Мы сидим за столом, за рождественским ужином, моя тарелка наполнена жареным картофелем, и брюссельской капустой, и пастернаком, и йоркширским пудингом с начинкой, и кусочками индейки, политой густой подливкой; и это великолепно, особенно жареный картофель, и я режу его и заливаю подливкой, а мама и Нана говорят про клюквенный соус; и мама говорит, чтобы я не торопился, ужин никуда не убежит; и я замечаю, что от индейки остались одни ребра, и на начинке лежит нож; и мама и Нана поднимают бокалы с шерри, а у меня — газировка; и это хорошее время и хорошие воспоминания, и я спрашиваю маму, зачем мы едим индейку, а она говорит, что это традиция; и я спрашиваю ее, сколько индеек умирает в Рождество, а она говорит: «Миллионы», и кажется, ей неловко, и несколько секунд мне грустно, но я не хочу портить праздник и продолжаю есть, и получаю добавку, и тоже съедаю ее; и мне кажется, что я лопну, а потом на столе появляется рождественский торт и яблочный пирог Наны со сладким кремом, который я обожаю, и когда мы заканчиваем ужинать, мы садимся перед камином, усталые и довольные; и мама напоминает мне, что мы всегда должны помнить, как сильно нам повезло, потому что у нас так много еды и любви.
Рождественский обед запаздывает. Мы голодны, и вначале это спокойствие кажется зловещим, а потом причина происходящего выясняется: окружив долговязого священника в черной рясе, во двор входят шестеро надзирателей, и у священника такая длинная борода, что под ней не видно деревянного креста. Эскорт в самом что ни на есть приподнятом настроении, они бодры и благочестивы. Один из надзирателей тащит котел, а священник несет свои причиндалы и большую ветку. Люди встают с уступа, все внимание; и я делаю то же самое, я стараюсь соблюдать их традиции и никого не обидеть. Священник медленно шествует вперед, кивает некоторым парням, опускает ветку в котел и разбрызгивает воду по земле. Он благословляет нас и поворачивается к камере. Мы следуем за ним, толкаемся в дверях и смотрим, как он движется вдоль кроватей, рассеивая святую воду; зомби вскакивают и встают перед ним, склонив головы, и вот он доходит до зеленой двери, открывает ее и пытается войти в сортир, отскакивает, его лицо белеет от шока; и секунду мне кажется, что ему плохо, но он приходит в себя и роняет несколько капель в туман, захлопывает дверь и поворачивает обратно, идет, благословляя вторую колонну кроватей. Мы отходим в сторону, а священник отправляется на верхний этаж, и мы ждем во дворе его возвращения. Он останавливается у ворот и смотрит на собравшихся, и перед тем, как покинуть двор, рисует в воздухе какой-то знак. Момент тишины, а потом начинают щелкать четки.
После ужина мы едим шоколад, играем в игры и смотрим телевизор; и все это время пылает камин, и я поглядываю на пламя, а Нана говорит, что если в один прекрасный день она выиграет много денег, то перейдет на центральное отопление, но мама говорит, что камин уютный и романтичный; и вслед за Наной начинает дремать мишка Йоги, и вскоре меркнет свет, и я иду к окну и смотрю на улицу, я чувствую, что стекло влажное; мы надеялись, что пойдет снег, но снега не было, ну и какая разница, идет дождь, и Нана говорит, что нам следует сходить в церковь, хорошо было бы посмотреть на свечи и послушать псалмы, хотя мы не слишком похожи на прихожан; ветер дует в окна, досадно было бы вылезать из теплого дома на мороз, а Нана думает, что это было бы правильно, а мама говорит, нет, мы не хотим подхватить простуду; и они улыбаются и говорят о чем-то, чего я не понимаю, и я знаю, что Нана верит в рай, и я видел мужчин и женщин, которые приходили повидать ее и посидеть с ней в этой комнате, вот здесь; и я лучше останусь в тепле и буду играть с Наной в шашки, пока она не уснет в своем кресле, я дотягиваюсь до стола и выбираю себе еще одну шоколадку, нахожу «Турецкие сладости», одну из своих любимых.
Уже начинает темнеть, когда наконец появляется Шеф, голод мучителен, парни, отстоявшие в очереди и обслуженные, отходят с широкими усмешками. В корпус прибывает Директор, встает у противоположной стены, с ним двое надзирателей, оружие направлено в землю, это скорее демонстрация его страха, а не силы. С тех пор как он отправил меня в корпус Б, я вижу его в первый раз, и я отвожу глаза, но успеваю заметить, как он улыбается покровительственной улыбкой, напоминая нам, что он — король этого замка, он играет роль Деда Мороза, его присутствие — это подарок для нас. Я встаю за спиной у Иисуса, рядом с немым спичечным мальчиком. Мы не переговариваемся. И вот я подхожу к Шефу, и он счастлив, он наполняет мою миску рисом, жареным картофелем и кладет щедрый кусок куриной грудки. Сегодня нас не обделяют мясом, этот кусок выглядит хорошо прожаренным, и на нем мало жира. Я иду к уступу, потом передумываю и иду в камеру, сажусь на свою кровать в праздной роскоши и наслаждаюсь одной из самых лучших трапез в моей жизни.
Я не хочу, чтобы кончался этот день, но я скачу с раннего утра; и мы ели сэндвичи с холодной индейкой, с хрустящей корочкой и арахисом, с Наной кололи грецкие орехи и миндаль; я засыпаю перед камином, все еще слыша звуки телевизора, люди хлопают в ладоши, и поздравляют друг друга, и много смеются; и мама помогает мне подняться с пола и ведет меня к кушетке, потом она идет наверх за одеялом, и я все еще держу мишку Йоги, кладу его голову на диванную подушку рядом с собой; и пока они готовятся ко сну, и я слушаю их разговор, и где-то далеко Нана рассказывает маме о тех голосах, которые она слышит, когда люди приходят посидеть с ней; и это дает ей веру и делает ее сильней, ведь она стареет, и это трудно принять, время укорачивается и каждый день становится все более ценным; и хочется жить вечно, но она очень верит в жизнь после смерти, верит в это больше, чем все другие люди; и ради чего действительно стоит жить, так это ради того, чтобы видеть, как рождаются младенцы, вырастают в детей и привносят в мир свою энергию; и они ценят мелочи, на которые мы, когда взрослеем, перестаем обращать внимание, а еще с возрастом мы теряем интерес к жизни; искренность — это великий дар от детей, и я переворачиваюсь и чувствую себя счастливым, эти слова запали мне в душу, и я никогда не забуду этот день.
После того, как нас заперли на ночь, проводится специальная служба для иностранцев, а я не принадлежу ни к одной религии, так что в любом случае пойду на эту службу. Она проводится в той самой комнате, где Боров и его свиномордии отметили первые минуты моего заключения, напугав меня изнасилованием, но это место преобразилось; золотое распятие водрузили на стол, а перед ним поставили, может быть, двадцать пластмассовых стульев, оставив посередине проход. Тот человек, к которому меня ведут, оказывается священником, он в пиджаке и брюках, ждет с Библией в руках. Горят свечи, и от горстки собравшихся заключенных по стенам пляшет театр теней, и я вспоминаю о гоблинах, но знаю, что их место не здесь. Внезапно я на другой стороне от прохода замечаю Франко, пытаюсь поймать его взгляд, ищу Элвиса, но не вижу его. Я пытаюсь пробиться к Франко, но надзиратель не пускает меня. Франко поворачивается и смотрит мне в лицо, и я улыбаюсь, но он не видит меня, его глаза налиты кровью и безучастны. Мой друг даже не узнает меня. Это ужасно, я слушаю священника, но не понимаю слов его проповеди, хотя я уверен, это благопристойный человек; и пламя свечи танцует, а снаружи свет озаряет витражи, и свечи медленно плавятся и наполняют часовню запахом сладкого воска; и я вспоминаю те пляшущие в свете крупицы пыли, и падающие звезды, и метеоритный дождь, и улыбаюсь чудесам вселенной. И неожиданно мы все начинаем петь знакомый мотив, каждый на своем собственном языке, и в моих глазах стоят слезы; и это непередаваемое счастье смешивается с тоской, и из этого рождается ощущение, которого я никогда раньше не испытывал, но от этого я начинаю чувствовать себя бессмертным. Я гоню прочь свою слабость, я перевожу взгляд от пурпурного света к свече, зная, что это еще один день, который я никогда не забуду.
Время между Рождеством и преддверием Нового года проходит легко и лениво; и в Семи Башнях ничего не меняется, нарки забылись героином, а остальные парни в коматозе своих воспоминаний. У всех праздник, только Бу-Бу работает, в одно прекрасное утро, после завтрака, он потягивает руки и ноги и развивает бурную деятельность, рассыпает свои панели перед собой на кровати, сидя по-турецки, словно безмолвный мудрец из путешествий Иисуса; его глаза быстро движутся, он пытается собрать свою мозаику, он полон решимости. Я замечаю, что остальные следят за ним, и понимаю, что я не единственный из тех, кого интересует его работа. У немого парня новый всплеск активности, он сосредоточился, он четко мыслит, сдвигает панели в форму и готовит священный клей, старается не упустить ни одной детали. Я не могу не посмотреть, заметил ли это Папа, и вижу: он сидит, подняв голову, с прищуренными глазами. Атмосфера напряженная, человек двадцать заключенных видят мастера в действии. А этот Бу-Бу, оказывается, архитектор и плотник, он выравнивает края растворителем и подгоняет куски на места, крепко держит свои деревяшки и быстро прижимает их друг к другу, чтобы они схватились накрепко. Когда он залезает под подушку и достает три эластичных бинта, раздается невнятное бормотание, но когда он стягивает ими созданную поделку, чтобы она лучше склеилась, слышится звук одобрения. Через полчаса его тайна раскрыта, он вполне достоверно выстроил нижний этаж дома.
Он использовал сотни спичек, и для каждой было определено место, он аккуратно обрезал каждую спичку, выравнивая длину. Бу-Бу водружает строение на подушку и осматривает его, сидя на другом конце кровати, сидит, не отводя глаз от своего творения, забыв обо всем, что происходит вокруг. И заключенные придвигаются ближе, в конце концов фермеры встают из-за стола, за которым они сидели, и неотрывно наблюдали за действом, и тоже подходят. Один парень из союза заговаривает с мастером строения, но тот не отвечает, просто улыбается и кивает головой, и только тот факт, что Бу-Бу вообще на что-то среагировал, вызывает шок в толпе доброжелателей. Это великий момент, люди усмехаются, лезут в карманы и возвращаются к своим кроватям, ищут спички, поторапливают его заканчивать с этой работой. Все это время Папа издалека наблюдает за действом, эгоистично придерживая свои стройматериалы.
В этот период Жирный Боров наведывается в корпус по два раза в день, нарки выглядят более бледными и хрупкими, чем обычно; Боров даже заходит в нашу камеру, чтобы взглянуть на первую стадию строительства дома Бу-Бу, пристально смотрит, и кажется, что он ошеломлен, он остается стоять в отдалении. Я говорю с Иисусом об Индии, мне хочется узнать побольше о карме и ее правилах, о том, насколько сильно она может влиять на наши жизни, а еще мне интересно узнать о его планах на жизнь после освобождения. Он говорит, что нужно подождать наступления до Нового года, а потом он подумает о своем будущем; и он убежден, что это принесет несчастье — провести старый год и встретить новый в это трудное время и в такой обстановке. Он убежден, что, подкармливая нарков и преступников, Директор поступает умно. Иисус ожидал неприятностей, но обошлось без них. Пока есть возможность, мы наслаждаемся расслабухой, и спичечный дом — это явный символ возродившегося оптимизма.
За день до Нового года мы выстраиваемся в очередь за обедом, и по этой очереди пробегает волна дрожи. Я делаю шаг в сторону и всматриваюсь вперед, а там и без того круглое лицо Шефа, стоящего над своим котлом, раздулось от ярости. Зрелище ужасающее. Этот добродушный человек в гневе, и я понятия не имею, почему, поворачиваюсь к Иисусу, а тот передергивает плечами; все торопятся встать в очередь, а потом парни смотрят в свои миски и потрясают ими с заразительным неистовством, отказываясь отвечать на вопросы. Мы пододвигаемся ближе, слышатся чьи-то вопли; Шеф поворачивается к надзирателям и выкрикивает ругательства, офицеры сконфужены, поднимают открытые ладони, показывая, что они тут ни при чем. Я стою за Иисусом, жду, пока его обслужат, и вижу как передергиваются его плечи. Он забирает свою порцию и торопится уйти прочь. Я в смятении, Шеф хватает мою миску и опустошает свой черпак, сует мне обратно мою порцию и взмахом руки показывает, чтобы я убирался. Добавки сегодня не будет; и я иду прочь и смотрю на мутную жидкость и мясо, плавающее в ней, несколько секунд изучаю эту стряпню и вздрагиваю, разглядев маленький язык, который лежит в сероватой жиже. Я не знаю, какому животному принадлежал этот язык, но он цельный: мраморная мозаика красных, коричневых и синих полос, края обрамляет нечто похожее на зеленую плесень, с розового основания свисают волокнистые жилы. У меня гудят виски, во рту становится сухо, першит в горле, и связки словно заморожены, и я не могу говорить.
Пара человек ест эти языки, остальные — нет. Под сточной трубой стоят мусорные корзины, сегодня в них сваливают нежеланную еду. По корпусу проносится волна возмущения, и двор заполнен людьми. Еда — это то, чем мы живем, и покуда она мягкая и жирная, она дает силы жить, силы двигаться, но этот навоз — слишком сильное надругательство над нами. Мы выстраиваемся в ряд, и Мясник, Живчик и Милашка ведут нас в наступление на двух надзирателей. Сыплются удары, вытаскиваются ножи, смотрители загнаны в угол. Охранник, стоящий на стене, делает предупредительный выстрел, но парни не отступают, страж сверху слишком напуган, чтобы стрелять в толпу, ведь он может попасть в своих, гриф крадется по стене, но тоже не предпринимает никаких действий. Я стою во дворе, я чувствую, что не жаль надзирателей, они получили пинков и вынуждены хвататься за свои револьверы; не может такого быть, что это они отдали приказ подать нам протухшие языки, и до того, как кого-нибудь убьют, парни из союза пытаются утихомирить нас, охранники дрожат, их загнали в угол. Эти чиновники из союза прислали нам в тюрьму коробки с апельсинами, но Директор не пропустил эту посылку, удивительно, почему после этого они ведут себя как миротворцы, хотя Иисус напоминает мне, что это хорошие люди, их дело — переговоры, а не насилие.
Двоим дрожащим надзирателям наконец разрешают покинуть двор, через полчаса они возвращаются с двадцатью своими братьями, чтобы пораньше запереть нас на ночь. Царит мрачное спокойствие, и когда Жирный Боров приносит герондос, половина толпы следует за ним в угол, а в это время остальные парни, жесткое ядро, презрительно смеются над их покорностью. Боров делает свое дело, и все эти наркоманы — их около тридцати — смиренно ждут, пока их запрут вместе с нами на ночь. Ночь напряженная, но драк нет, некоторые собираются вокруг фермеров, другие подходят к дому и смотрят, как Бу-Бу срезает спичечные головки и склеивает спички. Мне нечего сказать, мне нечего делать, и позже, когда я уже лежу на своей кровати, гнев утих, и я пытаюсь логично проанализировать ситуацию с языками. Какого хера? Директор мстителен, но как могла ему в голову прийти эта глупость, это удар по зубам, это только поднимет бучу. Перед глазами снова встает эта картина, и я снова злюсь, легче всего — отвлечься от этого, и я пытаюсь мысленно вернуться на дорогу и продолжать свой путь, но не у меня не получается, вместо этого я погружаюсь в свое прошлое.
Мы идем вместе с мамой по улице, на благотворительной распродаже мы купили подшивку «National Geographies», и снова близится Рождество, и вот-вот пойдет снег; и мы тащим журналы, спрятав их под пальто, а когда мы придем домой, мама приготовит мне томатный суп и тост, и это очень ясное воспоминание; я слышу шелест шин на главной дороге, и ветер становится все резче, швыряет снег с дождем нам в лица; и мы пригибаем головы, прижимаем к себе поклажу, я должен быть сильным и следить за мамой; я боюсь, что журналы намокнут и испортятся, бумага глянцевая, а география — мой любимый предмет в школе, фотографии превосходны, в этих страницах — весь большой внешний мир, и я уже старше, и может, немножко умнее; и мы поворачиваем за угол и видим наш дом, мы почти в целости и сохранности, и мы доходим до передней двери, и мама роется в сумке, ища ключ; и я смотрю на занавески и вижу за стеклом лицо Наны, вот только оно больше похоже на мамино, так что в следующие несколько секунд я даже не уверен, кого я вижу, осторожно, чтобы не уронить журналы, машу рукой; мои пальцы онемели от холода, и мама пытается с трудом открыть замок, а меня трясет, теперь дверь открыта; и дуновение тепла бьет в лицо, и мы торопимся войти, топаем ногами, стряхиваем воду, смеемся, и шутим, и закрываемся от холодного ночного воздуха.
Мама снимает с меня промокшее пальто и вешает его, находит полотенце и вытирает мне волосы, так что под конец они стоят торчком, она смеется и говорит, что я похож на крысу-утопленницу. Я вытираю лицо, вдыхая запах стирального порошка, который она использует, хвойный аромат, этот запах будет преследовать меня на протяжении всей мой жизни. Мама хочет, чтобы я принял горячую ванну, и я не спорю, включаю воду, холод проник в мои кости и никогда меня не отпустит; и я размышляю: «А где же бабуля», пытаюсь бороться с паникой, нужно проверить, может, она в больнице или в гостиной, пытаюсь вспомнить, а тогда ли это было, мой смятенный, заточенный в тюрьму мозг делает усилие, когда я вижу ее сидящей в ее кресле-качалке, я вздыхаю с облегчением. Но она постарела. Прошло всего несколько лет с тех пор, как мы вместе чистили камин, и мишка Йоги тихонько сидит рядом с Мистером Справедливым и Рупертом в углу рядом с ее креслом, и в это время меня больше занимаю игры в танки и солдатики. Нана слаба, порой не держится на ногах. Она вяжет свитеры и штопает носки, и у нее та же улыбка, которая никогда не меняется, и прямо сейчас ее игла скользит через порванное колено на брюках, крепко стягивая материал. Она лежала в больнице, но теперь ей снова лучше, и я машу рукой, стоя у двери, и говорю ей, что скоро вернусь, сначала мне нужно принять ванну; и я помню, мама говорила мне, рядом с Наной не должно быть сырости, потому что она простудится, и для нее это будет опасно.
Я сижу в ванной, и играю со свой заводной подводной лодкой, и слышу пение, доносящееся из телевизора, и звон бокалов, мама наливает Нане бокал шерри; и этот новый дом, в котором мы теперь живем, он меньше, но тепло в каждой комнате, и мы здесь уже пару лет, с тех пор, как мы выехали из дома Наны, когда люди, которым он принадлежал, захотели забрать его обратно; и мне нравится новый дом, но я скучаю по камину, по тому, как мы его чистили с Наной по утрам; это лучшее время дня, это было нашей особенной работой, и мне хотелось бы, чтобы у нас опять был камин, как тот, но только если у нас с Наной; на самом деле в батареях нет ничего плохого, и они стоят в каждой комнате, и еще есть бойлер, который все время снабжает нас горячей водой, и эта ванна великолепна; и я, закрыв глаза, пускаюсь во всевозможные приключения, представляю, как я вожу самолеты, веду поезда, а может, когда я, наконец, вырасту, я стану полицейским и сумею прекратить преступления в мире, но на это решение у меня есть уйма времени; и я в своей пижаме и халате, я иду в гостиную и целую Нану, и почему-то у нее в это время в глазах стоит странный туман; и мама приносит на тарелке томатный суп с тостом и гренками, я ложкой наливаю себе в рот, и мама с Наной выпивают еще по бокалу шерри, и завтра мы нарядим елку, и я не могу этого дождаться.
Я доедаю суп, и сажусь па полу рядом с батареей, и смотрю на картинки в журнале, любуюсь этими горными лесами и таинственными огнями, сияющими на небе, спиральными и вьющимися, как капля молока в моем томатном супе. В один прекрасный день я отправлюсь в это место. Нана смеется и говорит, чтобы я пообещал ей, и я обещаю. Когда я стану взрослым. И она спрашивает, хорошо ли мы провели время, и я рассказываю ей, что там шел снег с дождем, а потом мама спрашивает ее, не хочет ли она чашку какао; и она говорит: Да, пожалуйста, дорогая, и мама стоит у окна, вглядывается и говорит нам, что пошел снег. Нана хочет посмотреть и подходит к окну, и мама выключает свет и идет ставить чайник; и я смотрю сквозь шторы на падающий снег, чувствую, как на мое плечо опускается рука, и мы долго стоим там, я и моя бабуля. И здесь, в Семи Башнях, мои глаза наполняются слезами, и я сдерживаю эти слезы, иначе они убьют меня. Мне тяжело вспоминать эти счастливые времена, зная, что они никогда не вернутся. Я изо всех сил заставляю себя подумать о чем-нибудь еще.
В уличных огнях светится снег, падает очень медленно, кружится и несется по ветру, красивые пушистые снежные хлопья, которые на небесах делает сам Господь. И Нана рассказывает мне о моем отце и говорит, что я очень похож на него, он был хороший мальчик, хороший человек, и в один прекрасный день она увидит его снова, здесь или в следующей жизни. Его здесь нет, он бродит по миру, и может, он скоро вернется, мы этого не знаем; и она вглядывается в ночь, ищет фигуру, которую она тут же узнает, и говорит мне, что я всегда должен верить в Бога, что бы ни случилось в моей жизни, Бог всегда будет присматривать за мной, Он знает, что происходит, и у него на все есть причины, и когда в один день она отправится к Богу, она тоже будет присматривать за мной. Она всегда будет защищать меня, где бы я ни был и что бы ни случилось. Я пытаюсь понять, что значит — умереть, и мне становится страшно, и я паникую и обнимаю ее, и она спрашивает, помню ли я, как мы вместе чистили камин по утрам; и я снова счастлив, отвечаю: «Конечно, это же было не так давно, я хотел бы, чтобы у нас здесь был камин, это гораздо лучше»; и она смеется и говорит, что батареи — это прогресс, они чистые и эффективные, открытый очаг — это пережиток прошлого, но это гораздо более занимательно. Она притягивает меня ближе и говорит, что я должен быть хорошим мальчиком, потом что иногда мальчики, выросшие без отцов, могу сойти с правильного пути, вляпаться в неприятности в школе, а когда они становятся старше, то попадают в полицию, это случается часто, и она не хочет, чтобы я был плохим мальчиком. Ради моего собственного благополучия. Я должен слушать свою маму. Она для меня отец, и мать, и все на свете. Нана спрашивает меня, понимаю ли я, и я киваю и говорю: «Да, думаю, что понимаю».
Мне хочется вскочить и отлупить кого-нибудь, кто не чувствует боли, дать пизды тому, кто заслуживает своего наказания; я знаю, что это все чушь и обманные выебоны, что лучше будет перебить стекла, как тот наркоман, но от этого только станет холодно и я поранюсь. Мне нужно контролировать эти эмоции, душещипательные воспоминания, за это время они снова просочились в мои ничем не занятые мысли; и в тюрьме мы становимся сентиментальными, слезливыми романтиками, такими мы никогда бы не стали на воле. Я закрываю глаза и глубоко дышу, дышу своим пустым животом, изо всех сил стараюсь поверить, что Нана приглядывает за мной, как она и обещала, а она никогда бы не солгала, она даже никогда не привирала по мелочи, я дотягиваюсь до талисмана и понимаю, что она совсем близко.
Парадайз длинный, белый, покоится в изогнутом заливе, под ногами горячий песок, и я отворачиваюсь от Мари-Лу и оставляю за спиной шум, и суету, и физическое удовольствие ради более духовной жизни, я достигаю перекрестка и отправляюсь на Восток, навстречу едкому запаху окры, пузырящейся в тарелках с индийской едой, измельченный сахарный тростник согрет и готов к употреблению, манит меня; и золотые хлопья превравщются в миллионы бесценных песчинок, в спокойном море отражаются миллионы галактик. Баба[15] Джим идет легкой походкой, это скиталец, которому нужна только набедренная повязка и миска еды, и вот он в будущем, после всех своих битв, и вот он оглядывается на крошечную белую часовню и задумывается, какому ответвлению христианства она принадлежит; и он видит, как плавится крест, как башня вытягивается в сияющую иглу тайской пагоды; он присматривается и видит, что она расширилась, и осела, и превратилась в разноцветный хаос индийского замка, животные-божества вперемешку со сверхчеловеками, вырезанными на песчанике, вместо окры и чеснока теперь пахнет сандаловым деревом.
Индия — это единственное место для Бабы Джима, и его швыряет из одной крайности в другую, он следует примеру своего наставника мистера Иисуса Христа, он, как и Будда, раскачивает маятник, он продолжает поиски своей заброшенной американской мечты, но теперь он перемещается в очень личное индийское лето. Он прибыл в эти экзотические земли как пассивный наблюдатель, вынужденный слушать и учиться, и он мог бы последовать по суше через Ирак и Иран; говорили, что это путь плотника, и Рождество должно быть о прощении, и о величии духа, и о свободе мыслей и выражения, все, что говорит мне Иисус, правильно; и мое одеяло снова становится стальным, я лечу на санках свободы, бросая вызов гравитации и достижениям западной науки, я хочу пойти в Гималаи и поймать взгляд тех садху и свами, о которых я так наслышан, странники идут по Ганге к ее устью. В любой стране, где человек может слоняться обнаженным, пусть и покрытым пеплом жженого слоновьего говна, в то же время попыхивать трубкой, набитой свежайшей ганджей, и быть накормленным, и вымытым, и обслуженным, как благороднейший святой, да, в любой такой стране Бабе Джиму понравится. Мое волшебное одеяло окаймляет земли оазисов Али Бабы, парит над Арабским морем, и я не обращаю внимания иудейскую семью и их бесконечные законы, я улетаю в празднование Рождества; я следую советам Иисуса и поворачиваюсь спиной к Рокеру, он проклят на более изощренное, более современное распятие. В этой благочестивой мечте о материальной демократии проявляется мало милосердия к слабым и безвольным, и Баба Джим больше не хочет ярлыков, и наклеек, и дизайнерских гамбургеров; это странник, который счастлив просто от того, что едет в поезде вместе с пестрой командой весельчаков, жующих бетель, эти бродяги произносят цитаты на санскрите, на их головах роскошные дреды, известные как Растафари. Джим — истрепанный бродяга, он вспоминает истории об исходе хиппи через старый Кабул и Багдад, но Баба прибыл с другой стороны; он поколесил по Индии и прибыл сухопутным путем из Непала, он шел за солнцем с вершины той горы, на которой он жил вместе с тиграми, и йети, и самим мишкой Йоги, большими мохнатыми монстрами, которые прячутся в скалах и жаждут человеческой плоти, вероломными гоблинами и почитающими Кали[16] головорезами, злобными убийцами невинных путешественников. Баба провел много месяцев в монастыре, где ищущий ответы на свои вопросы оказывается на переломной точке и может или потерпеть крушение, или же достигнет прозрения, и он дышал высокогорным воздухом, он победил болезни и жил, как нищий принц, в непальской хижине, где Шеф подает скудные порции из лапши и момо. Он начинает свое великое путешествие, Баба Джим отправляется в Бенарес, он зажат в битком набитом автобусе, люди дерутся за лучшие места на крыше, он корчится от жиардиаса[17], который он подхватил в Катманду, и автобус с ревом въезжает в город; и Джим облегченно вздыхает, потому что он наконец свободен, он бежит к ближайшей станционной дыре и избавляется от яда. Как только он находит жилище у пристани, он начинает питаться чистящим кишки свернувшимся молоком и до отвала наедается простым рисом, амебы в его потрохах гибнут от простой природной химии. Оживший и привыкший к хаосу Индии, Баба продолжает свой поиск, Бенарес — это метрополии для человека, только что освободившегося из монастыря Семи Башен, здесь хорошо кормят; и вскоре он идет вдоль длиной колонны ресторанов, могулы предлагают северное карри с их национальным хлебом и мясными блюдами, по-дружески соревнуясь с южными досами и самбаром. Баба Джим склоняется над своим банановым листом и просит рисовой добавки и четыре соуса к овощам, поппадом и чатни, вкушает цветную капусту, и чечевицу, и помидоры, и окру; он вдыхает ее запах в другой жизни, все это нужно запить сладким ласси, на десерт чай из масалы и сладкие пирожные с прилавка. Но Баба ест только для того, чтобы питать свой дух. Об этом нужно помнить. Ему важно, чтобы его тело было здорово, и только с этой целью он заходит в каждое кафе, чередует северную пищу с южной, чтобы сохранять четкое их соотношение.
Это пища для духа, и он получает мало удовольствия от дегустации, он испытывает силу своей воли и мысленно обманывает органы своих чувства. Он сидит в маленьких кафе, стены оклеены почтовыми открытками с изображением индийских божеств, и в одном таком заведении он встречает смиренного бабу, который живет на берегах Ганга; он покупает ему пару мисок чаны и самосы, и этот баба говорит Джиму, что тот напоминает ему Ганеша, что Джим наполовину человек и наполовину зверь; и Баба какое-то время раздумывает над этим, размышляет, было ли это комплиментом или оскорблением, в конце концов решает, что если человек, сидящий напротив, того желает, то он может быть наполовину мальчиком и наполовину слоном, хотя у него самого много общих черт с другим животным. Джим плывет на облаке, в котором нет догм, только дающая свободу чистота, он отмечает рождение человека, который проповедует терпение и прощение, эти порядочные люди должны ненавидеть грех и любить грешников; и я оказываюсь в обезьяньем замке, и вокруг меня волосатые человеческие лица, и они рычат, и плюются, и разговаривают на тарабарщине, взбесившееся стадо жуликов, которые грабят посетителей, отнимая у них бананы и орехи. Баба Джим остается вне зоны их досягаемости, они столпились у ступеней, ведущих к склепу Ханумана, и он видит лицо этого обезьяньего божества и содрогается, хотя и знает, что Хануман не злой. Свами в хрустящем белом одеянии с красным рисунком на лбу объясняет, что эти обезьяны охраняют замок, и хотя они яростны, он не должен бояться, потому что все мы — создания Бога. Баба раздумывает, не рассказать ли этому святому о мартышках-гоблинах, но держит рот на замке, с достоинством внимает словам с вами, а тот рассказывает ему о замке в Раждастхане, это дом тысяч крыс. Понимаешь, мой друг, люди поклоняются этим крысам, ведь крысы дают пристанище духам святых, которые решили переродиться в скромных грызунов, чтобы поскорее исчерпать свою плохую карму и быстрей достичь просветления. Кажется, что эти души стремятся выйти из круга рождения, смерти и перерождения; и я помню, мне говорили, что все происходящее имеет причину, и это может происходить прямо сейчас; Баба Джим каждый божий день своей жизни сжигает негативную карму, он был наказан в прошлом и будет наказан в будущем, и может, он наказан прямо сейчас за какой-то грех, совершенный много лет назад; и я думаю об этом, очень серьезно думаю, пытаюсь вспомнить, но — ступор, и все это уплывает прочь, и я снова в своем беззаботном путешествии без страха и печали; и это же так заманчиво — отправиться в Индию и жить странствующей жизнью бабы, быть непричастным к собственности или к материальным желаниям. Бенарес — это центр учения и священный город, его пристани притягивают миллионы пилигримов, они карабкаются по ступенькам, чтобы окунуться в Гангу; и Баба Джим сидит на уступе и смотрит на это зрелище, и хотя он вынужден жить в нищете и наслышан об ужасах кастовой системы, он не может не романтизировать этого изгоя; и тут он осознает, что путешествие Джимми Рокера очень затянулось, ослепительный образ индуистского пантеона отражается в неоновых огнях Америки, посредством Ганеша и Микки Мауса Хануман знакомится с Жирным Боровом; музыка глубоко и пронзительно врывается в ночь, сливаются воедино рокабилли и рагга, невинность охраняют тяжеловесные религиозные доктрины. Он знает, что здесь полно нестыковок, ему хочется жить легко, он пытается заснуть, но город печет слишком яростно, водоворот смешанных чувств — и от этого его мысли беспорядочно скачут; он жаждет оказаться на открытой дороге, он не готов к Бенаресу и этим лабиринтам мыслей; он сидит в утреннем поезде, едущем на юг, в Мадрас, а затем в Ковалам, на курорт в сердце Индии, пекущийся в ста двадцати градусах жары; и он видит больных слоновьей болезнью и проказой, и эта идея о карме не слишком отличается от рая и ада, но существует здесь и сейчас; и хотя это только может работать, только если не применять суждений, немногие люди запада способны на это. Я представляю, как Баба сидит на берегу в Коваламе и жует манго, на одеяле, который он расстелил под солнцем, лежит полбутылки «Кобры». Ему не следует пить, но он не хочет стать тенденциозным, это тип материалистичного медиума, который пробивается к познанию, пытается не пускать в себя естественные желания. Это не путь отрицания, это путь принятия реальности, и к нему приближается красивая женщина, она напоминает ему кого-то, кого он знал хорошо, но она поет о сладкой девственнице Марии, о любви всей жизни Боба Дилана; и манго сладкое, как сахар, а «Кобра» сдобрена бромом, и похоть сексуального человека притуплена; и по-детски чиста; и невинно царственна. Сара хочет отвести человека-бабу назад, в их лачугу, но он показывает, что секс — это для произведения потомства, это акт, который не должен совершаться неосмысленно, потому что дети — это результат такого священного союза; и Сара начинает сомневаться в себе и как в женщине, и как в человеческом существе, она чувствует, что скитающийся человек-баба больше не любит ее. Джим понимает, что она живет в мире иллюзий, и конечно, он еще мужчина, чтобы понять это, как пытливый эстет, как преданный факир, ему нужно приспособиться; он не должен привязываться к своим собственным взглядам, так что Баба соглашается, и его уводят в лес, в их лачугу, навстречу церемонии совокупления. Они проходят мимо замка и слышат музыку, и это христианский замок с индуистскими образами, и он видит Христа, сидящего рядом с Ганешем, и старую фотографию древнего священника в новой пластмассовой розовой рамке; и они поют гимн, который он помнит со школы, и старик в рамке — это Дед Мороз, и он думает о том путешествии, которое он совершил со своей матерью, чтобы увидеть толстого человека, который смеется, хо-хо-хо; он спрашивает мальчика, что тот хочет, и он говорит — мишку Йоги, такого, как на прилавке, и Баба Джим уже вырос, он со своей леди, берет геккона с бруса, потому что Сара боится ящериц; и он находится в гармонии с природой, и геккон сидит на ладони его руки, и сквозь его кожу он видит материю тонких вен, и большие стеклянные глаза уставились на него с обожанием, и он чувствует себя так прекрасно, ему хочется петь, и танцевать, и летать по воздуху на своем одеяле, и парить над Тривандрамом, и промчаться вокруг Цейлона, охотясь за своей принцессой; и экстаз, который он чувствует, непередаваем, он знает, что вся эта игра мыслей — это только акт равновесия, ему нужно оставаться на высоте, ржавый маятник радости и печали, добра и зла, не может вырваться из своего ритма; и он должен сопротивляться соблазнам, оставаться верным своей священной миссии, объяснять все это Саре, которая, конечно же, поймет, и Баба отказывается превращаться в плод воображения, в дурацкий мультик, над которым дети смеются на игровой площадке; они выкрикивают имена, которых Баба не понимает, потому что он наивен и невинен, и они становятся мерзкими, продолжают, снова и снова; и когда они спрашивают, правда ли, что он убийца, на него опускается облако темной кармы, и он не может дать им ответ.
Последний день года в корпусе Б — это день гнева, несмотря на подхалимаж Директора. Наше утреннее молоко — сама сладость, а на обед подается рис и рыба, каждому выдают лишние полбуханки хлеба, но языки не забыты. Директор неправильно оценил ситуацию и теперь беспокоится; основная часть парней распространяет послание, что мы готовы к бунту. Крупные беспорядки под Новый год — это последнее, о чем мечтает Директор. Шеф признался, что именно Директор и Жирный Боров настояли на том, чтобы языки подавали целиком, а не отправили их обратно к поставщиками и не перемешали с другой стряпней. Их мелочность дала обратный результат. И языки имеют другое, символическое значение, отбросы корпуса Б кидают на кровать Бу-Бу каждую найденную спичку, показывая солидарность с безмолвным архитектором. Только Папа ничего не предпринимает, а мартышек-гоблинов трудно судить, хотя, кажется, они в мрачном настроении.
Фермеры стоят во дворе, пытаются справиться с постоянно меняющейся ситуацией; Боров прибывает рано, с кучей охраны, не может удержать злобной ухмылки, его усмешка больше человеческая, чем свинячья, его охранники встают в полукруг, оружие направлено на толпу. Психи стоят плечом к плечу, всего их около тридцати, стоят вместе, а все мы, остальные, стоим сбоку.
Совершивших насильственные преступления осудили на долгий срок, это наше ядро, вокруг них еще тридцать парней, а за ними легко последовали придурки; в замкнутом пространстве эта толпа выглядит ужасающе, и Боров, хоть и стоит с чванливым видом, но явно напуган. Некоторые парни хотели бы попытать судьбу, полезть под пули и зарубить его до смерти, они внезапно разозлились на эти вопиющие поставки наркотиков, но не надо забывать и о нарках; я представляю, какой здесь начнется бардак, если лишить их дозы. Боров сплевывает с верхушки лестницы, увертывается от пары летящих камней, стряхивает с себя грязь и убирается вон. Он должен отчитаться Директору о том, как его здесь приняли, и часом позже начинает потрескивать громкоговоритель, и правитель тюрьмы извиняется за языки, обвиняет в этом административную путаницу, но заключенные не хотят этого слышать. Каждый знает, что это ложь, но также это и признание поражения. И потому мы чувствуем, что у нас есть какая-то власть, и это смягчает наш настрой. Директор и его призовая свинья были унижены. И оказывается, что я сам усмехаюсь, слушая перевод Иисуса, хотя я и раздражен, что так быстро пришел в хорошее настроение.
Большую часть дня я провел, снова прокручивая в мыслях ту службу в часовне, на которой я увидел Франко. Я снова попытался прорваться к нему под конец, но охранники оттащили меня назад. Я помахал ему, но Франко снова посмотрел в мою сторону невидящим взглядом. Могло быть, он не ожидал увидеть меня, но, как мне показалось, он сокрушен. И я даже не знаю, вынесли ли ему уже приговор, корпус Б держат на карантине от остальной тюрьмы после некого инцидента в этом году, были замешаны нож, злоба, горло бандита из корпуса А, рука парня из корпуса Б и два кофе в Оазисе. Здесь нет рабочего режима, нет возможностей для образования, и поэтому внутри тюрьмы практические ничего не происходит, никаких подвижек, и разузнать, что происходит за пределами корпуса, весьма трудно. Даже когда новости передают в душевых или с визитами, нас держат в стороне ото всего. Иисус может за взятку получить некоторую информацию от одного надзирателя у ворот, но в нашем корпусе нет доверенных. Я не люблю просить об одолжениях, у него у самого достаточно проблем, он должен следить за собой, но я все равно спрошу, я хочу знать, где Элвис, надеюсь, что его выпустили, хотя это будет означать, что для Франко наступили трудные времена, он будет вынужден существовать сам по себе. Элвиса могли освободить, и может, в этот самый момент он катит в Техас со своей Мари-Лу.
Некоторые парни стали заранее готовиться к большой ночи, но какой-то странной причине они ходят за зеленую дверь и толпятся над раковиной, нет бы пойти к раковине, которая во дворе; они моются и прихорашиваются, меняют грязные майки на те, которые просто воняют, причесываются и чистят зубы; и нас отпускают на каникулы, на рок-вечеринку мы будем пить пиво, и шнапс, и знакомиться с женщинами, и слушать музыку, а семейные парни отправятся в ресторан, там им преподнесут кальмара, и лобстера, и шампанское, музыканты играют традиционные мелодии, а конферансье считает минуты до полуночи. Мы бродим туда-сюда по двору, освобождаясь от эндорфииов, щелкают четки, мы топчемся на пятачке и говорим сами с собой, мы мечтаем очутиться на углу какой-нибудь улицы и выбирать подходящий бар или кафе. Даже гоблины прогуливаются вдоль стены, а Папа стоит один у двери в камеру. И вот Шеф прибывает с вечерним супом, это подлинное жаркое, очень, очень хорошее. Оно густое, в нем много мяса и картофеля и мало жира, и к нему выдают еще полбуханки хлеба. Шеф вернулся веселый и радостный, он смеется и отпускает шуточки, и когда я оказываюсь перед ним, я понимаю, что он пьян. Мясник сообщает Иисусу, а тот — мне, что в жаркое Шеф добавил бутылку вина или, скорее, полбутылки, а остальное вылил в свою глотку. Мы едим жаркое, и это качественная пища, наша вторая хорошая еда за неделю, я понимаю, что это сделано по приказу сверху, Директор лезет из кожи вон.
Я заканчиваю с ужином и, как обычно, иду к раковине во дворе и обнаруживаю, что водосток не работает и ближайший слив забит. Должно быть, поэтому остальные пошли мыться на сафари, поэтому я здесь один-единственный. Я заглядываю в раковину и отскакиваю, в этой воде плавают языки. При тусклом свете похожи на гниющих крабов, ножки оторваны и болтаются, тухлое мясо зловонно, я прикрываю рот. Я делаю шаг назад и впечатываюсь в Иисуса, он говорит, что кто-то вытащил языки из мусорных корзин и вычистил, смыл с них грязь и положил их покоиться в этой могиле. Методичная, старательная операция, я спрашиваю, кто это сделал; и он поворачивается и кивает в сторону Папы, киллера в пижаме, который занят тем, что ругается на гоблина. Я не могу этого понять. Иисус пытается догадаться, у какого животного вырезаны эти языки, перечисляет ягнят, поросят, козлят. По его щеке сползает слеза, он думает об этих страдальцах, он утверждает, что скорее умрет, нежели будет стоять рядом и смотреть, как разделывают этих созданий.
Мы отходим и садимся на уступ, и он объясняет, что на самом деле никто и не хотел подавать языки, просто скотобойня отдала их по дешевке. Но ведь их могли порезать и смешать с требухой, измельчить в куски и спрятать в кусках мяса, нанизать на вертелы, скормить собакам, хотя в некоторых странах язык считается деликатесом, но здесь, поданные как они есть, это было гротескным напоминанием о человеческом зверстве. Это отвратительно, мой друг, язык — это средство общения, отнять его — это кастрация. Иисус вегетарианец, он как будто вот-вот заплачет, и я оставляю его в одиночестве, иду на сафари, мою свою миску, боюсь, что вонючая влага пропитает пластмассу, поливаю поверхность ссаньем, быстро вываливаюсь оттуда и возвращаюсь во двор.
Я иду к воротам, и у меня дрожат колени, трясутся слабые вены со спрятанными тромбами, я изо всех сил пытаюсь стереть из памяти эти языки. В конце концов мы все маршируем туда-сюда по двору, убиваем время и пытаемся стереть реальность. Я дохожу до стены с деревом, поворачиваюсь, иду в противоположный конец двора, туда и обратно, стучат каблуки; и я повторяю этот путь бесчисленное количество раз, а потом останавливаюсь, и потягиваю руки, и, наконец, опускаю ладонь на ствол дерева. Мне нравится структура коры, она грубая, и мягкая, и слегка теплая, хотя это, должно быть, обман; Иисус наклоняется над заслонкой в воротах, говорит о чем-то и машет мне рукой. Он спрашивал о выкурившем гашиш итальянце, и, похоже, Франко осудили на девять месяцев, и он остался один, потому что его друг, долларовый парень, которому тоже вынесли приговор, перевелся по приказу судьи на рабочую ферму, на приговор повлиял хирург из больницы. Девять месяцев — это намного меньше, чем осталось отбывать здесь мне, и Франко должен быть счастлив. Если учитывать то время, которое он уже отсидел, то его скоро должны освободить. Если бы это был я, я бы прыгал до потолка от радости, и я думаю, ну почему же в часовне он выглядел таким сокрушенным. Это, должно быть, его сущность. Но я рад за Элвиса, теперь у него есть работа — копать землю, и его срок сократят вполовину, и он скоро будет на трассе, на пути на запад, с нетронутой и свободной душой. Это хорошие новости, и я воспрянул духом.
Солнце гаснет, во дворе включают свет. Нас неспешно провожают в камеру, теперь они используют новый, более мягкий подход. Стайка маленьких птичек ныряет в замок и висит в воздухе между корпусами А и Б, они замечают мертвое дерево и садятся на его ветви. Найдя трещину в камне, в которую можно пустить корни и пробив путь к земле, это дерево выросло в четыре раза выше человеческого роста и только потом окончательно сдалось. Может, такое происходит и с заключенными, осужденными на долгий срок, сильные люди, которые годами выживают, а потом в конце концов ломаются и сдаются, доживают свою жизнь как обломки этой системы. Мне хочется схватить Франко за горло и потрясти его, чтобы влить в него какую-то долю оптимизма, объяснить, как сильно ему повезло, но он слабовольный человек, пойманный не в то время не в том месте, турист со своим глупым альбомом с фотографиями, который не понимает, как сильно ему повезло, ведь у него есть дом и семья. Он дурак, потому что так сильно жалеет себя, но думать так — нечестно, хотя мы все так периодически думаем. Нет ничего неправильного в том, чтобы быть слабым, или, может, вовремя сказанные слова звучат так сентиментально.
Иисус показывает на тюремного кота, который крадется вдоль стены, ныряя и выныривая из поволоки, тихонько идет за птицами. Бродяга прижимается к земле и движется ползком на животе, когти скрежещут, а пасть дрожит, лоснящийся красавец, такой очаровательный, что мы не видим в нем безжалостного убийцу, и когда он готов к броску, хлопок в ладоши спугивает птиц. Я поворачиваюсь на звук и вижу Папу, он улыбается, глядя, как птицы взмывают в небо, они летят в одну сторону, потом резко в другую, словно закрученный торнадо из дрожащих крыльев, разделяются на две длинных стаи, огибая ближайшую башню, снова соединяются и исчезают в сумерках. Кот останавливается, стоит и потягивает лапы, изгибается и отступает назад, притворяясь, что ему все равно, и изящной походкой медленно уходит прочь.
Как только нас запирают на ночь, начинается вечеринка. Мясник достал один из знаменитых гашишных кексов Али, он выложен на середине стола и аккуратно разрезан на части, так что для каждого заключенного, кто захочет попробовать, приготовлен тонкий кусочек. Психопаты Живчик и Милашка с двух сторон держат оборону вокруг Мясника, а он обломком стекла делает на глазури предварительную разметку, проверяет, чтобы каждый кусок был точно такого же размера, как и все остальные. И вот он сует руку в ширинку, к верхней части бедра, и достает длинный серебряный нож, и мы несказанно удивлены. Он вытирает лезвие о рукав своей майки, и нервные отступают назад. Надеюсь, что его остальные рабочие инструменты не с ним и что после печенки и почек для него будет не слишком большим разочарованием нарезать муку с яйцами. Это вполне приличный кекс, он посыпан орехами и чем-то похожим на морковь, по краям разложен лед. Должно быть, в корпусе А Али живет хорошей жизнью, гашиш, похоже, сильно меня зацепит, и так оно и происходит, причем очень быстро.
Я сижу на краю своей кровати и бесконечно ухмыляюсь, смотрю на гримасы стариков и изучаю игральные карты и домино, четки выбивают старые барабанные темы, как будто они джазмены; домогавшийся до женщин подросток поет песенку и танцует на пятачке, а остальные парни отстукивают ритм и ревут от смеха, и это как в мою первую ночь, но без задиры, который доебался до моих ботинок, и какого хуя они были ему нужны, чтобы самоутвердиться, вот оно что, но они разваливаются, и мне нужна новая пара, и раздаются те же звуки; и у меня туманное понимание того, что происходит вокруг, и я думаю, что это конец года, который так хорошо начинался, пытаюсь вспомнить, где я был; но тщетно, память потеряна, стоит ли этого всего та бродячая жизнь, все празднуют, а Бу-Бу строит свой дом, отмеряет и сравнивает спички, сидит, как зомби, но теперь я знаю, что он не дурак; глубоко внутри он умный, может, гениальный, все время думает, сосредоточен на своем внутреннем мире, в котором нет пределов прегрешениям; и я начинаю раздумывать, кто же будет жить в этом доме, ему понадобится жена и дети, а может, и кошка с собакой, а сколько же у него будет детей и закончат ли они так же, как и их отец, немой мудак, который смотрит и не видит, слушает и не слышит, и ему будет нужна мебель, чтобы его семья могла сидеть, и спать, и есть, и, может, это следующая стадия, как только дом будет закончен, он начнет строить мебель, детально разрабатывать кресла, и кровати, и столы; и я думаю, а будет ли он раскрашивать эту мебель, а может, он сделает несколько спичечных людей, и я думаю, каким способом нарисует им лица.
Ганджа попускает, и ночь продолжается, зомби похоронены заживо, как и положено зомби, Мясник радостно улыбается каждому из нас, Иисус радостно устраивает дружескую потасовку со своими двумя любимыми амбалами, Папа читает свою книгу, а гоблины уставились на свою свечу; Живчик сидит напротив Милашки за столом, они играют в карты, другие парни заняты игрой в домино, и хотя эта счастливая сцена, в основе ее напряжение, и все из-за простого числа на календаре. Даже Директор боится, что мы поднимем бунт. В любое другое время его надзиратели отделают нас своими дубинками и разгонят водой из шлангов. И это ему понравится, но сегодня и на Рождество все по-другому. И очевидно, что нарки получили особую добавку от Борова, они, как обычно, лежат на кроватях, у одного или у двоих — судороги, и я никогда раньше не замечал за ними такого; и может, у них самый сильный в жизни кайф, я не знаю, как это действует, я пьяница, но не наркоман; и здесь много таких же парней, как и я, столкнувшихся с героином в первый раз в жизни; и этот факт окажется правдой, только если Гомер Симпсон прав, утверждая, что власти хотят, чтобы преступники подсели, передознулись и никогда не повторили бы своих преступлений. Кажется, что кучу парней посадили в тюрьму за ничтожные преступления, и тогда они выйдут наркотически зависимыми, а остальные выйдут отсюда в гробах.
Приближается полночь, когда один из нарков встает и идет по проходу, начинает шататься и впечатывается в кровати, и без того беспокойные заключенные стараются не замечать этого. В начале никто не понял, в чем беда, мы привыкли к героиновым людям, которые бесновались, и били окна, и калечили свои руки стеклом и проволокой, случайно резали вены на запястьях, как мраморный человек на кровати, коцали шеи и подмышки, искали основную артерию. Судороги и крики становятся знакомыми, теряют свою шокирующую силу; и мы благодарны за спокойный вечер, заторможенные нарки-ебанашки заточены в своих дворцах удовольствия, но даже я, глядя на этого ледяного персонажа, понимаю, что что-то не так. Милашка склоняется над другим нарком, тот лежит очень спокойно, поверх своего одеяла, и красавчик зовет других заключенных; и они пытаются растрясти и разбудить ебанашку, но он не движется, и на меня медленно снисходит прозрение, что они пытаются разбудить труп.
Я не знаю его имени, он просто еще один осужденный, с которым я не могу говорить, но я думаю о его матери, и отце, и братьях, и сестрах, которые сидят в том ресторане с кальмарами, и лобстерами, и шампанским, произносят тосты в честь своего ребенка и не забывают своего выросшего сына, они никогда не отвернутся от него; и Папаметрополис держит спотыкающегося ебаната за талию, пытаясь поймать его содрогающиеся руки, а Иисус прыгает и кричит на своем языке, и головорезы уже у окна, зовут на помощь; и по всей камере парни трясут других парней, пытаются разбудить их, а Милашка сидит на краю кровати мертвого мальчишки, и держит его холодную руку, и безотрывно смотрит в пол; и струйкой стекает героиновая пена, зомби оживают и трут красные глаза, моргают, понимая, что они больше не на вечеринке с красивыми женщинами, а мартышки-гоблины идут строем, рассеиваются и подходят к нар-кам, шлепают их по лицам, полный бардак из рук и ног и перекошенных лиц, героиновые люди поставлены на ноги, их лупят, чтобы вернуть к жизни, с некоторыми, кажется, все в порядке, другие же стали мраморными; и фермеры пятятся назад, не зная, что теперь делать, я сомневаюсь, что кто-то это знает, Папа берет контроль на себя и отдает приказы Мяснику, тот с ножом в руке идет к двери; и шум извергается из шипящих ртов, вываливаются языки, троих мраморных парней оттащили на сафари, и зеленая дверь осталась открытой, и запах говна, ссанья и болезней наполняет комнату; и я слышу, как краны включаются на полную, я слышу шлепки и знаю, с помощью воды они хотят вернуть к жизни этих печальных мальчишек, которые на грани передоза, хотят оживить их до того, как закончится этот год, разговоры о новом начинании и надеждах на будущее; и во дворе появляются надзиратели, и лица выглядывают за решетку, и наконец дверь открывается; и Мясник держит свой нож за спиной, когда входят надзиратели, и заключенные начинают объяснять ситуацию; и я отчасти ожидаю увидеть, как рысью спешит Жирный Боров, и знаю, что Мясник готов взять себе этого борова на убой, но конечно, Боров сидит дома, и расплата его не настигнет, и Иисус говорит, что герондос слишком сильный, мой друг, герондос слишком сильный; и его лицо перекашивается от гнева, он говорит мне: «Эти идиоты не знают, что они казнят самих себя»; и Боров с Директором, должно быть, смеются над нашей тупостью, и здесь нет такого человека, который отважился бы обвинить их в преступлении, даже если и обвинят, где доказательства; и эти обвинения обернутся против нас самих, так же, как человек ранит себя куском стекла, а надзиратели пытаются ему помочь, и это весело; и я осознаю, что, в отличие от Жирного и одного или двух карающих ублюдков, я никогда не думал о людях в униформе, я даже не думал о них как о человеческих существах, скорее как о ржавых и вышедших из строя роботах, у них не будет звездного часа для выебонов, как в фильмах, вместо этого они слоняются по переходам и отрабатывают; и их ничего не ебет, до тех пор, пока люди себя не покалечат и не начнут умирать у них на глазах; и только тогда они становятся человеческими существами, Мясник крутит в руке нож, а какой-то отец в своей рабочей одежде повернулся спиной к убийце, а этот парень, способный искалечить — отличный чел, просто так случилось, что он порезал в куски свою жену и ее любовника и скормил их мясо и органы общественности, оставив себе лучшие куски; и от этой мысли я смеюсь, громко, и я смотрю на него, и его улыбающиеся губы опускаются, и его лицо меняется; и это самое злобное выражение, которое я когда-либо в жизни видел, как будто он злорадствует, как будто он снова обрел власть над жизнью и смертью, под конец, и его рука движется, и я отворачиваюсь; и мимо меня проходит надзиратель, он прошел в правильный момент, и Иисус зовет меня, просит помочь; и я встаю с одного бока от мраморного парня, а Мясник — с другого, мы помогаем ему выйти во двор, и нас освещают прожекторы, как будто мы выступаем на сцене; и мы, спотыкаясь, идем к воротам, где ружья преграждают нам путь, и Мясник уставился наверх, на свет; и один из надзирателей жестом показывает нам, что мы должны идти обратно в камеру, и я возвращаюсь, и тяжелая рука Мясника лежит на моих плечах; и он что-то бормочет мне в ухо, и я даже не задумываюсь о ноже, и это отлично чувствуется — это доверие между мерзавцами, и мне действительно наплевать, что он сделал в своей жизни и чего он хочет в будущем, до тех пор, пока он не причиняет мне зла, в конце концов дверь захлопывается, и у нас есть, по меньшей мере, один мертвец, а четверых везут в больницу.
Мы долго не можем успокоиться, а еще дольше я не могу перестать дрожать. В этом хаосе мы и не заметили, как кончился прошедший год. Выжившие нарки пока не знают, насколько им повезло. А я думаю о выскакивающих пробках от шампанского, о мужчинах и женщинах, которые взялись за руки; они целуются и обнимаются, на них эти смешные шляпы с лентами, и к запястьям привязаны воздушные шарики; и музыка с грохотом льется, и земля щедро полита пивом, и им же перепачкана одежда, и никого это не волнует, это тюремное существование — говно, и вот так мелкие сошки у власти обрекают нас на бессмысленные страдания. Иисус стоит надо мной, и в его глазах слезы, все шокированы, но в частности этот чувствительный товарищ, а фермеры предлагают объявить голодовку в знак протеста против языков и героина, подумали бы лучше мозгами, у осужденных другие планы; и я смеюсь больным смехом, и это удивляет меня, маятник качается от голода к пиру и снова к голоду, и я просто безнадежно сжимаю плечи и пизжу: «С Новым годом, Иисус, с Новым годом, мой друг».
Магазинчик напротив парка — это рай для гурманов, замаскированный под гастроном, в безукоризненно чистых витринах видно огромное количество свежих фруктов и овощей, там лежит только что выпеченный хлеб и экзотические сыры, там стоят бочки с оливками, и маринованными огурцами, и хуммусом, набитые виноградными листьями, на вытянутом прилавке — рыба и мясо, длиннющая полка с орехами и бобами, культивированный йогурт и сладкие пирожные, вино, и пиво, и молоко, и толстые плитки шоколада, фиги и финики. Если осмотреть эти полки снизу доверху, то покажется, что еды еще больше, мечта голодного человека становится явью. Это заведение делает превосходный бизнес, владелец старается, чтобы разделочные столы и холодильники оставались чистейшими, без единого пятнышка; и хотя у него есть уборщица, он сам хватается за швабру и моет полы, утром и вечером, он каждый час полирует мраморный прилавок, в который он вложил свое состояние, и это старинное сокровище мерцает под сияющими люстрами. Конечно, он торгует и хлебом насущным, и кулинарными изысками, но цены здесь высоки, и у него мало времени заниматься бездельниками. Я стою у магазина и глазею сквозь начищенное стекло, смотрю, как люди входят и выходят, распахивается дверь; и я вдыхаю запах свежего хлеба, и возвращаюсь в парк, и слушаю, как урчит у меня в животе, наконец набираюсь мужества и возвращаюсь, иду в магазин, смотрю, где здесь лежит простая еда — хлеб и сыр. Я иду по проходам, мельком поглядываю на владельца магазина, и я вижу тощего человека, он ест целый день и не прибавляет в весе, для человека с таким метаболизмом, который сжигает энергию быстрее, чем космическая ракета, у него слишком несчастное выражение лица. Он под каблуком у своей жены, снобской бабы, она ни в грош его не ставит, их дети следуют ее примеру, и, видя, как его унижают перед его же покупателями, я испытываю неловкость, мне хочется, чтобы он стал гордым парнем, чтобы он нашел в себе силы вырваться из этого порочного круга; и тогда бы он был счастлив обслужить своих клиентов, сияя заново обретенным самоуважением, он с улыбкой обслужил бы скитальца с хлебом и сыром, он не стал бы хмуриться, он спросил бы, как себя чувствует бродяга, и, может, бесплатно отдал бы ему несколько высушенных солнцем помидоров и настоял, чтобы он попробовал пару абрикосов и пригоршню тыквенных семечек.
Владелец магазина расплачивается за жадность своей жены качеством и количеством товаров, чистотой помещения, закрывая глаза на то, что его семья облизывает губы, живет в праздности и не платит за это ничем, только жадно тянет руки; и за своим раздражением они скрывают понимание того, что они большие попрошайки, чем этот бродяга, от которого воняет поездами. Какая мерзость. Размазня, а не мужик, ему не нравится, как я одет, и он говорит мне, чтобы я пошевеливался, прямо так и говорит, а я голоден; я смиренно склоняю голову и плачу за хлеб, сыр и маленькую банку с оливками; и хотя он заломил за все это нереальную цену, это невероятно вкусно, и я сижу в парке, на лавочке, вместе с птицами. Из-за этого сноба я выгляжу сам перед собой идиотом, и от этого мне противно, но я не испытываю злости, на самом деле мне его жаль. Но он не может изменить своего поведения, а меня не волнуют его барыши, что меня действительно интересует, так это ассортимент его магазина. Особенно меня привлекает тот прилавок с сыром, буханки сложены в ивовые корзины; и пахнет пшеницей, и рожью, и грецкими орехами, и подсолнечным маслом. Огромный выбор шоколада. Апельсины, и дыни, и холодильник, доверху забитый мороженым. Решено, сегодня ночью я наведаюсь в этот гастроном, а сейчас я найду себе комнату и посплю, а потом вернусь сюда, голодный, как черт.
Я просыпаюсь в десять, взвинченный и неожиданно до смерти голодный, я понимаю, что решился на большую авантюру. Я возвращаюсь в парк, осматриваю витрину магазина, вижу, что в этом гастрономе выключен свет. Улица пустынна, и я иду, никем не замеченный, по аллее, обхожу вокруг и подбираюсь к черному ходу, встаю на старый холодильник и выбиваю маленькое оконное стекло, открываю окно и подтягиваюсь, чтобы влезть вовнутрь. И вот я уже в магазине, я медлю, жду, пока глаза привыкнут к темноте, тусклый свет сочится с улицы, освещая металлические подставки и полки. Мне некуда торопиться, наверху располагается туристическое агентство, значит, владелец живет не в этом доме. У меня уйма времени для того, чтобы выбрать все, что захочется. Об этом мечтают маленькие мальчики, об этом мечтают заключенные, и солдаты на войне, и потерявшиеся в горах, и путешествующие по пустыне, и те, кто на сафари. Это просто налет на магазин, лучшее, что я мог придумать, пусть владелец расплатится за излишнюю грубость.
Я не могу вспомнить, когда в последний раз ел шоколад, и я протягиваю руку и хватаю коробку, разворачиваю целлофан и открываю этот сундук с драгоценностями, выбираю шоколадку с клубничными сливками и кладу ее в рот, жду, пока она расплавится и просочится фруктовая начинка, непередаваемый вкус, с этим не сравнится никакой рис с бобами. Рождество наступило рано, и я выбираю трюфель и конфету с фундуком, жую на ходу, направляюсь к прилавку с винами и наугад хватаю бутылку, оглядываюсь в поисках открывалки, обнаруживаю ее на кассе, вытаскиваю пробку и беру из коробки стакан, наливаю себе вина. Я пью за жизнь, я готовлю себе ужин на подвернувшемся под руку китайском блюде. Я разворачиваю нарезку с сыром, вываливаю оливки и режу хлеб, он все еще мягкий, для разнообразия я режу его на разные по размеру куски. Самые сочные в мире помидоры продаются здесь по специальной цене, и я беру три штуки, нарезаю красный лук, открываю банку с соленым арахисом и принимаюсь за лакомства, из которых я вырос, вкус детства, я хватаю пакет с хрустящим картофелем, из холодильника достаю банку «Кока-колы», беру несколько имбирных печений; и моя тарелка уже полна, и я сажусь на стул в дальнем углу магазина и быстро ем, жадно набиваю рот, забыв о хороших манерах. Вкус великолепный, и я вспоминаю, что кушать нужно сосредоточенно, и я начинаю тщательно жевать каждый кусок. Я допиваю стакан вина и рассматриваю свои выпачканные в еде пальцы, вытираю их об потолок.
Я наелся до отвала, но решаю немного подождать, пока не проголодаюсь снова. Такой шанс дается раз в жизни, и я должен совершить правосудие. То же самое со всеми этими все-что-ты-можешь-съесть, и нет разницы, шведский стол ли это в Америке или индийское тхали, это натура обычного человека — съесть столько, сколько влезет. И все за бесплатно, и владелец даже не заметит этого, и мне жаль его за то, что его жена и его лоботрясы так грубо с ним обращаются, но плевать, пошел он на хуй, он не должен был хамить мне только потому, что он чувствует себя размазней. Отчасти ему повезло, потому что он нахамил мне, а не какому-нибудь суровому парню. Такой вытащил бы его за шкирку из-за кассы и разбрызгал бы его кровь по этому драгоценному мрамору. А я всего лишь съел немного его продуктов, компенсирую то, за что я платил. Это оправданный подход, и потому мне радостно, и во рту надолго остается привкус этих оливок; и через полчаса я отправляюсь за второй партией еды, накладываю на тарелку огромную порцию салата из макарон, картофельный салат, беру полпирога и пригоршню орехов, перемешанных с изюмом; и рот наполняется слюной, и я тороплюсь на свое место, и там я совершаю ту же процедуру, дотягиваюсь до бутылки с вином и наливаю второй стакан, замечаю холодильник, забитый бутылками с холодным пивом, и забираю пять бутылок, открываю одну; я наверху блаженства, я перемешиваю макароны с картофелем, я отдыхаю и ем, и время идет, и внутренний голосок нашептывает, что надо сваливать, но я говорю: «Заткнись», и продолжаю пиршество.
Здесь так много всего вкусного, было бы грехом просто так взять и уйти. У меня никогда не было такого роскошного ужина и, может, никогда больше и не будет. И я начинаю раздумывать, а не стоит ли мне совершать такие набеги регулярно, каждый день заходить в какой-нибудь магазин, а потом вламываться ночью, никому не придет в голову выслеживать и ловить меня; и мне нравится эта идея, другие люди грабят банки и оставляют в руинах государства и нации, а я режу хлеб и сыр и никому не причиняю вреда, просто набиваю свое брюхо и продолжаю свой путь. Я допиваю пиво и понимаю, что надо идти, что если меня поймают, то решат, что я пытался стянуть выручку; и перед тем, как уйти, я хочу сделать себе двойной сэндвич, и на минуту на меня наваливается невыносимая тяжесть, и я закрываю глаза, я наелся до отвала, я сомневаюсь, что вообще смогу подняться с места; и это вызывает во мне приступ смеха, я живу, как король, и ничего не трачу — настоящий обжора. Я просыпаюсь, скашиваю глаза, заметив в стороне проблеск света, и вижу, что разгневанный владелец магазина и полицейский смотрят прямо на меня.
КОНТРОЛЬ
Новый год стучится в окна, должно быть, от нескольких забытых крошек ганджи это сияние кажется таким ярким. Но никто не собирается начинать новую жизнь. Существует только одно верное решение. Как только отпирают дверь, весь корпус Б готов взорваться. В глубокой ночи самые опасные парни готовили заговор, а все остальные слишком рассержены, чтобы помешать им. Нарки вытянули нам все нервы своими стонами и варварством, но они — часть камерного сообщества, они в некотором роде стали жертвами. Преступники, которым нечего терять, такие, как Мясник, Живчик и Милашка, в ажитации перед предстоящим бунтом, Папа и его гоблины взвинчены, даже миролюбивый Иисус и дипломаты-чиновники из союза готовы пополнить ряды восставших. Скоро Директор и Жирный Боров будут наказаны и за языки, и за героин, языки невинных созданий — символичны, и потому их преступление выглядит еще более тяжким и извращенным. Этот мир прогнил до основания, и я не хочу Нового года, я хочу, чтобы не было больше дней и ночей, несбыточных надежд и страхов, я хочу остаться бестелесным и лететь, глухой, немой и ни к чему не причастный. Но одновременно с этим моя душа жаждет бунта. Один парень умер, четверых увезли непонятно куда, если они еще живы, то им чистят желудки, если нет, то им выкачали кровь из вен. И мы пока не знаем, что произошло этажом выше.
Когда мы заперты, мы бессильны, мы можем только разломать кровати и перебить окна, поджечь камеру означает самоубийство. Но когда нас выпустят во двор, все изменится, пусть мы будем в замкнутом пространстве, пусть мы будем легкой мишенью для стрелков, стоящих на стене, когда мертвые мальчики устроят переполох, стервятники встанут на место грифов. Мы можем повалить людей в униформе на землю и взять корпус под свой контроль, выдвинуть свои требования и даже взять заложников. Самые отчаянные парни займутся заложниками, а те, кто помягче, возьмут на себя заботу о них и выдвинут требования. В итоге будет только один победитель, но, по крайней мере, нас отправят в другие тюрьмы; и я в первый раз задумываюсь, а хорошо ли это, а может, там еще хуже, чем здесь, в Семи Башнях. Если мы возьмем заложников, мы можем обратиться за помощью к государству и увидеть, как Директор и Жирный предстанут перед судом за убийство, а потом их отправят к нам, и здесь они получат свое наказание. Но эта блядская машина никогда не признается в преступлении. Если их осудят, Директор окажется в корпусе А, будет курить сигары и попивать чаек, пожирать огромные кексы Али и ждать результата неотвратимой, успешной апелляции. Мы бессильны, и если психи возьмут заложников, все это закончится смертоубийством.
Это не мое решение, то, что должно произойти, реально, безоговорочно и слишком мрачно, так что я не хочу об этом раздумывать. Я силой отправлю Директора и Жирного Борова под суд, присяжные из двенадцати гоблинов досконально и непредвзято изучат их дело, Папа будет председательствующим судьей, в выстиранной и выглаженной пижаме, на голове — огромный белый парик, и вот он стучит по столу своей вязальной спицей, чтобы в суде стало тихо. Это все становится слишком личным, в суд вводят судью, прокурора и переводчика, они закованы в наручники, и все мое существо жаждет мести. Пятеро негодяев предстали перед судом, а я — новый прокурор, я говорю на понятном беглом английском, и все понимают, чего я хочу для обвиняемых. Мой приговор будет таков: минимальный срок — десять лет, без амнистии и определенно без права перевода на работу, я настаиваю на том, что любая поблажка или привилегия, будь это кусок мыла или чашка кофе у моего старого друга Али, зависит от полного признания в своем лицемерии. На этой земле нет невинных людей, и их признания будут звучать из громкоговорителя, каждый день, с утра до ночи. Папа согласится с моими требованиями. Ослепительный свет, заливающий судебный зал, становится все ярче, словно подтверждая законность приговора.
Бу-Бу вываливается из кровати и идет к окну, смотрит, подпрыгивает, и возбужденно показывает на улицу, и его лицо становится лицом ребенка, Иисус идет за ним по узкой тропке памяти, следует за детским взглядом немого, поворачивается лицом к комнате и умоляющим тоном говорит, парни, вы не поверите, в его словах чувствуется безотлагательность, и все выпрыгивают из кроватей и торопятся к окну, посмотреть, что происходит, и я смотрю на выражения их лиц и вижу, что не осталось злобы, и я уже сам вскочил на ноги, и эта толпа загораживает вид из окна, свет яркий, ослепляет, мое сердце бешено колотится и совершает кульбиты, потому что я понимаю, за ночь выпал снег.
Все улыбаются, обнимают друг друга за плечи, губы движутся, и я так же взволнован, как и все остальные взрослые мальчики, мы оглядываем двор от края до края, видим, как лежит снежный покров, и он глубокий, хрустящий и ровный, кроме тех мест, на которых ветер надул крошечные сугробы, но что я замечаю в первую очередь, так это то, каким тихим и спокойным кажется мир, и на нас снисходит невероятное умиротворение. Я прислонился к стеклу и разглядываю замерзшие кристаллы, своенравные хлопья разбились и превратились в лед, превратились в серебряную морскую звезду, и мне больно от этого, я стою с Наной и смотрю, как падает снег, нет ни дождя, ни ветра, только мягко падают бесчисленные хлопья, и они гасят шум дороги, так что машины движутся медленно, ими правит снег, грузовики превратились в сани, в них сидит Рудольф, красноносый северный олень, и я смотрю снизу вверх на эту женщину, прожившую больше семидесяти лет, и она снова стала маленькой девочкой, она забыла про рак, о котором я и понятия не имею, ее лицо по-детски сияет, на самом деле никто никогда и не теряет этой детскости, и я понимаю, что это особенный момент, и я обнимаю ее за талию, а она ерошит мне волосы, и мы стоим вместе у окна, теперь мы знаем, что возраст ничего не значит, очень, очень долго смотрим, как падает снег, как красиво и тихо он ложится на землю.
Дверь открывается, и мы стоим в углу двора, забыв о холоде, забывшись благоговением, мы видим, что колючая проволока превратилась в пушистые бутоны, лезвия притупились, стали тонкими линиями из мела, снегом завалило внутренние и внешние стены, над канавами возвышаются сугробы, мертвенно-черное дерево стало белым и сияющим. И двор сразу стал ровным, снегом занесло выбоины и кучи с гравием, и мы боимся ступить на снег, потому что наши следы разрушат волшебство, и мне кажется, что это похоже на залитую солнцем луговину. И до боли светло, как будто из-под снега светится гора. На подоконниках лежат крохотные звезды, птицы смотрят на нас, и всходит солнце, и видны следы кошачьих лап, но нет ни крови, ни перьев, воробьи и малиновки успели спастись от его лап. Мы не решаемся сделать и шаг, парни радостно болтают и дразнят друг друга, нарки забыты, именно об этом мы мечтали в это волшебное время года, и будь я верующим, я расценил бы это как послание, которое призывает нас поверить в естественное правосудие, и в рай, и в ад, и в долгосрочную карму. Когда прибывает Шеф, мы выстраиваемся в очередь вдоль стены, оставляя нетронутым весь заснеженный двор. Молоко еще слаще, чем всегда, и снова идет снег и засыпает наши следы, и кажется, что все мы стали бестелесными.
В тюрьме, как и всегда, всплеск эмоций доходит до крайности, ужас от языков и отчаянных мраморных парней сменился благоговением от красоты нашего снежно-белого дворца. И в последующие дни двое нарков возвращаются, один остается в больнице, еще один мертв. С верхнего этажа забрали двоих, и эти двое тоже вернулись. И становится очевидно, что тот парень умер по собственной вине, впрочем, Жирного Борова больше не видно. Директор делает объявление, в котором говорится, что наркотики являются незаконными за пределами Семи Башен и в самих Семи Башнях. Доктор вздрючил своего заместителя, и почти всех хронически зависимых от наркотиков переводят в другую тюрьму, где есть нормальное больничное отделение, в нашем забытом богом месте больницы нет. Снег такой же мягкий, падает еще и еще. И когда начинается игра в снежки, в ней участвует весь двор, парни вываливаются из камер и присоединяются, и вряд ли эта игра закончится обычной дракой. Мы устали, мы намокли, мы наконец смеемся, изнуренные, и осознаем, какую красоту разрушили. Тотчас же снова начинается снегопад, и мы даем себе передохнуть, и за минуты снежный ковер восстанавливается, становится глубже, а мы отступили в сторону и смотрим.
Снег идет неделю, а потом превращается в лед. Лед замерзает, и двор превращается в каток. По всей длине крыш свисают огромные сосульки, сталактитовое стекло, удивительно, и у нас пополнение, гигант Свинцовое Пузо по каким-то неизвестным причинам отстранен от завидной должности стража у ворот, и его переводят в корпус Б. Африканец зачарован. Он стоит и смотрит этот спектакль и повторяет, изумительно, изумительно. Он осторожно шагает по льду, хихикает и улыбается, на лице выражение детской доверчивости, человеку, который на самом деле жил по соседству со львами и с гориллами и не раз бывал в джунглях, это должно казаться чудом, и, глядя на его реакцию, заключенные улыбаются, впрочем, парень из Конго пребывает в шоке после посещения сафари в корпусе Б. Временами солнце освещает эти огромные осколки под странным углом, и они становятся голубыми и пурпурными и мерцают, словно внутри них играет электричество, ярчайшие оттенки бирюзы, и я раздумываю об айсбергах, и полярных медведях, и подводных кристаллах, которые ныряльщики снимают особыми камерами, в несколько призм, в форме дротика, и если человек вдруг упадет на эту камеру, она пронзит его насквозь.
Мартышкам-гоблинам каток нравится больше, чем снег, они спешно выкатываются, словно шар из тощих рук и цепов из ног, под капюшонами спрятаны обтянутые кожей черепа, на подбородках видно шрамы, они высунули обветренные носы, они носятся, и падают, и скользят на своих подбитых задницах. Они ржут как маньяки, а они и есть такие, Папа молчит, стоит и смотрит, рот расслаблен, глаза прикованы к одной точке. Это безвременный пейзаж, лед не сходит всю следующую неделю, он холодный, но это красиво, особенно то, как он выкристаллизовывается из снега и обволакивает колючую проволоку, он заполнил бороздки мертвого дерева, но кора так и не треснула, стальной плющ всосался в ствол, а ветви свисают, как колючки из твердой воды, и все это время на башнях лежат сугробы, и солнечные лучи до них не доходят. Все, что нам нужно, так это коньки, и мы сможем станцевать тюремный балет, Семь Башен во Льдах, прожекторы сияют с пьедесталов нашего Диснейленда. И это тоже счастливые времена, если забыть про героин и языки невинных животных, а может, мы поверили, что все это было случайностью, видимо, от этих заморозков мы стали думать по-другому, наше желание воевать притупилось. Момент упущен. Во всем корпусе Б царит умиротворение, и я снова со странным воодушевлением отмечаю кресты на своем календаре.
Власти все всегда понимают неправильно. Все и каждый умиротворены снегопадом, и Директору следовало бы и дальше обращаться с нами по-доброму, наказать Борова и успокоить нашу затянувшуюся озлобленность, обеспечить нас качественной пищей и обернуть для себя с выгодой те сомнения, который он сам в нас и посеял. Вместо этого, когда наконец растаял лед, он приказывает ввести суровые меры. В шесть часов утра дверь оглушительно распахивается, и команда каких-то амбалов врывается в камеру, они размахивают дубинками и отдают приказы. Им нужны Живчик, Милашка и еще трое, а те лежат в кроватях, и пока они спят, их избивают до полусмерти, а затем вытаскивают их тела из корпуса. Около зеленой двери ставят канистру со слезоточивым газом, и мы, все еще в полудреме, вынуждены выметаться на улицу, мы бессвязно собираемся, пытаемся натянуть на себя пальто и ботинки, мы сбиты с толку этим нападением. Амбалы говорят быстро, и Иисус перепуган, говорит, что Директор приказал ввести такие строгие меры, что нам и не снилось. Наших надзирателей сменили на бывших солдат и гражданский спецназ, личный состав из любителей повыебываться, собранный и находящийся под управлением известной охранной фирмы. Тюремные надзиратели, с которыми мы привыкли иметь дело, отправлены в бессрочный отпуск или переведены в другие корпуса. Борова повысили в должности, перевели на остров, и теперь стал заместителем управляющего. Похоже, Директор твердо решил заняться ужесточением режима Семи Башен.
Мы стоим в дворе, а амбалы стоят напротив, уставились на наши лица и выдают свои комментарии, и ничего из этого я не понимаю, но в их ухмылках легко читается сарказм и издевательский смех. Нас поймали врасплох. Эти парни накачаны и развязны, они ведут себя так, как будто они на спидах, тестостерон вступил в реакцию со стероидами, и они лупят нас по черепам и ломают нам конечности. Эти задиристые парни — не чета нормальным спокойным офицерам, те были старше, те были апатичны, половина из них — отправленные сюда разжалованные полицейские, остальные же — вертухаи со стажем, они сумели выслужиться и получили эту работу. Они отбывали свое время и ждали увольнения, забыв мечты и амбиции, и они были бесхарактерны, ограниченны и временами тупорылы, и мы вполне могли с ними ладить. Эта команда из другого теста. Они красуются в своих хрустящих униформах и отполированных ботинках и воображают, что они — элита, повелись на лживую пропаганду, они действительно считают себя особенными, со своими игрушечными оружиями и каучуковыми дубинками и слезоточивым газом. Им всем за двадцать, и им нравится то и дело третировать нас, они бессовестны, считая, что только потому, что мы сидим в тюрьме, мы заслуживаем всего, что им взбредет в голову с нами сотворить. Я замечаю, что они не отперли верхний этаж, разделили корпус Б на два блока, они осторожничают, и в этом просматривается тусклый отблеск страха. На верхнем этаже лица прижались к решеткам, это первый тревожный звонок для наших братьев, и газ, который просачивается из нашей камеры, был предупреждением.
Директор важно входит в корпус, с флангов его защищает еще большая толпа амбалов, и мерзавцы с верхнего этажа орут и стучат своими кружками по решеткам, для большего эффекта широко распахнув рамы. Сверху летит яблоко и попадает молодчику в лицо. В секунды его нос опухает. Вначале кружки лязгают беспорядочно, яростно, злобно, как можно громче, но вот грохот утихает, и звук становится четким, превращается в ритмичный протест, локомотив выруливает из скотобойни и набирает скорость, и этому движению невозможно противостоять, он несется, сокрушая все на своем пути. Свита Директора останавливается, и ему подносят ящик. Директор встает на импровизированный пьедестал, он хотел позлорадствовать, но ритм поезда жесткий и величавый, и его голоса не слышно из-за грохота. Он косится на лица за окнами, и один из нарков из нашей камеры начинает глухо и медленно стучать в ладоши, и в ту же секунду мы уже хлопаем все вместе, одновременно, ритмично. Стекла дрожат, и по моей коже бегут мурашки. Мы объединились. Амбалы не знают, что им делать. Один шагает вперед и ударяет дубинкой близстоящего осужденного, колготочного фетишиста, которого зовут Алан. Он стремительно падает на землю.
Мы ринулись вперед, и кто-то стреляет в воздух, и этот выстрел эхом отдается в стенах, амбалы охраняют Директора, навели на нас свои ружья, мальчики-задиры вздергивают дубинки и вытаскивают револьверы. Мы орем, и ругаемся, и характерно жестикулируем, но никому из нас не хочется попасть под первую пулю. Мы бессильны, мы должны были использовать свой шанс на утро Нового года, а мы стояли, зачарованные снегом. Мы — отбросы, и это наше наказание, мы выглядим идиотами в глазах этих мускулистых уебков-наемников, два амбала взбегают по лестнице на верхний этаж. Минуту ничего не происходит, потом раздаются крики, и в конце концов из окон извергается газ и блевотина тех, кто заперт внутри. Я вспоминаю, как счастливы мы были, увидев снег, и сопоставляю это счастье с теперешней паникой, локомотив сходит с рельс, спутанный клубок из гнутого железа и дымящихся легких, и его рев утихает, а Директор читает свою лекцию, лицо стало красным от возбуждения, он забылся своей властью, очко дрожит. Амбалы оттискивают нас назад, звук кашля потерялся в запахе блевотины. Когда Директор заканчивает свою тираду, мы уже, кажется, полчаса как стоим без звука, склонив головы, как будто мы прогульщики, и а потом нас снова запирают в камере.
Запах слезоточивого газа не выветривается, и мы распахиваем окна, ветер врывается в комнату, парни бродят вокруг, подбирают раскиданную одежду и застилают развороченные кровати. Какой-то гоблин бьет об стену своего братца-мартышку, плюет и попадает ему в нос, и тот начинает душить его, костяшки пальцев глубоко вдавливаются в дыхательное горло, и тут Папа оттаскивает задиру и заставляет этих двоих обняться, и они обнимаются, отводя глаза. Иисус говорит мне, что теперь нам придется очень нелегко. Наркотический порочный круг вот-вот разорвется. В корпусе Б больше не будет герондоса, и никто не принесет наркотики оставшимся несчастным наркоманам. И все остальные должны будут следить за ними. Директор считает, что проявил слишком много великодушия, но от расхлябанного поведения старых надзирателей его терпение лопнуло. Нам преподадут незабываемый урок, и заговорщиков, которые планировали бунт, отправят под суд, и там им вынесут приговор. Он говорит, что среди нас находится стукач, что он знает все, что мы делаем и о чем говорим, днем и ночью, и может, даже знает, о чем мы думаем. В конце концов, мы глупые люди. Удивительно глупые. Иисус говорит, что некоторые наши сокамерники настолько запутались, что, вероятно, считают, что Директор засел у них в мозгах и контролирует каждое их движение, хотя на самом деле он просто прикрывает свою задницу.
Нашу одежду разбросали и разорвали, и это символический жест, амбалы больше заинтересованы в наших парнях, нежели в их вещах, и мне становится страшно, меня отпускает только тогда, когда Бу-Бу достает из-под кровати свой дом, он садится и проводит рукой по стене, и в камере наступает покой, и парни подходят, чтобы осмотреть его постройку, кладут спички рядом с клеем, показывают на маленькие детали и сопоставляют их, представляя, как это будет выглядеть, когда он закончит, и дышать становится легче, и они спокойно стоят какое-то время, и это спокойствие неожиданно прерывается звонком на завтрак.
Дверь все еще заперта. Шеф стоит у ворот вместе с двумя старыми надзирателями, они принесли его котел, и четверо амбалов ухмыляются, глядя их ожидание, один из амбалов звонит в колокол во второй раз, парни орут, что дверь закрыта на засов, и Шеф сконфужен, он переговаривается с амбалом, у которого в руках колокол, а тот орет и потрясает колоколом у него перед носом. Котел до краев наполнен горячим молоком, самым сладким на свете снадобьем, и Шеф пытается войти в корпус и подняться к нам, но его отталкивают, приказывают ему стоять, где стоит, и осыпают оскорблениями, и мы видим, что Шеф стоит один над своим быстро стынущим молоком, и в конце концов ему приказывают уйти с двора.
Нас держат взаперти весь день, мы пропускаем обед, в конце концов ранним вечером нас выпускают. Шеф избегает встречаться с нами глазами, разливает порции, Папа в первый раз в жизни становится в очередь, кладет руку на плечо пухлощекого повара, окидывает амбалов цепким взглядом, а те пялятся друг на друга и предпринимают никаких действий. Мы сидим на уступе и поглощаем свою рыбу, и я быстро приканчиваю этот ужин, и теперь мне нечем заняться. Иисус вручает мне четки. Его сестра приходила на свидание и подарила их ему, но они ему не нужны. Я сжимаю в руках этот подарок, ощущаю кожей звенья цепочки, гладкий пластик. Я оборачиваю четки вокруг запястья, и тонкие кисточки ложатся на ладонь, и я начинаю перемещать эти четки, стараясь, чтобы они не проскакивали у меня между пальцев. Они тверже, чем кажутся. Теперь мои мысли сосредоточены на четках, а не на спичках Бу-Бу, и я забываю обо всем окружающем, я слушаю, как щелкают другие четки, и это снова напоминает мне поезд, едущий по городу, его остерегаются дети и собаки. В животе снова приступ голода, и я концентрируюсь на четках, и дрожь утихает, и я вспоминаю про свой счастливый талисман, лежащий в кармане, и меня накрывает щемящее чувство вины, я дотрагиваюсь до талисмана, и втягиваю в себя его вибрацию, и это выматывает меня вконец.
Три дня подряд двери распахиваются в шесть, и амбалы приходят по наши души, колотят нас своими дубинками, и весь корпус безмолвно выстраивается на середине двора, а сверху на нас направлен прожектор, за которым стоят грифы и стервятники, и это знак того, что мы все еще живы. Увели Милашку и Живчика, только Папа и Мясник, кажется, способны возглавить бунт, а они ничего не предпринимают. Иисус уверен, они ждут подходящего момента, намекает на то, что существует секретный план, согласно которому они возьмут тюрьму под свой контроль, но этому не суждено случиться. Если бы мы не были так изолированы, если бы мы были частью всего тюремного сообщества и имели бы связь с остальными корпусами, мы, вероятно, могли бы навести шухеру, но у психов нет никакой возможности поднять мятеж. Профессионалы, люди, способные сделать холодный подсчет, люди с аналитическим складом, которые могут разработать план и остаться непричастными, живут легкой жизнью в корпусе А, забавляются, и их не интересует политика тюрьмы. У нас нет таких людей. Директор знает, что парни из корпуса Б способны действовать только в состоянии аффекта, и это будет страшно, и он дал нам послабление, а потом выпал снег, а потом он устроил жесткая. И мы обессилены и неспособны на борьбу, и только иногда по ночам случаются редкие драки. У скина кровоподтек, а у нарка — колотая рана, а амбалов не волнует, кто из нас виноват. На днях эти новоиспеченные задиры принесли свежий героин, дорогущую гадость, которая по карману только паре-тройке богачей.
Вечером нарки окружают доктора, и он раздает пилюли всех сортов, и я понятия не имею, что это за таблетки, ассортимент быстрых, и медленных, и глючных, химия, от которой некоторых парни будут напыщенно разглагольствовать до зубовного скрежета, а некоторые превратятся в раздражительных братцев зомби. Живчик и Милашка в конечном итоге, прихрамывая, возвращаются, с израненными телами и выбитыми зубами. Иисус говорит, что их избивали в часовне и что Директор руководил этим процессом, который он называет допросом, выпытывал у них о планах поджога тюрьмы, и его особенно интересовали парни из союза, он спрашивал, говорили ли они о политике предлагали ли объявить голодовку. Эти пытки оставили след в их душах, и они обсуждают с фермерами возможность пассивного бунта. В камере снова говорят о голодовке, и гоблины начинают обсуждать это, сжимаются в кучку, и, кажется, им нравится эта идея, но в большинстве своем заключенные против, в отсутствие еженедельного душа еда — это наше единственное радость, мы настолько ослабнем с этой голодовкой, что будем неспособны ни на что. Этот разговор звучит воодушевляюще, по крайней мере, один день мы приподнятом настроении, но вскоре воодушевление улетучивается.
Мы привыкаем к этому жесткому режиму, этот зверский контроль не выдерживает сравнения с теми случайными инспекциями, которые обычно проводились примерно раз в месяц: выбранные наугад надзиратели лениво перетряхивали наши вещи, проверка срока, превосходный перевод. Дни так же тоскливы, как и всегда, ночи стали жуткими, каждый нарк пытается выдержать эту пытку. У этих парней едет крыша, они пытаются крушить все вокруг, но что тут можно сломать? Их избивают другие парни, или же амбалы уводят их куда-то и закармливают успокоительными, а потом они приходят обратно, с порезанными ртами и окровавленными носами. Один из нарков покоцал запястья, и они целый час зашивали ему порезы и потом пинком втолкнули его в камеру. Бу-Бу снова углубился в свою работу, его миссия пользуется уважением, и Папа — единственный, который не замечает того, что дом принимает формы. Я даже замечаю, что мартышки-гоблины любуются им издалека. А у меня есть Иисус, и четки, и мой талисман удачи, и я забываю о том, что всегда есть люди, которым еще хуже, я продолжаю привыкать к этому, и меня швыряет вверх и вниз, и я обретаю веру в судьбу.
Иисуса вызывают к воротам по громкоговорителю, и он с взволнованным видом покидает корпус, и я догадываюсь, что, наверное, его сестра приехала на свидание, и мне хочется посмотреть, какая она, и я уверен, что нам специально не давали свиданий. Ну и ладно, а может, он ушел на свидание с адвокатом, который смог договориться с судьями и теперь определяется с датой апелляции. Иисус отсутствует недолго, и когда он возвращается, то сияет улыбкой до ушей, но, заметив меня, он нахмуривается и торопится в камеру. Я иду вслед за ним, а он пакует свою сумку, и я спрашиваю, что произошло, и он отворачивается от меня и говорит, что он уезжает из Семи Башен, что его переводят на ферму, где он будет отрабатывать половину своего срока. Он говорит: «Мне очень жаль, но ты выживешь, мой друг, ты сильнее, чем тебе кажется, да, все будет в порядке», и потом повисает пауза, и он пожимает мне руку и говорит мне, чтобы я был осторожен и берег себя, и двое амбалов, топая, вламываются в камеру и говорят, чтобы он пошевеливался. Пораженный, я следую за Иисусом во двор и смотрю, как этот хороший парень уходит прочь, и мальчишки хлопают его по спине и произносят поздравления, и я рад за него, я вообще не испытываю зависти. Я снова один. Мой мир разрушился.
Баба Джим стоит у отдаленного и шумного аванпоста и смотрит, как автобусы, грохоча, отправляются в сторону города-оазиса Пушкара, который расположен на другой стороне холма; и он глотает пыль и ждет, пока подъедет и остановится какая-нибудь развалюха, окруженная сотней раджпутов, нагруженных одеждой, и одеялами, и котлами для еды; и тысяча людей течет в Пушкар, каждый год они собираются там, чтобы устроить верблюжьи скачки и торги и повеселиться на ярмарке; и Баба Джим — это улыбающийся Мистер Справедливость в своих пластмассовых сандалиях и с трехдневной щетиной, и губы застыли в неподвижной улыбке, засыпанные песками Тхара; и он на обратном пути из Джайсельмера, он ищет крысиный замок Карани Мата, в котором живут сплошь переводившиеся святые; и у ворот замка он покупает сладости, и скармливает этим грызунам, и думает, как им повезло в том, что они живут в Индии, здесь они наслаждаются роскошной жизнью; и над двором натянута сеть от птиц, и все эти люди-стервятники только и ждут момента, чтобы спикировать и убить вредителей, живущих на земле; и этих хищников интересует только мясо мертвецов; и Баба наслышан о башнях Фарси, где мертвых оставляют на съедение хищникам, потому что загрязнять землю захоронениями или загрязнять воздух дымом кремации — неправильно, и Баба Джим вспоминает джайнов с сетками вокруг ртов, эти сетки защищают самых мелких насекомых, и этот долгий путь от жизни на сафари, где выживают сильнейшие; и Баба качает головой в неподдельном изумлении, потому что становится еще жарче; и он снова на дороге, и должно быть, уже выше сорока градусов, и он осторожно несет свою сумку, он проверяет, что масло, которым он запачкал материю, не пропитало легковесный хлопок его штанов; и матери улыбаются, видя Бабу Джима, а их красавицы-дочки опускают глаза, и хотя этот баба — только человеческий гетеросексуальный самец с красной кровью, вполне способный оценить их красивые изгибы, и изящное костное сложение, и эти темные глаза, которые сведут с ума от желания более слабого, более мирского человека; все же на Джима не действует физическая привлекательность, он путешествует по этой романтичной стране с благородными побуждениями; его восхищает засушливая красота Раджастхана, и жгучая жара, и песчаные барханы, и красота мира — это единственная пища, о которой он мечтает, и когда автобус наконец останавливается, он взбирается на крышу и усаживается на подставку для багажа, а с ним рядом сидят еще пятьдесят парней и мальчишек, а женщины толкаются внутри автобуса, и еще больше пассажиров прицепляется сзади и по сторонам; и когда автобус едет, начинает дуть ветер, и Баба сидит, расслабившись, и ветер обвевает его лицо, и песчаная пыль обдирает его щеки; и это напоминает ему о первых снежных зимних хлопьях и о летнем пляже; и он удивляется тому, что вот он был в разных местах и в разное время, а все всегда остается более или менее таким же, не меняется; он размышляет о том, что праведники имеют дело с крайностями, с жарой и с морозом, с добром и злом, и он знает только то, что поступает правильно, а автобус, взбираясь на холм, изо всех сил пыхтит, мотор ревет; и он думает о том, что будет, если вдруг полетит коленчатый вал или взорвется тупой конец этого яйца; и тогда воры вырвутся из этого покосившегося тюремного вагона, а автобус ползет, и пассажиры торопят его; и на другой стороне дороги вырастает скала, и она загораживает солнце, и Баба передергивается и наслаждается тенью; и они доезжают до вершины холма, и раджпуты зовут его — Бабаджи; Бабаджи, и он знает, это одно из проявлений нежности и чувствует себя частью целого мира; и автобус ползает с другой стороны холма, набирает скорость и движется быстрей, кажется, что водителя вообще не волнует педаль тормоза, стремительный ветер овевает Бабаджи; и вот они на равнине и скоро приедут в Пушкар, и он видит людей, у которых на плечах висит старинное оружие, и на их ремнях болтаются сабли, и на их головах разноцветные тюрбаны, еще он видит ровное поле, покрытое снегом, с двумя беглецами, сидящими на краю земли; и это обман воображения, который может работать на человека или против него; фишка в том, чтобы научиться контролировать сны и оставаться в здравом уме; и этот человек-баба знает, что от счастья до печали всего лишь маленький шажок; и когда автобус въезжает на станцию, Баба теряется в человеческом потоке, и он один и не один; он находит отель, там за полцены комнатной кровати он может устроиться на ночлег на крыше; и он быстро распаковывает и расстилает на матрасе свой спальный мешок, и находит кран, и наполняет свою бутылку для воды, и добавляет таблеток с йодом, и ждет, пока таблетки растворятся, и идет исследовать Пушкар; и Баба Джим движется вместе с толпой по узким улочкам, и в ларьках продается всевозможная индийская еда, но он не голоден, он в поиске, и он изнурен жарой, и от этого не чувствует голода; хотя окра выглядит привлекательно, и груда пакоры просится на зубок, но он стоит, сосредоточенный, в невеселых мыслях; и проходит много часов, и он бродит и узнает в толпе этих людей-баба, едущих на слонах; и он следует за ними и внимательно следит, как Баба Слон едет мимо ларьков с едой и мимо кафе; и каждый человек, продающий самосу протягивает руки к слону и предлагает ему еду, и он принимает ее, лениво отправляет хоботом в свой рот, и этот человек-слон с этими длинными, зачесанными назад политыми воском волосами больше похож на свами; у него лицо Ангела Ада, пышная борода и знающая улыбка, и Баба Джим понимает, что если простой смертный сидит на спине у слона, это дает ему особое положение в обществе; и он разглядывает кожу, и уши, и широкую кость на спине этого создания и понимает, почему слоны считаются мудрыми; и он вспоминает Ганеша и то, как мудрец-чана в Бенаресе нашел схожесть слона с Бабой Джимом, и долгое время он следует за Бабой Слоном, и в конце концов отделяется от группы евнухов, преграждающих путь маленькому владельцу слона, у трансвеститов собственные законы; и Джим доходит до сквера и видит дерево, о котором ему говорили, и думает, что это баньян, но он не человек знания и потому не уверен; и дерево окружает бетонная платформа, и его почти накрывает запах гашиша, ветви низко свисают, и низко свисают раскачивающиеся яйца собравшихся внизу обнаженных баба; и этот баба — изгой среди остальных баба, он сидит рядом, пьет тростниковый сок и смотрит, как разворачиваются события вокруг Главного Бабы; здесь, должно быть, собралось больше сотни этих сумасшедших мудил, и это большая компания индусских оборванцев, окостеневшие яйца обнажены или прикрыты тарзановской набедренной повязкой, и он видит пыль на их коже и дымящиеся трубки, и все точно так, как он и представлял себе; эти люди пьяны, они бормочут несуразицу, и поют мантры; и Баба Джим знает, что Баба Слон гораздо праведней этих гашишных гуру, разгуливающих босиком; они — пограничные баба, их не волнуют законы и правила; и он отводит взгляд и видит Сару, она появилась из ниоткуда и сидит напротив, и они разговаривают так, как всегда разговаривают попутчики; и у нее соблазнительная улыбка, и она такое же человеческое существо, как и любое другое; и ее нельзя игнорировать только из-за того, что она женщина, что она соблазнительна, потому что это было бы несправедливо; ему нужно забыть о своих побуждениях и оценить внутреннюю красоту всех сознательных существ, и резонно будет, если позже, сегодня же, они снимут комнату, потому что это обойдется дешевле, чем два места на крыше; и, как говорит Сара, в пустыне жарко днем, но очень холодно ночью, и это страна крайностей, так что они поделят комнату на двоих, и они приходят к соглашению, и Баба счастлив, он представляет себя человеком, похожим на Ганди; и когда он смотрит на Сару, она порой напоминает ему Рамону и вечером эти двое платонических друзей шатаются но волшебно освещенным улицам Пушкара; и Баба съедает огромную тарелку с едой, и после этого ему почему-то кажется, как будто он ничего и не ел; это ощущение будет длиться месяц, и они сидят в длинном зале, который обслуживают мальчики с огромными глазами; им не больше десяти лет и эти дети много чего повидали, но их глаза сияют, потому что они невинны, они выполняют тяжкую работу и все же остаются такими веселыми; и Бабе становится стыдно за свое самосожаление, и он напоминает себе, что он ест для того, чтобы наполнить тело, и защитить душу, и накопить энергию; он расправляется со сладким ласси и тарелкой той окры, которую он заприметил раньше, и с оригинального вкуса пурисом, от которого и мессия ударится в обжорство; и Бабе нужно питание, и он заказывает еще пуриса и миску с тарка дхалом и немного самосы, чтобы влиться в компанию слона; и Рамона улыбается, и кажется, что она любуется этим бродягой, она любит его за то, что он не потерял своей самости в юношеском мятежничестве, хотя новая жизнь кажется ей слишком хипповой; и Саре, конечно же, нравится его свободный стиль жизни и заразительный юмор, и когда они идут в свою комнату, звезды освещают им путь; и Баба устал после долгого путешествия, он становится под холодный душ и смотрит на тараканов, которые бегают по стене; и он уютно устраивается в своем спальном мешке, он скромен, он начинает дремать, его веки тяжелеют и взгляд затуманивается, но он видит, как Сара выходит из душа, и она обнажена, она вытирается; и он не может не любоваться ее телом, пышной грудью и стройной талией, и почему-то он знает, что у нее самая сладкая задница во всем Раджастхане; и в нем просыпается желание, его яйца тяжелеют, но он вспоминает сладость ласси и поворачивается спиной к Саре, к Мари-Лу, к Рамоне, и утром они гуляют по улицам, пьют чай и едят завтрак из идли и сам-бара и бредут на окраину города; там люди продают и покупают верблюдов, а те злобно косятся и изрыгают запахи сафари; и Баба и его подруга взбираются на холм, круто взмывающий в небо, и они идут по лестнице, вырубленной в скале; и он обливается потом, и до того, как достичь вершины, им приходится дважды останавливаться; и это дворец — или хрупкий замок, и они взобрались высоко в облака, и с такой высоты Пушкар кажется игрушечным; и они абсолютно одни, и Баба выглядывает из башенки и видит, как на уровне его глаз пролетает стервятник, воздух недвижен, мир молчит; и он фактически слышит, как птица меняет направление, чуть-чуть опуская крылья, он слышит легкий свист, и в нем — все чудеса Вселенной, и он кладет руки на стену; и камень прохладный, и он смотрит на откос горы и изумляется, потому что кусты и деревья выросли на практически вертикальных поверхностях, беспорядочно уцепившись за камни ветвями, а на ветвях самого большого дерева отдыхают гривы, они смотрят вниз, на землю; и Сара наклоняется, чтобы получше рассмотреть окрестности, и отскакивает, потому что случайно задевает его пах, а он сосредоточенно следит за грифом, который осматривает холм, ища грызунов, которые без усилий ускользают от него; Бабаджи забывает о том, что эта птица — убийца, представляет, как сам он прыгает в небо, и дрыгает ногами, и взмывает на невиданные высоты, и ныряет, и выныривает из облаков, зная, что может отправиться куда угодно; ему не надо привязываться к дорожным маршрутам и тропам и останавливаться перед преградами, но он остается на башне и оглядывается назад, на Пушкар; и вот они уже провели неделю в Пушкаре, их жизнь легка, и все прекрасно, но Бабе нужно вернуться назад, в Бенарес, потому что именно там он обретет подлинную свободу; когда раньше он проезжал через этот город, он не понял этого, и он осознает, что придет конец его бесцельным скитаниям по космическим пространствам; и Сара хочет составить компанию человеку, который дал обет безбрачия, а он заглядывает ей под юбку, а она не носит никаких ебаных трусиков, она говорит о Камасутре и тантрическом сексе, и его яйца уже так тяжелы, что отвисли до колен, и он понимает, что он и есть тот пыльный баба под шероховатым деревом, но он взывает к внутренней силе и сосредотачивается на истинной природе своего путешествия, сопротивляется этим плотским желаниям и набирается вдохновения у Иисуса Христа; и все остальные люди пытаются разорвать эту цепь своих смертей и сбежать из этой тюрьмы собственной плоти.
Камера сотрясается так же, как и это бывало до того, как Иисус спас меня, и дверь заперта на засов, и лампы потушены, и свечи шипят в углу у гоблинов, и мое одинокое заключение продолжается, трезвые парни орут, а нарки угрюмы как глупые маленькие девчонки, надувшиеся на мальчишек, отворачиваются; героин, в который они влюблены, не стоит этой агонии, где их самоуважение, нет, на хуй их, пусть эти жадные пиздюки уничтожат себя и унесут свои грязные гены в кремационную печь, и тогда никому не придется чинить их разбитые сердца; эти деньги могли быть потрачены на более стоящие вещи, им должно быть стыдно, потому что они позволили системе так легко расправиться с собой, их имена не подходят для того, чтобы быть выгравированными на досках почета, не говоря уж о надгробии; и старое одеяло трепещет, готовое к бою, чтобы найти спасение, нужно оставаться сильным, и этот контроль жесток и беспощаден; и этот Директор наказал изгоя, он загнал меня в другие реалии, и вот уже во второй раз он запирает меня в изоляции; и он профессионал, он использует законы только для того, чтобы причинять людям как можно больше вреда — ничего личного, едва ли он подозревает о твоем существовании, тебе хочется забыть этих проповедников Пресли и Христа, тебе лучше обойтись без них, пара пиздюков-идеалистов, которым всего-то и надо, что вернуться обратно в мир, выпить по паре пива, выкурить косяк и занюхать кокаином, а потом отъебать этих гулящих девок — может, у Директора на стене висит график и он ходит на консультации к психологу, и психолог учить его, как уничтожать людей, не используя ни дубинок, ни камней и не оставляя сломанных костей — да ебанись, ты действительно думаешь, что его это заботит, во-первых, у него нет ума, и когда он сидит в ресторане, и высасывает устриц из раковин, и пьет хорошее вино, вылизывает подошвы тем, кто стоит выше его на служебной лестнице, он пойдет на все, что угодно, только бы его повысили, ты что, искренне веришь в то, что он хоть кого-то из нас помнит, то же самое с этим тюремным котом, если бы это животное смогло бы изловить птичку, то он бы замучил ее, и как только ее хрупкое сердечко перестанет биться и она умрет от страха, он двинется дальше безо всякой задней мысли, вот так они и поступают, это часть их натуры — и люди, которые играют в карты, говорят тихо-тихо, они пытаются ускользнуть из-под контроля; и тихо-тихо говорят парни, играющие в домино, и у меня стучат зубы — видимо, подхватил воспаление легких — я благодарю Бога, что у меня есть одеяло — не благодари его, пусть он будет за это ответствен — и я убиваю время — разрубаешь его на кусочки — хороню глубоко — глубже, глубже — я изо всех сил стараюсь сконцентрироваться и не думать — эти думы уже причинили вред твоему здоровью — слишком много думать вредно для мозга — дурак — а Иисус был прекрасен, свободная душа, он повидал мир — правильно — и сделал это правильно, не мечась от города к городу — от бара к бару — от станции к станции — от выпивки к выпивке — от общаги до общаги — от женщины к женщине — он знает, что значит свобода — это значит, что нет ответственности — и в своей жизни он нашел какой-то смысл — в жизни нет смысла, она пуста, бери, что можешь, и иди вперед, не привязываясь к местам и к людям, это все заканчивается одинаково, выеби их и оставь, в этом натура бродяги, ты это знаешь, он уходит в закат без единого взгляда назад, и насрать ему на все — и я разгрызаю зубами спички — ты хочешь оставить все это в покое — помогая немому человеку строить свой дом — ну конечно — и я подбираю спичку и рассматриваю ее — слишком длинная, слишком короткая — разглядываю щепки, как будто это меха, вариации длины и ширины; и это кропотливая работа, для нее требуются навыки и концентрация — забудь об этом доме — я представляю немого маленьким мальчиком; и в моем горле встает ком, он стоит на игровой площадке, а вокруг него столпились дети, они обзываются и смеются ему в лицо — Бу-Бу! Бу-Бу! Вот так они и поют — и я знаю, то, что они говорят, неправда, неправда, что у него нет души — он делал ошибки, убегал от фактов или смотрел им в глаза, и это все, что ты можешь сделать в своей жизни — эти немые мальчики должны быть спокойными, но они все время поглощены своими мыслями, нон-стопом; и они взвешивают каждую возможность, они слабы и чувствительны, и защищаются они по-другому, они погружаются внутрь самих себя, и мне хочется, чтобы у этого печального бесполезного мудилы все было хорошо — не богохульствуй, это тебе не идет, следи за своим языком, это ни к чему не приведет, плаксивый уебок — бедный Бу-Бу; и завтра я отдам ему спички, может, он и не захочет взять их, и я некоторое время раздумываю и в конце концов складываю их в носок, помня, что далеко-далеко у меня есть друзья, они на воле — да ладно, а что случилось с Бабой Джимом, он уже выебал свою шлюху, это только вопрос времени, в конце концов он вставит ей на каком-нибудь пустыре, должно быть, он уже давится от похоти, как долго мужчина может говорить «нет», если вокруг него расхаживает голая женщина и трясет сиськами у него перед носом? — фишка в том, что оба моих друга — Иисус и Элвис — имеют непоколебимые идеалы, знают, чего хотят от жизни, и следуют по выбранному ими пути, это хорошие парни, которые никогда не предадут себя, люди целостности — они такие же люди, как и все мы, остальные, и даже если они что-то сделали и если у них такие далеко идущие планы, тебе придется выбирать свой собственный путь и находить ответы на свои собственные вопросы — это не имеет значения — нет, не имеет, ничего не имеет значения — и я достаю свои четки, и мне становится легче, и я наблюдаю за другими заключенными и прихожу к открытию, что у каждого — своя техника, четки как продолжение их чувств, и они щелкают ими, вертят их взад и вперед, и перестают ласкать пластмассу и металл — теперь тебе хорошо и ты воистину в жопе, ты превратишься в еще одного вечного клоуна, будешь сидеть па уступе, заросший щетиной, воняя, как помойная яма, и каждый раз, когда в корпусе начнутся волнения или бунт, ты окажешься крайним, и за каждые шесть месяцев, которые ты отсидел, тебе будут добавлять еще по году, подумай об этом, тебе нужно было держать рот на замке и оставаться там, где ты был, в корпусе С, вместе с другим слабым мудилой Франко — откуда я знал? — ты будешь сидеть здесь десятилетиями, и когда в один прекрасный день сицилиец умрет, они скажут, давайте отправим этого немого иностранца на его место, и, окей, ты можешь получить место в корпусе А в качестве особой поблажки, но ты превратишься в очередного идиота от системы, а самое печальное, что ты, вероятно, будешь счастлив, твой мозг превратится в мягкое желе, и ты и не вспомнишь, кем ты был и откуда, ты родом, ты и теперь едва это помнишь, сидишь там с чьими-то четками и своим равнодушным талисманом, ты всегда прячешься от правды — отъебись — сам отъебись, а потом ты будешь работать в котельной и думать, что это жизнь, говорить о больших ожиданиях, ебаный ты идиот — а это было бы неплохо, я буду в тепле, и разводить огонь вместе с Наной, и вдыхать весь день этот хвойный запах, и думать свои думки; и видя меня, все будут счастливы, я стану знаменитым в тюрьме парнем, и у меня не будет врагов, и я смогу выглядывать из окна во двор; и я вот думаю — что? — вероятно, я смогу принимать душ каждый божий день в году и проводить десять или, может, пятнадцать минут под горячей водой, и это будет такое прекрасное ощущение, такое хорошее — может, надзиратели пожалеют этого трогательного безъязыкого мудилу, приговоренного к пожизненному заключению, и купят тебе шлюху, или ты сам сможешь ее купить, и ты прошамкаешь свою просьбу в уши нового Директора или сдашь напрокат свою старую задницу тому парикмахеру и любому из мимолетных приятелей Гомера, и амбалы пришлют тебе девку и оставят тебя с ней в душе, и она намылит тебя и просунет свои пальцы тебе под кожу, и будет массировать твои кости, сожмет свои руки под грудной клеткой и почувствует, как бьется твое сердце, и ты доверишься ей, потому что она — женщина, а женщина не сможет тебя унизить, острые когти так близко подберутся к разрезанным венам, и она будет изо всех сил стараться сделать тебе массаж сердца, и вернуть тебя к жизни, и соскрести с твоей спины раковые комья, и у нее будет тело высококлассной танцовщицы с шестом, и она упадет на колени и вылижет своим языком каждый дюйм твоего тела, вспенивая мыло и умоляя об этой выдержанной мутировавшей от брома сперме, наполняющей твою вонючую мошонку, и она отдаст тебе все за дозу, но ты будешь настолько стар и обессилен, что у тебя даже не встанет — и я смогу стирать свою одежду под горячей водой и нормально ее отстирывать, подвешивать на бельевой веревке, думаю, там найдется такая — о да, сицилиец вешает свои трусы перед дверью — и на сухом воздухе она будет быстро высыхать; и, да, я буду доволен, и я могу быть стар, но Нана такая же старая, или, может, я вернусь в прошлое и опять стану мальчиком, и мама будет присматривать за мной и делать мне томатный суп и тост; и мы будем вместе рассматривать те глянцевые фотографии большого дикого мира, это будет так, как если бы мы поехали дикарями отдыхать с моим папой, за исключением того, что у меня этого никогда не было, ты прав, я никогда не имел ничего общего с тем вшивым бродягой — я так понимаю, ты уже дряхлеешь, ты хочешь провести остаток своей жизни, стоная, выедите меня, та котельная может оказаться сносной, но она полна лузеров — я просто хочу легкой жизни, я хочу отбыть свой срок и научиться управляться с этими четками — ты изгой, ты не сможешь стать одним из этих людей, управившись с этой пригоршней четок, который дал тебе ничтожный хиппи, не забывай, откуда ты родом — каждый из нас — изгой, а Иисус — не хиппи, ты говоришь как Директор — отьебись, ты на самом деле самый одинокий мудак на этом дрожащем голубоглазом глобусе, ты и только ты — ты неправ — никто не хочет тебя видеть, где посетители, где фотографии из дома и письма, ты — жопа этого ебаного полюса, бомж, шатающийся по дорогам на товарных вагонах, тебя пиздит железной решеткой компания амбалов, забудь Джимми Рокера и его пикап, ты Джимбо Бомж, что привлечет женщину в этом изгваздавшемся бездомном, даже самый вонючий неприкасаемый не встанет рядом с тобой в душевой, и то же самое касается другого идиота, о котором ты говоришь, Прокаженный Джим звучит немного лучше, чем Баба Джим, он хочет жрать объедки из муссонных трущоб и прятаться в своей собственной жопе со всеми этими ханжеским духовным говном, а люди вокруг него умирают от голода, он даже не знает, что делать с этой шлюхой Сарой, держу пари, что эта телка снималась в порнофильмах вместе с Боровом, ты в на самой нижней ступеньке тотема, похоронен под ебаной землей — и по одной из версий тотемного жития, корпус Б — это вершина полюса, и тогда это был правильный ход, парни из корпуса Б — это сливки тюремной братии — мы все абсолютные свиньи, помни, как ты был напуган, когда ты пришел сюда в первый раз, да ты просто, еб твою мать, обосрался, и теперь ты один из них, изгой, помни, до тебя, по крайней мере, никто теперь не доебывается — если быть пассивным — это качество, тогда корпус С заслуживает уважения, а профессионалы живут в корпусе А — пидарасы и циники, две лишенные эмоций крайности, непричастные ни к одному классу, неподверженные никакой страсти, одними управляет страх, другими — деньги — и существует корпус без названия — для случаев сексуального насилия — он даже может не существовать — тогда они находятся здесь, вместе с нами, прямо сейчас, замаскированные — нет, такое место есть в этих стенах — должно существовать — и стервятники могут занять насест на любой стене и спикировать на грызунов — они следят за тобой весь день, они думают так: я хочу, чтобы один из этих робких жуликов пошевелился, а я наведу прицел и потренируюсь в стрельбе, я хочу реальных действий, залезь на стену и перережь проволоку, атакуй надзирателя с ножом, со своим осколком стекла, и держи его наготове, потому что Иисус бросил тебя, просто дай повод этим стервятникам-убийцам, и они думают, что мне хочется избавиться от этого чувства разочарования и облома, потому что мне холодно и скучно сидеть здесь, заточенным в степах, год за годом, ветер воет и привидения маринуют мозговые клетки, я хотел бы оказаться в каком-то другом месте, но человеку нужно зарабатывать на жизнь, и в один из этих дней я соберусь домой, и прикую жену к кровати, и выебу ее так, как я хотел выебатъ всех этих пидоров во дворе, засадив им пулю в потроха, а когда я кончу, я ебну ей по затылку, оставлю ее на кровати и превращу в мраморную женщину, скажу полиции, что один из тех освобожденных зеков отомстил мне вот так, я ведь порядочный гражданин, и они прочешут весь город, хватая людей, которые в первый раз смогли от меня ускользнуть, и их отправят назад, в этот двор, и они будут ждать дальнейшего расследования, и у меня появится еще один шанс выполнить эту задачу — ив один день мы все будем свободны, большинство из нас, и я представляю, как Франко и его друзья забирают свой фургон со стоянки и покидают город, проезжают мимо той самой таверны, в которой их арестовали, притормаживают и замечают, что менеджер говорит с другими безвинными — они не должны были курить гашиш в этой отсталой стране, эти люди — дикари — и Франко гудит в автомобильный гудок, они осторожно предупреждают их и исчезают — у тебя всегда наготове эти романтические хэппи-энды, но в жизни все не так, мой друг — Франко едет домой, к своей семье, которая ждет его, встречает самым лучшим томатным соусом, который когда-либо был изобретен, чесночным хлебом и шариками моцареллы в томатном салате — еда, великолепная еда, это все, о чем ты можешь думать — и еще там будет мороженое и капуччино — этот Франко — трус, потому что съебался — и он сидит на мягком диване со своей семьей — а эти засаленные мудаки уебывают от стукача — это самый лучший способ, двигаться вперед, оставив позади свои проблемы — нерешенными — это лучше всего — с этими вещами надо разбираться, они всегда возвращаются и начинают преследовать тебя — красное вино, и фруктовые пирожные, и еще кофе, галлоны и галлоны крепкого кофе — Франко может подрулить к черному ходу таверны и подождать, пока стукач закроет заведение на ночь, и сделать, как и говорил, перерезать ему горло от уха до уха, вот это надо сделать, взъебать того судью, вломиться в его дом, когда они выпустят тебя отсюда, и убить его, найти Директора и заставить его мучиться — я ни к кому не испытываю ненависти, но я почти ненавижу Директора — отвези его на помойку и прикуй его к кресту — когда меня выпустят, я выйду из этой тюрьмы и пойду вниз по холму, запрыгну в автобус и потеряюсь в толпе, и они не узнают, что я только что из тюряги — они тебя унюхают — это будет мой банный день — они унюхают твою одежду — я вычищу ее перед уходом, попрошу сицилийского старика — ты не смоешь с нее свой пот, никогда — может, Али закажет мне новую — они почуют сумерки Семи Башен, это теперь живет внутри тебя, эта депрессия, изменился образ твоих мыслей, да ты и сам стал выглядеть по-другому, и твоя кожа стала другой на ощупь, и идеалы твоей жизни сместились, они заразили твой мозг и сгноили кровь, которая течет в твоих венах — девушки будут улыбаться — думая, что же такого натворил этот парень, он жестокий человек, а может, он просто мерзавец? — они поймут, что я невинный человек — прелюбодей, пидарас-насильпик, сексуальный хищник-садист? — что я не сделал ничего плохого, правда не сделал, про себя я это знаю, и это имеет значение — эй вы, девки, на пути домой с работы, капля духов за маленькими ушками и блеск в девственных глазках, мечтаете о любви с преступником, вы что, не читали газет, не слушали своих политиканов, мы все — утонувшие в говне насильники, оборотни и монстры — и я пойду в тот бар на пристани, и подойду к стойке, и улыбнусь бармену, пробегусь взором по его товарам, закажу из холодильника самое холодное пиво, маленькую прелесть прямо из глубины полки, утопленную во льду, и он откупорит ее, и я откажусь от предложенного стакана, выпью его прямо из бутылки, начну там, где и остановился — я могу это попробовать сейчас, с жадностью выпить пиво, заказать стакан узо и еще одно пиво, потакая своему брюху, и я напьюсь, буду бухать, пока не упаду, как я всегда напивался, пойду вслед за удачей — лучше держаться подальше от выпивки, одно пиво и тарелка с нормальным ужином, и я оставлю ему чаевых, и выйду на улицу, и найду булочную, куплю несколько пирожных, шоколадный эклер и пончик, узнаю человека, стоящего за прилавком, и мы обменяемся тюремными воспоминаниями — сколько времени? — и в этот раз я не опоздаю па поезд — убедись, что не опоздаешь, давай придем туда пораньше, теперь ты перестал нести бред — и я стою на углу улицы с мамой, и джем течет у меня по лицу, и у меня на губах сахар — были же хорошие времена, пока они были, но все приходит к завершению, и без разницы, холодное ли пиво, оно выдыхается и становится теплым, или же это эклеры и пончики, которые съели, они быстро исчезли, по крайней мере, ты быстро съел их, я скушал бы их медленно, и так все и работает, все тускнет и умирает, и я попытаюсь сказать тебе правду о твоем сроке в тюрьме, и иногда ты веришь мне, а иногда — нет, и зачем ты так нахуевертил в своей жизни, и Нана любила эти эклеры, помнишь, она была удивительная леди, я помню, когда она умерла, и мне не надо говорить тебе, что случилось после того, как она отправилась в больницу и никогда не вернулась домой, и это не конец всего этого, мама не заслуживала того, что произошло с ней, и это правда, и я скучаю по Нане, но тебе надо жить в настоящем, я понимаю это, и может, я даже скучаю по папе, временами, поэтому никчемному бродяге, но больше, чем по кому-либо, я скучаю по моей маме.
Люди, управляющие этим местом, которое они называют домом, не оставляют свет по ночам включенным, вежливо говорят мне, что я большой мальчик и не должен бояться темноты, что в любом случае от этого не смогут спать другие мальчики; и в этой комнате нас здесь шестеро или семеро, и ночью я не могу уснуть, я боюсь, что под моей кроватью прячутся гоблины; и я боюсь, что я снова намочу простыни, когда это произошло, они сказали, чтобы я не расстраивался, потому что это было случайно, и доктор, которого зовут Тони, говорит, чтобы я попытался не чувствовать себя виноватым ни в чем; но я знаю, что если я описаю кровать, другие дети будут смеяться надо мной, и здесь нам нужно держаться вместе, и, по большому счету, мы почти всегда вместе; и мне девять, полагаю, так, или я чуть постарше, трудно вспомнить, и какой-то свет просачивается через шторы от уличных фонарей, всегда может быть еще хуже, об этом я всегда должен помнить, могут отключить электричество, и тогда я не буду знать, что происходит вокруг меня; и ночами я всегда сплю, зажав в руке свой талисман удачи, металлическое кольцо на среднем пальце; и я крепко сжимаю его, никогда не отпускаю и знаю, что он поможет мне в жизни и сделает меня сильным; и люди, которые управляют этим местом, хорошие, но это не так, как с мамой и с Наной, и каждую неделю я сижу с Тони; и он пытается заставить меня что-то рассказать ему, но никогда ему ничего не рассказываю, хотя он нравится мне, но что тут говорить, я порой не знаю, о чем он говорит; и еще есть сад с зонами, где нам разрешается гулять и не разрешается, и клумбы, на которых летом растут всевозможные цветы, а зимой остается мерзлая черная земля; и я стою на улице, смотрю на паутину, которая вместо мух ловит дождевые капли, и кто-то хлопает меня по плечу; и когда я оборачиваюсь, то вижу, что эта девочка стоит передо мной, и я вижу ее черные глаза и точно знаю, что это маленькая девочка — Рамона, с которой я сидел за одной партой, когда начал ходить в школу; и она спрашивает меня, почему я здесь, и я рассказываю ей эту историю, которую я никому не рассказывал, и я даже не знал, что я познал себя; и она говорит, что лучше забыть все это, и хорошие люди скоро заберут ее к себе домой, через пару дней, и она обещает писать, и она тут же присылает мне письмо; и я пишу ответ, и он идет очень долго, я думаю, что мы товарищи по переписке, и в саду так хорошо до тех пор, пока одному мальчику не приспичило подойти ко мне и сказать кое-что, о чем я не хочу думать; и я пытаюсь прогнать его, превращаю его в Жирного Борова, и от этого становится легче, потому что он больше не плохой мальчишка, а дружелюбная большая свинья с каучуковыми губами, и розовой кожицей, и ласковой улыбкой; и мне жалко свиней, потому что с ними плохо обращаются, потому что над ними издеваются, ну что они такого сделали, кого обидели, вот это мне хотелось бы знать, но этот мальчик продолжает задирать меня, снова и снова; и у меня начинает болеть голова, и славный Боров исчезает, и я просто вижу ничтожного мальчишку, и я бью его в лицо, и у него из носа течет кровь; и они говорят, что нос сломан, и когда он начинает плакать, я мне становится его жаль, и его нос превращается в пятачок, и его свиное рыло изранено; и я хочу извиниться, но что-то меня останавливает, почему я долен извиняться, и мне надо идти повидаться с человеком, который управляет этим местом, и он говорит мне, что я не должен прибегать к насилию; я должен не обращать внимания на подобные штуки, и он кажется мне безликим; и я не могу его ни в кого превратить, так что про себя я называю его Мистер Несправедливый, потому что мне кажется неправильным, что я должен выслушивать, как люди говорят обо мне гадости, и я засовываю руку в карман, и сжимаю свой талисман удачи, и думаю о маме и Нане, и знаю, что я — хороший мальчик; и на самом деле все в порядке, может, это я несправедлив, называя его мистером Несправедливым, он говорит, что понимает, как сейчас мне нелегко, но Борову тоже нелегко, он называет его по-другому, но я не расслышал его имени, может, Фрэнк, но нет, не может быть, потому что Фрэнком звали школьного неженку, может, там было два Фрэнка, но мне трудно вспомнить; и мистер Справедливый говорит мне, что мы должны все вместе трудиться, и тогда все получится, я обещаю, что в будущем я буду стараться изо всех сил, и я рад, что он помогает мне, но мне хочется чего-то большего, может, я хочу, чтобы меня обняла моя мама, а потом я учусь в другой школе; и некоторые мальчики и девочки знают мою историю и говорят всякие гадости, и я держу рот на замке, я хочу, чтобы меня просто оставили в покое; и через несколько дней меня окружают взрослые парни, толкают меня к стене, и я вижу трех утят — Хьюи, Дьюи и Луи, причина этого в том, что мне нравится смотреть мультики, они вызывают во мне приступы смеха, и от них все становится более реальным; и передо мной стоят не взрослые мальчишки, а резиновые утки, и поэтому я смеюсь: зачем они из кожи вон лезут, чтобы казаться хулиганами, они всего лишь утята, они так парятся; и мой смех их бесит, потому что они хотят напугать меня, но их и сравнивать нечего с гоблинами, и они бьют меня по животу, а потом по лицу, в конце концов валят меня на землю, а я все еще смеюсь; и это кажется так глупо, и потом один даже пинает меня по лицу ногой, и я теряю самообладание, и подскакиваю, и вижу только парня с мерзким видом; и я хватаю его за шею и бью его головой о кирпичи, и я оттаскиваю его и притворяюсь, что это я — мартышка-гоблин, я кусаю его за лицо, зная, что это их испугает, смотри, гоблин-мартышка, мартышка-гоблин, он наполовину человек, наполовину мартышка, он злой и смахивает на скелет; и директор говорит, что я вел себя точно как бродячая дворняжка, и я хочу сказать ему, что я просто притворялся гадкой мартышкой, но знаю, что он не поймет, и он говорит мне, чтобы я вынул руку из кармана, и я отпускаю талисман; и он шесть раз лупит мне по руке своей указкой, но я не плачу, я превращаю его в Деда Мороза и даже улыбаюсь, глядя на этого дружелюбного старика из Лапландии, думаю, что в один прекрасный день я усну в одном из тех лесов; и моя улыбка раздражает его еще больше, и он говорит, что я плохой мальчик, и хмурится, а я думал, что я хороший, нужно спросить у Топи; и когда я говорю ему то, что мне сказал директор, кажется, он злится, и он что-то записывает в своей книге, и Тони говорит, что в будущем я не должен драться, и что если у меня появляются проблемы, я должен говорить об этом учителю, и он спрашивает меня, а что подумает мама, и Тони не возражает, если я стою перед ним, сунув руку в карман, с ним все в порядке; и я понимаю, о чем он, я знаю, нужно сделать так, чтобы мама и Нана мной гордились; и я стараюсь, я действительно все время стараюсь, а потом я снова на игровой площадке, и вокруг меня еще больше мальчиков и девочек; и они говорят мне отвратительные вещи, и я просто становлюсь безучастным и представляю, что это Микки и Минни Маус и их близнецы и кузины, и я притворяюсь, что не понимаю слов, которые они говорят, но я, конечно же, все понимаю.
Бак, из которого вода поступает в душевую, сломался, по крайней мере, так сказали нам амбалы; Мясник кладет свою лапищу мне на плечо и крепко сжимает, говорит: «Нет вода, мой друг, нет хороший вода»; он убил двоих, а может, и больше, и носит грязный нож у себя в штанах; Мясник отличный чел, он и мухи не обидит — какой-то слабоватый они ввели контроль — достаточно плохой — убийца и специалист по расчлененке шляется тут со смертельным оружием, и они называют это применением суровых мер, они должны обыскивать тебя каждый день, раздевать вас догола и выстраивать на дворе в шеренгу — Мясник не воспользуется своим лезвием против своих же — да, правильно — только против амбалов — внимательно посмотри на команду амбалов — они теперь уже не так выебываются — они были готовы к бою по приезде, но прошло время, и атмосфера тюрьмы быстро впиталась в их кожу, они чувствуют напряжение от скучных дней и ночей, прикрывают свои задницы, они не такие храбрые, какими были вначале, и скоро они уйдут, и настоящие надзиратели вернутся — жаль, что они не останутся, потому что тогда они никогда не поймут, что такое быть осужденным здесь на долгий срок — но это не есть хорошо — видеть, как они у вшивают от работы — нам не нужен был бунт, Семь Башен и так их сломили, неуязвимыми кажутся только Директор и его администраторы, закупорившиеся на внешней границе.
Две долгие недели мы живем без душа. Клопы перестают покусывать и начинать кусать, вгрызаясь и раня кожу, от этого появляются струпья и зараза. Камеру нужно продезинфицировать. Вонь тошнотворная, как будто разлилось сафари. У парней поголовно чесотка, они расчесываются до крови, и обстановка накаляется, мы уже почти достигли точки кипения. Амбалы слабы, это раньше их ботинки сияли, а теперь потускнели, они нервничают и держатся на дистанции, они шмыгают носами, почуяв наши призрачные испарения. Когда и у амбалов начинается чесотка, приводят нескольких старых надзирателей, чтобы те избавили нас от клопов. Мы вытаскиваем кровати во двор, и они дезинфицируют комнату, обрызгивают и нас, уносят одеяла, чтобы прокипятить. Они выдают нам ведра, швабры и дезинфицирующие средства, чтобы мы сами вымыли пол; и мы трудимся изо всех сил, спорим, чья очередь за шваброй, вспениваем средство, мы до блеска оттираем комнату, и прорываемся через зеленую дверь, и вляпываемся бесчисленные кучки экскрементов, эта пещера, видимо, чистится в первый раз. Мы продолжаем работать даже после того, как работа сделана, моем до блеска окна и оттираем стены, отскребываем пол во второй и в третий раз, и каждый требует своей очереди. Вши и чешуйницы истреблены, тараканы побеждены, и это говорит о том, как сильно в нас желание работать, потребность делать хоть что-то, вот теперь мы потработали, и у нас приподнятое настроение, и нам не хочется бунтовать; и вечером в комнате тяжело воняет химикатами, но этот запах кажется фимиамом, и нам так хорошо от физической усталости, новые старые одеяла — это наслаждение. Мы спим крепко, ждем банного дня, после которого все станет нормально.
На следующий день нам говорят, что бак с водой заменили, но теперь сломана топка. Никто не верит в это — это часть плана наказания, Директор сидит ночами и планирует новые маневры, придумывает способы заставить нас помучиться, ничего личного, просто работа — но нас не волнует, мы продираемся наперегонки из корпуса и бежим в душевые — если не поторопишься, проворонишь место, холодная вода — это лучше, чем вообще без воды — и я жду своей очереди, терпеливо, поигрываю четками — предупреждаю тебя, не сиди в хвосте и не играйся — и я уже умелый, почти мастер — пошли, наша очередь — и я следую за остальными через коридоры, и засовы, и по ступенькам наверх башни, прохожу мимо змеи, и сицилийца, и его банды мерзавцев; и деревом пахнет сильней, чем обычно, мое обоняние превращает этот запах в хвойный запах; и при виде амбалов сицилиец хмурится, ждет, когда его жизнь опять войдет в свою колею; и я быстро раздеваюсь, встаю под душ, скребу под мышками и сбрасываю клопов, вода оглушительно грохочет и больно бьет по телу — ебаный свет, холодно же — по спине бегут мурашки, пенис сморщивается, температура тела быстро падает, и, схватив мыло, я начинаю отлавливать паразитов — мерзкие маленькие суки, теперь ваша песенка спета, клопики, это атака напалмом, просто понюхай это мыло, пропитанное инсектицидами и дефолиантами, сотри этих сук с лица земли, они мелкие, они беспощадны и они кричат, прислушайся к их пронзительным клопиным голоскам, умоляющим о милости, ты их простишь, а исправятся ли они? — в пизду! — нет такой вещи, как реабилитация, только жесткое, беспощадное правосудие — и паразиты действительно кричат, они лгут, и обманывают, и издеваются, и ждут, чтобы я простил и забыл, но со мной такое не пройдет, не сегодня; и я соскребаю с себя грязь, от головы до пяток, смываю мыло и снова начинаю намыливаться — я хочу видеть, как их тела упадут, и хочу слышать их предсмертный хрип, и хочу видеть, как тела термитов засасывает в водоворот сточной дыры, ведущей в горные глубины, где люди-крысы поджидают этих слабовольных амбалов, питающихся твоей кровью, и они не смогут вынести давления, моллюски будут ждать, когда они подохнут, снимут с них шкуру и посмеются, когда блядские инсекты проскользнут в коллекторы, там им и место, ничтожные торгаши, давайте помолимся, один из них совершил преступление и заслуживает, чтобы его отправили в Семь Башен, этим парням не видать роскошного корпуса А, только старомодная расправа в корпусе Б — и наступает момент, когда я понимаю, что их не осталось, но я продолжаю скрести свое тело, от холодной воды оно становится мраморным, как у передознувшегося нарка, нет тепла и нет пара; и все остальные парни тоже прошли через барьер боли, чистота — вот цель этого посещения, под конец мероприятия мы оживлены; и напор воды становится слабее, вода смывает мыльную пену и перестает течь; Мясник с полотенцем, обмотанным вокруг талии, ссыт длинной желтой струей в утихающий водоворот, смеется, что промазал, и все мы тоже смеемся, мы рады, что избавились от этих паразитских клопов.
Мы выходим из душевой и возвращаемся в котельную, останавливаемся перед закрытыми воротами, ведущими на улицу, ждем следующей партии чучел. Я оглядываю тоннель и задумываюсь, а правда ли, что он протянут по всей окружности тюрьмы. Я думаю о седьмой башне, которую я никогда не видел, думаю, что она должна быть такой же, как и все остальные, но когда-нибудь мне хотелось бы заглянуть в нее, просто чтобы убедиться в том, что она существует. Следующая группа доходит до нас, и вонь невероятная; и я злюсь, что мы вынуждены ждать, а там, внизу, уже выстроилась очередь за едой, но эти заключенные оживлены, воодушевлены нашим появлением. Амбалы, ведущие нас вниз, огорчены тем, что мы не подохли от холода, и парни усмехаются и шутят, и наш эскорт скисает, у этих мускулистых мужиков, оказывается, дряблые мозги. И я снова начинаю смеяться, и все остальные смотрят на меня с пониманием, и даже Мясник кажется, переживает, но ведь просто ничтожно, нелепо допустить, что жизнь упала на такой уровень, и я могу честно сказать, мне насрать, я не виню никого, кроме самого себя.
Я стою на пятачке, думаю, а подходит ли он мне, говорю на своем языке и указываю на Оазис, говорю, что я хочу купить клей для Бу-Бу. Амбалы смущены, они боятся, что в их отсутствие начнется драка, и кивают мне. Я следую в кафе, и Али жмет мне руку и ставит передо мной стул. Я уютно располагаюсь у огня, кладу клей в карман. Он усмехается и по каким-то причинам начинает убеждать меня, что мусульмане и христиане — братья, евреи — вот кого мы должны опасаться, скитающихся евреев, и кажется, что он сейчас прослезится, вдохновленный идеей объединения против общего врага — ебанутый сраный мудель — и похоже, Франко перевели в корпус А, и теперь он учит Али сносно говорить по-английски. Араб объясняет мне, что на следующей неделе Франко должны выпустить. Я чувствую огромное счастье и говорю владельцу кафе, чтобы он передавал от меня привет, и я надеюсь, что он благополучно доберется до дома и не тормознет у таверны. Али Баба смущен, говорит, здесь нет пива, мой друг, а потом идет в свой загон и выносит блюдо с печениями, ставит его на стол. Он наклоняется к своему очагу и наливает кофе, ставит чашку и стакан с водой около тарелки с печеньем. Я пью, ем и смотрю, как Али делает пометки в моем счете.
Я провожу рукой по поверхности юкки, он принес сюда это растение, чтобы украсить Оазис. Ее листья безупречно гладкие, а края невозможно острые, как бритва. Здесь теплее, чем в корпусе, но все же холодно, и Али обернул корни растений полиэтиленом. Он садится рядом, греет руки, спрашивает, как я, и я говорю: «О’кей», и он говорит, что этот контроль — ненужное мероприятие. Мгновение он пялится, а потом продолжает, клянется, что Директор — плохой человек, что все такие вот директора во всем мире — тоже плохие люди. Он смотрит на пламя, и я следую за его взглядом, я погружаюсь в свои мысли, вспоминаю дом своей бабушки, думаю о том, что нам пришлось оставить его и переехать в другой дом, и о том, как потом она умерла в больнице и оставила нас с мамой одних.
Али идет к поленнице, и я иду за ним, беру щепку и подкладываю в огонь, светящийся уголь и потрескивающее дерево, истории в палаточном лагере. Али вздыхает и говорит, что мы должны хранить тепло, через несколько месяцев наступит весна, а потом лето, и в этой тюрьме летом очень жарко. Я слышал, что жара здесь стоит удушающая, и вместе с жарой появляются новые беды, паразиты, с которыми мы только что справились, это регулярное явление. Али говорит о тараканах, и о нашествии крыс, и о гневе Аллаха. Он повидал все времена года в Семи Башнях, и я тоже все это увижу. Он спрашивает, не хочу ли я еще кофе, и я понимаю, что я еще не допил тот, который у меня был, подношу чашку к губам и чувствую, что он все еще горячий, всасываю кофеин и чувствую, как его энергия приятно разливается по телу. Этот кофе лучше, чем обычный эспрессо, особенный кофе от Али Бабы; и я залпом выпиваю стакан воды, и когда я запил и смыл почти весь кофе, я пью мутную гущу, выпиваю до последней капли, и амбалы зовут меня обратно в корпус Б.
Ранним вечером я сижу на уступе и жую хлеб и тушенку, амбалы у ворот неуверенно размахивают своими дубинками, безуспешно пытаясь изобразить, что они выебываются. Одиночество все еще во мне, но я сильнее, я поднабрался кое-каким фразам в корпусе Б, я стал более жизнерадостным, может, я просто смирился. Я переношусь на месяцы назад и вспоминаю, как и Элвис, и Иисус задавали мне тот же вопрос — как ты оказался здесь? — и я понимаю, что они спрашивали о моем путешествии — ты притворялся — но они имели в виду что-то другое — почему ты покинул свой дом? — и я передергиваю плечами — так почему же ты это сделал? — что заставило меня потеряться в чужих странах — спать в общих спальнях, говорить с незнакомцами — спать в коридорах и товарных вагонах — бухать в самых темных уголках Европы — один как перст — как будто ты желал смерти, хотел быть одиноким — что я делаю в заграничной тюрьме, если я мог бы быть дома — тебе нужно разобраться с этим, мой друг, я знаю ответ, это не трудно, все, что тебе нужно, так это мужество, чтобы посмотреть правде в глаза — и я задумываюсь над тем, справедлива ли теория о бродяжничестве, о поиске приключений и свободе жизни на грани, о движении за пределами оков скуки, и рутины, и ответственности; я заканчиваю с едой и мою миску, забыв, что вода холодная — ты другой человек — и в первый раз в жизни мне становится тяжело.
В тот же самый вечер я лежу под чистым одеялом; и оно такое же волшебное, как и предыдущее, пристально смотрю, как Бу-Бу выстраивает свой дом, прислушиваюсь к посланиям, которые передаются щелканьем четок, и в камеру входит наш старый знакомый. Он не узнает меня, но я его узнал. Звуки карт и домино прекращаются, и бормотание становится глуше, а он стоит у двери, и дверь захлопывается за его спиной, и только этот звук выдает его присутствие. Кажется, что очень многие узнали этого новенького пария, для большинства из нас, осужденных в этом городе, он много значит; он проследовал по тому же маршруту, его забрали из зала суда в камеру центрального отделения полиции, и нам выносят приговор; и после этого мы должны ждать следующего фургона, который отвезет нас на вершину холма. Вот так работает система. Его лицо смазано, но какое значение имеют отличительные черты его лица? Мы узнаем его по тому, как он движется, по наклону головы и по поступи. Гоблины начинают брюзжать. Нет, я определено не единственный заключенный, который помнит продавца мороженого.
Баба Джим, которого друзья и обожатели зовут Бабаджи, ни у кого не снискал уважения, потому что его натура чиста, как у ребенка, он имеет способность безвозмездно раздавать все, как Христос, он чудодейственно излечивает прикосновением своих пальцев, в миру он может сделаться невидимым для человеческих глаз, он подносит к своим губам чашку с чаем и нежно отпивает обжигающую влагу. Этот чай сделал для него владелец чайной, гуру по имени Шри Али, и у могущественного Бабаджи нет желания пересекать религиозные границы. Он будет пить чай с индуистом, мусульманином, сикхом, только потому что этот чай приготовили и подсластили огромным количеством сахара-рафинада. Баба научился у йогов силе левитации, живущих в самом сердце Раджастхана, а это — придирчивый старый козел, который играет в карты со своими послушниками, жонглирует двойственностью, и юные послушники расспрашивают о его осведомленности, а более продвинутые искатели кивают в знак согласия. Баба пересек континент, и снова вернулся в священный город Бенарес, и устроился в маленькой комнатке на пятом этаже около пристани; он понимает, что прошел полный круг, это лучшее, что к чему может прийти бродяга, и он бродит по лабиринту своих мыслей, ища верные ответы. И вот он сидит на пошатывающемся балконе и изучает старинные книги; из замков внизу раздаются непрекращающиеся набожные песнопения, пилигримы-искатели непрестанно пульсируют, заполняют аллеи, щелкают четки йапа, и это снова напоминает о том, как ему повезло — быть свободным человеком. Баба самостоятельно изучил санскрит, это огромный алфавит, и значения этих букв гораздо шире, чем узкое понимание его родного английского. Покуда язык считается ядром цивилизации, покуда он, как думают тупые ученые, отличает человеческих существ ото всего остального животного царства, Баба расценивает язык просто как способ позабавиться, развлечься, как общественную вежливость, от которой затихает внутренний голос; слабые люди поглощены тривиальными стремлениями, они разбрасываются идеями и придумывают бесконечные темы для дебатов, и это ведет в абсолютное никуда. У этих раджей правильное представление о том, что во все времена лучше держать рот на замке, они понимают, что слишком много раздумий вредно для души. В течение своих одиноких путешествий парень, Баба, стал оценивать радость бытия за пределами языков. Порой невозможно избежать разговора, и он борется за внутреннее совершенствование, обрекая себя на одинокое самопознание. Голоса людей, ругающихся в комнате наверху, действуют на нервы и лишают его с таким трудом достигнутого спокойствия, и потому легко впасть в раздражение и в конечном счете разгневаться, но он знает, что должен перебороть эти ничтожные мысли, погасить эти волны разочарования. Баба Джим покидает свою комнату и теряется в старинных лабиринтах, в закоулках города, в каменных коридорах, запруженных мужчинами, женщинами, детьми и коровами. Баба любит бродить по этим психоделическим тоннелям, каждая дорога неминуемо приводит в одно и то же место; и он подсознательно помнит каждый уголок, каждую трещинку, крохотные магазинчики, укрытые в темных углах, маленькие конурки, освещенные каменные платформы; на них ютятся козы, принимают солнечные ванны, в прохладных углах сидят мертвые люди, курят и пьют чай. Камень изогнут, возвышается над его головой, но Баба знает, что в любой момент он может уйти, ворота всегда открытого жара и загрязнение вытеснены прочь. Числа дают ощущение безопасности, и хотя он изгой, это никого не волнует. Он не слышит оскорблений, знает, что никто их и не произнесет. Он выходит из аллеи и ждет на обочине большой дороги, и машины изрыгают использованный бензин, и юные жеребцы в механических рикшах со свистом проносятся вслед за раскачивающимися головами, старики жмут на педали и притормаживают, завидев белого мальчишку, тот назойливо зазывает клиентов, Баба вежливо отказывает ему и переходит дорогу. Он ныряет в дом, где продают досу, после не более чем минутного путешествия под открытым полуденным солнцем тело покрылось потом. На потолке вертятся пропеллеры, и виниловые столы протерты, вода быстро испаряется. Баба спешит к дальнему углу, на стене, за спиной его платонической подруги, девушки, которую зовут Сара, висит картина с изображением богини, которую он не может опознать. Ошеломительная блондинка привлекает нежелательное внимание четырех косящих под Болливуд идиотов; они считают, что любая женщина, путешествующая в одиночку, будет проситься на их четырехдюймовый безвольно болтающийся хуй, но Баба никогда не оскорбит этих попавших под влияние кинодевственников, он боится поранить их хрупкое эго. Вместо этого он противостоит им своим собственным способом, он кладет руку на голову их вожака, и сила любви и прощения течет по его пальцам и вливается в душу молодого человека. Сексуальный паразит ошеломлен, он немедленно извиняется и понимает, что его заносчивый дебилизм оскорбляет его друзей, в присутствии Бабы Джима они прозрели, и вот теперь они каются. Эти надоедливые гаденыши, в свою очередь, извиняются перед Сарой и спешно уходят, и Баба замечает, что па ошеломленном лице Сары промелькнуло выражение глубочайшего уважения. Мальчики, обслуживающие столики, приносят ему досу и сладкое ласси, Баба все так же отстранен от половых отношений; многим скитальцам причастность к мирской похоти сослужила плохую службу. Баба остается верным своим идеалам, следует по пути, где нужно отказаться от мирского добра и представлений о состязании и насилии. Он беззаботный странник, скитающийся Баба, бродяга, и в его душе нет места для гнева. При каждой возможности он подставляет другую щеку, он обречен не оставлять негодования в своем сознании. Он наклоняется вперед, проводит ладонями по винилу, медленно ест, вентилятор кружится над его головой, и пот высыхает; он внимательно слушает Сару, она рассказывает ему о своем доме, о том, как порой она тоскует по своей былой жизни, но счастлива быть рядом с Бабой, хотя их отношения никогда не станут действительно близкими. Она признает, что его худощавое тело провоцирует в ней эротические фантазии, ей нравится его одухотворенность; то, что он избегает физического контакта, и она начинает рассказывать ему о своих фантазиях, в ранние часы этого самого утра она мастурбировала, представляя себе его образ; и Баба выставляет руку вперед, чтобы она прекратила, заказывает еще одно сладкое ласси, требует еще сахара; раскаявшаяся женщина склоняет голову и умоляет о прощении, и он прощает ее. Жизнь в Бенаресе идет своим ходом, и платонические отношения продолжаются; Баба ценит то женское, что она привносит в его жизнь, он не самонадеян, не может допустить, что близок к окончанию цикла рождений, смерти и перерождений; и если он будет честен с самим собой, то он признается в том, что его непреодолимо влечет к Саре; и ему понравился этот разговор, а он почему-то пытается стереть его из своей памяти; и он понимает, что не нужно давить на себя слишком сильно, иначе не избежать жесткой, мстительной дисциплины фанатика, новообращенного, который думает, что знает все. Будучи изгоем, Баба Джим может взять все, что хочет, и игнорировать любой негатив; он хорошо знает, что в жизни изгнанника есть свои плюсы, что нет абсолютной правоты или неправоты, есть только золотая середина; и время идет, и он начинает работать с внутренними разногласиями, по какой-то странной причине он оказывается на пристани у Ганги, на той особой, самой большой и горячей пристани. Конечно, Баба и раньше приходил к священной реке и знает, что обряд кремации достоин уважения. Он никогда не останавливался здесь раньше, проходил мимо и мельком беспокойно посматривал на погребальные костры. Он ходит преимущественно на те пристани, где можно купаться, над этими пристанями нависают согбенные замки, они вот-вот обрушатся в реку, но они не падают, и Ганга спокойно течет, и, как многие другие до него; Баба изумляется тому, что она может всасывать загрязнения и сама собой восстанавливаться, ученые бьются и не могут объяснить ее волшебные свойства. И странствующий Баба каждый день неминуемо проходит мимо места кремации, раньше его притягивала красота жизни, а теперь он зачарован загадкой смерти; и сначала он прогуливается мимо этой пристани, потом задерживается, и наконец садится неподалеку и смотрит, как неприкасаемые люди сооружают свои погребальные костры. Он повидал и другие костры, может отличить один от другого по дровам; он знает, что дерево здесь — редкая роскошь, что многие люди слишком бедны, чтобы позволить себе сгореть на таком костре, но они стараются для тех, кого любят. Быть кремированным на этой пристани — это особенная благодать, оставшийся пепел и кости высыпают в Мать Гангу. Души погружаются в космическое сознание, и Баба проводит здесь все больше и больше времени, все реже видится с Сарой; она начинает волноваться и однажды вечером выходит из себя и говорит, что он должен забыть о мертвецах и вспомнить о живых; и перед глазами Джима мелькает Рамона, и он видит ее на улице, и она кричит те же самые слова; и он хочет, чтобы она поняла, что разницы между ними нет, по крайней мере, не для таких, как он, и Сара неминуемо успокаивается, и жизнь продолжается. Баба выслушивает ее горести и пытается держаться в отдалении, и пару недель он снова предоставлен самому себе; прохожие улыбаются, глядя на этого доброго человека, которые ест досу и пьет сладкие ласси, он смотрит, как течет река; и затем его настроение плавно меняется, и он прогуливается мимо кремационной пристани, и вот уже он сидит здесь долгими часами, в трансе, уставившись на погребальный костер, на то, как его строят; Джим зачарован этим действом, дрова сваливают и перемешивают; и он придвигается ближе, и слышит звон колокола, и молитвенные песнопения, и вот приближается толпа; и он потерялся в этом действе, он забыл и о Саре, и о Рамоне, и о своей предыдущей жизни, потому что он другой, что тот дурень уже мертв, и он слышит голоса и думает, что мало чего может из этого понять, и что-то идет не так, и он чувствует, как до него дотрагиваются руки, и осознает, что завернут в саван; этот саван покрывает его с головой, и лоб болит от удара, и он видит мартышек и смутное лицо; это может быть лицом ведьмы или ликом святого; и он пытается бороться, но он слаб, и на самом деле он хочет жить, он не хочет умирать, но его везут на собственные похороны, это его карма; и он думает о людях-крысах, о тех бабах-грызунах, которые живут в таинственном замке, он знает, что не должен привязываться к своему телу, что надо умереть легко, это не смерть в ее негативном смысле; и его кладут на середину погребального костра, и дрова раскидывают вокруг его головы, и он слышит вделканье четок и тиканье часов, ведущих обратный отсчет; и свами с длинной белой бородой несет горящий факел, и наклоняется, и улыбается Бабе Джиму, и поджигает дрова; и они вспыхивают мгновенно, так что Баба чувствует запах дыма, и мочи, и говна из своих трусов, и он знает, что он начинает самое большое на свете сафари; и он говорит себе: «Не надо бояться, нужно быть храбрым, всегда есть вещи похуже»; и первый язык пламени достает до его лодыжек, и электричество несется по венам-меридианам; и он приказывает своей душе стать свободной, а огонь приближается; и он знает, что его лицо расплавится, и что он исчезнет в небесном своде, его несчастная жизнь забыта; и он изо всех сил старается собраться и заставить себя действительно поверить в эту церемонию как в процесс очищения ради лучшей жизни, старается принять неизбежное, знает, что он не должен испытывать эмоций; и его кидает из одной реалии в другую, он понимает, что никто не держит на него зла и что он не сделал ничего плохого.
Гнев — это эмоция, которой подвержен каждый человек на Земле, по крайней мере, так мне кажется, и может, действительно существуют люди, которые никогда его не испытывали, гнева, но я никогда их не встречал. Они могут существовать в Библии, жить чистой американской жизнью изобилия, они могут жить в ашрамах Бхагават Гиты в Индии, жить чистой жизнью воздержания; это могут быть святые, сидящие, скрестив ноги, в Гималаях, это могут быть бродяги, бредущие по Сьерра Неваде, на вершине этого холма таковых нет. Человек, который никогда не знал гнева, идеален, а вокруг меня повсюду царит гнев, он очевиден, он замаскирован или проявляется открыто, медленное кипение и разъяренная жестокость, ужасающая ярость, жаждущая мести. Чтобы взорвался этот гнев, нужна только искра, и когда продавец мороженого заходит в корпус Б, он заходит в настоящий кошмар. Это не игра разума, не мысленная пытка, которой он может попытаться противостоять, теряясь в сумасшедших метаниях других изгнанных парней. Этот гнев жесток, и беспощаден, и в миллион раз ужаснее, чем просто негодование. Чистый, вырвавшийся из оков гнев вскипает и изливается, это те невероятные последствия его собственных действий, когда он психически вымучивал стольких парней из корпуса Б. Скольких, я не могу и догадаться, но слишком многим из нас знаком этот шоколадно-мороженый пидарас. У него под глазами уже стоят два фингала, но ему всегда будет мало, он появился здесь в худших из возможных моментов, его узнали те, над кем он издевался, на кого выебывался, и это возмездие будет гораздо хуже, чем приговор к долгим годам тюрьмы. Закованные в полицейские клетки, мы упали на самое дно своей жизни, у нас есть время подумать, и поплакать, и пожалеть о совершенных грехах; и мы напуганы и пытаемся успокоить дрожь в своих потрохах, мы боремся с приступами тошноты от этого заключения. Я хорошо помню, как насильник-мороженщик стоял у решетки, с надутыми губами, вжатыми в сталь, смеялся надо мной, сыпал соль на мои свежие раны и тряс свои яйца, расстегивал ширинку и вываливал хуй, обещал выебать мою мать; и я чувствую, как пульсирует шрам на моем лбу, я еще острее чувствую ненависть, я взвинчен до предела, и концентрируюсь на всем том гневе, который есть в моей душе; и цель этого гнева — один жалкий человек, он думал, что он чем-то лучше нас, и это его самая большая ошибка, он думал, что он никогда не окажется за теми же стенами, что и люди, над которыми он насмехался. Это распространенное заблуждение, я тоже всегда так думал, думал, что я лучше, чем остальные люди, потому что неспособен на насилие, или убийство, или другие гнусные преступления, я невинный человек — я виновный человек, до хуя в чем виновный, злобный ублюдок, такой же, как и самые страшные преступники, не лучше и не хуже. Насильник-мороженщик думал, что он неуязвим. Директор играет в свои старые игры, но он защищен, и наши тюремные правила не доебываться друг до друга, больше не действуют, мы знаем, что не надо делать прецедентов. Насильник — это легкая закуска, заманчивое предложение, отброс этого мира, Директор, и Жирный Боров, и судья, и переводчик сливаются в одно целое, а мороженщик стоит на передовой, и он настолько глуп, чтобы поверить, что за клубничное мороженое на палочке и ванильный рожок может купить такую же неуязвимость. Должно быть, он совершил нечто достаточно гнусное, чтобы очутиться в корпусе Б, а не в изоляторе и не в особой камере. Я хочу знать, какое преступление он совершил, понимаю, что он рохля, как любой другой задира на игровой площадке; и он печален, и его лицо входит в фокус, но я все еще не могу разглядеть его, я не вижу за его маской ребенка; и проходит час, и я слышу барабаны, удары грохочущих четок, от которых мой шрам странно и приятно ноет; и они бьют все тяжелей и быстрей, и я слышу шум и вздрагиваю, это леденящий душу пронзительный вопль, который страшнее любого гоблина; и он доносится из-за зеленой двери, и некоторые парни идут в противоположный конец камеры, другие же вскакивают на ноги и бегут на сафари; и этой толпой мы врываемся в туман и не чувствуем запаха ссанья, раскаленная мгла спускается на долину с африканских холмов Конго, а насильника засунули глубоко в могилу; и парни орут на него, пинают его в грудь, и я не знаю значения слов, срывающихся с моего языка, но я издаю подходящие случаю звуки, я подоспел вовремя; и стоит рев, и этот рев прерывается, и я внезапно понимаю природу происходящего; и мы обвиняем его в том, что он выебал наших матерей, и выебал маленьких мальчиков, и до смерти заебал красивых женщин, и сжег их, и они сгорели заживо с воспоминанием о своих последних секундах на земле; и мы обвиняем его во всем, что еще более гнусно, чем мы сами, в каждом невыразимом словами преступлении, которое превратило его в форму низшей жизни; и он — действительно насильник из полицейского участка, он изнасиловал умственно отсталого подростка в клетке, он дал ему мороженое и потребовал расплаты, не деньгами, пустая клетка и напуганный мальчик, он выбрал неподходящий момент для выебонов; он стоял у решетки в этой нечеловеческой стране, между правосудием, и наказанием, и запугиванием: «Я выебу тебя, я хорошенько тебя выебу, я очень сильно тебя выебу, отъебу твою мать так, что она не сможет больше ходить, мои друзья, и вы мои друзья, все вы, мальчики, мои друзья, мои очень хорошие друзья, мои друзья, ебать вас всех, ебать очень жестко, хорошенечко вас ебать»; и он смеется, он плачет, у него нет никаких друзей в Семи Башнях; и удар попадает ему по носу, и нос раскалывается, и его изо всех сил бьют по яйцам; и весельчак начинает тереть свой пах, предлагает нам выебать насильника-мороженщика: «Я выебу его хорошенько, выебу его сильно»; он расстегивает молнию на штанах, и мы вне себя от гнева, мы — неисчислимые оборотни, и пидора пиздят и пинают, и он убегает из комнаты, чуть позже мы с ним разберемся; мы возвращаемся к насильнику, и он всхлипывает, и протягивает руку, и показывает обручальное кольцо, умоляет о милости, ему жаль: «Жаль, мои друзья, простите меня, сжальтесь над моей семьей, над моей женой и матерью, пожалуйста, простите меня, я слабый человек, и я не пидорас, я просто хотел напугать вас, я шутил»; и он смеется, и от этого все выглядит еще хуже, еще извращенней; и сыплются удары, и мороженщик-насильник ссыт в штаны и обсирается, на его светлых штанах проступают пятна — я в этом не участвую, я остаюсь лежать в кровати, с моим талисманом удачи, ты что, действительно забыл? — и я почти во главе толпы, не хуже и не лучше, чем любой другой человек в этом мире, и мы все — это одно мощное тело, изрыгающееся праведным гневом, мы знаем, что шоколадно-мороженый насильник — это мразь, ему смешно, когда он изголяется над невинностью, оскорбляет маленьких мальчиков, запертых в клетке и ждущих, когда их вылечат и направят на путь истинный; и мы помним, что это мы — невинные люди, и нам хорошо; Директор в своем офисе перелистывает документы, а в них значится, что продавец мороженого отправлен к парням в корпус Б; Директор забавляется старыми способами, он был счастлив, совершив распятие, но какая нам разница, гнев — это сила, нас невозможно остановить; мы атакуем его, а он на коленях, он молится, но Бог не слышит его, потому что мы пиздим его по голове, и он падает на пол; и его пинают, и он отползает к кабинкам, может, он думает, что он — человек-крыса и может спастись, убежав через дырку, уплыть через коллекторы и добраться до открытого моря, найти судно, которое отвезет его к новой жизни, в колонию осужденных в Австралии; и там он может спустить свой гнев на аборигенов, на кого угодно, кто не может дать сдачи и за кого некому заступиться, и если он не сделает этого и не утонет, он будет жить в крысином замке; и он вываливает на себя мусорную корзину, и грязная туалетная бумага рассыпается по его плечам и затылку; и еще больше ударов сыплется на его пах и живот, парни пытаются всей толпой протиснуться в маленькое пространство кабинки, его голова лежит на каменной кладке, на которой мы сидим, освобождаясь от шлаков, чей-то ботинок вдавливает в дыру сломанный нос, насильник задыхается, кровь забивает его ноздри; и я слышу, как колотится его сердце, пытается выжить, и вот появляется стекло, длинные осколки ломаного льда, мерцающие в тумане, как будто взошла полная луна, и оборотень будет разрезан в клочья, кажется, он знает это, даже не видя, как вытащили ножи; его поставили на ноги и дергал за руки, все, что нам нужно, так это крест, и стекло режет туда и сюда, вверх и вниз; и его кожа легко рвется, и глаза, которые заливает кровь, — это глаза напуганных детей, над которыми он издевался, это глаза поросят, визжащих и просящих молока своей матери, и это молоко превратилось в мороженое; и мороженщик-насильник мычит и молится за свою мать, он хочет свою мамочку; и поросята и все остальные невинные звери на рынке орут под поднятыми ножами, языки выдраны из их глоток, но они не сделали ничего плохого, уебка заталкивают в сортирную дыру, прижимают с одной стороны лицо, яремная вена разрезана стальным лезвием, и насильник-мороженщик дергается и сопротивляется, но его крепко держит парень в полосатой пижаме; и, кажется, он шепчет гимн, или псалом, или, может, напевает колыбельную, и кровь льется стремительным потоком, кожа становится мраморно-белой; и я вспоминаю о заключенном, который под своим волшебным одеялом так умиротворенно, с такой непередаваемой покорностью взрезал себе запястья, и, должно быть, крысы почуяли кровь и уже торопятся сюда; и наконец этот никчемный насильник мертв, и мы выплеснули свой гнев, и стены пещеры сужаются; Директор анализирует подробности свидетельства о смерти осужденного, парни из корпуса Б несколько минут стоят вокруг тела, а потом возвращаются в камеру и укладываются спать.
ТЮРЬМА
Через два месяца после смерти насильника-мороженщика, которую Директор счел самоубийством, громкоговоритель выплевывает ломаную фразу, и моя мечта становится реальностью. Я учил слова по лихорадочным догадкам, когда я расшифровываю их значения, мой шрам вибрирует, я знаю только основной набор и не могу участвовать в разговоре, но это в миллионы раз лучше, чем ничего. Я — бродяга, живущий объедками, знающий, что у него есть внутренняя сила, и эта сила различит его в самой темной ночи при условии, если он достаточно долго сможет оставаться сконцентрированным. Битва никогда не кончается, голоса подстрекают идти туда, куда я не хочу идти. И хотя я по-прежнему изгой, я также часть корпуса Б. Парень из Конго устроился на соседней кровати, и мы обмениваемся знаками, но он не усваивает новых слов, остается верным красной земле Африки. Бу-Бу занят своими спичками. Папа и гоблины днями сидят на ступеньках и пялятся на свечу по ночам. Я все еще не видел, чтобы они спали, но знаю, что должны. Мясник бродит по двору и ищет свою жену и его улыбка меркнет. Рукоятка его ножа явно видна из-под ремня. Живчик и Милашка сдвинули кровати, и теперь они соседи, и в ранние часы я периодически слышу ритмическое поскрипывание, но не испытываю приступа любопытства и остаюсь спрятанным под своим одеялом, хотя замечаю, что они редко спускаются по утрам забирать молоко. Нарков в основном отпустили или перевели, а те, кто остались, получили нового поставщика из числа старых надзирателей, которые вернулись на место команды амбалов. Парень, торгующий герондосом, напоминает мне Микки Мауса, его жизнерадостная улыбка приветлива, бунт подавлен, а хаос царствует. Парни делают то же, что и всегда. Играют в домино и в карты. Пинаются, и дерутся, и готовы пырнут друг друга ножом. Фокусируются на своих четках и считают минуты.
Работа — это то, чем я живу. У меня есть моя собственная работа, и это является моей обязанностью. Еще это мое наказание. Меня не волнует, что обо мне подумают. Я делаю то, что должен делать, а они делают то, что хотят. Мы поставлены в такие условия, в которых должны осуждать друг друга, но лучше все же не судить. Парни из корпуса Б — это плохо пережеванные отбросы, но в тоже время мы бриллианты, грубо ограненные, но все еще умудряющиеся блистать. И этот мутант-мартышка хлопает меня по плечу и бормочет на диалекте джунглей, шевелит слабыми пальцами, вытягивая их в сторону громкоговорителя, и я четко слышу свое имя, понимаю, что они вызывают мистера Рамона. Это я, Дж. Дж. Рамон, возлюбленный сладкой Рамоны, блуждающий тюремный панк, который постарался не запачкать свое рыльце. И этот гоблин отдергивает назад свой капюшон, и его глаза чисты и глубоки, огромный резиновый рот искривляется в усмешке, разрезая напополам нижнюю часть его черепа; и до меня доходит, что это тот парень, которого ткнули вязальной спицей в день, когда я прибыл в корпус Б, но я боюсь утверждать наверняка. Его радость огорчает меня, хотя я странным образом не чувствую страха. Он поворачивается и тяжело шагает назад, к ступенькам, где его ждут его приятели, Папы нигде не видно, его книга закрыта и стоит, прислоненная к стене. Я дохожу до ворот, нервничаю, потому что меня вызвали, понимаю, что меня вызывают на встречу с Директором. Я не сделал ничего плохого.
Меня ждут двое надзирателей, и, бросив украдкой взгляд на пятачок, я вижу, как Али уставился в пространство, ждет большого транжиры, который распахнет перед ним свой кошелек. Меня уводят, ведут через комнату свиданий, там матери склонились на грязные сетки, пытаясь внимать своим сыновьям, они любят и жалеют своего сбежавшего цыпленка, прикосновения хрупких пальцев к пережеванным культям; и я вижу Папу, и я ошеломлен, он возвышается над крошечной деревенской женщиной в ворсистом платке, и слезы стремительно стекают по его лицу. Но мне не разрешается останавливаться, надзиратели подгоняют, я иду вперед, по переходу, думаю о Папе, пытаюсь разобраться в нем, карабкаюсь по ступеням в офис Директора. Короткое ожидание во внешней святая святых приемной, и вот я в офисе, стою перед его столом, Жиртрест справа, медлительный, стоит на том же месте, как и в мой первый визит.
Директор пялится на лист бумаги, часы тикают так, будто сейчас взорвутся, я и убеждаю себя, что я настолько сросся с системой, что я вне пределов досягаемости Директора. Что еще он хочет от меня? Этот нервный завуч выдерживает паузу, поднимает голову и начинает говорить, он ничтожный мудила, но великий диктатор. У него есть сшитая по нему униформа, он подписывает приказы о том, чтобы парней морили голодом по героину и кормили нас языками со скотобойни, посылает мороженщика за своей смертью, насылает на нас вшей, и наполняет наши кровати чешуйницами, и принуждает нас идти под холодный душ, каждый день нашей жизни тыкает нас носом в дерьмо, распинает загадочного человека на райских островах. Может, он собирается пришить мне случаи сексуального насилия, домогательства до детей, сделать из меня серийного насильника и нюхателя трусов? Жиртрест кивает и поворачивается, бесцветная кожа гладка, и лоснится, и пахнет острым лосьоном сафари после бритья. Трудно въехать, что он говорит, прошло много времени с тех пор, как я в последний раз слышал свой язык. Некоторое время уходит у меня на то, чтобы понять его слова.
Похоже, Директор получил сумму денег и переводит меня на рабочую ферму, где у меня будет работа и где я смогу вдвое сократить свой срок. Каждый день работы будет считаться за два дня срока. Жиртрест замолкает. Он улыбается. Директор жизнерадостно лыбится. Мое сердце стучит. Что-то здесь не так. Это должно быть уловкой, ложью, чтобы поднять мой дух, а затем ебануть мне по яйцам. Я одинок, а они заявляют, что кто-то заплатил за то, чтобы меня выпустили из Семи Башен. Жиртрест читает мои мысли, поясняет, что Директор пытается создать систему, в которой у заключенных будет больше обязанностей, и власти будут получать какую-то отдачу. Почему человек, платящий таксисту, должен платить за мое преступление? Мы должны помнить о своих жертвах, о благочестивых гражданах, которые никогда не нарушали закона. Я плохой человек, который отказался признать свою вину, а Директор, с типичным великодушием, осознает, что я иностранец и потому безнравственен, непорядочен. Должно быть, мне тяжело находиться здесь в одиночестве, в компании только со своим высокомерием. Я чужак и я насос для ресурсов его нации, и Директор желает проверить, такой же ли я остался бессовестный, это делается ради всех тех, кто тяжко трудится, плохо живет на свободе. Его улыбка меркнет. Я должен платить за свое пребывание в тюрьме, как финансами, так и относящимися к тюремному заключению благами. Директор подписывает бумагу и передает ее Жиртресту, тот вручает ее надзирателю. Приказ отдан. Дед Мороз дарит мне освобождение одним мановением руки.
Я возвращаюсь в корпус, и в голове полно вопросов. Меня что, правда переводят? Что, действительно кто-то отправил деньги в эту тюрьму? Или же Директор врет? А если так, то почему? Но, несмотря на свой скептицизм, я не могу не думать о ферме и о том, что погода скоро наладится, и я буду сеять, и жать, и барахтаться в свежих продуктах и честном труде. Я прохожу через курятник, и Папа все еще стоит за проволокой, лицом к лицу со своей матерью, и я замечаю, что Мясник разговаривает с женщиной, которая напоминает мне фото его жены, приколотое на стенку над кроватью, но все, о чем я могу думать, так это о том, что я оставлю позади Семь Башен и буду работать на свежем воздухе, круговорот возобновляется, я беру вилы и переворачиваю землю, разбиваю на кусочки слипшуюся глыбу и вытаскиваю червей. Я размечу колышками и тщательно рассею зерно, не упущу из виду ни малейшего кусочка земли, буду нянчиться с ними, и как только эти семена посеяны, и буду поливать почву с кропотливой заботливостью, накрою их, чтобы не склевали птицы. В конце этого тоннеля вспыхнул свет, и я выхожу из асфальтовых джунглей на пятачок, машу Али Бабе, а он хмурится, и кажется, что он не узнает меня, но все равно поднимает руку. Бизнес есть бизнес, может, он считает, что в отдаленном прошлом должен был продать мне одеяло.
Я захожу во двор, и за мной следует мой эскорт, заключенные, которых я едва знаю, ухмыляются и хлопают меня по спине, расспрашивают надзирателей, и это правда, меня действительно переводят. Нездоровое ощущение, которое сопровождает меня по жизни, становится острее. Я чувствую себя выше и сильнее, но странным образом я не испытываю радости. Я должен быть безоговорочно в экстазе, но на самом деле в глубине души я печален. Мне кажется неправильным покидать остальных парней, некоторым из них даже не вынесли приговора, другие отсидели уже многие годы, и я в шоке оттого, что каждый так счастлив за меня. Заключенные возвращаются со свиданий, и обычно после свиданий они грустны, но они видят толпу и подходят, слышат новости и поздравляют меня, и их радость подлинна. Только Папа с сердитым видом торопится в камеру, не произнеся ни слова. Мясник кладет свою лапу мне на плечи и говорит: «Картофель, мой друг, много картофель». Да, копать картошку — это лучшая в мире работа, и я смирно стою на середине двора, окруженный мужиками, которые болтают, и смеются, и изображают, как они собирают виноград и едят яблоки. Я ошеломлен, я прикован к этому куску земли и не знаю, что мне делать дальше.
Надзиратель показывает в сторону камеры, и я иду туда, назад, в пахнущую плесенью комнату, которую я так хорошо изучил, но больше никогда не увижу, из-под подушки вытаскиваю сумку и расстегиваю молнию, бессмысленно разглаживаю мятую одежду, словно мне нужно что-то сделать, но у меня мало вещей, и я снова застегиваю молнию, оставляю сумку стоять в ногах кровати, и я обхожу комнату, пожимая всем руки, продолжаю славную традицию. У зомби сухие и влажные руки, но каждое рукопожатие твердо, это общая черта парней тюремной системы. Во мне взрываются эмоции, и я возвращаюсь за сумкой, жму руку парню из Конго, и он усмехается и говорит: «Изумительно, изумительно», сдавливает мои пальцы; и я опускаюсь на колени и залезаю под кровать, я ищу свой дом, а вижу только пустое пространство, понимаю, что его украли. На меня накатывает ужас, и я встаю, поворачиваюсь к ближайшим сидящим от меня зекам. Мне нужно найти мой дом. Я начинаю орать, но они только удивляются. Некоторые заглядывают под свои кровати и отдергивают одеяла, а я сижу и трясусь, пытаюсь подумать, парализованный, я помню все эти спички и часы планирования, отрезы, и выравнивание, и приклеивание, я забылся своей работой, я делал то, что должно было быть сделано, подправлял, пусть и символично, а теперь какой-то вор забрал его, но я найду этот дом, я никуда не поеду, пока не найду его. Появляется гоблин и рысью пробегает по камере, заглядывает за зеленую дверь, оборачивается и орет, из-за двери извергается густой туман; и меня поторапливают, и я спешу по проходу и врываюсь в джунгли, глаза жжет от дыма, и дым идет от моего горящего дома.
Пламя вырывается из нижних окон, кирпичи под ними обожжены и изогнуты, передняя дверь взрывается, и огонь набрасывается на пожарных, которые пытаются ворваться в дом с топорами; и я смотрю на окно верхнего этажа, а там мама колотится в стекло, лицо прижато, и нос расплющился, и огонь стремительно вырывается перед парадным нашего дома, тонкие змеиные языки шипят и поджигают подоконник; и она отскакивает назад, кулаки стучат по стеклу, стекло дрожит, но не раскалывается, и ее образ меркнет, а дым сгущается вокруг нее, и боль искажает ее лицо; и я пытаюсь вырваться, побежать и спасти ее; но пожарные держат меня, а я вырываюсь и брыкаюсь, но они меня не отпустят, они говорят, что там я ничего не смогу сделать, что они и так стараются спасти ее, и я ору, и она кричит, но никто не слышит, комната стала белой от дыма, и она кашляет, и она в панике; и огонь поднимается в доме и снаружи дома, и она бьется головой о стекло, и оно трескается, но не раскалывается, кровь течет по ее лицу, и мама — самый лучший человек в мире, и она в огне, засосана, и потеряна, и расплавлена, ее лицо оседает и превращается в кость, и я тоже хочу умереть, я пытаюсь прорваться к ней, я дерусь и становлюсь безумным, пожарный дает мне пощечину — он хочет спасти мне жизнь, крыша обрушивается и хоронит мою мать в доме, который теперь превратился в могилу, ничего не осталось, только насмехающиеся огни танцуют, вздымаясь вверх в ночи.
Папа стоит около раковин со скорбным видом. Гоблины орут и показывают на дом. Он вздыхает и пытается разобраться с ними, но они в ярости, они начинают брыкаться, и это первый раз, когда Папа встречает сопротивление, он принимает их мятеж и наступает на них с вязальной спицей, осторожно, чтобы никого не ранить, чтобы только защититься. Он уходит из туалета, терпеливый учитель, которому приходится иметь дело с неразумными детьми. Мясник достает свой нож и следует за Папой мимо кроватей во двор. Кувшин воды вылит на горящее здание, и оно шипит и трещит, и я понимаю, что гоблин в пижаме разрушил мой дом и убил мою мать; и я пытаюсь вырваться из непробиваемого оцепления пожарников, которые превратились в тюремных надзирателей, рот вспенился, а ноги отбрыкиваются, парни из корпуса Б пытаются успокоить меня, и от удара дубинки я вырубаюсь.
Меня выносят из дома и кладут в карету скорой помощи, и полиция говорит с соседями, а пламя неистовствует, и те говорят: «Бедный мальчик», и рассказывают о том, как начался пожар, и что теперь с ним будет, ведь он совсем один, его бабушка умерла, а отец может быть где угодно, у него нет ни сестер, ни братьев; и я крепко сжимаю свой талисман и плыву с мамой, которая умирает от боли, делаю прыжок во времени, я забылся в мыслях Бабы Джима на его погребальном костре и в мыслях Джимми Рокера на его электрическом стуле, я думаю о папе, который бросил нас, а мама этого не заслужила, она не сделала ничего плохого. Она не заслужила смерти. Она была невинна. Жертва. Мы забываем жертв. Люди, как я. Должно быть, именно этот парень в пижаме и убил ту бедную женщину, и об этом говорят на игровой площадке, и болтовня на школьном дворе разламывает меня надвое, задиры вокруг меня дразнятся, Бу-Бу, Бу-Бу, почему ты не говоришь, малыш Джимми, у тебя кошка откусила язык или тебе его отрезали за то, что ты врал, почему ты не болтаешь, скажи нам, что ты думаешь, потому что ты отсталый дебил и плохой мальчик, правда, что ты убил собственную мать?
Большие мальчики не плачут, хорошие мальчики не суетятся, и я сижу в каком-то офисе с подручными, и они добры, они приносят плитку шоколада и пластиковый стакан с апельсиновым сквошем, у него вкус такой, как будто он химический, но я не жалуюсь, я просто ем шоколад и пью сквош, и мой взгляд зафиксирован на ковре, на котором лежит длинный волос; и я думаю, почему пылесос не убрал это, раннее утро; мама убирала офисы, она бы убедилась, что работа сделана хорошо, и глаза этих опекунов пристально смотрят поверх очков, и их губы формируют вопросы; и я еще сильнее уставился на ковер, зная, что вокруг меня расплавленные лица, вся эта черная и синяя плоть, и эти гоблины спаслись от пожара, а мистер Справедливый и Руперт и мишка Йоги — все умерли, как и мама; и они шепчут в темноте под моей кроватью и скрежещут зубами, и приходят двое полицейских и тоже задают вопросы, они говорят, что им жаль меня; и один выходит и приносит сэндвич и банку с газировкой, и я по-прежнему спокоен, но я знаю, что им жаль этого злобного мальчишку.
И несколько позже я уже в другой комнате, и вокруг меня еще больше опекунов, они что-то пишут на кусках бумаги и кладут их в картонные папки; и я больше ничего не говорю, просто смотрю в окно и думаю о маме, а они говорят о смятении, и отрицании, и шоке, и для меня это ничего не значит; и я представляю, как я покидаю свое тело и плаваю под потолком, и вижу себя в большом здании в каком-то месте, которого я на самом деле не помню, в комнате находятся другие мальчики, и они называют это домом, говорят, что это особенное место, для везунчиков; и мне не разрешается уйти оттуда, хотя люди, которые руководят этим место, очень добрые, но я скучаю по маме и по бабуле тоже, и убегаю; и полицейские находят меня на автобусной станции и привозят меня обратно.
Я думаю о маме каждую секунду каждого дня. Я вижу, как она сгорает и умирает, и когда я становлюсь старше, я учусь выключать это видение. Мне плохо от этого, что я притворяюсь, что этого никогда и не случалось. И вот я в часовне, и свет слепит глаза; и на мгновение я чувствую то же самое, как когда я смотрел на снег, стоя рядом с Наной и глядя в окно, фонари творят чудеса, превращают его в желтый, и пурпурный, и оранжевый; и Жиртрест издает хлюпающие звуки, я вижу его ботинки рядом со своим лицом, и я чувствую запах крема для обуви, его монотонный перевод извещает меня о том, что тюремный фургон готов к отправке на ферму и что если я не иду с надзирателями прямо сейчас, перевод в рай отменяется.
Я выхожу из тюремных ворот, и ревущая Вселенная предстает передо мной во всем своем брутальном великолепии, она набрасывается на меня, и от этого удара я задыхаюсь. И какая разница, что на моих запястьях наручники и что с обеих боков идут надзиратели, это непередаваемый вкус свободы, чистый воздух полощет одежду, провонявшую тюрьмой, и от его прохлады трескается бледная кожа; и прямо перед собой я вижу, как с холма стекает сланцевый оползень, уносится в глубокое море, и только небо остается господствовать над Семью Башнями, широкое безбрежное небо, под которым еще острей чувствуется клаустрофобия в этих стенах. Я не могу не оглянуться, я загадываю желание для своих друзей из корпуса Б, и мне очень хочется обернуться и посмотреть, следит ли за мной Директор, но я сопротивляюсь этому своему желанию. Я залезаю в фургон, один мой наручник отстегнули и прикрепили к рейке, которая протянута позади переднего сиденья. Свободной рукой я нахожу в кармане талисман, ощущаю его вибрацию; и вот я спокоен, я забыл про свои четки, я крепко сжимаю талисман и надеюсь, что дорога будет счастливой. Моя удача меня не подвела. Я все сделал правильно, и это окупилось. Я еду.
Перед тем, как фургон отправится, подсаживают еще двоих заключенных, один из них — высокий и грациозный, вежливо кивает, что-то говорит мне; и я пытаюсь вникнуть в его слова, но у него нет времени на объяснения, и он отворачивается, закрывает бессмысленно бегающие глаза, веки подрагивают, нет причин для обид. Другой парень — моложе, у него закрытый бельмом глаз и чудовищный шрам, пересекающий щеку. Он не обращает на нас ни малейшего внимания, и это вполне оправданно, потому что все мы понимаем, что самое важное сейчас — это прислонить нос к ближайшему окну и и быть готовыми запомнить все, что мы увидим. На ферме будет легче, чем в Семи Башнях, там современная система с несколько лучшими условиями, но такая же тюрьма. Мы мягко двигаемся с места, и я снова чувствую приступ той внезапной острой боли, которой накрыло меня во дворе; и вместо этого я думаю о сгорающих спичках, я вспоминаю, как кричала мама, и сопротивляюсь, представляю себе Мясника со своим ненаглядным ножом и думаю, что же он сделал с Папой, заставляю себя переключиться и сосредоточиться на поездке, это лучшая из возможных уловок, отвлекающих внимание.
И вот мы скользим вниз по холму, и Семь Башен остаются в прошлом, и я прижался к решетке, я смотрю на мозаику домиков, сгрудившихся один над другим, заштрихованные карандашные наброски в меркнущем свете; и снова кирпичи, и штукатурка, и такая знакомая известка, по стеклам натянута декоративная проволка, темные углы светятся слабым светом, с каменных равнин выступают хрупкие балконы, пахнет едой, и я представляю себе семейный ужин и разговора. Мы притормаживаем на углу, водитель ждет, когда машина, едущая впереди, свернет, нетерпеливо сигналит, невидимый оркестр играет вальс; и по булыжной мостовой шествует пожилая пара, они несут продукты, нас догоняют мальчишки на велосипедах, мчатся по гладкой асфальтовой дорожке, наш фургон, вздрогнув, дергается вперед, и водитель набирает скорость, несется по пустой и ровной дороге, и я больше не вижу ничьих лиц, известка растекается кляксами, меняет цвета, мы тормозим, и цвет и формы снова приобретают четкие очертания. Разодранные плакаты с анонсами фильмов, с изображением черноусого политика, рекламирующие смерть, и разрушение, и жизнь, и любовь. Мы снова набираем скорость, и я окидываю взглядом своих попутчиков, карандашный набросок становится детским рисунком, начерченным мелками по асфальту, мы заехали в центр города, и я должен быстро впитать в себя этот калейдоскоп образов.
Я разглядываю проволоку на окне, на подоконнике лежит обычная пыль, валяются дохлые насекомые, когда нас везли на холм, мы тоже хотели запомнить окружающий мир, но тогда мы были слишком зажаты и тревожны, не знали еще, какую драгоценность мы теряем, все было таким привычным, что мы не могли этого оценить. Но чувство облегчения и вдохновленности сильнее растерянности, и я тихо смеюсь и пытаюсь запомнить все их этой короткой экскурсии, но про себя я знаю, жизнь налаживается. Мне очень повезло. Есть масса заключенных, которым гораздо хуже, мир переполнен бедными и голодающими, инвалидами и душевнобольными, жертвами преступлений, которые действительно заслуживают сочувствия. Мы останавливаемся и снова срываемся с места; и это напоминает о том, как было в Семи Башнях, фургон движется, и я возвращаюсь в реальность, мы останавливаемся около кафе на углу; и свободные мужчины сидят за столиками, и пьют кофе, и выпивают спиртное из маленьких рюмочек, и говорят со свободными женщинами, которые подносят к своим ротикам маленькие пирожные; и я внимательно рассматриваю этих женщин, и мне нравится, как изящно они размахивают руками, подчеркивая сказанное, я удивляюсь, когда вижу, как Али Баба приносит стаканы с водой, я уверен, что видел его последний раз в Оазисе. Мне хотелось бы побыть здесь подольше, но надо спешить, и мы мчимся мимо новых и высоких зданий, офисов и складов, выруливаем на широкое шоссе с сотней машин, здесь двустороннее движение, и шоссе выравнивается и ведет нас из города в наступающую ночь.
И мы движемся на постоянной скорости, и вскоре сгущается тьма, тяжелая чернота, и эту тьму простреливают желтые дорожные огни; и в проезжающих мимо машинах и грузовиках сидят привидения, и мы видим армию жуков-светляков, и значит, мы едем мимо деревни, неоновый перекресток с новым бетоном и грязными следами от шин грузовиков, на бетонной платформе сидят седовласые люди, играют четками, неспешно пьют пиво, а другие люди сидят за шероховатыми столиками, рубятся в домино, старые бойцы, прилипшие к своим миниатюрным стульчикам; и я представляю себе раскинувшиеся поля, и оливковые рощи, и дикие леса, и море неподалеку, с рыбацкими лодками и контейнеровозами, и когда снова сгущается тьма и пропадают дорожные огни, на небе появляются тысячи звезд и даже, может быть, хвост кометы; и я понимаю, что уйма времени прошла с тех пор, как я смотрел в ночное небо, я не могу вспомнить, когда в последний раз я видел это. И радость от того, что меня перевели, растет и ослабляет мою решимость, и я начинаю раздумывать, может, я ошибся в Директоре, доверчиво внял рассказу о распятии и смертельных уколах героина. Он протянул мне руку помощи, сказочка о том, что кто-то заплатил за мое освобождение, — это просто маска скромного человека. Он спас меня от психопата по имени Папа, он — средоточие зверства городского человека, он разрушил мой дом спасения. Папа — злой, он не хотел отдавать мне свои спички, тайно прятал их вместе со своими гоблинами. Но я и сам по-прежнему весь — сплошное слабое место, я снова переосмысливаю и заново открываю истину, и настоящее становится важней всего.
Мы едем уже добрых два часа, и плотные тучи затянули звезды, и какое-то время мы ехали в полной темноте; и вот я вижу свет вдалеке, электрический шар, который горит и превращается в сияющую сферу; НЛО озаряет вакуум, и мы даже пока не сбросили скорость и не свернули на покрытую свежим асфальтом дорогу, но я уже точно знаю, что это ферма. Бетон разлинован аккуратными белыми полосами, впереди слабо светится забор, ограждающий ферму по внешнему периметру, соединенные друг с другом стальные сторожевые вышки, на верхушках — застекленные караульные, ферма большая, она расположена в низине, след цивилизации на фоне дикой природы, это больше похоже не на корабль, а на спасательную станцию; и за ярко сияющими огнями — поля, на которых мы целый день будем работать, а ферма даст нам кров и заботу. Мы тормозим перед воротами, и я вдыхаю запах смолы, я хочу туда, за эти ворота, хочу увидеть, как передадут мои документы, здесь чисто выбритые, толковые надзиратели, в их офисе мерцают компьютеры, стальные ворота обтянуты проволокой с лезвиями, по сравнению с Семью Башнями здесь все функционально, все на виду. Ворота беззвучно поднимаются, наш фургон скользит по асфальту; и я не знаю, заехали ли мы с парадного или с запасного входа, и на ослепительно белую поверхность ложатся синие тени. Я уже понял, что ферма — это о пространстве и современном мышлении, о прозрачных границах и понимании, о хорошей пище и надеждах на будущее.