Дафна дю Морье
Пиявка
Никто не станет спорить, что я женщина чувствительная.
Но как дорого мне это обходится! Если бы я не принимала так близко к сердцу чужие судьбы, все у меня сложилось бы иначе. А теперь, увы, жизнь моя разбита, и не по моей вине, — просто я не в силах причинить боль людям, которых люблю.
Как жить дальше? По сто раз в день задаю себе этот вопрос. Мне уже под сорок, красоты возраст не прибавляет, а если и здоровье пошатнется — что вполне вероятно, ведь мне столько пришлось пережить, — тогда я вынуждена буду оставить работу и существовать на смехотворное пособие, которое выплачивает мне Кеннет. Веселенькая перспектива, нечего сказать.
Лишь одно выручает меня. Я пока еще умудряюсь сохранять чувство юмора. Во всяком случае, мои немногочисленные друзья не могут мне в нем отказать. Еще они говорят, что у меня сильный характер. Видели бы они меня в иные минуты. Например, когда я под вечер возвращаюсь домой (обычно это бывает не раньше семи — мой шеф, между прочим, не страдает излишней чуткостью). Дома я должна приготовить себе хоть какой-нибудь ужин. Потом — вытереть пыль в комнатах и привести все в порядок: прислуга приходит убирать два раза в неделю, и после нее вечно что-нибудь остается не на месте. К концу дня я чувствую себя такой разбитой, что мечтаю рухнуть в постель и покончить с этим раз и навсегда.
Но тут раздается телефонный звонок, и я собираю все свои силы, чтобы отвечать бодрым голосом. Иногда краем глаза ловлю свое отражение в зеркале: шестьдесят пять, никак не меньше, — унылые морщины, бесцветные волосы. Обычно это звонит какая-нибудь знакомая, чтобы отказаться от назначенного на воскресенье ленча, так как ей подвернулся вариант поинтереснее, или это свекровь со своими вечными жалобами на бронхит или на очередное письмо от Кеннета — можно подумать, это все еще имеет для меня значение. Просто никто не способен понять меня, как я понимаю других.
Мой папа говорил, я из тех, на кого все шишки валятся, и, сколько себя помню, так было всегда — раньше они с мамой поцапаются, как кошка с собакой, а мне приходится их мирить. Не то чтобы у меня была ума палата — чего нет, того нет. Но во всех житейских вопросах мне не изменяет здравый смысл — меня и с работы ни разу не увольняли, я сама всегда ухожу. А вот если надо просить что-нибудь для себя или защищать свои права, как мне следовало поступить в истории с Кеннетом, — тут я совершенно теряюсь. Сразу замолкаю и сдаюсь. Меня столько обманывали в жизни, столько раз выезжали за мой счет и причиняли мне боль, что просто непонятно, как могла выдержать все это одинокая женщина. Назовите это злым роком, невезением, назовите как угодно, но это правда.
А все из-за того, что я никогда не думаю о себе, хоть и неловко самой об этом говорить. За примерами далеко ходить не надо. Три года я имела возможность в любой момент выйти замуж за Эдварда, но, щадя его, ни разу не прибегала к решительным мерам. У тебя жена, карьера, говорила я ему, и твой долг думать прежде всего об этом. Глупо, конечно, с моей стороны. Разве другая женщина повела бы себя так? Но у меня есть принципы, и я знаю, что хорошо, а что дурно. Это у меня от папы.
Когда от меня ушел Кеннет — а ведь я шесть лет с ним промучилась, — я не бегала плакаться его друзьям. Я только сказала, что мы не сошлись характерами, он непоседа, а я создана для тихой семейной жизни. К тому же его пристрастие к виски не способствовало созданию настоящей семьи. И он слишком много требовал от женщины с хрупким здоровьем: я должна была ухаживать за ним, пока он беспробудно пил, готовить для него, убирать в доме, а я сама валилась с ног от усталости. Нет, сказала я его друзьям, все-таки я правильно сделала, что согласилась на развод. Потом, конечно, у меня сдали нервы. Вынести такое было выше человеческих сил. Но винить Кеннета?.. Нет. Гораздо достойнее молчать, когда тебя терзают.
Впервые я поняла, что людям трудно без меня обойтись, когда папа с мамой стали по очереди обращаться ко мне за советом. Мне тогда было всего четырнадцать лет. Мы жили в Истборне.[1] Папа служил в юридической конторе, компаньоном в деле он не был, но занимал довольно приличную должность, повыше старшего клерка. Мама вела хозяйство. У нас был неплохой дом с собственным садом, мы занимали весь дом целиком, а не половину, как некоторые, и держали прислугу.
Я была единственным ребенком в семье и привыкла слышать разговоры взрослых. Хорошо помню, как однажды я пришла после уроков домой, на мне был школьный костюмчик с белой шерстяной блузкой, за спиной болталась эта жуткая школьная шляпа. Я стояла в прихожей и стягивала уличные туфли у входа в столовую — зимой мы всегда собирались в столовой, потому что гостиная выходила окнами на север, — и тут я услышала, как папа говорит: «Ну
Что-то произошло, я это сразу поняла по голосу папы и по тому, как он особенно нажал на слово «что», будто искал выход из крайне затруднительного положения. Конечно, другая девочка пропустила бы все это мимо ушей или тут же вошла бы в комнату и спросила: «Вы это о чем?» Но я была слишком чувствительной. Я стояла у дверей и старалась уловить, что отвечала мама, однако до меня донеслось только что-то вроде: «Она скоро успокоится». Затем послышался звук отодвигаемого стула, я поняла, что мама встает, и пулей взлетела по лестнице к себе. Затевались какие-то перемены, они могли изменить всю нашу жизнь, и по тону, которым мама произнесла: «Она скоро успокоится», я догадалась — родители не знают, как я к этому отнесусь.
Надо сказать, я никогда не отличалась крепким здоровьем и в детстве часто сильно простужалась. Ко времени, о котором идет речь, я еще не оправилась после очередной болезни и, услышав в тот вечер разговор родителей, вдруг снова почувствовала себя хуже. Я долго сморкалась у себя в маленькой холодной комнатке, и, когда наконец спустилась вниз, глаза и нос у меня покраснели и опухли, и вид стал, должно быть, весьма плачевный.
— Боже мой, Дилли! — всполошилась мама. — Что с тобой? Ты опять простудилась?
Папа тоже смотрел на меня с беспокойством.
— Ничего страшного, — ответила я. — Просто мне целый день чуть-чуть нездоровилось, и еще я слишком много занималась, ведь скоро экзамены.
И вдруг — никак не могла сдержаться — я расплакалась. Папа с мамой молчали, но было видно, что им не по себе, они с тревогой переглянулись.
— Тебе лучше лечь, дорогая, — сказала мама. — Поднимайся в свою комнату, а я принесу тебе ужин, хорошо?
Тогда — вот она, моя обостренная чувствительность, — я бросилась к ней, обняла ее и произнесла:
— Если с тобой или с папой что-нибудь случится, я умру!
Только и всего. Потом я улыбнулась, вытерла слезы и сказала:
— На этот раз я сама для вас все сделаю. Я сама накрою на стол.
Я и слышать не хотела о том, чтобы мама мне помогала, и решила показать, какой могу быть полезной.
Поздно вечером в мою комнату пришел папа, сел ко мне на кровать и рассказал, что ему предложили работу в Австралии и что, если он согласится, меня придется оставить на год одну, пока они с мамой не обоснуются на новом месте и не подыщут дом для нас троих. Я не стала спорить, не заплакала. Просто кивнула со словами:
— Делайте то, что считаете нужным. Обо мне не думайте.
— Все это так, — отвечал папа, — но не можем же мы уехать и оставить тебя, если не убедимся, что ты всем довольна и что тебе будет хорошо с тетей Мэдж.
Тетя Мэдж, папина сестра, жила в Лондоне.
— Конечно, мне будет хорошо, — сказала я. — Я скоро привыкну к одиночеству. Поначалу, наверное, поскучаю немного, ведь тете Мэдж никогда не было до меня дела, и я знаю, что у нее миллион друзей и она редко сидит дома по вечерам, а значит, придется мне оставаться одной в ее старом доме, где дует из каждой щели. Зато на каникулах я каждый день смогу писать вам с мамой и тогда не буду чувствовать себя такой заброшенной. К тому же я начну так усердно заниматься в школе, что тосковать будет некогда.
Помню, вид у папы был довольно удрученный — бедненький, он тоже был чувствительный, как и я.
— Чем тебя так обидела тетя? — спросил он.
— Ничем, — отвечала я. — Но она всегда так держится, как будто недолюбливает меня. Только ты, пожалуйста, не беспокойся. Я ведь смогу взять с собой дорогие для меня мелочи, когда перееду к тете? Они будут напоминать мне все, что я так люблю.
Папа встал и прошелся по комнате. Потом сказал:
— Знаешь, ничего еще не решено окончательно. Я обещал фирме подумать.
Я не хотела, чтобы он видел, как мне тяжело, поэтому спрятала лицо под одеяло и произнесла:
— Если ты в самом деле уверен, что вам с мамой будет лучше в Австралии, то, конечно, поезжайте.
Из-под одеяла мне было видно его лицо. Как сейчас помню этот растерянный горестный взгляд, по которому я поняла, что, если папа и правда поедет в Австралию, это будет большая ошибка.
На следующее утро я почувствовала себя хуже, и мама уговаривала меня остаться в постели, но я решила, несмотря ни на что, как обычно пойти в школу.
— Нельзя же поднимать такой переполох из-за какого-то насморка, — объяснила я ей. — Теперь мне нужно закаляться и забыть, как вы с папой меня избаловали. Что скажет тетя Мэдж, если при каждой простуде я вздумаю валяться в постели? А из-за этих лондонских туманов я, наверное, всю зиму от насморка не отделаюсь, так что лучше уж заранее привыкнуть.
И я весело рассмеялась, чтобы успокоить маму, и в шутку напомнила ей, как чудесно им будет греться на солнышке в теплой Австралии, не то что мне сидеть одной в своей комнате у тети Мэдж.
— Ты же знаешь, мы взяли бы тебя с собой, если бы могли, — сказала мама. — Но ведь билет стоит так дорого, и, кроме того, еще неизвестно, что нас там ждет.
— Понимаю, — отвечала я, — именно неизвестность и беспокоит папу, правда? Ведь надо начать все заново, порвать связи с прежним миром.
— Он что, говорил тебе об этом? — спросила мама.
— Нет, но я почувствовала, что для него отъезд — настоящая травма, хоть он и не хочет признаться.
Папа уже ушел в контору, и мы с мамой были одни. Прислуга наводила порядок наверху, я собирала ранец.
— А мне казалось, он очень увлекся этой идеей, — сказала мама. — Он был в таком восторге, когда мы первый раз ее обсуждали.
— Конечно, тебе виднее, — отозвалась я, — но ты же знаешь, папа всегда так — сначала чем-нибудь увлечется, а потом остынет, да уже поздно. Помнишь, как он купил механическую косилку и ты осталась без зимнего пальто? Было бы ужасно, если бы вы уехали туда, а потом в конце концов оказалось, что ему там не нравится.
— Да, — согласилась мама, — да, ты права… Признаться, я и сама поначалу сомневалась, но он меня переубедил.
Пора было в школу, я опаздывала на автобус, поэтому не стала продолжать разговор, но крепко обняла маму, чтобы показать, как я ее понимаю, и добавила:
— Мне ужасно хочется, чтобы тебе было хорошо. Надеюсь, ты будешь с удовольствием бегать в поисках дома и сама вести все хозяйство. Хотя на первых порах тебе, конечно, будет не хватать Флоренс (так звали нашу служанку, она была у нас уже давно). Я слышала, в Австралии трудно найти прислугу. У нас одна учительница — австралийка, она говорит, что там большие возможности для молодежи, не то что для людей среднего возраста. Но ведь в этом тоже есть своя прелесть — правда? — быть первопроходцем и бороться с трудностями.
Я еще раз высморкалась — эта ужасная простуда все не проходила — и вышла, а мама осталась сидеть за столом, однако мне было ясно, что ее уже совсем не тянет в Австралию.
Кончилось дело тем, что они так никуда и не поехали. До сих пор не понимаю почему. Должно быть, чувствовали, что не смогут без меня обойтись, и не решились расстаться со мной даже на год.
Как ни странно, после этого, то есть после того, как они передумали ехать в Австралию, папа с мамой стали все больше отдаляться друг от друга, а у папы пропал вкус к жизни и к работе. Он постоянно ворчал на маму, та — на него, а мне доставалась роль миротворца.
Папа теперь часто задерживался по вечерам, как он говорил, в клубе, и мама, помню, со вздохом жаловалась мне:
— Опять отца нет дома. Не понимаю, где он пропадает.
Я поднимала голову от тетрадей и говорила — просто так, в шутку:
— А не надо было выходить за мужчину моложе тебя. Он любит бывать среди молодых, в этом все дело, ему веселее с девицами из конторы, а они, между прочим, чуть ли не мне ровесницы.
Надо признаться, мама совсем за собой не следила. Она была такая домоседка, вечно суетилась на кухне, что-нибудь пекла, и это, кстати, выходило у нее гораздо лучше, чем у Флоренс. Могу похвастаться, умение вкусно готовить я унаследовала от мамы: кулинария — мой конек. Когда папа наконец-то возвращался, я прокрадывалась в переднюю ему навстречу и, делая страшное лицо, прижимала палец к губам.
— Ну и попадет же тебе, — шептала я. — Мама просто вне себя. Как войдешь, сядь и читай газету, только не говори ничего.
Бедный папочка, у него в этот момент был такой виноватый вид, и нам предстояло приятно провести вечер: мама с плотно сжатыми губами сидит за одним концом стола, папа как в воду опущенный — за другим, а между ними я — стараюсь, как могу, их развлечь.
Когда я закончила школу, встал вопрос о моем будущем. Я уже говорила, что большим умом не отличалась, но я была сообразительна и быстро схватывала несложные вещи, поэтому поступила на курсы машинописи и стенографии, за что потом благодарила судьбу. Правда, тогда я не думала, что мне это пригодится. Мне было восемнадцать лет, и, как все девушки моего возраста, я бредила сценой. Еще ученицей я сыграла одну из главных ролей в «Школе злословия»[2] — роль леди Тизл — и с тех пор думала только о театре. Между прочим, наша директриса была знакома с одним репортером, и он упомянул обо мне в местной газете. Но когда я дома заикнулась о карьере актрисы, родители встали на дыбы.
— Ты же не представляешь, с какого конца за это взяться, — сказал мне папа. — Я уж не говорю о плате за обучение.
— И, кроме того, — подхватила мама, — тебе пришлось бы жить в Лондоне — совсем одной. А это никуда не годится!
Курсы я посещала, чтобы иметь профессию секретарши про запас, но продолжала мечтать о сцене. Мне было ясно, что в Истборне нам больше нечего ждать от будущего. Папа по-прежнему тянул лямку в конторе, мама возилась по хозяйству. Это так сужало их кругозор, что, судя по всему, они ничего не получали от жизни. А вот если бы им переехать в Лондон, сколько бы интересного перед ними открылось! Папа зимой ходил бы на футбол, летом — на крикет, а мама посещала бы концерты и картинные галереи. Да и тете Мэдж с возрастом наверняка стало одиноко в ее пустом доме в Виктории.[3] Наша семья могла бы с ней объединиться, конечно взяв на себя часть расходов, и тете было бы легче.
— Послушай, — сказала я маме как-то вечером, — папе ведь скоро на пенсию, и я беспокоюсь, как ты будешь одна справляться с таким большим домом. Флоренс придется рассчитать, я стану целыми днями пропадать на работе, сбивая пальцы за машинкой, а вы будете сидеть в четырех стенах, вам только и останется, что с Принцем гулять.
Принцем звали нашего пса, он старел, как и папа.
— Даже не знаю, — отвечала мама. — Папе пока рано на пенсию. Время терпит, можно обо всем подумать через год или два.
— Как бы кто-нибудь другой не подумал за него, — сказала я. — Я бы не очень-то доверяла этой Бетти из конторы (не помню ее фамилию). Уж больно она шустрая.
Папа плохо выглядел в последнее время, и меня тревожило, что он совсем не следит за своим здоровьем. На следующий день я упрекнула его в этом.
— Как ты себя чувствуешь, папа? — спросила я.
— Хорошо, — отвечал он, — а что?
— По-моему, ты похудел за зиму, — сказала я. — Да и цвет лица у тебя неважный.
Помню, он подошел к зеркалу и посмотрел на себя.
— Пожалуй, — согласился он, — действительно похудел. А я и не замечал.
— Ты мне давно уже не нравишься, — продолжала я. — Обязательно сходи к врачу. У тебя ведь иногда колет под левым ребром, правда?
— Я думал, это от несварения, — сказал он.
— Не исключено, — отвечала я с сомнением, — но, когда человек уже не молод, можно ожидать чего угодно.
Короче говоря, папа прошел обследование, и, хотя ничего серьезного не обнаружилось, ему сказали, что есть подозрение на язву и что давление повышено. А не обратился бы он к врачам, ему бы это и в голову не пришло. Папа очень расстроился, мама — тоже, и я объяснила папе, что если он будет продолжать работать, то ничего хорошего ни для него, ни для мамы из этого не выйдет. В один прекрасный день он по-настоящему заболеет, у него случится в конторе сердечный приступ, и одному богу известно, чем все это кончится. Да и рак на ранней стадии распознать трудно, сказала я, а кто знает, вдруг у папы еще и это.
Тем временем я съездила в Лондон навестить тетю Мэдж, она по-прежнему жила одна в своем доме у Вестминстерского собора.[4]
— А вы не боитесь грабителей, тетя? — спросила я.
Она ответила, что никогда об этом не думала. Я сделала удивленное лицо.
— Давно пора подумать, — сказала я. — У меня волосы на голове шевелятся, когда я читаю в газетах о грабежах. Преступники всегда выбирают большие старые дома, где живут одинокие пожилые женщины. Надеюсь, вы держите дверь на цепочке и, как стемнеет, никому не открываете?
Тут она припомнила, что в доме на соседней улице и правда кого-то обокрали.
— Ну вот, видите? — подхватила я. — Эти негодяи уже орудуют в вашем районе. А если бы у вас поселились жильцы, и в доме появился мужчина, вам нечего было бы бояться. Кроме того, вдруг вы упадете и сломаете ногу, а рядом никого? Неизвестно, сколько времени пройдет, пока вас обнаружат.
Месяца три потратила я на то, чтобы убедить моих дорогих родных — папу, маму и тетю Мэдж, — насколько им было бы лучше, если бы они жили все вместе на общие средства в тетином доме в Лондоне. Для папы это был идеальный вариант — если он заболеет, первоклассные клиники под рукой. Так и произошло: он заболел, но прежде я успела поступить дублершей в один из театров Вест-энда.
Да, признаюсь, я бредила сценой. Помните довоенного кумира публики Вернона Майлса? У нашего поколения он вызывал такой же безудержный восторг, как звезды поп-эстрады у нынешних подростков, и я, как и все, сходила по нему с ума. Наша семья обживалась на новом месте у тети Мэдж — мне отвели две верхние комнаты, — и я каждый вечер ходила к театру и подолгу простаивала у служебного входа. В конце концов Вернон Майлс заметил меня. У меня тогда были пышные белокурые волосы, еще не крашенные, и вообще я была очень хорошенькая, хоть самой об этом говорить не принято. В любую погоду каждый вечер я стояла у театра, и постепенно Вернона это стало забавлять. Началось с того, что он расписался в моем блокноте для автографов, потом стал здороваться и махать мне и, наконец, пригласил меня в свою гримерную выпить вместе с другими актерами.
— Познакомьтесь, мой Верный Паж, — представил он меня (у него было незаурядное чувство юмора), все засмеялись и пожали мне руку, и тут я сказала ему, что мне нужна работа.
— Вы что же, хотите играть? — спросил он.
— Мне все равно, что делать, — отвечала я, — лишь бы работать в театре. Если надо, могу поднимать и опускать занавес.
Думаю, именно эта напористость все и решила — было ясно, что от меня просто так не отделаешься, и Вернон Майлс в самом деле устроил меня помощницей ассистента режиссера. Фактически, почетный вариант девочки на побегушках, но это уже было кое-что. Я летела домой как на крыльях, еще бы — такая новость: я буду работать в театре с самим Верноном Майлсом!
В театре я не только помогала ассистенту режиссера, но и дублировала дублерш. Какое счастливое беззаботное было время! Главное, каждый день я видела Вернона Майлса. Я всегда уходила из театра одной из последних, причем старалась выйти одновременно с ним.
Он перестал называть меня своим Верным Пажом и вместо этого окрестил Фиделией,[5] что было еще более лестно, и я позаботилась о том, чтобы избавить его от домогательств поклонниц, толпившихся у служебного входа. Такую же помощь я оказывала и другим актерам, и представьте, из-за этого нажила немало врагов. В театре бывает столько всяких закулисных дрязг, о которых сами звезды даже не подозревают!
— Не хотела бы я быть на вашем месте, — сказала я как-то Вернону Майлсу.
— Почему? — удивился он.
— Вы даже не представляете, — отвечала я, — что про вас говорят за вашей спиной! Люди льстят вам в глаза, но стоит вам отвернуться, как они поют совсем другое.
Должна же я была предостеречь его. Больно видеть, как обманывают такого доброго благородного человека.
К тому же он был немножко влюблен в меня, самую чуточку. На рождественской вечеринке он даже поцеловал меня под веточкой омелы,[6] а на следующий день был так смущен, что выскользнул из театра, не пожелав мне доброй ночи.
Целую неделю каждый вечер я ждала его в коридоре, но он все время выходил не один. Наконец в субботу, улучив момент, когда у него никого не было, я постучала. Увидев меня, он растерялся.
— Здравствуй, Фиделька, — произнес он — теперь он звал меня Фиделькой. — А я думал, ты уже ушла.
— Нет, — сказала я. — Может быть, вам что-нибудь нужно?
— Как это мило с твоей стороны, — откликнулся он. — Нет, спасибо, ничего не надо.