- Почему? - прокаркал Цитен, питавший откровенную неприязнь к красивому и не раз ему предпочтенному Шаху.- Разве можно так недооценивать Шаха? Конечно, с полчаса он будет расстраиваться из-за широких скул, которые ему придется сделать, и еще из-за того, что свою изящную голову он должен будет превратить в мужицкую tite carrie[55]. Но в борьбе двух тщеславий победит сознание, что в течение двадцати четырех часов он будет героем дня.
Цитен еще не договорил, как в комнату вошел караульный ефрейтор с письмом, адресованным Ноштицу.
- A, lupus in fabulis![56]
- От Шаха?
- Да!
- Читайте, читайте вслух!
Ноштиц сорвал печать и прочитал:
- «Прошу Вас, мой милый Ноштиц, на собрании молодых офицеров, предположительно имеющем место в данный момент, взять на себя роль моего посредника, а если потребуется, и адвоката. Получив циркуляр, я поначалу решил явиться в собрание. Но вскоре мне сообщили, чему, видимо, будет посвящено таковое, и это заставило меня изменить решение. Для вас не секрет, что задуманное идет вразрез с моими убеждениями, и вы без труда поймете, как мало приязни я испытываю (мне и театральный Лютер был contre coeur[57]) к Лютеру маскарадному. То, что этот маскарад не оправдан даже карнавальной порой, положения ничуть, разумеется, не улучшает. Однако эта моя позиция ни в коей мере не должна влиять на молодых людей, они, разумеется, могут быть убеждены в моей скромности. Я не совесть полка и тем паче не надзиратель.
Альвенслебен покачал головой.
- Я отношусь к этой затее так же, как Шах; игру я вам портить не собираюсь, но сам в ней участвовать не стану. Не могу и не хочу. Слишком много сидит во мне от Лютерова катехизиса.
Ноштиц уступил не вдруг.
- Всему свой черед,- начал он,-недаром же говорят: делу время, потехе час. Вы всё воспринимаете слишком добросовестно, торжественно, слишком педантически. Точь-в-точь как Шах. На свете нет ничего, что само по себе было бы добрым или злым. Помните, что мы вовсе не намерены издеваться над старым Лютером, напротив, мы хотим отомстить за него. Насмешки заслуживает пьеса, карикатура на Лютера - реформатор, фальшиво освещенный и поставленный в фальшивое положение. Мы верховное судилище, высшая инстанция нравственности. Согласитесь, Альвенслебен, прошу вас. Нельзя бросать нас на произвол судьбы, или весь замысел уйдет в песок.
Другие живо поддержали Ноштица, но Альвенслебен остался непреклонен. Общее настроение, несколько уже упавшее, поднялось вновь, когда неожиданно (почему это и было встречено громкими изъявлениями восторга) встал молодой граф Херцберг и предложил себя в исполнители Лютера.
Не прошло и десяти минут, как уладилось все, что еще должно было уладиться, и главные роли были распределены: граф Херцберг - Лютер, Дирике - фамулус, Ноштиц, за свой колоссальный рост,- Катарина фон Бора. Остальные пошли просто как сырье для монахинь, и только Цитен, так как все чувствовали себя ему обязанными, возвысился до роли настоятельницы. Он тут же заявил, что, сидя в санях, будет вести себя весьма игриво, а не то станет дуться в марьяж с монастырским фогтом. Это вызвало новый взрыв восторга, и, после того как днем маскарада был назначен следующий понедельник, что, разумеется, следовало держать в строжайшем секрете, Ноштиц закрыл заседание.
В дверях Дирике вдруг обернулся и спросил:
- А что, если будет дождь?
- Дождя быть не может.
- Что тогда станется с солью?
- Вопрос pour les domestiques[58].
- Et pour la canaille[59],- заключил молоденький корнет.
Глава одиннадцатая САННЫЙ ПОЕЗД
Обет молчания на сей раз никто не нарушал. Случай едва ли не единственный. В городе, правда, поговаривали: жандармы, мол, «что-то затевают», и усиленно вспоминали сумасбродные проказы, возвышавшие их над всеми другими полками, однако никому не было известно, во что выльется это новое сумасбродство, равно как и день, назначенный для неведомой потехи. Даже дамы Карайон, в последний приемный день которых не явились ни Шах, ни Альвенслебен, никаких сведений не имели, так что знаменитая «летняя поездка на санях» оказалась одинаковой неожиданностью как для причастных к кругу жандармов, так и для непричастных.
Едва спустились сумерки, в здании одной из конюшен между Миттель- и Доротеенштрассе собрались участники процессии. Двенадцать роскошно одетых форейторов, в сопровождении факелоносцев, как и предлагал Цитен, чуть только пробило девять, промчались мимо Академии на Ун-тер-ден-Линден, оттуда вниз, сначала на Вильгельмштрассе, далее завернули на Верен- и Шарлоттенштрассе и в еще более бешеном темпе по квадрату объехали Унтер-ден-Линден.
Когда санный поезд первый раз пронесся мимо карайоновского дома и свет факелов тревожно замелькал во всех окнах бельэтажа, госпожа фон Карайон, случайно сидевшая в угловой совсем одна, в испуге выглянула на улицу. Но вместо крика «пожар», ею ожидаемого, услышала, совсем как в разгар зимы, щелканье длинных бичей и звон колокольчиков; прежде чем она пришла в себя, саней уже и след простыл. Вбежавшая в комнату Виктуар застала ее в смятении и полуобмороке.
- Мамa, ради бога, что случилось?
Мать не успела еще ответить, как голова поезда показалась вторично; желая узнать, в чем дело, обе выбежали на балкон и сразу поняли: происходит надругательство, все равно над кем и над чем. Впереди мчались распутные монахини, во главе с ведьмой-настоятельницей; они горланили, пили вино, играли в карты, в середине поезда на роликах двигались главные сани, щедро вызолоченные и, видимо, задуманные как некое подобие триумфальной колесницы; в этих санях ехал Лютер с фамулусом, а на козлах восседала Катарина фон Бора. По колоссальной фигуре они узнали Ноштица. Но кто был тот на переднем сиденье, спрашивала себя Виктуар. Кто скрывался под Лютеровой маской? Неужели
- Пойдем отсюда,- сказала Виктуар, дотронувшись до плеча матери, и повернулась, чтобы войти в комнату, но сознание ее вдруг затуманилось, и она в глубоком обмороке осталась лежать на пороге.
Мамa дернула сонетку, прибежала Беата, вдвоем они перенесли ее на диван, где у нее сразу же сделался сильнейший нервный припадок. Она всхлипывала, пыталась подняться, снова падала на подушки, а когда мать захотела протереть ей лоб и виски одеколоном, оттолкнула ее. Но в следующее же мгновение выхватила у нее из рук флакон и вылила себе на шею и на затылок чуть не все его содержимое.
- Я сама себе противна, весь мир мне противен. Тогда, во время болезни, я молила бога сохранить мне жизнь… Но мы не смеем молить о жизни… Господу лучше ведомо, что подобает нам. Если он хочет вознести нас к себе, нельзя просить: оставь нас здесь еще немного…
О, как больно мне это сознавать! Вот я живу… Но как, как живу!
Госпожа фон Карайон опустилась на колени перед диваном и стала что-то тихонько нашептывать ей. Тут вновь зазвенели колокольчики, и санный поезд в третий раз пронесся мимо их дома: черные фантастические фигуры в огненно-красном свете, казалось, гонятся друг за другом, друг друга травят.
- Как в аду,- проговорила Виктуар, глазами указывая на тени, мельтешащиеся на потолке.
Госпожа фон Карайон послала Беату за врачом. На самом же деле ей нужно было остаться наедине с любимой дочерью, с глазу на глаз поговорить с нею.
- Что с тобою, дитя мое? Ты дрожишь, рвешься куда-то. Смотришь в одну точку. Я не узнаю свою веселую Виктуар. Подумай, дорогая, что, собственно, случилось? Еще одна озорная выходка, одна из многих, в свое время такие шалости смешили мою Виктуар, а не огорчали. Что-то другое тяготит и мучает тебя: я уж давно это вижу. Но ты ничего не рассказываешь мне, хранишь свою тайну. Заклинаю тебя, Виктуар, откройся мне, не страшись. Что бы это ни было.
Виктуар обняла госпожу фон Карайон, и слезы хлынули из ее глаз.
- Лучше тебя никого нет на свете, мамa!
Она крепче прижала к себе мать и, покрывая ее лицо поцелуями, во всем ей открылась.
Глава двенадцатая ШАХ У ГОСПОЖИ ФОН КАРАЙОН
На следующий день госпожа фон Карайон сидела у постели дочери и, покуда Виктуар с прежним спокойно-счастливым выражением смотрела на нее, говорила:
- Верь мне, дитя мое. Я давно его знаю. Он малодушен и тщеславен, как все красивые мужчины, но чувство чести в высокой мере ему присуще, и образ мыслей его безупречен.
В это мгновение вошел старик Яннаш и доложил о ротмистре фон Шахе, добавив, что провел его в гостиную. Госпожа фон Карайон одобрительно кивнула.
- Я знала, что он придет,- сказала Виктуар.
- Потому что он тебе приснился?
- Нет, не потому: я просто наблюдаю и прикидываю. С некоторых пор я могу точно сказать, в какой день и по какому случаю он явится к нам. Он приходит, когда произошло что-нибудь из ряда вон выходящее или когда предстоит что-то новое,- словом, когда под рукой благодарная тема для разговора. Он избегает разговора со мною с глазу на глаз. Он был у нас после премьеры комедии, сегодня пришел после комедии с санным поездом. Мне интересно, принимал ли и он участие в этой эскападе. Если так, скажи ему, какую боль он мне причинил. Нет, лучше не говори.
Госпожа фон Карайон была растрогана.
- Ах, голубка моя, Виктуар, ты слишком, слишком добра. Он этого не заслуживает, впрочем, и никто другой.- Она погладила дочь по волосам и пошла в гостиную, где ее дожидался Шах.
Сегодня он выглядел менее смущенным, склоняясь к ее руке; она, в свою очередь, приветливо с ним поздоровалась. И все-таки что-то изменилось в ее поведении. Она церемонно, что всегда было ей чуждо, указала ему на стоявший в стороне японский стул, подвинула себе под ноги скамеечку и села на софу.
- Я пришел узнать о здоровье дам и, заодно, милостиво ли они отнеслись ко вчерашнему маскараду?
- Откровенно говоря - нет. Я сочла его не вполне уместным, а Виктуар едва не стало дурно от отвращения.
- Вполне разделяю ее чувство.
- Значит, вы в маскараде не участвовали?
- Разумеется, нет. Мне даже странно вас в этом заверять. Вы же знаете мою позицию в данном вопросе, дорогая моя Жозефина, знаете, с того самого вечера, когда мы впервые обсуждали пьесу и ее автора. То, что я говорил тогда, и сегодня осталось моим убеждением. С серьезным надо серьезно и обходиться, потому я душевно рад, что Виктуар держит мою сторону. Дома ли она сейчас?
- Она лежит в постели.
- Надеюсь, ничего серьезного?
- И да и нет. Последствия нервного припадка, сделавшегося у нее вчера.
- Вероятно, из-за этой безумной затеи? Всем сердцем сожалею…
- А я в какой-то мере даже благодарна за нее. От degout[60] к неистовствам этих ряженых у Виктуар развязался язык; она прервала наконец свое долгое молчание и поверила мне тайну, тайну, вам известную.
Шах, чувствуя себя вдвойне виновным, густо покраснел.
- Любезный Шах.- Госпожа фон Карайон взяла его руку и, дружелюбно, но твердо глядя на него своими умными глазами, продолжала: - Я не так глупа, чтобы устраивать вам сцены или читать проповеди, болтовню о добродетели я терпеть не могу. Я с юных лет живу в свете, знаю свет и многое испытала на собственном опыте. И если бы у меня достало лицемерия скрывать это от себя и от других, то как бы я могла скрыть это от вас?
Немного помолчав, она отерла лоб батистовым платочком и добавила:
- Многие, разумеется,- даже среди нас, женщин,- известное речение о том, что правая рука не ведает, что делает левая, перетолковывают так: мол, сегодня знать не знает, что делало вчера. Или даже
Он опешил от ее слов, и даже самая поза его свидетельствовала о том, какую власть она все еще имела над ним.
- Милый Шах, вы видите, я отдаю себя на ваш суд. Но если я безусловно отказываюсь от любого заступничества, от любой юридической защиты Жозефины фон Карайон,
Шах, казалось, хотел прервать ее. Но она не позволила.
- Еще одно мгновение. Я сейчас кончу. Виктуар просила меня обо всем молчать, не выдавать тайны даже вам и ничего не требовать. В искупление половинной вины (я еще хорошо считаю, говоря о половинной) она готова нести бремя целой, даже перед всем светом, и, с присущей ей склонностью к романтизму, надеется извлечь счастье из своего горя. Ей по душе быть жертвой, по душе сладостная гибель за того, кого она любит, и за то, что будет любить. Конечно, я слаба в своей любви к Виктуар, но не настолько, чтобы поощрять ее в этой комедии великодушия. Я принадлежу к обществу, выполняю условия, им продиктованные, подчиняюсь его законам и не имею ни малейшей охоты жертвовать своим положением в свете ради жертвенных причуд моей любимой дочери. Иными словами, даже в угоду Виктуар я не пойду в монастырь, так же как не стану разыгрывать из себя столпницу, отрешившуюся от всего земного. Посему я настаиваю на легитимизации того, что случилось. Вот, любезный господин ротмистр, все, что я хотела вам сказать.
Шах, между тем успевший собраться с духом, отвечал: ему-де хорошо известно, что за все в жизни надо нести ответственность. И он отнюдь не намерен от таковой уклоняться. Знай он раньше то, что узнал сейчас, он бы по доброй воле предпринял шаги, которых требует от него госпожа фон Карайон. Он предполагал остаться холостяком, и отказ от этого выпестованного намерения в данный момент, разумеется, поверг его в смятение. Но он понимает, что безусловно должен поздравить себя с наступлением дня, в столь краткий срок изменившего его жизнь. Виктуар - дочь своей матери, что уже само по себе порука за его будущее, лучший залог подлинного счастья.
Его слова звучали весьма учтиво и обязательно, но в то же время и не без холодка.
Госпожу фон Карайон это не только больно задело, но и ранило ее сердце. То, что ей довелось услышать, не было языком любви или вины, и, когда Шах умолк, она колко заметила:
- Я вам очень благодарна за ваши слова, господин фон Шах, особенно за сказанные в мой адрес. Но вот что ваше «да» могло бы звучать решительнее и менее принужденно, это вы и сами чувствуете. Ибо чего я, собственно, домогаюсь? Торжественного венчания в соборе. Я хочу еще раз появиться в желтом атласе, он мне всегда был к лицу, а после того как мы станцуем наш танец с факелами и разрежем на кусочки подвязку Виктуар - ведь нам придется устроить праздник немножко по-придворнрму, хотя бы из-за тетушки Маргариты,- я даю вам carte blanche, вы снова свободны, свободны, как птица, в своих намерениях и поступках, в любви и в ненависти, ибо тогда уже можно будет сказать: произошло то, что должно было произойти.
Шах молчал.
- Помолвка состоится без всякого шума. Об остальном мы без труда договоримся. Если угодно - в письменной форме. Но больная ждет меня, и потому простите.
Госпожа фон Карайон встала, Шах тотчас же откланялся; больше они не обменялись ни единым словом.
Глава тринадцатая «LE CHOIX DU SCHACH»[61]
Расстались они едва ли не врагами. Но затем все пошло лучше, чем того можно было ожидать после столь раздраженного разговора, и в немалой степени этому способствовало письмо, которое на следующий день Шах прислал госпоже фон Карайон. Он чистосердечно признавал свою вину, оправдывал себя, как и во время злополучного разговора, неожиданностью, смятением духа, причем все его слова теперь звучали сердечнее и теплее. Да, врожденная честность, вероятно, принудила его сказать больше, чем должно и можно было сказать. Дальше он говорил о своей любви к Виктуар, обходя, преднамеренно или случайно, все заверения в почтении и преклонении перед ее душевными качествами, причиняющие столь острую боль, когда от тебя ждут обыкновенного признания в сердечной склонности. Виктуар жадно внимала каждому слову, а мамa, отложив письмо, не без растроганности увидела, что две минуты счастья вернули ее бедной дочери надежду, а вместе с надеждой утраченный румянец и блеск глаз. Больная сияла, чувствовала себя совсем здоровой, так что госпожа фон Карайон не смогла удержаться от восклицания:
- Какая ты красивая, Виктуар!
Шах в тот же день получил ответную записку; в ней старая его подруга откровенно высказывала свою радость. Пусть он забудет горькие слова, сорвавшиеся у нее с языка; он знает ее живой характер и простит ее за то, что она не сумела сдержаться. Вообще же ничего важного, ничего существенного еще не упущено, и если говорят, что из радости прорастает беда, значит, бывает и наоборот.
Жертву, которая требуется от нее, она приносит охотно, поскольку от этой жертвы зависит счастье любимой дочери.
Шах, прочитав это письмецо, долго перекладывал его из руки в руку; смешанные чувства, видимо, одолевали его. Говоря в своем письме о Виктуар, он проникся тем доброжелательным к ней отношением, в котором вряд ли кто-нибудь мог ей отказать. И (он хорошо это помнил) в самых живых выражениях о нем распространялся. Но то, к чему вновь призывала его подруга, значило больше и называлось: свадьбой, браком - словами, самое звучанье которых с давних пор пугало его. Брак! И брак с кем? С красавицей, прошедшей, как изволил выразиться принц, «через огонь чистилища». «Но я-то,- продолжал он эту беседу с, самим собой,- ведь не разделяю точки зрения принца, я не сторонник «очистительных процессов», когда не знаешь, что больше, проигрыш или выигрыш, и если бы я даже заставил себя согласиться с его точкой зрения, то свет ведь я заставить не могу. Я буду беззащитен перед насмешками и остротами однополчан, да мне и самому отчетливо представляется комедия счастливейшего «сельского брака», что, как фиалка, цветет в глуши. Я наперед знаю, что будет: я выхожу в отставку, перебираюсь в Вутенов, занимаюсь пахотой, мелиорацией, дергаю рапс или сурепицу и изо всех сил стараюсь быть верным мужем. Какая жизнь! Какое будущее! Одно воскресенье - проповедь, другое - эпистола, а на неделе - вист en trois[62], с неизменным партнером - пастором. Однажды в соседнем городишке проездом оказывается принц, возможно, принц Луи собственной персоной; он дожидается, покуда меняют лошадей, а я дожидаюсь его у городских ворот или на постоялом дворе. Окинув меня критическим взглядом, принц милостиво спрашивает: «Как дела?» А на его лице при этом написано: «О, боже, во что могут превратить человека какие-нибудь три года». Три года… а если не три, а тридцать?»
Он расхаживал взад и вперед по комнате и вдруг остановился перед зеркальной консолью, на которую положил письмо, когда произносил свой монолог. Взял его, положил обратно, снова взял… «Моя судьба. Да, «момент решает». Так, помнится, она писала. Разве могла она знать, что произойдет? Могла этого хотеть? Фу, Шах, не клевещи на прелестное создание. Ты виноват во всем. Твоя вина и есть твоя судьба. Значит, надо нести ее бремя».
Он позвонил, отдал распоряжения слуге и отправился к Карайонам.
Разговор с самим собой, казалось, снял с него непосильную тяжесть.
Со своей старой подругой он говорил теперь естественно, почти сердечно, так, что даже маленькое облачко не затемнило восстановленного доверия госпожи фон Карайон. Шах со всем соглашался. Через неделю помолвка, через три недели - свадьба. Сразу же после свадьбы молодая чета уезжает в Италию и возвращается на родину не ранее чем через год - Шах в столицу, Виктуар в Вутенов, старинное родовое поместье, о котором она (однажды побывав там еще при жизни матери Шаха) доныне вспоминает с теплом и восхищением. Пусть земли теперь сданы в аренду, дворец все равно пустует и готов к приезду хозяев.
Решив все вопросы, они расстались. Солнце озарило дом Карайонов, и Виктуар позабыла все предыдущие горести.
Успокоился и Шах. Снова увидеть Италию, после того как он несколько лет назад побывал там, было его страстной мечтой, и вот теперь она воплощается в жизнь. А вернутся они домой, что ж, из предполагаемого двойного хозяйства можно будет извлечь немало пользы и выгоды. Виктуар привержена к тишине и сельской жизни. Время от времени он будет брать отпуск и в экипаже или верхом ездить в Вутенов. Вдвоем они станут бродить по полям и беседовать. О, на это Виктуар мастерица, она умна и чиста в то же время. А через год или два, пусть даже через три, рана заживет, все будет предано забвению. Люди легко забывают, а светские люди тем паче. И тогда они въедут в угловой дом на Вильгельмплац, и оба будут радоваться возвращению в привычные условия жизни, как возвращению на родину. Все горькое останется позади, корабль его жизни не разобьется о риф комического.
Бедняга Шах! Звезды сулили ему иную участь.
Не прошло еще недели, по истечении каковой должна была быть объявлена помолвка, как он получил письмо с полным перечислением всех его титулов, запечатанное большой красной печатью. В первый момент он принял его за официальное послание (возможно, новое высокое назначение) и не сразу вскрыл конверт, желая продлить предвкушение радости. Но откуда оно? От кого? Взглянув на печать, он тотчас же заметил, что это вовсе не печать, а оттиск геммы. Странно. Шах разорвал конверт, оттуда выпал рисунок - гравированный набросок с подписью: «Le choix du Schach». Он машинально повторил эти слова, не разобравшись еще ни в их значении, ни даже в самом рисунке, но вдруг почуял опасность, нападение из-за угла. Взяв себя в руки, он понял, что первое чувство его не обмануло. На троне под балдахином сидел персидский шах, это можно было заключить уже по его высокой барашковой шапке, на нижней же ступеньке трона стояли две женщины, трепетно дожидаясь мгновенья, когда он, владыка, холодно и надменно взирающий с высоты престола, остановит свой выбор на одной из них. Между тем персидский шах, увы, был не кто иной, как наш Шах, что подтверждалось разительным портретным сходством, тогда как лица обеих женщин, подъявших к нему вопрошающий взор, были набросаны куда небрежнее, но все же не на столько, чтобы в них нельзя было узнать госпожу фон Карайон и Виктуар. Значит, не более и не менее как карикатура! Его отношения с матерью и дочерью Карайон сделались достоянием городской молвы, и кто-то из его завистников и врагов, а их у него было более чем достаточно, воспользовался случаем удовлетворить свою злобную прихоть.
Шах дрожал от стыда и гнева, кровь бросилась ему в голову, казалось, его вот-вот хватит удар.
Подчиняясь естественному стремлению к движению, воздуху, а может быть, полагая, что последняя стрела еще осталась в колчане, он схватил кивер, шпагу и выбежал из дому. Встречи, светская болтовня, наверно, развлекут его, возвратят ему душевный покой. Да и что тут такого в конце концов? Акт мелочной мести.
Прохладный воздух благотворно на него подействовал, дышать стало легче, хорошее настроение уже возвращалось к нему, когда, свернув с Вильгельмплац на Унтер-ден-Линден, Шах перешел на тенистую сторону, чтобы перекинуться словечком-другим со старыми знакомыми, которых он там приметил. Те, однако, уклонились от разговора, и вид у них был явно смущенный. Подошел Цитен, небрежно кивнул головой, и мина у него при этом - если все не было наваждением - была самая язвительная. Шах смотрел ему вслед, раздумывая, что может значить наглость одного и смущение других, как вдруг, на какую-нибудь сотню шагов выше, заметил необычное скопление народа перед лавкой торговца картинами. Люди смеялись, переговаривались, казалось спрашивая друг друга: «Что это, собственно, такое?» Шах, обойдя толпу, бросил взгляд поверх голов и все понял. В среднем окне была выставлена та самая карикатура, под которой красным карандашом была обозначена нарочито низкая цена.
Итак, это заговор.
У него не хватило сил продолжать свою прогулку, и он вернулся домой.
В полдень Зандер получил записку от Бюлова:
«Милый Зандер. Мне только что принесли карикатуру на Шаха и дам Карайон. Думая, что Вам она еще не знакома, прилагаю ее к этой записке. Прошу Вас, разведайте, как и откуда она возникла. Вы же знаете Берлин как свои пять пальцев. Я лично возмущен. Не из-за Шаха, он этого «шаха персидского», в общем-то, заслужил, но из-за дам Карайон. Виктуар, достойная любви и уважения, выставлена на посмеяние толпы! Все плохое мы перенимаем от французов и проходим мимо того хорошего, что у них есть, gentilezza[63], например.
Зандер бегло взглянул на картинку, ему уже известную, сел за свою конторку и настрочил ответ:
«Mon general![64] Я не стану разведывать, «как и откуда», ибо мне все стало известно само собой. Дня три-четыре назад в мою контору явился человек и осведомился, согласен ли я взять в свои руки распространение кое-каких рисунков. Увидев, о чем идет речь, я отклонил предложение. Он принес три листа, среди них «Le choix du Schach». Господин, явившийся ко мне, выдавал себя за иностранца, но, несмотря на старанье коверкать язык, говорил по-немецки так хорошо, что я понял: это только маска. Многие из круга принца Р. недовольны его интрижкой с принцессой, полагаю, это их рук дело. Если мое предположение ошибочно, значит, постарались его однополчане. Он отнюдь не их любимец. Кто держится особняком, добрых чувств не возбуждает. Все бы это было не важно, если бы, как вы правильно изволили заметить, не Карайоны. Из-за них я и намерен подать жалобу, ибо эта история вряд ли ограничится одной злобной карикатурой. Вскоре, надо думать, появятся и две другие, о коих я упомянул вначале. В этой анонимной атаке все тонко рассчитано, неглупа и сама мысль давать яд небольшими порциями. Все равно он свое дело сделает, и ждать нам остается только одного: