругания святыни гораздо более, нежели смерти. Привязанность этого народа к Моисееву закону была так же сильна, как и его ненависть к иностранным религиям, а так как его благочестивые влечения наталкивались на стеснения и сопротивление, то они с особым напряжением расчищали себе путь и превращались по временам в бешеный поток.

Это непреклонное упорство, казавшееся древним столь отвратительным или столь смешным, получило более возвышенный характер с тех пор, как Провидение поведало нам таинственную историю избранного народа. Но благочестивая и даже требовательная привязанность, которую обнаруживали к Моисеевой религии иудеи, жившие после сооружения второго храма, покажется еще более удивительной, если мы сравним ее с упорным неверием их предков. В то время как закон был ниспослан на горе Синай при раскатах грома, как волны океана и течение планет были приостановлены для удобства израильтян, а мирские награды и наказания были непосредственными последствиями их благочестия или их неповиновения, они беспрестанно бунтовали против очевидного величия их божественного монарха, ставили идолов различных наций в святилище Иеговы и даже перенимали фантастические обряды, совершавшиеся в палатках арабов или в городах Финикии. По мере того как Небо справедливо отказывало в своем покровительстве столь неблагодарной расе, ее вера постепенно крепла и очищалась. Современники Моисея и Иисуса Навина взирали с беспечным равнодушием на самые удивительные чудеса. А в менее отдаленные времена, в то время как иудеи терпели страшные бедствия, вера в эти чудеса спасала их от всеобщего заражения язычеством, так что этот оригинальный народ в нарушение общеизвестных принципов человеческого ума, по-видимому, с большей твердостью и с большей готовностью верил традициям своих дальних предков, чем свидетельствам своих собственных чувств.

Иудейская религия была удивительно хорошо приспособлена для обороны, но никогда не была годна для завоеваний, и число новообращенных, как кажется, никогда не превышало в значительной мере числа вероотступников. Божеские обещания были первоначально даны одному семейству, и только этому семейству был предписан отличительный обряд обрезания. Когда потомство Авраама умножилось как песчинки на дне морском, Божество, из уст которого оно получило систему законов и обрядов, объявило себя собственным и как бы национальным Богом Израиля и с самой тщательной заботливостью отделило свой любимый народ от остального человеческого рода. Завоевание Ханаанской земли сопровождалось столькими чудесами и таким кровопролитием, что победоносные иудеи оказались в непримиримой вражде со всеми своими соседями. Им было приказано истребить некоторые из самых преданных идолопоклонству племен, и исполнение этой божеской воли редко замедлялось слабостью человеколюбия. Им было запрещено вступать в браки или союзы с другими нациями, а запрещение принимать иностранцев в свою конгрегацию, которое в некоторых случаях было пожизненным, почти всегда распространялось до третьего, до седьмого и даже до десятого поколения. Обязанность проповедовать язычникам религию Моисея никогда не предписывалась законом, а иудеи никогда не были расположены налагать ее на себя добровольно.

В вопросе о приеме новых граждан этот необщительный народ руководствовался себялюбивым тщеславием греков, а не великодушной политикой Рима. Потомки Авраама ласкали себя мыслью, что к ним одним перешел по наследству завет, и боялись уменьшить цену этого наследства беспрепятственным его дележом с разными чужеземцами. Расширившиеся сношения с другими народами расширили сферу их знаний, но не ослабили их предрассудков, и всякий раз, как Бог Израилев приобретал новых поклонников, он был этим обязан гораздо более непостоянному характеру политеизма, нежели деятельному усердию своих собственных миссионеров. Религия Моисея, по-видимому, была установлена для одной только страны и только для одного народа, и если бы в точности исполнялось предписание, что каждое лицо мужского пола должно три раза в году предстать перед лицом Иеговы, то иудеи никогда не могли бы распространиться далее узких пределов обетованной земли. Правда, это препятствие было устранено разрушением Иерусалимского храма, но самая значительная часть иудейской религии была вовлечена в это разрушение, и язычники, долго дивившиеся странным рассказам о пустом святилище, никак не могли понять, что могло быть предметом и что могло быть орудием такого богослужения, у которого не было ни храмов, ни алтарей, ни священников, ни жертвоприношений. Однако даже во времена своего упадка иудеи не переставали заявлять притязания на лестные для их гордости исключительные привилегии, вместо того чтобы искать общения с чужеземцами; они не переставали держаться с непреклонной твердостью тех постановлений своей религии, исполнение которых на практике еще было в их власти. Различия, установленные между днями и между кушаньями, а также множество других мелочных, но вместе с тем стеснительных постановлений их религии были диаметрально противоположны привычкам и предрассудкам других народов и потому внушали этим последним отвращение и презрение. Уже только один мучительный и даже опасный обряд обрезания мог оттолкнуть от дверей синагоги того, кто пожелал бы обратиться в иудейскую веру.

При таких-то условиях появилось на свет христианство, опиравшееся на влияние Моисеева закона, но высвободившееся из-под тяжести его оков. Как старая система, так и новая требовала исключительной преданности истине религии и единству Божию, и все, чему стали с тех пор поучать человечество касательно свойств и предначертаний Высшего Существа, усиливало уважение к этому таинственному учению. Божественный авторитет Моисея и пророков был не только признан, но и упрочен как самая солидная основа христианства. С самого начала мира непрерывный ряд предсказаний предвещал и подготовлял давно ожидавшееся пришествие Мессии, которого, в угоду грубым понятиям иудеев, изображали чаще в виде короля или завоевателя, нежели в виде пророка, мученика и Сына Божьего. Его очистительная жертва и довершила, и упразднила неудовлетворительные жертвоприношения, совершавшиеся в иудейском храме. Прежние обряды, состоявшие только из типов и фигур, были заменены чистым и духовным культом, одинаково приспособленным и ко всем климатам, и ко всяким положениям человеческого рода, а посвящение посредством крови было заменено более невинным способом посвящения посредством воды. Обещание божеских милостей, вместо того чтобы ограничиваться исключительно потомством Авраама, могло распространяться на всех — на свободных людей и на рабов, на греков и на варваров, на иудеев и на язычников. Одним только членам христианской церкви были предоставлены разного рода привилегии, способные вознести новообращенного с земли на небо, способные усилить его благочестие, обеспечить его благополучие и даже удовлетворить то тайное чувство гордости, которое под видом благочестия вкрадывается в человеческую душу; но вместе с тем всему человеческому роду дозволяли и даже предлагали приобретать это славное отличие, которое не только раздавалось в виде милости, но и налагалось в виде долга. Самая священная обязанность новообращенного заключалась в том, чтобы распространять между его друзьями и родственниками неоценимые дары, которые он получил, и в том, чтобы предостерегать их от отказа, который был бы строго наказан как преступное нежелание подчиниться воле хотя и благого, но грозного по своему всемогуществу божества.

Впрочем, церковь высвободилась из оков синагоги не вдруг и не без затруднений. Иудейские новообращенные, признававшие Иисуса за того Мессию, пришествие которого было предсказано их древними оракулами, уважали его как пророка, учившего добродетели и религии, но они упорно держались обрядов своих предков и желали подчинить этим обрядам язычников, которые беспрестанно увеличивали число верующих. Эти иудействующие христиане, по-видимому, не без основания ссылались на божественное происхождение Моисеева закона и на неизменные совершенства его великого Творца. Они утверждали, что если бы Высшее Существо, которое вечно пребывает неизменным, вознамерилось отменить те священные обряды, которые служили отличием избранного им народа, то их отмена была бы не менее ясна и торжественна, чем их первоначальное установление, что вместо частых заявлений, предполагавших или подтверждавших вечность Моисеевой религии, на эту религию смотрели бы как на временную систему, долженствующую существовать только до пришествия Мессии, который даст человеческому роду более совершенную веру и более совершенный культ; что сам Мессия и беседовавшие с ним на земле его ученики не стали бы поощрять своим примером самое точное соблюдение Моисеева закона, а объявили бы перед целым миром об отмене этих бесполезных и устарелых обрядов и не допустили бы, чтобы христианство в течение стольких лет бесславно смешивалось с различными сектами иудейской церкви. Таковы, как кажется, были аргументы, к которым прибегали для защиты приходившей в совершенный упадок Моисеевой религии, но трудолюбие наших ученых-богословов вполне объяснило двусмысленные выражения Ветхого Завета и двусмысленное поведение апостольских проповедников. Систему Евангелия следовало постепенно развивать и нужно было с большой сдержанностью и деликатностью произносить обвинительный приговор, столь несогласный с наклонностями и предрассудками новообращенных иудеев.

История иерусалимской церкви служит убедительным доказательством того, как были необходимы такие предосторожности и как было глубоко впечатление, произведенное иудейской религией на умы ее последователей. Первые пятнадцать иерусалимских епископов были все без исключения иудеями, над которыми был совершен обряд обрезания, а конгрегация, в которой они председательствовали, соединяла закон Моисея с учением Христа. Понятно, что первоначальные традиции церкви, основанной только через сорок дней после смерти Христа и управлявшейся почти столько же лет под непосредственным руководством его апостолов, считались за образец правоверия. Дальние церкви очень часто прибегали к авторитету своей почтенной матери и помогали ей в нужде сборами добровольных пожертвований. Но когда многочисленные и богатые общины образовались в больших городах империи — в Антиохии, Александрии, Эфесе, Коринфе и Риме, — уважение, которое внушал Иерусалим всем христианским колониям, стало незаметным образом ослабевать. Положившие основу церкви иудейские новообращенные, или, как их впоследствии называли, — назареи, скоро были подавлены все возраставшей массой новообращенных, переходивших под знамя Христа из различных религий политеизма, а язычники, сбросившие с себя с одобрения своего особого апостола невыносимое бремя Моисеевых обрядов, в конце концов стали отказывать своим более взыскательным собратьям в такой же терпимости, какой они вначале смиренно просили для самих себя. Назареи сильно пострадали от гибели храма, города и общественной религии иудеев, так как, хотя они и отказались от религии своих предков, они были тесно связаны своими нравами со своими нечестивыми соотечественниками, несчастия которых язычники приписывали презрению Высшего божества, а христиане более основательно приписывали его гневу. Назареи удалились из развалин Иерусалима на другую сторону Иордана в небольшой городок Неллу, где старая церковь томилась более шестидесяти лет в одиночестве и неизвестности. Они находили для себя некоторое утешение в частых посещениях священного города в надежде, что они когда-нибудь снова поселятся в тех местах, к которым и природа, и религия внушали им и любовь, и благоговение. Но в конце концов свирепый фанатизм иудеев был причиной того, что в царствование Адриана чаша их бедствий переполнилась: римляне, выведенные из терпения их беспрестанными возмущениями, воспользовались правами победы с необычайной строгостью. Император основал на горе Сион новый город под названием АеНа СарИ;оНпа (Иерусалим. — Ред.), дал ему привилегии колонии и, запретив иудеям приближаться к нему под страхом самых строгих наказаний, поставил там гарнизоном римскую когорту для наблюдения над исполнением его приказания. Назареям представлялся только один способ избежать окончательной гибели, и в этом случае сила истины нашла для себя подпору во влиянии мирских интересов. Они выбрали своим епископом духовного сановника языческого происхождения Марка, который, вероятно, был уроженцем Италии или какой-нибудь из латинских провинций. По его настоянию самая значительная часть конгрегации отказалась от Моисеева закона, которого она постоянно держалась в течение более ста лет. Этим принесением в жертву своих привычек и привилегий назареи купили свободный доступ в колонию Адриана и более прочно скрепили свою связь с Католической Церковью.

Когда имя и почетные отличия иерусалимской церкви были перенесены на гору Сион, тогда жалкие остатки назареев, отказавшихся следовать за своим латинским епископом, подверглись обвинениям в ереси и расколе. Они по-прежнему жили в Нелле, распространились оттуда по селениям, находившимся в окрестностях Дамаска, и основали незначительную церковь в Сирии, в городе Берое, или, как его теперь называют, в Алеппо. Название назареев скоро стали находить слишком почетным для этих христианских иудеев и дали им презрительный эпитет евионитов, обозначавший предполагаемую бедность их ума, как и их положения.

Через несколько лет после восстановления иерусалимской церкви возникли сомнения о том, может ли надеяться быть спасенным тот, кто искренно признает Иисуса за Мессию, но все-таки не перестает соблюдать закон Моисея. Человеколюбивый характер Юстина Мученика заставил его ответить на этот вопрос утвердительно, и, хотя он выражался с самой сдержанной скромностью, он высказался в пользу таких несовершенных христиан, если только они будут довольствоваться исполнением Моисеевых обрядов и не будут настаивать на их всеобщем исполнении или на их необходимости. Но когда от Юстина настоятельно потребовали, чтобы он сообщил мнение церкви, он признался, что между православными христианами много таких, которые не только отказывают своим иудействующим собратьям в надежде спасения, но даже уклоняются от всякого с ними обмена дружеских услуг, гостеприимства и приличий общежития. Более суровое мнение, как и следовало ожидать, одержало верх над более мягким, и последователи Моисея навсегда отделились от последователей Христа. Несчастные евиониты, отвергнутые одной религией как вероотступники, а другой как еретики, были вынуждены принять более определенный характер, и, хотя некоторые члены этой устарелой секты встречаются даже в четвертом столетии, они постепенно слились частью с христианской церковью, частью с синагогой.

В то время как Православная Церковь держалась середины между чрезмерным уважением к закону Моисея и незаслуженным презрением к нему, различные еретики, впадая в противоположные крайности, вовлеклись в заблуждения и сумасбродства.

Удостоверенная истина иудейской религии привела евионитов к тому заключению, что она никогда не может быть уничтожена, а из ее предполагаемых несовершенств гностики опрометчиво заключили, что она никогда не была установлена божественной мудростью. Против авторитета Моисея и пророков можно сделать некоторые возражения, которые сами собой возникают в скептическом уме, хотя они и могут происходить от нашего незнакомства с отдаленной древностью и из нашей неспособности составить себе правильное понятие о божественных предначертаниях. Гностики горячо взялись за эти возражения и смело доказывали их основательность, опираясь на свои шаткие научные познания. Так как эти еретики большей частью отвергали чувственные наслаждения, то они с негодованием нападали и на многоженство патриархов, и на любовные похождения Давида, и на сераль Соломона. Они не знали, как согласовать завоевание Ханаанской земли и истребление доверчивых туземцев с обыкновенными понятиями о человеколюбии и справедливости. Но когда они вспоминали о длинном ряде убийств, экзекуций и поголовных истреблений, запятнавших почти каждую страницу иудейских летописей, они признавали, что палестинские варвары относились к своим врагам-язычникам с таким же жестокосердием, с каким они относились к своим друзьям и соотечественникам. Переходя от приверженцев закона к самому закону, они утверждали, что религия, которая состоит только из кровавых жертвоприношений и мелочных обрядов и в которой как награды, так и наказания носят исключительно плотский и мирской характер, не может внушать любви к добродетели и не может сдерживать пылкость страстей. Гностики относились с нечестивой насмешкой к повествованию Моисея о сотворении мира и грехопадении человека; они не могли с терпением выслушивать рассказы об отдохновении божества после шестидневного труда, о ребре Адама, о садах Эдема, о древе жизни и древе познания добра и зла, о говорящем змее, о запрещенном плоде и об обвинительном приговоре, произнесенном над всем человеческим родом в наказание за легкий проступок, совершенный его первыми прародителями. Бога Израилева гностики нечестиво выдавали за такое существо, которое доступно страстям и заблуждениям, которое прихотливо в раздаче своих милостей, неумолимо в своем мщении, низко подозрительно во всем, что касается его суеверного культа, и ниспосылает свое покровительство только одной нации, ограничивая его пределами земной временной жизни. В таком характере они не могли найти ни одной черты, характеризующей премудрого и всемогущего Отца Вселенной. Они допускали, что религия иудеев была в некоторой мере менее преступна, нежели идолопоклонство язычников, но их основным учением было то, что Христос, которому они поклонялись как первой и самой блестящей эманации божества, появился на земле для того, чтобы спасти человеческий род от его различных заблуждений, и для того, чтобы поведать новую систему истины и совершенства. Самые ученые отцы церкви по какой-то странной снисходительности имели неосторожность одобрить лжемудрствование гностиков. Сознавая, что буквальное толкование Священного Писания противно всем принципам и веры, и разума, они воображали, что гарантированы от всяких нападок и неуязвимы под прикрытием того широкого аллегорического забрала, которым они старательно прикрыли все самые слабые стороны Моисеевых законов.

Один писатель сделал более простодушное, чем правдивое, замечание, что девственная чистота церкви ни разу не была нарушена расколом или ересью до царствования Траяна или Адриана, то есть в течение почти ста лет после смерти Христа. Мы, со своей стороны, сделаем гораздо более основательное замечание, что в течение этого периода последователи Мессии пользовались и для своих верований, и для своих обрядов более широкой свободой, чем какая когда-либо допускалась в следующие века. Когда условия вступления в христианское общество постепенно сузились, а духовная власть господствующей партии сделалась более требовательной, от многих из самых почтенных последователей христианского учения стали требовать, чтобы они отказались от своих личных мнений; но это привело лишь к тому, что они стали заявлять эти мнения более решительно, стали делать выводы из своих ложных принципов и, наконец, открыто подняли знамя бунта против единства церкви. Гностики были самыми образованными, самыми учеными и самыми богатыми из всех, кто назывался христианином, а их прозвище, обозначавшее превосходство знаний, или было принято ими самими из гордости, или было дано им в насмешку их завистливыми противниками. Они почти все без исключения происходили от языческих семейств, а главные основатели секты, по-видимому, были родом из Сирии или из Египта, где теплый климат располагает и ум, и тело к праздности и к созерцательному благочестию. Гностики примешивали к христианской вере множество заимствованных от восточной философии или даже от религии Зороастра возвышенных, но туманных идей касательно вечности материи, существования двух принципов и таинственной иерархии невидимого мира. Лишь только они углубились в эту обширную пропасть, у них не оказалось другого руководителя, кроме необузданной фантазии, а так как стези заблуждений разнообразны и бесконечны, то гностики незаметным образом разделились более чем на пятьдесят различных сект, между которыми самыми известными были базилидиане, валентиниане, маркиониты и в более позднюю эпоху манихеи. Каждая из этих сект могла похвастаться своими епископами и конгрегациями, своими учеными-богословами и мучениками, а вместо признанных церковью четырех Евангелий еретики пустили в ход множество повествований, в которых деяния и слова Христа и его апостолов были приспособлены к их учениям. Гностики имели быстрый и обширный успех. Они наводнили Азию и Египет, утвердились в Риме и проникали иногда в западные провинции империи. Они стали размножаться преимущественно во втором столетии; третье столетие было эпохой их процветания, а в четвертом и пятом они были подавлены преобладающим интересом более модных сюжетов полемики и мощным влиянием господствовавшей власти. Хотя они беспрестанно нарушали спокойствие церкви и нередко унижали ее достоинство, они не замедляли распространения христианства, а скорее содействовали ему. Самые резкие возражения и предубеждения новообращенных язычников были направлены против Моисеева закона, но им был открыт доступ во многие христианские общины, не требовавшие от их неразвитых умов веры в предварительное откровение. Их верования постепенно крепли и расширялись, а церковь в конце концов обращала в свою пользу завоевания самых заклятых своих врагов.

Но как бы ни были различны мнения православных, евионитов и гностиков касательно божественности или обязательности Моисеева закона, все они были в одинаковой мере одушевлены тем исключительным религиозным рвением и тем отвращением к идолопоклонству, которыми иудеи отличались от других народов Древнего мира. Философ, считавший систему многобожия за составленную руками человека смесь обмана с заблуждениями, мог скрывать свою презрительную улыбку под маской благочестия, не опасаясь, чтобы его насмешка или его одобрение могли подвергнуть его мщению какой-нибудь невидимой силы, так как подобные силы были в его глазах не более как созданиями фантазии. Но языческие религии представлялись глазам первобытных христиан в гораздо более отвратительном и гораздо более страшном виде. И церковь, и еретики были одного мнения насчет того, что демоны были и творцами, и покровителями, и предметами идолопоклонства. Этим разжалованным из звания ангелов и низвергнутым в адскую пропасть мятежным духам было дозволено бродить по земле для того, чтобы мучить тело грешных людей и соблазнять их душу. Демоны скоро подметили в человеческом сердце природную склонность к благочестию, стали ею злоупотреблять и, коварным образом отклонив человеческий род от поклонения его Создателю, присвоили себе и место, и почести, принадлежащие Верховному Божеству. Благодаря успеху своих злонамеренных замыслов они удовлетворили свое собственное тщеславие и свою жажду мщения и вместе с тем вкусили единственного наслаждения, какое еще было им доступно, — получили надежду сделать человеческий род соучастником в своем преступлении и в своем бедственном положении. Тогда утверждали или, по меньшей мере, воображали, что эти мятежные духи распределили между собой самые важные роли политеизма, что один демон присвоил себе имя и атрибуты Юпитера, другой — Эскулапа, третий — Венеры, быть может, четвертый — Аполлона и что благодаря своей опытности и воздушной натуре они исполняли с искусством и достоинством принятые на себя роли. Скрываясь в храмах, они устраивали празднества и жертвоприношения, выдумывали басни, произносили изречения оракулов и нередко даже творили чудеса. Христиане, которые могли так легко объяснять все неестественные явления вмешательством злых духов, без труда и даже охотно принимали самые нелепые вымыслы языческой мифологии. Но к их вере в эти вымыслы примешивалось чувство отвращения. В их глазах даже самое легкое изъявление уважения к национальному культу было бы непосредственным преклонением перед демоном и мятежом против величия Божьего.

Вследствие таких понятий, самая существенная и самая трудная обязанность христианина заключалась в том, чтобы не запятнать себя исполнением какого-нибудь языческого обряда. Религия древних народов не была лишь умозрительной доктриной, преподаваемой в школах или проповедуемой в храмах. Бесчисленные божества и обряды политеизма были тесно связаны со всеми деловыми занятиями и со всеми удовольствиями и общественной, и частной жизни; по-видимому, не было возможности уклониться от их исполнения, не отказавшись вместе с тем от всяких сношений с другими людьми, от всяких общественных обязанностей и развлечений. Важные вопросы касательно заключения мира или объявления войны рассматривались и решались при жертвоприношениях, на которых обязаны были присутствовать и должностные лица, и сенаторы, и солдаты: одни в качестве председателей, а другие — в качестве участвующих лиц. Общественные зрелища составляли существенную принадлежность приятного на взгляд благочестия язычников, которые были убеждены, что боги смотрят как на самое приятное для них приношение, на те игры, которые праздновались государем и народом в установленные в их честь торжественные дни. Христианин, с благочестивым отвращением избегавший гнусных зрелищ цирка и театра, попадался в адскую ловушку всякий раз, как за приятельской пирушкой происходили возлияния вина с призыванием богов-покровителей и с пожеланиями друг другу счастья. Когда невеста, сопровождаемая свадебным кортежем, с притворным нежеланием переступала порог своего нового жилища или когда печальная похоронная процессия медленно двигалась в направлении к костру, христианин покидал тех, кто был для него всех дороже, из опасения сделаться соучастником в преступлении, которое сопряжено с исполнением этих нечестивых обрядов. Всякое искусство и всякое ремесло, имевшее малейшую связь с сооружением или с украшением идолов, считалось оскверненным грязью идолопоклонства, а результатом этого строгого приговора было то, что большинство членов общины, занимавшееся либеральными или ремесленными профессиями, было осуждено на вечную нищету. Если мы остановим наше внимание на многочисленных остатках древности, то мы найдем, что, кроме изображений богов и священных культовых орудий, и дома, и одежда, и мебель язычников были обязаны самым роскошным из своих украшений тем изящным формам и привлекательным вымыслам, которым фантазия греков придала такую долговечность. Даже такие искусства, как музыка и живопись, как красноречие и поэзия, брали начало из того же нечистого источника. В глазах отцов церкви Аполлон и музы были органами адского духа, Гомер и Вергилий — самыми высшими из их служителей, а великолепная мифология, наполняющая и одушевляющая произведения их гения, имела назначением превозносить славу демонов. Даже в общеупотребительном языке Греции и Рима было множество таких привычных нечестивых выражений, которые осторожный христианин мог по нечаянности произнести или выслушать без протеста.

Опасные искушения, со всех сторон подстерегавшие неосторожного верующего, делались для него вдвое более опасными в дни торжественных празднеств. Эти празднества были так искусно организованы и так искусно распределены по различным временам года, что суеверие всегда принимало внешний вид удовольствия, а иногда и вид добродетели. Некоторые из самых священных праздников римского требника имели назначение: встречать новые январские календы торжественными мольбами о благополучии всего общества и каждого из граждан; предаваться благочестивым воспоминаниям об умерших и о живых; подтверждать ненарушимость границ поземельной собственности; приветствовать при наступлении весны жизненные силы, дающие плодородие; увековечить воспоминание о двух самых достопамятных эрах Рима, об основании города и об основании республики и восстановить во время гуманной разнузданности Сатурналий первобытное равенство человеческого рода. О том, какое отвращение внушали христианам эти нечестивые церемонии, можно составить себе некоторое понятие по той тонкой разборчивости, которую они выказывали в одном, гораздо менее тревожном случае. В дни общего веселья древние имели обыкновение украшать двери своих домов фонарями и лавровыми ветвями и надевать на головы гирлянды из цветов. С этим невинным и приятным для глаз обычаем, пожалуй, можно бы было примириться, если бы можно было смотреть на него как на чисто гражданское установление. Но, к несчастью, оказывалось, что двери находились под покровительством домашних богов, что лавровое дерево посвящено любовнику Дафны и что гирлянды из цветов, хотя и употреблялись часто как символы радости или печали, первоначально назначались на служение суеверию. Те из христиан, которые из страха соглашались сообразоваться в этом случае с обычаями своей родины и с требованиями начальства, мучили себя самыми мрачными мыслями; они боялись и упреков своей собственной совести, и порицаний со стороны церкви, и угроз Божеского мщения.

Вот какое заботливое внимание было нужно для того, чтобы охранить чистоту Евангелия от заразительного духа идолопоклонства. Последователи установленной религии бессознательно исполняли и в общественной, и в частной жизни суеверные религиозные обряды, к которым их привязывали воспитание и привычка. Но всякий раз, как совершались эти обряды, они давали христианам повод заявлять против них горячий протест. Благодаря таким часто повторявшимся протестам в христианах постоянно укреплялась привязанность к их вере, а по мере того как росло их усердие, и предпринятая ими против господства демонов война велась с большим одушевлением и с большим успехом.

Учение о бессмертии души

Сочинения Цицерона выставляют в самом ярком свете невежество, заблуждения и сомнения древних философов касательно вопроса о бессмертии души. Когда они хотели научить своих последователей не бояться смерти, они внушали им ту простую и вместе с тем печальную мысль, что роковой удар, прекращающий нашу жизнь, избавляет нас от житейских невзгод и что не может более страдать тот, кто перестал существовать. Однако в Греции и Риме были некоторые мудрецы, составившие себе более возвышенное и в некоторых отношениях более основательное понятие о человеческой натуре, хотя и следует сознаться, что в таких отвлеченных исследованиях их разум часто руководствовался их воображением, а их воображение повиновалось голосу их тщеславия. Когда они с удовольствием обозревали обширность своих умственных способностей, когда они прилагали разнообразные способности памяти, фантазии и рассудка к самым глубоким умозрениям или к изучению самых важных вопросов и когда они воодушевлялись желанием славы, переносившим их в будущие века далеко за пределы смерти и могилы, — тогда они не могли допускать, чтобы их смешивали с живущими в полях животными, и не могли верить, чтобы то существо, к достоинствам которого они питали самое искреннее уважение, должно было довольствоваться небольшим местом на земле и немногими годами жизни. Задавшись такой благоприятной для человеческого рода мыслью, они призвали к себе на помощь науку или, скорее, язык метафизики. Они скоро пришли к убеждению, что так как ни одно из свойств материи не может быть применено к деятельности ума, то, стало быть, человеческая душа есть такая субстанция, которая отлична от тела, чиста, несложна и духовна, что она не может подвергаться разложению и доступна для гораздо более высокой степени добродетели и счастья после того, как она освободится от своей телесной тюрьмы. Из этих ясных и возвышенных принципов философы, шедшие по стопам Платона, вывели весьма неосновательное заключение: они стали утверждать не только то, что человеческая душа бессмертна в будущем, но и то, что она существовала вечно, и стали смотреть на нее как на часть того бесконечного и существующего самим собой духа, который наполняет собой и поддерживает Вселенную. Учение, до такой степени выходившее за пределы человеческих понятий и человеческого опыта, могло служить для философов развлечением в часы досуга; оно могло в тиши уединения приносить падающей духом добродетели луч надежды, но слабое впечатление, которое оно производило в школах, скоро изглаживалось развлечениями и деловыми занятиями обыденной жизни. Нам достаточно хорошо известны действия, характеры и мотивы самых выдающихся людей, живших во времена Цицерона и первых Цезарей, так что мы можем положительно утверждать, что они никогда не руководствовались в своих поступках сколько-нибудь серьезной уверенностью в наградах или в наказаниях будущей жизни. И в судах, и в римском сенате самые даровитые ораторы не боялись оскорбить своих слушателей, называя эту доктрину пустым и нелепым мнением, которое с презрением отвергается всяким, кто не лишен образования и рассудка.

Так как, несмотря на самые благородные усилия, философия оказалась способной лишь слегка выразить желание, надежду или вероятие будущей жизни, то одно только божественное откровение могло удостоверить существование и описать положение той невидимой страны, которая должна принимать души людей после их отделения от тела. Впрочем, в популярных религиях Греции и Рима мы усматриваем несколько существенных недостатков, которые делали их неспособными к разрешению такой трудной задачи. 1. Общая система их мифологии не опиралась ни на какие солидные доказательства, и самые умные между язычниками уже не подчинялись ее незаконно захваченному авторитету. 2. Описание ада было предоставлено фантазии живописцев и поэтов, которые населяли его столькими призраками и чудовищами и распределяли награды и наказания с таким неуважением к законам справедливости, что самая близкая человеческому сердцу истина была заглушена и обезображена нелепой примесью самых сумасбродных вымыслов. 3. Благочестивые политеисты Греции и Рима едва ли считали учение о будущей жизни за одно из основных положений своей религии. Поскольку провидение богов касалось скорее целых обществ, чем частных лиц, то оно проявлялось преимущественно на видимом театре здешнего мира. Мольбы, с которыми язычники обращались к алтарям Юпитера и Аполлона, выражали их заботу о мирском благополучии и невежество или равнодушие касательно будущей жизни. Важная истина бессмертия души проповедовалась и с большим старанием, и с большим успехом в Индии, Ассирии, Египте и Галлии, а так как мы не можем приписывать это различие превосходству знаний у варваров, то мы должны приписать его влиянию лиц духовного звания, которые умели обращать мотивы добродетели в орудия честолюбия.

Казалось бы, что столь существенный для религии принцип мог быть поведан путем откровения избранному народу Палестины в самых ясных выражениях и что он мог бы быть безопасно вверен наследственной священнической расе Аарона. Но мы должны преклоняться перед таинственными декретами Провидения, когда усматриваем, что учение о бессмертии души опущено в Моисеевом законе: на него делаются неясные намеки пророками, а в течение длинного периода времени, отделяющего египетское пленение от вавилонского, как упования, так и опасения иудеев, по-видимому, ограничивались тесными рамками земной жизни. После того как Кир дозволил изгнанной нации возвратиться в обетованную землю и после того как Эздра восстановил древние памятники ее религии, в Иерусалиме образовались две знаменитые секты — саддукеи и фарисеи. Первые из них, состоявшие из самых зажиточных и самых выдающихся членов общества, строго придерживались буквального смысла Моисеева закона и из чувства благочестия отвергали бессмертие души как учение, которое не имеет поддержки в содержании священных книг, считавшихся ими за единственное основание их веры. А фарисеи присовокупляли к авторитету Св. Писания авторитет преданий и под именем преданий принимали некоторые умозрительные положения, заимствованные от философии или от религии восточных народов. Учение о судьбе или предопределении, об ангелах и духах и о наградах и наказаниях в будущей жизни было в числе этих новых догматов веры, а так как фарисеи благодаря строгости своих нравов успели привлечь на свою сторону большинство иудейского народа, то бессмертие души сделалось преобладающим убеждением синагоги под управлением государей и первосвященников из рода Маккавеев. По своему характеру иудеи не были способны ограничиться таким холодным и вялым одобрением, какое могло удовлетворить ум политеиста, и лишь только они допустили мысль о будущей жизни, они взялись за нее с тем рвением, которое всегда было отличительной чертой всей нации. Впрочем, их усердие ничего не прибавило ни к ее очевидности, ни даже к ее правдоподобию; поэтому, хотя догмат загробной жизни и бессмертия души и был внушен человеку природой, одобрен рассудком и принят суеверием, он мог получить санкцию божественной истины только от авторитета и примера Христа.

Когда обещание вечного блаженства было предложено человеческому роду с тем условием, чтобы он уверовал в Евангелие и подчинился его заповедям, неудивительно, что столь выгодное предложение было принято огромным числом людей всяких религий, всякого звания и из всех провинций Римской империи. Древние христиане были воодушевлены таким презрением к своему земному существованию и такой твердой уверенностью в бессмертии души, о которых не может дать нам сколько-нибудь правильного понятия шаткая и неполная вера новейших веков. В первобытной церкви влияние этой истины приобретало громадную силу благодаря одному ожиданию, которое хотя и не оправдалось на деле, но имеет право на уважение по своей практической пользе и по своей древности. В то время существовало общее убеждение, что близок конец мира и что затем наступит царствие небесное. Приближение этого чудесного события было предсказано апостолами; предание о нем было сохранено их первыми учениками; а те, кто принимали в буквальном смысле слова самого Христа, были обязаны ожидать второго и славного пришествия Сына Человеческого среди облаков прежде, нежели совершенно исчезнет то поколение, которое видело его скромное положение на земле и которое еще могло быть свидетелем бедствий иудеев в царствования Веспасиана и Адриана. Прошедшие с тех пор семнадцать столетий научили нас, что не следует придавать слишком ясный смысл таинственному языку пророчеств и откровений, но пока мудрые цели Провидения дозволяли церкви держаться этого заблуждения, оно имело самое благотворное влияние на верования и поведение христиан, живших в благоговейном ожидании той минуты, когда весь земной шар и все разнообразные племена человеческого рода задрожат от появления их божественного Судии.

Учение о тысячелетнем царствии

Древнее и очень распространенное учение о тысячелетнем царствии было тесно связано с ожиданием второго пришествия Христа. Так как сотворение мира было окончено в шесть дней, то его продолжительность в настоящем его положении была определена в шесть тысяч лет, согласно преданию, которое приписывалось пророку Илие. Путем точно такой же аналогии было сделано заключение, что за этим длинным периодом тяжелых усилий и споров, уже почти закончившимся, наступит полный радостей тысячелетний отдых и что Христос, окруженный торжествующим сонмом святых и избранных, спасшихся от смерти или чудным образом воскресших, будет царствовать на земле до того времени, которое назначено для последнего и общего воскресения мертвых. Эта надежда была так привлекательна для верующих, что они поспешили разукрасить столицу этого благословенного царства — Новый Иерусалим — самыми яркими красками фантазии. Так как предполагалось, что его обитатели не утратят своей человеческой натуры и своих чувственных влечений, то для них было бы слишком утонченно благополучие, состоящее из одних чистых и духовных наслаждений. Сады Эдема с их удовольствиями пастушеской жизни уже не годились для того развитого состояния, которого достигло общество времен Римской империи. Поэтому был воздвигнут город из золота и драгоценных каменьев; окружающая его местность была с избытком наделена земными продуктами и вином, а в пользовании всеми этими благами добродушные жители не должны были стесняться никакими недоверчивыми постановлениями об исключительном праве собственности. Веру в такое тысячелетнее царствие тщательно поддерживали все отцы церкви, начиная с Юстина Мученика и Иринея, который беседовал с непосредственными учениками апостолов, и кончая Лактанцием, который был наставником сына Константина. Если эта вера и не была принята повсюду, она все-таки была господствующим чувством у православных верующих, а так как она очень хорошо согласовалась с желаниями и опасениями человеческого рода, то она в значительной мере содействовала распространению христианской веры. Но когда церковь получила довольно прочную организацию, эта временная подпора была отложена в сторону. Учение о царствии Христа на земле было сначала отнесено к числу глубокомысленных аллегорий, потом постепенно было низведено в разряд сомнительных и бесполезных верований и наконец было отвергнуто как нелепая выдумка еретиков и фанатиков. Это таинственное предсказание, до сих пор входящее в состав священных книг, а в ту пору считавшееся благоприятным для общераспространенного мнения, едва не подверглось церковной опале.

В то время как последователям Христа были обещаны благоденствие и слава мирского владычества, неверующим грозили самыми страшными бедствиями. Сооружение Нового Иерусалима должно было подвигаться вперед вместе с постепенным разрушением мистического Вавилона, а пока царствовавшие до Константина императоры упорствовали в привязанности к идолопоклонству, название Вавилон применялось к Риму и к Римской империи. Для него был приготовлен целый ряд всевозможных нравственных и физических несчастий, какие только могут обрушиться на благоденствующую нацию, — внутренние раздоры и вторжение самых свирепых варваров из самых отдаленных северных стран, моровая язва и голод, кометы и солнечные затмения, землетрясения и наводнения. Все это были лишь приготовительные тревожные предзнаменования той великой катастрофы, когда родину Сципионов и Цезарей должен был истребить нисшедший с неба огонь и когда город семи холмов вместе со своими дворцами, храмами и триумфальными арками должен был погрузиться в огромное море пылающей серы. Впрочем, тщеславие римлян могло находить некоторое для себя утешение в том, что с концом их владычества должно было окончиться и существование всего мира, который, уже испытав однажды гибель от воды, должен был подвергнуться вторичному и быстрому истреблению от огня. Уверенность христиан в таком всеобщем пожаре удачно согласовалась и с восточными преданиями, и со стоической философией, и с явлениями природы; даже та страна, которой, по религиозным мотивам, было предназначено сделаться первоначальной причиной и главной сценой пожара, была лучше всех приспособлена для такой роли по своей природе и по своим физическим условиям, так как в ней находились и глубокие пещеры, и пласты серы, и многочисленные огнедышащие горы, о которых нам дают лишь весьма слабое понятие вулканы Этны, Везувия и Липарских островов. Даже самые спокойные и самые неустрашимые скептики не могли сознаться, что уничтожение тогдашней системы мира посредством огня было само по себе чрезвычайно правдоподобно. А христианин, опиравшийся в своем веровании не столько на обманчивые доводы рассудка, сколько на авторитет традиций и на толкование Св. Писания, с ужасом ожидал события, которое он считал несомненным и близким, и так как его ум был постоянно занят этой мыслью, то в каждом бедствии, обрушивавшемся на империю, он видел верный признак наступающего разрушения мира.

Осуждение на вечную гибель самых мудрых и самых добродетельных язычников за то, что им была неизвестна божественная истина, или за то, что они не верили в нее, кажется в наше время оскорблением здравого смысла и чувства человеколюбия. Но первобытная церковь, будучи более тверда в своей вере, без колебаний обрекала большую часть человеческого рода на вечные мучения. Из милосердия, быть может, и дозволялось надеяться на спасение Сократа или некоторых других древних мудрецов, руководствовавшихся светом разума прежде, нежели воссиял свет Евангелия; но относительно тех, кто после рождения или смерти Христа упорно держался прежней привычки поклоняться демонам, единогласно утверждали, что ни один из них не может ожидать помилования от справедливости прогневанного Божества. Эти суровые идеи, с которыми Древний мир был вовсе незнаком, по-видимому, внесли дух озлобления в такую систему, которая была основана на любви и согласии. Узы родства и дружбы нередко разрывались из-за различия религиозных верований, а христиане, томившиеся в этом мире под гнетом язычников, нередко до того увлекались жаждой мщения и сознанием своего духовного превосходства, что с наслаждением сравнивали свое будущее торжество с мучениями, которые ожидали их противников. «Вы любите зрелища, — восклицает суровый Тертуллиан, — ожидайте же величайшего из всех зрелищ — последнего и неизменного суда над всей Вселенной. Как я буду любоваться, как я буду смеяться, как я буду радоваться, как я буду восхищаться, когда я увижу, как гордые монархи и воображаемые боги будут стонать в самых глубоких пропастях преисподней; как сановники, преследовавшие имя Господа, будут жариться в более жарком огне, чем тот, что они когда-либо зажигали для гибели христиан; как мудрые философы вместе с введенными в заблуждение учениками будут делаться красными среди пламени; как прославленные поэты будут трепетать перед трибуналом не Миноса, а Христа; как трагические актеры будут более обыкновенного возвышать свой голос для выражения своих собственных страданий; как плясуны..!» Но человеколюбивый читатель, надеюсь, позволит мне задернуть завесу над остальной частью этой страшной картины, которую усердный африканец дорисовывает с большим разнообразием натянутых и безжалостных острот.

Между первыми христианами, без сомнения, было не мало таких, характер которых более согласовался со смирением и милосердием той веры, которую они исповедовали. Многие из них искренно сожалели об опасностях, которые угрожали их друзьям и соотечественникам, и выказывали самое добросердечное усердие в своих стараниях спасти этих несчастных от ожидавшей их гибели. Беспечный политеист, напуганный новыми и неожиданными опасностями, от которых не могли доставить ему надежной защиты ни его священники, ни его философы, очень часто приходил в ужас от угрозы вечных мучений и покорялся. Его опасения содействовали успехам его веры и разума, и как только в его уме зарождалось подозрение, что христианская религия, может быть, и есть та религия, которая истинна, его уже нетрудно было убедить в том, что он поступит самым предусмотрительным и самым благоразумным образом, если перейдет в нее.

Сверхъестественные дарования, которые приписывались христианам даже в этой жизни и которые ставили их выше всего остального человеческого рода, конечно, служили утешением для них самих и вместе с тем очень часто способствовали убеждению неверующих. Кроме случайных чудес, которые иногда могли совершаться благодаря непосредственному вмешательству божества, приостанавливавшего действие законов природы для пользы религии, христианская церковь со времен апостолов и первых их учеников заявляла притязание на непрерывный ряд сверхъестественных способностей: она приписывала себе дар языкознания, видений и пророчеств, способность изгонять демонов, исцелять страждущих и воскрешать мертвых. Знание иностранных языков нередко сообщалось современникам Иринея, хотя сам Ириней должен был бороться с трудностями варварского диалекта в то время, как он проповедовал Евангелие жителям Галлии. Божественное вдохновение, сообщалось ли оно в форме видений во время бдения или в форме видений во время сна, было, как рассказывают, щедро изливаемо на верующих всякого разряда, как на женщин, так и на старцев, как на молодых мальчиков, так и на епископов. Когда их благочестивые души были подготовлены молитвами, постом и бдениями к восприятию сверхъестественного импульса, они утрачивали чувство самосознания и в экстазе высказывали то, что им было внушено, делаясь в этом случае простыми орудиями святого духа точно так, как труба или флейта служит орудием для того, кто на ней играет. Следует прибавить, что видения большей частью имели целью или разоблачить будущую судьбу церкви, или руководить ее тогдашней администрацией. Изгнание демонов из тела тех несчастных, которых им было дозволено мучить, считалось за замечательное, хотя и весьма обыкновенное, торжество религии, а древние поборники христианства часто ссылались на него как на самое убедительное доказательство истины христианской религии. Эта внушительная церемония обыкновенно совершалась публично в присутствии многочисленных зрителей; страждущий исцелялся благодаря могуществу или искусству заклинателя, а побежденный демон громко сознавался, что он был из числа баснословных богов древности, беззаконно присвоивших себе право быть предметами поклонения для человеческого рода. Но чудесное исцеление самых застарелых или даже самых сверхъестественных недугов не может возбуждать в нас удивления, когда мы припоминаем, что во времена Иринея, то есть около конца второго столетия, воскрешение из мертвых вовсе не считалось необыкновенным происшествием, что это чудо часто совершалось в случае надобности путем продолжительного поста и совокупных молитв всех верующих данной местности и что воскресшие впоследствии жили довольно долго среди тех, чьим молитвам они были обязаны своим воскрешением. В такую эпоху, когда вера могла похвастаться столькими удивительными победами над смертью, по-видимому, трудно было найти оправдание для скептицизма тех философов, которые, несмотря ни на что, отвергали или осмеивали учение о воскрешении мертвых. Один знатный грек свел всю религиозную полемику к этому важному пункту и дал антиохийскому епископу Феофилу слово, что немедленно перейдет в христианскую религию, если хоть один человек восстанет из мертвых на его глазах. Довольно странно то, что высшее духовное лицо главной восточной церкви, несмотря на горячее желание обратить своего друга в христианскую религию, отклонило этот прямой и разумный вызов.

Несмотря на то что чудеса первобытной церкви приобрели санкцию стольких веков, на них недавно сделано было нападение в одном смелом и остроумном исследовании, которое хотя и нашло у публики самый благосклонный прием, но, как кажется, произвело общий скандал как в среде наших отечественных богословов, так и в среде богословов других протестантских церквей. В нашем противоположном взгляде на этот предмет мы руководствуемся не какими-либо особыми аргументами, а нашей манерой смотреть на вещи и мыслить, главным образом тем, что мы привыкли требовать известной степени достоверности от доказательств сверхъестественных происшествий. На историке вовсе не лежит обязанность выказывать свое личное мнение об этом щекотливом и важном спорном вопросе; но он не должен умалчивать о том, как трудно отыскать такую теорию, которая могла бы согласовать интересы религии с интересами разума, как трудно с точностью определить границы того счастливого периода, которому не были знакомы заблуждение и обман и за которым можно признать дар сверхъестественных способностей. Начиная с первого из отцов церкви и кончая последним из пап, идет непрерывный ряд епископов, святых, мучеников и чудес, а развитие суеверий совершается так постепенно и почти незаметно, что мы не знаем, на котором из звеньев мы должны прервать цепь традиции. Каждый век свидетельствует о достоверности ознаменовавших его сверхъестественных событий, и его свидетельство, по-видимому, не менее веско и не менее достойно уважения, чем свидетельство предшествующего поколения; таким образом, мы незаметно доходим до того, что сами сознаем нашу непоследовательность, если жившим в восьмом и двенадцатом столетиях почтенному Беду и святому Бернару отказываем в таком же доверии, какое так охотно оказывали жившим во втором столетии Юстину и Иринею. Если бы достоверность каких-либо из этих чудес могла быть основана на их явной пользе и уместности, то всегда находились бы достаточные мотивы для вмешательства свыше, так как в каждом веке были неверующие, которых нужно было убедить, были еретики, которых нужно было обратить в истинную веру. А между тем, так как всякий верующий в откровение убежден в достоверности чудес, а всякий здравомыслящий человек убежден в том, что они прекратились, то неизбежно следует допустить существование такого периода времени, в течение которого способность творить чудеса была отнята у христианской церкви или внезапно, или постепенно. Все равно, какая бы ни была избрана для этой цели эра — смерть ли апостолов, введение ли в Римской империи христианства, уничтожение ли ереси Ария, — мы во всяком случае должны удивляться равнодушию живших в то время христиан. Они не переставали поддерживать свои притязания и после того, как утратили дар. Легковерие стало заменять веру, фанатизму дозволили выражаться языком вдохновения, а то, что было плодом случайности или хитрости, стали объяснять сверхъестественными причинами. Недавние примеры настоящих чудес должны были ознакомить христиан с путями Провидения и должны были приучить их (если нам будет дозволено употребить весьма неудовлетворительное выражение) распознавать манеру божественного Художника. Если бы самый даровитый из новейших итальянских живописцев вздумал украсить свои слабые подражания именами Рафаэля или Корреджо, такой дерзкий обман был бы немедленно разоблачен и возбудил бы сильнейшее негодование.

Польза чудес

Независимо от того или другого мнения о чудесах первобытной церкви после времен апостольских послушный и мягкий характер верующих во втором и третьем столетиях случайно оказался полезным делу истины и религии. В новейшие времена тайный и даже невольный скептицизм уживается с самым сильным расположением к благочестию. Чувство, допускающее веру в сверхъестественные истины, является не столько активным убеждением, сколько холодным и пассивным согласием. Так как наш разум или, по меньшей мере, наше воображение давно уже привыкли соблюдать и уважать неизменный порядок природы, то они недостаточно подготовлены к тому, чтобы выдерживать видимое действие Божества. Но в первые века христианства положение человеческого рода было совершенно иное. Самые любознательные или самые легковерные язычники нередко склонялись к убеждению вступить в такое общество, которое заявляло притязание на способность творить чудеса. Первобытные христиане постоянно держались на мистической почве, а их умы приучились верить в самые необыкновенные происшествия. Они чувствовали или воображали, что на них беспрестанно нападают со всех сторон демоны, что их подкрепляют видения, что их поучают пророчества и что молитвы церкви чудным образом спасают их от опасностей, болезней и даже от смерти. Действительные или воображаемые чудеса, для которых они, по убеждению, так часто служили целью, орудием или зрителями, к счастью, так же легко, но с гораздо большим основанием располагали их верить в подлинные чудеса евангельской истории; таким образом, те сверхъестественные происшествия, которые не переходили за границы их собственного опыта, внушали им самую твердую уверенность в таких таинственных событиях, которые, по их собственному сознанию, выходили за пределы их понимания. Это-то глубокое убеждение в сверхъестественных истинах и было так прославляемо под именем веры, то есть под именем того умственного настроения, которое выдавалось за самый верный залог божественной благодати и будущего блаженства и считалось за главное или даже за единственное достоинство христианина. По мнению самых строгих христианских наставников, те православные добродетели, которыми могут отличаться и неверующие, не имеют никакого значения или влияния в деле нашего спасения.

Нравы ранних христиан

Но первобытный христианин доказывал истину своей веры своими добродетелями, и многие не без основания полагали, что божественное учение, просвещавшее или подчинявшее себе разум, вместе с тем очищало сердца верующих и руководило их действиями. И первые поборники христианства, свидетельствовавшие о душевной чистоте своих собратьев, и позднейшие писатели, прославлявшие святость своих предков, описывают самыми яркими красками улучшение нравов, происшедшее в мире благодаря проповедованию Евангелия. Так как я намерен останавливаться только на тех человеческих мотивах, которые содействовали влиянию откровения, то я слегка упомяну о двух причинах, по которым жизнь первых христиан естественно должна была сделаться более чистой и более строгой, нежели жизнь их языческих современников или их выродившихся преемников, а именно — об их раскаянии в прежних прегрешениях и об их похвальном желании поддержать хорошую репутацию общества, к которому они принадлежали.

То был очень старый, внушенный невежеством или злобой неверующих упрек, будто христиане привлекали на свою сторону самых ужасных преступников, которые при малейшем расположении к раскаянию легко склонялись к убеждению смыть водой крещения преступность своего прошлого поведения, для искупления которого им не давали никаких средств храмы языческих богов. Но если мы очистим это обвинение от всяких искажений, мы найдем, что оно делает церкви столько же чести, сколько оно содействовало увеличению числа верующих. Приверженцы христианства могут не краснея сознаться, что многие из самых знаменитых святых были до своего крещения самыми отъявленными грешниками. Кто ведет жизнь сколько-нибудь согласную с правилами милосердия и честности, тот извлекает из убеждения в своей правоте такое чувство спокойного самодовольства, что становится нелегко доступным для тех внезапных эмоций стыда, скорби и ужаса, которые были причиной стольких удивительных обращений в христианство. Но проповедники Евангелия, следуя примеру своего божественного Учителя, не пренебрегали обществом таких мужчин и в особенности таких женщин, которые были подавлены сознанием, а нередко и последствиями своих пороков. Так как эти несчастные переходили от грехов и суеверий к славной надежде бессмертия, то они принимали решение посвятить свою жизнь не только добродетелям, но и покаянию. Желание совершенства делалось в их душе господствующей страстью, а всем хорошо известно, что, когда рассудок обрекает себя на холодное воздержание, наши страсти с быстротой и стремительностью переносят нас через те пространства, которые лежат между самыми противоположными крайностями.

После того как новообращенные поступили в число верующих и были допущены к пользованию таинствами христианской церкви, их стало удерживать от возвращения к прежней порочной жизни другое соображение, хотя и менее возвышенное, но весьма честное и почтенное. Всякое отдельное общество, оторвавшееся от той нации или той религии, к которой прежде принадлежало, немедленно делается предметом общих и завистливых наблюдений. В особенности когда число его членов незначительно, на его характер могут влиять добродетели и пороки лиц, входящих в его состав; тогда каждый из его членов вынужден следить с самым напряженным вниманием и за своим собственным поведением, и за поведением своих собратьев, потому что он имел бы свою долю как в общем позоре, так и в приобретенной обществом хорошей репутации. Когда жившие в Вифинии христиане были приведены на суд к Плинию Младшему, они уверяли проконсула, что не только не вступали ни в какой заговор, но даже были связаны торжественным обязательством воздерживаться от таких преступлений, которые нарушают частное или общественное спокойствие, — от воровства, грабежа, прелюбодеяния, клятвопреступления и мошенничества. Почти через сто лет после этого Тертуллиан мог с благородной гордостью похвастаться тем, что очень немногие христиане подвергались уголовным наказаниям не иначе, как за свою религию. Их серьезный и уединенный образ жизни, не допускавший свойственных тому веку развлечений и роскоши, приучал их к целомудрию, воздержанию, бережливости и ко всем скромным семейным добродетелям. Так как они большей частью занимались какой-нибудь торговлей или каким-нибудь ремеслом, то лишь благодаря самой строгой честности и самому приветливому обхождению могли устранять недоверие, которое так легко возникает в нечестивых людях ко всему, что имеет внешний вид святости. Презрение к свету развивало в них привычки к кротости, смирению и терпению. Чем более их преследовали, тем более они сближались друг с другом. Их любовь к ближнему и великодушная доверчивость были подмечены неверующими и очень часто употреблялись во зло их вероломными друзьями.

Нравственность отцов церкви

Нравственности первых христиан делает большую честь тот факт, что даже их ошибки или, правильнее сказать, их заблуждения происходили от излишка добродетели. Епископы и ученые-богословы, которые свидетельствуют нам о том, каковы были верования, принципы и даже житейские правила их современников, и которые могли влиять на них своим авторитетом, изучали Св. Писание не столько со знанием дела, сколько с благочестием и нередко принимали в самом буквальном смысле те суровые правила Христа и апостолов, к которым благоразумие позднейших комментаторов применяло более свободный и более иносказательный способ объяснений. Стараясь превознести совершенства Евангелия над мудростью философии, ревностные отцы церкви довели обязанности умерщвления своей плоти, нравственной чистоты и терпения до такой высокой степени, которой едва ли можно достигнуть и которую еще труднее сохранить при нашей теперешней слабости и развращенности. Такая необыкновенная и возвышенная доктрина неизбежно должна была внушать народу уважение, но она не могла располагать к себе тех светских философов, которые в этой временной жизни принимают в руководство лишь чувства, внушаемые природой, и интересы общества.

В самых добродетельных и самых благородных натурах мы усматриваем две совершенно естественные наклонности — влечение к удовольствию и влечение к деятельности. Если первое из этих влечений облагорожено искусством и наукой, если оно украшено тем, что есть привлекательного в светской жизни, и если оно очищено от всего, что несогласно с требованиями бережливости, здоровья и репутации, оно служит главным источником счастья в частной жизни. Влечение к деятельности — более могущественный принцип, но его плоды более сомнительного характера. Оно часто ведет к гневной раздражительности, к честолюбию и к жажде мщения, но когда им руководят честность и благотворительность, оно делается источником всех добродетелей; а когда к этим добродетелям присоединяются равные им дарования, то может случиться, что семейство, государство или империя обязаны своей безопасностью и своим благосостоянием неустрашимому мужеству одного человека. Поэтому влечению к удовольствиям мы можем приписать все, что есть самого приятного в жизни, а влечению к деятельности — все, что в ней есть полезного и достойного уважения. Такой характер, в котором оба эти влечения соединяются и действуют сообща, по-видимому, дает самое законченное понятие о человеческой натуре. Равнодушный и непредприимчивый характер, лишенный этих обоих влечений, был бы всеми единогласно признан за такой, который совершенно неспособен ни доставлять индивидуальное счастье, ни приносить какую-либо общественную пользу. Но первые христиане желали быть приятными или полезными не в этом мире.

Приобретение знаний, упражнение нашего ума или нашего воображения и приятное течение ничем не стесняемой беседы могут занимать просвещенного человека в часы досуга. Но суровые отцы церкви или с отвращением отвергали подобные развлечения, или допускали их с крайней осмотрительностью, потому что презирали знания, которые не вели к спасению, и видели во всяком легком разговоре преступное злоупотребление даром слова. При теперешних условиях нашего существования тело так неразрывно связано с душой, что, казалось бы, наш собственный интерес требует, чтобы мы умеренно и без вреда для себя вкушали те наслаждения, которые доступны этому верному нашему товарищу. Но наши благочестивые предки рассуждали иначе: тщетно стараясь подражать совершенству ангелов, они пренебрегали или делали вид, будто пренебрегают всеми земными и телесными наслаждениями. Некоторые из наших чувств необходимы для нашего сохранения, некоторые — для нашего пропитания и некоторые — для приобретения познаний; в этих случаях не было возможности запрещать пользование ими, но первое приятное ощущение считалось за тот момент, с которого начиналось употребление их во зло. От бесчувственного кандидата на звание небожителя требовали, чтобы он не только не поддавался грубым приманкам вкуса или обоняния, но даже чтобы он старался не слышать нечестивой гармонии звуков и чтобы он смотрел с равнодушием на самые законченные произведения человеческого искусства. Нарядные одежды, великолепные дома и изящная обстановка считались вдвойне преступными, так как в них выражались и гордость, и чувственность; внешняя простота и выражение скорби на лице были более приличны для христианина, уверенного в своей греховности, но неуверенного в своем спасении. В своих порицаниях роскоши отцы церкви чрезвычайно мелочны и входят в малейшие подробности; в числе различных предметов, возбуждающих их благочестивое негодование, мы находим: фальшивые волосы, одежды всех цветов, кроме белого, музыкальные инструменты, золотые и серебряные вазы, мягкие подушки (так как голова Иакова покоилась на камне), белый хлеб, иностранные вина, публичные приветствия, пользование теплыми банями и привычка брить бороды, которая, по выражению Тертуллиана, есть ложь на нашу собственную наружность и нечестивая попытка улучшить произведение Создателя. Когда христианство проникло в сферы людей, богатых и образованных, исполнение этих странных требований было предоставлено (точно так же, как оно было бы предоставлено в наше время) тем немногим людям, которые желали достигнуть высшей степени святости. Впрочем, для низших слоев человеческого общества и нетрудно, и вместе с тем приятно заявлять притязания на особые достоинства, основанные на презрении к той роскоши и к тем наслаждениям, которые фортуна сделала недоступными для них. Добродетель первобытных христиан, подобно добродетели первых римлян, очень часто охранялась бедностью и невежеством.

Целомудренная строгость отцов церкви в том, что касалось взаимных отношений между лицами обоего пола, истекала из того же принципа — из их отвращения ко всем наслаждениям, которые, удовлетворяя чувственные влечения людей, унижают их духовную природу. Они охотно верили, что, если бы Адам не вышел из повиновения Создателю, он жил бы вечно в состоянии девственной чистоты, а какой-нибудь неоскорбительный для целомудрия способ размножения населил бы рай породой невинных и бессмертных существ. Брак был дозволен его падшим потомкам только как необходимое средство для продолжения человеческого рода и как узда, хотя и не вполне удовлетворительная, для сдерживания природной распущенности чувственных влечений. В нерешительности, с которой православные казуисты относятся к этому интересному вопросу, видно замешательство людей, неохотно одобряющих такое учреждение, которое они допускают по необходимости. Перечисление весьма причудливых и входящих в мелкие подробности законов, которыми они обставили брачное ложе, вызвало бы улыбку на устах юноши и краску на лице девушки. Они единогласно держались того мнения, что первого брака вполне достаточно для всех целей природы и общества. Чувственная супружеская связь была доведена до такой чистоты, которая делала ее похожей на мистическую связь Христа с его церковью, и она признавалась нерасторжимой ни разводом, ни смертью. Вторичный брак был заклеймен названием законного прелюбодеяния, и те, которые оказывались виновными в таком нарушении христианской чистоты, скоро лишались и покровительства церкви, и ее подаяний. Так как чувственные влечения считались преступными, а брак допускался лишь ради человеческой немощи, то отцы церкви поступали согласно с этими принципами, считая безбрачное состояние за самое близкое к божескому совершенству. Древний Рим с трудом поддерживал учреждение шести весталок, а первобытная церковь была наполнена множеством лиц обоего пола, обрекших себя на вечное целомудрие. Немногие из числа этих последних, и между прочими ученый Ориген, нашли более благоразумным обезоружить искусителя. Одни из них были вовсе нечувствительны к плотским вожделениям, а другие всегда одерживали над ними победу. Девы, родившиеся в жгучем африканском климате, презирая постыдное бегство перед врагом, вступали с ним в борьбу лицом к лицу; они дозволяли священникам и дьяконам разделять с ними ложе и среди любовного пламени гордились своей незапятнанной чистотой. Но оскорбленная натура иногда вступала в свои права, и этот новый вид мученичества привел лишь к тому, что послужил поводом для нового скандала в недрах церкви. Впрочем, между христианскими аскетами (это название они заимствовали от своих мучительных упражнений) были и такие, которые благодаря тому, что были менее самонадеянны, вероятно, имели больший успех. Утрата чувственных наслаждений возмещалась и вознаграждалась сознанием своего духовного превосходства. Даже язычники были склонны оценить достоинства самопожертвования сообразно с его бросающимися в глаза трудностями, а отцы церкви изливали бурные потоки своего красноречия для прославления этих целомудренных невест Христовых. Таковы были первые зачатки тех монашеских принципов и учреждений, которые в следующие века перевесили все мирские достоинства христианства.

Деловые занятия были противны христианам не менее, чем удовольствия земной жизни. Они не знали, как согласовать защиту своей личности и собственности с той смиренной доктриной, которая велит забывать прошлые обиды и напрашиваться на новые. Их душевная простота была оскорблена употреблением клятв, пышной обстановкой суда и оживленными прениями общественных собраний; их человеколюбивое невежество не могло понять, чтобы можно было законным образом проливать кровь наших собратьев мечом правосудия или мечом войны даже в тех случаях, когда их преступные или враждебные попытки угрожают спокойствию и безопасности всего общества. Они признавали, что при менее совершенном иудейском законодательстве свыше вдохновенные пророки и короли — помазанники Божьи — пользовались с дозволения Небес всеми правами, какие предоставляла им иудейская конституция. Христиане понимали и признавали, что такие учреждения могли быть необходимы для тогдашней системы мира, и охотно подчинялись власти языческих правителей. Но в то время как они проповедовали правила пассивного повиновения, они отказывались от всякого деятельного участия в гражданском управлении или в военной защите империи. Может быть, и допускалась некоторая снисходительность по отношению к тем, кто еще прежде своего обращения в христианство предавался таким свирепым и кровожадным занятиям, но христианин не мог принять на себя звание воина, должностного лица или государя, не отказавшись от своих более священных обязанностей. Это холодное или даже преступное пренебрежение к общественному благосостоянию навлекало на них презрение и упреки язычников, которые часто задавались вопросом, какова была бы участь империи, со всех сторон атакованной варварами, если бы весь человеческий род стал придерживаться малодушных чувств новой секты? На этот оскорбительный вопрос защитники христианства давали неясные и двусмысленные ответы, так как они не желали раскрывать тайную причину своей беспечности, — ожидание, что прежде, нежели совершится обращение всего человеческого рода в христианство, перестанут существовать и войны, и правительства, и Римская империя, и сам мир. Следует также заметить, что в этом случае положение первых христиан весьма удачно согласовалось с их религиозной разборчивостью и что их отвращение к деятельной жизни содействовало скорее их освобождению от службы, нежели их устранению от гражданских и военных отличий.

Устройство христианской общины

Но человеческий характер, как бы он ни возвышался или как бы он ни унижался под влиянием временного энтузиазма, непременно постепенно возвратится к своему настоящему и натуральному уровню и снова проявит те страсти, которые, по-видимому, всего лучше согласуются с его настоящим положением. Первобытные христиане отказались от мирских забот и удовольствий, но в них не могло совершенно заглохнуть влечение к деятельности; оно скоро ожило и нашло для себя новую пищу в церковном управлении. Самостоятельное общество, восставшее против установленной в империи религии, было вынуждено принять какую-нибудь форму внутреннего устройства и назначить в достаточном числе должностных лиц, которым было вверено не только исполнение духовных обязанностей, но и светское управление христианской общиной. Безопасность этой общины, ее достоинство и ее расширение порождали даже в самых благочестивых людях такое же чувство патриотизма, какое римляне питали к республике, а по временам такую же, как у римлян, неразборчивость средств, которые могли бы привести к столь желанной цели. Честолюбивое желание возвыситься самим или возвысить своих друзей до церковных отличий и должностей прикрывалось похвальным намерением употребить на общую пользу ту власть и то влияние, которых они считали себя обязанными добиваться единственно для этой цели. При исполнении их обязанностей им нередко приходилось разоблачать заблуждения еретиков и изгонять их из лона того общества, спокойствие и благосостояние которого они пытались нарушить. Правителей церкви учили соединять мудрость змея с невинностью голубя, но от привычки начальствовать первое из этих качеств изощрилось, а последнее постепенно подверглось нравственной порче. Достигшие какого-либо общественного положения христиане приобретали и в церковной, и в мирской сфере влияние своим красноречием и твердостью, своим знанием людей и своими деловыми способностями; а в то время как они скрывали от других и, может быть, от самих себя тайные мотивы своих действий, они слишком часто увлекались всеми буйными страстями деятельной жизни, получавшими добавочный отпечаток озлобления и упорства благодаря примеси религиозного рвения.

Управление церковью часто было как предметом религиозных споров, так и наградой за них. Богословы — римские, парижские, оксфордские и женевские — враждовали и спорили друг с другом из-за того, чтобы низвести первоначальный апостольский образец до одного уровня с их собственной системой управления. Немногие писатели, изучавшие этот предмет добросовестно и с беспристрастием, держатся того мнения, что апостолы отклоняли от себя роль законодателей и предпочитали выносить частные случаи скандалов и раздоров, нежели лишать христиан будущих веков возможности, ничем не стесняясь, изменять формы церковного управления сообразно с изменениями времени и обстоятельств. Из того, как управлялись церкви в Иерусалиме, Эфесе и Коринфе, можно составить себе понятие о той системе управления, которая с их одобрения была принята в первом столетии. Христианские общины, образовавшиеся в ту пору в городах Римской империи, были связаны только узами веры и милосердия. Независимость и равенство служили основой для их внутренней организации. Недостаток дисциплины и познания восполнялся случайным содействием пророков, которые призывались к этому званию без различия возраста, пола и природных дарований и которые, лишь только чувствовали божественное вдохновение, изливали внушения Св. Духа перед обществом верующих. Но пророческие наставники нередко употребляли во зло эти необыкновенные способности или делали из них дурное применение. Они обнаруживали их некстати, самонадеянно нарушали порядок службы в собраниях и своей гордостью, и ложно направленным усердием возбудили, в особенности в апостольской церкви в Коринфе, множество прискорбных раздоров. Так как существование пророков сделалось бесполезным и даже вредным, то у них были отняты их полномочия, и самое звание было уничтожено. Публичное отправление религиозных обязанностей было возложено лишь на установленных церковно-должност-ных лиц, на епископов и пресвитеров, и оба эти названия по своему первоначальному происхождению обозначали одну и ту же должность, и один и тот же разряд личностей. Название пресвитеров обозначало их возврат или, скорее, их степенность и мудрость. Титул епископа обозначал надзор над верованиями и нравами христиан, вверенных их пастырскому попечению. Соразмерно с числом верующих более или менее значительное число таких епископальных пресвитеров руководило каждой зародившейся конгрегацией с равной властью и с общего согласия.

Но и самое полное равенство свободы нуждается в руководстве высшего должностного лица, а порядок публичных совещаний скоро создает должность председателя, облеченного, по меньшей мере, правом отбирать мнения и исполнять решения собрания. Ввиду того что общественное спокойствие часто нарушалось бы ежегодными или происходящими по мере надобности выборами, первые христиане учредили почетную и постоянную должность и стали выбирать одного из самых мудрых и самых благочестивых пресвитеров, который должен был в течение всей своей жизни исполнять обязанности их духовного руководителя. При таких-то условиях пышный титул епископа стал возвышаться над скромным названием пресвитера, и тогда как это последнее название оставалось самым натуральным отличием членов каждого христианского сената, титул епископа был присвоен званию председателя этих собраний. Польза такой епископской формы управления, введенной, кажется, в конце первого столетия, была так очевидна и так важна как для будущего величия, так и для тогдашнего спокойствия христиан, что она была немедленно принята всеми христианскими общинами, разбросанными по империи, приобрела весьма скоро санкцию древности и до сих пор уважается самыми могущественными церквями, и восточными, и западными, как первобытное и даже как божественное установление. Едва ли нужно упоминать о том, что благочестивые и смиренные пресвитеры, впервые удостоившиеся епископского титула, не имели и, вероятно, не пожелали бы иметь той власти и той пышной обстановки, которые в наше время составляют принадлежность тиары римского первосвященника или митры немецкого прелата. Нетрудно в немногих словах обрисовать тесные рамки их первоначальной юрисдикции, которая имела главным образом духовный характер и только в некоторых случаях простиралась на светские дела. Она заключалась в заведовании церковными таинствами и дисциплиной, в надзоре за религиозными церемониями, которые незаметно делались более многочисленными и разнообразными, в посвящении церковных должностных лиц, которым епископ указывал их сферу деятельности, в распоряжении общественной казной и в разрешении всех тех споров, которых верующие не желали предавать на рассмотрение языческих судей. В течение непродолжительного периода епископы пользовались этими правами по совещании с пресвитерской коллегией и с согласия и одобрения собравшихся христиан. Первые епископы считались не более как первыми из равных и почетными служителями свободного народа. Когда епископская кафедра делалась вакантной вследствие смерти, новый президент избирался из числа пресвитеров голосованием всей конгрегации, каждый член которой считал себя облеченным в священническое достоинство.

Провинциальные соборы

Таковы были мягкие и основанные на равенстве учреждения, которыми управлялись христиане в течение более ста лет после смерти апостолов. Каждая община составляла сама по себе отдельную и независимую республику, и, хотя самые отдаленные из этих маленьких государств поддерживали взаимные дружеские сношения путем переписки и через посредство особых депутатов, христианский мир еще не был в ту пору объединен каким-либо верховным авторитетом или законодательным собранием. Но по мере того как увеличивалось число верующих, они все более и более сознавали выгоды более тесной связи между их взаимными интересами и целями. В конце второго столетия церкви, возникшие в Греции и в Азии, приняли полезное учреждение провинциальных соборов, и есть основание думать, что они заимствовали образец таких представительных собраний от знаменитых учреждений своего собственного отечества, — от Амфиктионов, от Ахейского союза или от собраний ионических городов. Скоро вошло в обычай, а затем и был издан закон, что епископы самостоятельных церквей должны собираться в главном городе провинции в назначенное время весной или осенью. В своих совещаниях они пользовались советами выдающихся пресвитеров и сдерживались в пределах умеренности присутствием слушавшей их толпы. Их декреты, получившие название канонов, разрешали все важные споры касательно верований и дисциплины, и они весьма естественно пришли к убеждению, что Святой Дух будет щедро изливать свои дары на собрание представителей христианского народа. Учреждение соборов до такой степени соответствовало и влечениям личного честолюбия, и общественным интересам, что в течение немногих лет было принято на всем пространстве империи.

Кроме того, была заведена постоянная корреспонденция между провинциальными соборами, которые сообщали один другому и взаимно одобряли свои распоряжения; таким образом, Католическая Церковь скоро приняла форму и приобрела силу большой федеративной республики. Так как законодательный авторитет отдельных церквей был постепенно заменен авторитетом соборов, то епископы, благодаря установившейся между ними связи, приобрели более широкую долю исполнительной и неограниченной власти, а лишь только они пришли к сознанию общности своих интересов, они получили возможность напасть соединенными силами на первобытные права своего духовенства и своей паствы. Прелаты третьего столетия незаметно перешли от увещаний к повелительному тону, стали сеять семена будущих узурпаций и восполняли свои недостатки силы и ума заимствованными из Св. Писания аллегориями и напыщенной риторикой. Они превозносили единство и могущество церкви, олицетворявшиеся в епископском звании, в котором каждый из епископов имел равную и нераздельную долю. Они нередко повторяли, что монархи и высшие сановники могут гордиться своим земным и временным величием, но что одна только епископская власть происходит от Бога и простирается на жизнь в другом мире. Епископы были наместниками Христа, преемниками апостолов и мистическими заместителями первосвященника Моисеевой религии. Их исключительное право посвящать в духовный сан стесняло свободу и клерикальных, и народных выборов; если же они в управлении церковью иногда сообразовались с мнениями пресвитеров или с желаниями народа, они самым тщательным образом указывали на такую добровольную снисходительность как на особую с их стороны заслугу. Епископы признавали верховную власть собраний, составленных из их собратьев, но в управлении своими отдельными приходами каждый из них требовал от своей паствы одинакового слепого повиновения, как будто эта любимая их атмосфера была буквально верна и как будто пастух был по своей природе выше своих овец. Впрочем, обязательность такого повиновения установилась не без некоторых усилий с одной стороны и не без некоторого сопротивления с другой. Демократическая сторона церковных учреждений во многих местностях горячо поддерживалась ревностной или себялюбивой оппозицией низшего духовенства. Но патриотизму этих людей дано было позорное название крамолы и раскола, а епископская власть была обязана своим быстрым расширением усилиям многих деятельных прелатов, умевших, подобно Киприану Карфагенскому, соединять хитрость самых честолюбивых государственных людей с христианскими добродетелями, по-видимому, подходившими к характеру святых и мучеников.

Те же самые причины, которые вначале уничтожили равенство между пресвитерами, ввели и между епископами превосходство ранга, а вслед за тем и превосходство юрисдикции. Всякий раз, как они собирались весной или осенью на провинциальные соборы, различие личных достоинств и репутаций между членами собрания было очень заметно, а толпа управлялась мудростью и красноречием немногих из них. Но для порядка публичных совещаний нужны были более постоянные и менее внушающие зависть отличия, поэтому обязанности всегдашнего председательства на соборах каждой провинции были возложены на епископов главных городов, а эти честолюбивые прелаты, вскоре получившие высокие титулы митрополитов и первосвятителей, втайне готовились присвоить себе над своими сотоварищами, епископами, такую же власть, какую епископы только что присвоили себе над коллегией пресвитеров. Вскоре и между самими митрополитами возникло соперничество из-за первенства и из-за власти; каждый из них старался описать в самых пышных выражениях мирские отличия и преимущества того города, в котором он председательствовал, многочисленность и богатство христиан, вверенных его пастырскому попечению, появившихся в их среде святых и мучеников и неприкосновенность, с которой они оберегали предания и верования в том виде, как они дошли до них через целый ряд православных епископов от того апостола или от того из апостольских учеников, который считался основателем их церкви. По всем, как светским, так и церковным мотивам превосходства нетрудно было предвидеть, что Рим будет пользоваться особым уважением провинций и скоро заявит притязание на их покорность. Общество верующих в этом городе было соразмерно по своей многочисленности со значением столицы империи, а римская церковь была самая значительная, самая многолюдная и по отношению к Западу самая древняя из всех христианских учреждений, из которых многие были организованы благочестивыми усилиями ее миссионеров. Тогда как Антиохия, Эфес и Коринф могли похвастаться тем, что основателем их церквей был один из апостолов, берега Тибра считались прославленным местом проповеднической деятельности и мученичества двух самых великих апостолов, и римские епископы были так предусмотрительны, что заявляли притязание на наследование каких бы то ни было прерогатив, приписывавшихся личности или сану Св. Петра. Итальянские и провинциальные епископы были готовы предоставить им первенство звания и ассоциации (такова была их осторожная манера выражаться) в христианской аристократии. Но власть монарха была отвергнута с отвращением, и честолюбие Рима встретило со стороны народов Азии и Африки такое энергичное сопротивление его духовному владычеству, какого не встречало в более ранние времена его светское владычество. Патриотический Киприан, управлявший с самой абсолютной властью карфагенской церковью и провинциальными соборами, с энергией и с успехом восстал против честолюбия римского первосвященника, искусным образом связал свои интересы с интересами восточных епископов и, подобно Ганнибалу, стал искать новых союзников внутри Азии. Если эта Пуническая война велась без всякого кровопролития, то причиной этого была не столько умеренность, сколько слабость борющихся прелатов. Их единственным оружием были брань и отлучения от церкви, и эти средства они употребляли друг против друга в течение всего хода борьбы с одинаковой яростью и с одинаковым благочестием. Грустная необходимость порицать какого-нибудь папу, святого или мученика приводит в замешательство новейших католиков всякий раз, как им приходится рассказывать подробности таких споров, в которых поборники религии давали волю страстям, более уместным в сенате или в военном лагере.

Миряне и клир

Развитие церковного влияния породило то достопамятное различие между мирянами и клиром, которое не было знакомо ни грекам, ни римлянам. Первое из этих названий обозначало вообще всех христиан, а второе, согласно с самим значением этого слова, было усвоено избранными людьми, которые, отделившись от толпы, посвящали себя религиозному служению и образовали знаменитый класс людей, доставивший для новейшей истории самые важные, хотя и не всегда самые назидательные, сюжеты рассказа. Их взаимная вражда по временам нарушала спокойствие церкви в ее младенческом возрасте, но их усердие и деятельность были направлены к одной общей цели, а жажда власти, вкрадывавшаяся (под самой искусной личиной) в душу епископов и мучеников, поощряла их к увеличению числа их подданных и к расширению пределов христианской империи. У них не было никакой светской силы, и в течение долгого времени гражданские власти не помогали им, а отталкивали их и притесняли; но они уже приобрели и употребляли в подчиненной им среде два самых могущественных орудия управления — награды и наказания, извлекая первое из благочестивой щедрости верующих, а второе — из их религиозных убеждений.

Доходы церкви

Общность имуществ, которая так приятно ласкала воображение Платона и которая существовала в некоторой степени в суровой секте эссениан, была на короткое время принята первоначальной церковью. Усердие первых новообращенных заставляло их продавать те земные имущества, к которым они питали презрение, класть к стопам апостолов полученную за них сумму и довольствоваться равной со всеми долей в общем дележе. Распространение христианской религии ослабило и постепенно совсем уничтожило это великодушное обыкновение, которое в руках менее чистых, чем апостольские, очень скоро было бы извращено и дало бы повод к злоупотреблениям благодаря свойственному человеческой натуре эгоизму; поэтому тем, кто обращался в новую веру, было дозволено сохранять их родовые имущества, делать новые приобретения путем завещаний и наследств и увеличивать свое личное состояние всеми законными путями торговли и промышленности. Вместо безусловного самопожертвования проповедники Евангелия стали принимать умеренные приношения, а верующие на своих ежедневных или ежемесячных собраниях вносили в общий фонд добровольные даяния сообразно с временными нуждами и соразмерно со своим достатком и благочестием. Никакие, даже самые незначительные, приношения не отвергались, но верующим старательно внушали, что Моисеев закон не утратил своей божественной обязательной силы в том, что касается десятинной подати, и что поскольку иудеи при менее совершенном законодательстве были обязаны платить десятую часть всего своего состояния, то последователям Христа следует отличить себя более широкой щедростью и приобрести некоторые преимущества отказом от тех излишних сокровищ, которые так скоро должны быть уничтожены вместе с самой Вселенной. Едва ли нужно упоминать о том, что неверные и колеблющиеся доходы каждой отдельной церкви изменялись сообразно с бедностью или богатством верующих и с тем, были ли эти последние рассеяны по ничтожным деревушкам или сосредоточивались в каком-нибудь из больших городов империи. Во времена императора Деция должностные лица были того мнения, что жившие в Риме христиане обладали весьма значительными богатствами, что при исполнении своих религиозных обрядов они употребляли золотые и серебряные сосуды и что многие из их новообращенных продавали свои земли и дома для увеличения общественного фонда секты, — конечно, в ущерб своим несчастным детям, которые обращались в нищих благодаря тому, что их родители были святые люди. Вообще не следует относиться с доверием к подозрениям, которые высказываются чужестранцами и недоброжелателями, но в настоящем случае такие подозрения приобретают весьма определенный отпечаток правдоподобия благодаря следующим двум фактам, которые предпочтительно перед всеми дошедшими до нас сведениями указывают нам на определенные цифры или вообще дают возможность составить себе ясное понятие об этом предмете. В царствование императора Деция епископ Карфагенский, обратившийся к верующим с приглашением выкупить их нумидийских единоверцев, захваченных в плен степными варварами, собрал сто тысяч сестерций (более 850 фунт. ст.) с такой христианской общины, которая была менее богата, нежели римская. Почти за сто лет до вступления на престол Деция римская церковь получила в дар двести тысяч сестерций от одного чужестранца родом из Понта, пожелавшего переселиться в столицу. Приношения делались большей частью деньгами, а христианские общины и не желали, и не могли приобретать сколько-нибудь значительную земельную собственность, которая была бы для них обременительна. Несколькими законами, изданными с такой же целью, как и наши статуты о неотчуждаемой недвижимой собственности, никаким корпорациям не дозволялось приобретать недвижимые имения путем пожертвований или завещаний без особой на то привилегии или без особого разрешения от императора или от сената, редко расположенным давать такие разрешения секте, которая сначала была предметом их презрения, а потом стала внушать им опасения и зависть. Впрочем, до нас дошли сведения об одном происшедшем в царствование Александра Севера факте, который доказывает, что указанные ограничения иногда можно было обходить или что они иногда отменялись, и христианам было дозволено владеть землями в пределах самого Рима. С одной стороны, успехи христианства, а с другой, — междоусобные войны, раздиравшие империю, ослабили строгость этих постановлений, и мы видим, что в конце третьего столетия много значительных недвижимых имений перешло в собственность к богатым церквям Рима, Милана, Карфагена, Антиохии, Александрии и других больших итальянских и провинциальных городов.

Епископ был поверенным церкви; общественные капиталы были вверены его попечению без всякой отчетности или контроля; пресвитерам он предоставлял лишь исполнение духовных обязанностей, а более зависимым по своему положению дьяконам поручал лишь заведование церковными доходами и их распределение. Если верить заносчивым декламациям Киприана, между его африканскими собратьями было слишком много таких, которые при исполнении своих обязанностей нарушали все правила не только евангелического совершенства, но даже нравственности. Некоторые из этих нечестивых церковных поверенных расточали церковные богатства на чувственные наслаждения, некоторые другие употребляли их на цели личного обогащения и на мошеннические предприятия или давали их взаймы под хищнические проценты. Но пока денежные взносы христиан были добровольными, злоупотребление их доверием не могло часто повторяться, и вообще, то употребление, которое делалось из их щедрых пожертвований, делало честь обществу. Приличная часть откладывалась на содержание епископа и его духовенства; значительная сумма назначалась на расходы публичного богослужения, очень приятную часть которого составляли братские трапезы, называвшиеся азорас. Все остальное было священной собственностью бедных. По благоусмотрению епископа она расходовалась на содержание вдов и сирот, увечных, больных и престарелых членов общества, на помощь чужестранцам и странникам и на облегчение страданий заключенных и пленников особенно в тех случаях, когда причиной их страданий была их твердая преданность делу религии. Великодушный обмен подаяний соединял самые отдаленные одну от другой провинции, а с самыми мелкими конгрегациями охотно делились собранными пожертвованиями их более богатые собратья. Это учреждение, обращавшее внимание не столько на достоинства нуждающихся, сколько на их бедственное положение, весьма существенно содействовало распространению христианства. Те из язычников, которые были доступны чувствам человеколюбия, хотя и осмеивали учение новой секты, не могли не признавать ее благотворительности. Перспектива немедленной материальной помощи и покровительства в будущем привлекала в ее гостеприимное лоно многих из тех несчастных существ, которые вследствие общего к ним равнодушия сделались бы жертвами нужды, болезни и старости. Также есть некоторое основание думать, что множество детей, брошенных их родителями согласно бесчеловечному обыкновению того времени, нередко были спасаемы от смерти благочестивыми христианами, которые крестили их, воспитывали и содержали на средства общественной казны.

Отлучение от церкви

Каждое общество, бесспорно, имеет право удалять из своей среды и от участия в общих выгодах тех из своих членов, которые отвергают правила, установленные с общего согласия. В пользовании этим правом христианская церковь направляла свою кару преимущественно на самые позорные преступления, в особенности на убийства, мошенничества и невоздержание, а также на авторов или приверженцев каких-либо еретических мнений, осужденных приговором епископов, и на тех несчастных, которые или по собственному влечению, или под гнетом насилия запятнали себя после крещения каким-нибудь актом идолопоклонства. Последствия отлучения от церкви имели частью светский и частью духовный характер. Христианин, против которого оно было произнесено, лишался права что-либо получать из приношений верующих; узы как религиозного общества, так и личной дружбы разрывались; он делался нечестивым предметом отвращения для тех, кого он более всего уважал, или для тех, кто его более всего любил, и его исключение из общества достойных людей налагало на его личность такую печать позора, что все отворачивались от него или относились к нему с недоверием. Положение этих несчастных отлученных было само по себе очень неприятно и печально, но, как это обыкновенно случается, их опасения далеко превосходили их страдания. Выгоды христианского общения касались вечной жизни, и отлученные не могли изгладить из своего ума страшную мысль, что осудившим их церковным правителям божество вверило ключи от ада и от рая. Правда, еретики, которые находили для себя опору в сознании честности своих намерений и в лестной надежде, что они одни открыли настоящий путь к спасению, старались в своих отдельных собраниях снова приобрести те мирские и духовные выгоды, в которых им отказывало великое христианское общество. Но почти все те, которые бессознательно впали в пороки и идолопоклонство, сознавали свое жалкое положение и горячо желали быть снова восстановленными в правах членов христианского вероисповедания.

Касательно того, как следовало обходиться с этими кающимися грешниками, в первобытной церкви существовали два противоположных мнения: одно — основанное на справедливости, другое — основанное на милосердии. Самые суровые и непреклонные казуисты лишали их навсегда и без всяких исключений даже самого низкого места в среде того святого общества, которое было опозорено ими или покинуто, и, обрекая их на угрызения совести, оставляли им лишь слабый луч надежды, что раскаяние в течение их жизни и перед смертью, быть может, будет принято Верховным Существом. Но самые безупречные и самые почтенные представители христианских церквей придерживались и на практике, и в теории более умеренного мнения. Двери, ведущие к примирению и на небеса, редко запирались перед раскаивающимся грешником, но при этом соблюдались строгие и торжественные формы дисциплины, которые служили очищением от преступления и вместе с тем, сильно действуя на воображение, могли предохранить зрителей от желания подражать примеру виновного. Униженный публичным покаянием, изнуренный постом и одетый в власяницу, кающийся падал ниц перед входом в собрание, слезно молил о прощении его преступлений и просил верующих помолиться за него. Если вина была из самых гнусных, целые годы раскаяния считались недостаточным удовлетворением божеского правосудия, и, только пройдя постепенный ряд медленных и мучительных испытаний, грешник, еретик или вероотступник снова принимался в лоно церкви. Впрочем, приговору вечного отлучения от церкви подвергались некоторые важные преступления, в особенности непростительные вторичные отпадения от церкви со стороны тех кающихся, которые уже имели случай воспользоваться милосердием своих церковных начальников, но употребили его во зло. Сообразно с обстоятельствами или с числом виновных применение христианской дисциплины изменялось по усмотрению епископов. Анкирский и Иллиберийский соборы состоялись почти в одно и то же время, один — в Галатии, а другой — в Испании, но дошедшие до нас их постановления, по-видимому, проникнуты совершенно различным духом. Житель Галатии, многократно совершавший после своего крещения жертвоприношения идолам, мог достигнуть прощения семилетним покаянием, а если он вовлек других в подражание его примеру, прибавлялось только три года к сроку его отлучения от церкви. Но несчастный испанец, совершивший точно такое же преступление, лишался надежды на примирение с церковью даже в случае предсмертного раскаяния, а его идолопоклонство стояло во главе списка семнадцати других преступлений, которые подвергались не менее страшному наказанию. В числе этих последних находилось неизгладимое преступление клеветы на епископа, пресвитера или даже дьякона.

Земное могущество церкви было основано на удачном сочетании милосердия со строгостью и на благоразумном распределении наград и наказаний, согласном с требованиями как политики, так и справедливости. Епископы, отеческая заботливость которых распространялась на управление и здешним миром, и загробным, сознавали важность этих прерогатив и, прикрывая свое честолюбие благовидным предлогом любви к порядку, тщательно устраняли всяких соперников, которые могли бы помешать исполнению правил церковного благочиния, столь необходимых, чтобы предотвратить дезертирство в войсках, ставших под знамя креста и с каждым днем увеличивавшихся числом. Из высокомерных декламаций Киприана мы делаем заключение, что учение об отлучении от церкви и о покаянии составляло самую существенную часть религии и что для последователей Христа было гораздо менее опасно пренебрежение к исполнению нравственных обязанностей, чем неуважение к мнениям и авторитету их епископов. Иногда нам кажется, что мы слышим голос Моисея, приказывающего земле разверзнуться и поглотить в своем всепожирающем пламени мятежную расу, отказывавшую в повиновении священству Аарона; а иногда мы могли бы подумать, что мы слышим, как римский консул поддерживает величие республики и как он заявляет о своей непреклонной решимости усилить строгость законов. «Если такие нарушения будут допускаться безнаказанно, — так порицает карфагенский епископ снисходительность одного из своих собратьев, — то настанет конец силе епископов, настанет конец высокому и божественному праву управлять церковью, настанет конец самому христианству». Киприан отказался от тех светских отличий, которых он, вероятно, никогда бы не достиг; но приобретение безусловной власти над совестью и умом целого общества, как бы это общество ни было в глазах света ничтожно и достойно презрения, более удовлетворяет человеческую гордость, нежели обладание самой деспотической властью, наложенной оружием и завоеванием на сопротивляющийся народ.

Выводы

В этом, быть может, и скучном, но важном исследовании я постарался раскрыть второстепенные причины, так сильно содействовавшие истине христианской религии. Если в числе этих причин мы и нашли какие-нибудь искусственные украшения, какие-нибудь побочные обстоятельства или какую-нибудь примесь заблуждений и страстей, нам не может казаться удивительным то, что на человечество имели чрезвычайно сильное влияние мотивы, подходящие к его несовершенной натуре. Христианство так успешно распространилось в Римской империи благодаря содействию именно таких причин: благодаря исключительному усердию, немедленному ожиданию жизни в другом мире, притязанию на совершение чудес, строгой добродетельной жизни и организации первобытной церкви. Первой из них христиане были обязаны своим непреодолимым мужеством, никогда не слагавшим оружия перед врагом, которого они решились победить. Три следующие затем причины снабжали их мужество самыми могущественными орудиями. Последняя из этих причин объединяла их мужество, направляла их оружие и придавала их усилиям ту непреодолимую энергию, благодаря которой незначительные отряды хорошо дисциплинированных и неустрашимых волонтеров так часто одерживали верх над недисциплинированной массой людей, незнакомых с целью борьбы и равнодушных к ее исходу.

Слабость политеизма

Когда в мире появилось христианство, даже эти слабые и неполные впечатления в значительной мере утратили свое первоначальное влияние. Человеческий разум, неспособный без посторонней помощи усваивать тайны религии, уже успел одержать легкую победу над безрассудством язычества, и, когда Тертуллиан или Лактанций старались доказать его ложь и нелепость, они были вынуждены заимствовать у Цицерона его красноречие, а у Лукиана его остроты. Зараза от сочинений этих скептиков распространялась не на одних только читателей. Мода неверия перешла от философов и к тем, кто проводит жизнь в удовольствиях, и к тем, кто проводит ее в деловых занятиях; от аристократов она перешла к плебеям, а от господина — к домашним рабам, которые служили ему за столом и с жадностью прислушивались к вольностям его разговора. В торжественных случаях вся эта мыслящая часть человеческого рода делала вид, будто относится с уважением и с должным приличием к религиозным установлениям своего отечества, но ее тайное презрение сквозило сквозь тонкую и неуклюжую личину ее благочестия; даже простой народ, замечая, что его богов отвергают или осмеивают те, кого он привык уважать за их общественное положение или за их умственное превосходство, начинал сомневаться в истине того учения, которого он держался со слепым доверием. Упадок старых предрассудков ставил весьма многочисленную часть человеческого рода в тяжелое и безотрадное положение. Скептицизм и отсутствие положительных верований могут удовлетворять лишь очень немногих людей, одаренных пытливым умом, но народной массе до такой степени свойственны суеверия, что, когда ее пробуждают из заблуждения, она сожалеет об утрате своих приятных иллюзий. Ее любовь к чудесному и сверхъестественному, ее желание знать будущее и ее наклонность переносить свои надежды и опасения за пределы видимого мира были главными причинами, содействовавшими введению политеизма. В простом народе так сильна потребность верить, что вслед за упадком какой-либо мифологической системы, вероятно, немедленно возник бы какой-нибудь другой вид суеверия. Какие-нибудь более новые и более модные божества очень скоро поселились бы в покинутых храмах Юпитера и Аполлона, если бы мудрость Провидения не ниспослала в эту решительную минуту подлинное откровение, которое было способно внушать самое разумное уважение и убеждение и которое в то же время было украшено всем, что могло привлекать любознательность, удивление и уважение народов. Так как при господствовавшем в ту пору настроении умов многие почти совсем отбросили свои искусственные предрассудки, а между тем по-прежнему были способны к религиозной привязанности и даже чувствовали в ней потребность, то даже менее достойный благоговения предмет был бы способен занять вакантное место в их сердцах и удовлетворить беспокойный пыл их страстей. Всякий, кто стал бы развивать далее нить этих размышлений, не стал бы дивиться быстрым успехам христианства, а, напротив, может быть, подивился бы тому, что его успехи не были еще более быстры и еще более всеобщи.

Весьма верно и уместно было замечено, что завоевания римлян подготовили и облегчили успехи христианства. Жившие в Палестине иудеи, с нетерпением ожидавшие земного избавителя, отнеслись с такой холодностью к чудесам божественного Пророка, что не было нужным обнародовать или, по меньшей мере, сохранять какое-либо еврейское Евангелие. Достоверные рассказы о жизни Христа были написаны на греческом языке в значительном отдалении от Иерусалима после того, как число новообращенных язычников сделалось чрезвычайно значительным. Лишь только эти рассказы были переведены на латинский язык, они сделались вполне понятными для всех римских подданных, за исключением только сирийских и египетских крестьян, для которых впоследствии были сделаны особые переложения. Построенные для передвижения легионов большие общественные дороги открывали христианским миссионерам легкий способ переезда от Дамаска до Коринфа и от Италии до оконечностей Испании и Британии; к тому же эти духовные завоеватели не встречали на своем пути ни одного из тех препятствий, которые обыкновенно замедляют или затрудняют введение чужестранной религии в отдаленной стране. Есть полное основание думать, что прежде царствований Диоклетиана и Константина христианскую веру уже проповедовали во всех провинциях и во всех больших городах империи; но время основания различных конгрегаций, число входивших в их состав верующих и пропорциональное отношение этого числа к числу неверующих — все это прикрыто непроницаемым мраком или извращено вымыслом и декламацией. Впрочем, мы постараемся собрать и изложить дошедшие до нас неполные сведения касательно распространения христианской веры в Азии и в Греции, в Египте, Италии и на Западе, и при этом мы не оставим без внимания действительных или воображаемых приобретений, сделанных христианами вне пределов Римской империи.

Богатые провинции, простиравшиеся от Евфрата до Ионического моря, были главным театром, на котором апостол христианства проявлял свое усердие и свое благочестие. Семена Евангелия, посеянные им на плодородную почву, нашли тщательный уход со стороны его учеников, и в течение двух первых столетий самое значительное число христиан, как кажется, находилось именно в этих странах. Между общинами, организовавшимися в Сирии, не было более древних или более знаменитых, чем те, которые находились в Дамаске, в Берое, или Алеппо, и в Антиохии. Пророческое введение к Апокалипсису описало и обессмертило семь азиатских церквей, находившихся в Эфесе, Смирне, Пергаме, Фиатире, Сардах, Лаодиксе и Филадельфии, а их колонии скоро рассеялись по этой густонаселенной стране. В самую раннюю пору острова Крит и Кипр, провинции Фракия и Македония охотно приняли новую религию, а в городах Коринфе, Спарте и Афинах скоро возникли христианские республики. Благодаря своей древности греческие и азиатские церкви имели достаточно времени для своего расширения и размножения, и даже огромное число гностиков и других еретиков служит доказательством цветущего состояния Православной Церкви, так как название еретиков всегда давалось менее многочисленной партии. К этим свидетельствам верующих мы можем присовокупить признания, жалобы и опасения самих язычников. Из сочинений Лукиана — философа, изучавшего человеческий род и описывавшего его нравы самыми яркими красками, — мы узнаем, что в царствование Коммода его родина Понт была наполнена эпикурейцами и христианами. Через восемьдесят лет после смерти Христа человеколюбивый Плиний оплакивал громадность зла, которое он тщетно старался искоренить. В своем крайне интересном послании к императору Траяну он утверждает, что храмы почти никем не посещаются, что священные жертвы с трудом находят покупателей и что суеверие не только заразило города, но даже распространилось по деревням и по самым глухим местам Понта и Вифинии.

Не желая подробно рассматривать ни выражения, ни мотивы тех писателей, которые или воспевали, или оплакивали успехи христианства на Востоке, мы ограничимся замечанием, что ни один из них не оставил нам таких сведений, по которым было бы можно составить себе понятие о действительном числе верующих в тех провинциях. Впрочем, до нас, к счастью, дошел один факт, бросающий более яркий свет на этот покрытый мраком, но интересный предмет. В царствование Феодосия, после того как христианство пользовалось в течение более шестидесяти лет блеском императорских милостей, к древней и знаменитой антиохийской церкви принадлежали сто тысяч человек, из которых три тысячи жили общественными подаяниями. Блеск и величие этой царицы Востока, всем известная многочисленность населения Кесарии, Селевкии и Александрии и гибель двухсот пятидесяти тысяч человек от землетрясения, разрушившего Антиохию во времена старшего Юстина, — все эти факты доказывают нам, что число жителей этого последнего города доходило не менее чем до полумиллиона и что, стало быть, христиане составляли только пятую его часть, несмотря на то что благодаря своему религиозному рвению и влиянию они очень умножились. Насколько изменится эта пропорция, когда мы сравним угнетаемую церковь с торжествующей, Запад с Востоком, отдаленные деревни с многолюдными городами и страны, недавно обращенные в христианскую веру, с той местностью, где верующие впервые получили название христиан! Впрочем, не следует умалчивать и о том, что Иоанн Златоуст, которому мы обязаны этим полезным сведением, утверждает в другом месте, что число верующих даже превышало число иудеев и язычников. Но объяснение этого кажущегося противоречия не трудно и представляется само собой. Красноречивый проповедник проводит параллель между гражданскими и церковными учреждениями Антиохии, между числом христиан, открывших себе крещением путь в царство небесное, и числом граждан, имевших право на известную долю в общественных подаяниях. Рабы, иностранцы и дети входят в число первых, но исключены из числа последних.

Обширная торговля Александрии и близость этого города к Палестине облегчали туда доступ для новой религии. Она была первоначально принята множеством терапевтов или эссениан с озера Мареотиса — иудейской сектой, в значительной мере утратившей прежнее уважение к Моисеевым церковным обрядам. Строгий образ жизни эссениан, их посты и отлучения от церкви, общность имущества, склонность к безбрачию, расположение к мученичеству и если не чистота, то пылкость веры — все это представляло живой образчик первоначального церковного благочиния христиан. Именно в александрийской школе христианская теология, по-видимому, получила правильную и научную форму, и когда Адриан посетил Египет, церковь, состоявшая из иудеев и греков, уже приобрела такое значение, что обратила на себя внимание этого любознательного государя. Но распространение христианства долгое время ограничивалось пределами одного города, который сам был иностранной колонией, и до самого конца второго столетия предшественники Деметрия были единственными верховными сановниками египетской церкви. Три епископа были посвящены в этот сан Деметрием, а его преемник Геракл увеличил их число до двадцати. Туземное население, отличавшееся суровой непреклонностью характера, относилось к новому учению с холодностью и несочувствием, и даже во времена Оригена редко случалось встретить такого египтянина, который преодолел бы свои старинные предубеждения в пользу священных животных своей родины. Но лишь только христианство взошло на трон, религиозное усердие этих варваров подчинилось внушениям свыше; тогда египетские города наполнились епископами, а в пустынях Фиваиды появились массы отшельников.

В обширное вместилище Рима постоянно стремился поток чужестранцев и провинциалов. Все, что было оригинально или отвратительно, все, что было преступно или внушало подозрения, могло надеяться, что увернется от бдительности закона благодаря той неизвестности, в которой так легко прожить в громадной столице. Среди этого стечения разнородных национальностей всякий проповедник истины или лжи, всякий основатель добродетельного общества или преступной ассоциации легко находил средства увеличивать число своих последователей или своих сообщников. По словам Тацита, жившие в Риме христиане уже представляли во времена непродолжительных гонений со стороны Нерона очень значительную массу людей, а язык этого великого историка почти совершенно сходен со способом выражения Ливия, когда этот последний описывает введение и уничтожение обрядов поклонения Бахусу. После того как вакханалии вызвали строгие меры со стороны сената, возникло опасение, что значительное число людей, как бы составляющее иной народ, было посвящено в эти отвратительные таинства. Более тщательное исследование скоро доказало, что число виновных не превышало семи тысяч, и эта цифра действительно страшна, когда она обозначает число тех, кто подлежит каре законов. С такой же оговоркой мы должны объяснять неопределенные выражения Тацита и ранее приведенные слова Плиния, в которых они преувеличивают число тех впавших в заблуждение фанатиков, которые отказались от установленного поклонения богам. Римская церковь, бесспорно, была главная и самая многолюдная в империи, и до нас дошел один подлинный документ, который знакомит нас с положением религии в этом городе в первой половине третьего столетия после тридцативосьмилетнего внутреннего спокойствия. В эту пору духовенство состояло из одного епископа, сорока шести пресвитеров, семи дьяконов, стольких же помощников дьяконов, сорока двух церковных прислужников и пятидесяти чтецов, заклинателей и привратников. Число вдов, увечных и бедных, содержавшихся на приношения верующих, доходило до тысячи пятисот. Основываясь на этих данных и применяясь к цифровым выводам касательно Антиохии, мы позволяем себе определить число живших в Риме христиан приблизительно в пятьдесят тысяч человек. Населенность этой великой столицы едва ли может быть определена с точностью, но, по самому умеренному расчету, она едва ли была ниже миллиона жителей, среди которых христиане составляли по меньшей мере двадцатую часть.

Западные провинции познакомились с христианством, как кажется, из того же источника, из которого они заимствовали язык и нравы римлян. В этом гораздо более важном случае и Африка, и Галлия постепенно последовали примеру столицы. Однако, несмотря на то что римским миссионерам нередко представлялись благоприятные условия для посещения латинских провинций, прошло много времени, прежде чем они проникли по ту сторону моря и по ту сторону Альп, и мы не находим в этих обширных странах никаких ясных следов ни христианской веры, ни гонений ранее царствования Антонинов. Медленные успехи евангельской проповеди в холодном климате Галлии резко отличаются от того пылкого увлечения, с которым, как кажется, была принята эта проповедь среди жгучих песков Африки. Составленное африканскими христианами общество скоро сделалось одним из главных членов первобытной церкви. Введенное в эту провинцию обыкновение назначать епископов в самые незначительные города и очень часто в самые ничтожные деревни способствовало усилению блеска и значения религиозных общин, которые в течение третьего столетия одушевлялись усердием Тертуллиана, управлялись дарованиями Киприана и украшались красноречием Лактанция. Напротив того, если мы обратим наши взоры на Галлию, мы должны будем довольствоваться тем, что найдем во времена Марка Антонина незначительные конгрегации в Лионе и Виенне, соединенные в одно общество, и даже позднее, в царствование Деция, лишь в немногих городах — в Арелате, Нарбонне, Тулузе, Лиможе, Клермоне, Туре и Париже — были, как уверяют, разбросаны церкви, существовавшие на благочестивые приношения небольшого числа христиан. Молчание легко совмещается с благочестием, но так как оно редко уживается с религиозным рвением, то нам приходится указать и посетовать на немощное положение христианства в тех провинциях, которые сменили кельтский язык на латинский, потому что в течение первых трех столетий они не дали нам ни одного церковного писателя. Из Галлии, которая и по своей образованности, и по своему влиянию основательно претендовала на первое место между всеми странами, лежащими по ту сторону Альп, свет Евангелия более слабо отразился на отдаленных испанской и британской провинциях, и, если можно верить горячим уверениям Тертуллиана, их уже осветили первые лучи христианской веры в то время, как он обратился со своей апологией к магистратам императора Севера. Но неясные и неполные сведения о происхождении западных церквей Европы дошли до нас в таком неудовлетворительном виде, что если бы мы захотели указать время и способ их основания, мы должны были бы восполнить молчание древних писателей теми легендами, которые были много времени спустя внушены алчностью или суеверием монахам, проводившим жизнь в праздности и невежестве своих монастырей. Среди этих священных рассказов есть один, который благодаря своей оригинальной нелепости стоит того, чтобы мы упоминали о нем, а именно — рассказ об апостоле Иакове. Из мирного рыбака, жившего на Генисаретском озере, он превращен в храброго рыцаря, который в сражениях с маврами бросается в атаку во главе испанской кавалерии. Самые серьезные историки прославляли его подвиги; чудотворная рака в Компостелле обнаружила его могущество, а меч военного сословия в соединении с ужасами инквизиции устранил всякие возражения со стороны светской критики.

Распространение христианства не ограничивалось пределами Римской империи, и, по словам первых отцов церкви, объяснявших все факты на основании пророчеств, новые религии успели проникнуть во все уголки земного шара в течение ста лет после смерти ее божественного основателя. Юстин Мученик говорит: «Нет такого народа, греческого, или варварского, или принадлежащего к какой-нибудь другой расе, отличающегося каким бы то ни было названием и какими бы то ни было нравами, хотя бы даже совершенно незнакомого с искусством земледелия, хотя бы живущего под шалашами или перекочевывающего с места на место в закрытых кибитках, среди которого не возносились бы молитвы к Отцу и Создателю всех вещей во имя распятого Иисуса». На это блестящее преувеличение, которое даже в настоящее время было бы крайне трудно согласовать с действительным положением человеческого рода, можно смотреть только как на опрометчивую выходку благочестивого и небрежного писателя, регулирующего свои верования своими желаниями. Но ни верования, ни желания отцов церкви не в состоянии извратить историческую истину. Все-таки остается несомненным тот факт, что скифские и германские варвары, впоследствии низвергнувшие римскую монархию, были погружены во мрак идолопоклонства и что даже старания обратить в христианство Иберию, Армению и Эфиопию не имели почти никакого успеха до тех пор, пока скипетр не оказался в руках православного императора. До этого времени, быть может, различные случайности войн и торговых сношений действительно разливали поверхностное знание Евангелия между племенами Каледонии и между народами, жившими по берегам Рейна, Дуная и Евфрата. Находившаяся по ту сторону последней, Эдесса отличалась твердой и ранней преданностью к христианской вере. Из Эдессы принципы христианства легко проникали в греческие и сирийские города, находившиеся под властью преемников Артаксеркса; но они, как кажется, не произвели глубокого впечатления на умы персов, религиозная система которых благодаря усилиям хорошо дисциплинированного священнического сословия была построена с большим искусством и с большей прочностью, нежели изменчивая мифология греков и римлян.

Из этого беспристрастного, хотя неполного очерка распространения христианства, по-видимому, можно заключить, что число его приверженцев было чрезвычайно преувеличено, с одной стороны, страхом, а с другой, — благочестием. По безукоризненному свидетельству Оригена, число верующих было очень незначительно в сравнении с массой неверующих, но, вследствие недостатка каких-либо положительных сведений, нет возможности с точностью определить действительное число первых христиан и даже нет возможности высказать на этот счет сколько-нибудь правдоподобное предположение. Впрочем, самый благоприятный расчет, какой можно сделать на основании примера Антиохии и Рима, не позволяет нам допустить, чтобы более чем двадцатая часть подданных империи поступила под знамя креста до обращения Константина в христианство. Но характер их веры, их усердие и единодушие, по-видимому, увеличивали их число, и по тем же самым причинам, которые способствовали впоследствии их размножению, их тогдашняя сила казалась более очевидной и более значительной, чем была на самом деле.

Организация цивилизованных обществ такова, что лишь немногие из их членов отличаются богатствами, почестями и знаниями, а народная масса обречена на ничтожество, невежество и бедность. Поэтому христианская религия, обращавшаяся ко всему человеческому роду, должна была приобретать гораздо более последователей в низших классах общества, нежели в высших.



Поделиться книгой:

На главную
Назад