Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Арена - Никки Каллен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Что так смотришь? Ноги нравятся? — будто столкнёт его сейчас с этой лестницы; Кароль и вправду смотрел на ноги Марии совершенно неприлично; поднял глаза, поняв, что его оскорбили.

— Нет, — ответил спокойно, — туфли…

Александр остановился в потоке; сзади возмутились, толкнули, но он стоял, бледный, дрожащий, неловкий, неудачный, сжал кулаки.

— Да, Люк рассказывал, что ты извращенец.

— Александр, пожалуйста, — у меня горел затылок, я совершил предательство, только кого…

— Я, видимо, вам не очень нравлюсь? — Кароль тоже остановился; толпа огибала нас, как вода.

— Не нравишься, чувак, — Димитр, стоявший сзади, простонал еле слышно: «какая безвкусица», взял Александра под мышки, как толстого капризного ребёнка, и потащил вниз. Александр забрыкался, лепестки хризантемы посыпались на ступеньки, их тут же кто-то раздавил.

— Идите, Кароль, извините его; вы выглядите как человек, который многое понимает; спасибо, что познакомились с нами; простите, прощайте, — и уволок Александра в толпу.

— Прости, Кароль, — сказал я; ощущение было, точно я сел на торт, а Кароль — именинник; но Кароль неожиданно просто махнул рукой, поднялся со мной, посмотрел салют; «потанцуете с нами ещё, Кароль?» — нашла наконец нас Мария; «нет, простите, мне пора; я устал с непривычки, Люк вам, наверное, рассказывал, я вообще-то редко выхожу из дома…» — опять поцеловал ей руку; «не провожай меня, Люк, я найду выход, дорогу, я учился в этой школе»; и мы остались с Марией вдвоём среди звёзд, разговаривающих людей.

— Что случилось? — спросила она резко, схватила меня, как гестаповец.

— Александр сказал… сказал, что он смотрит на твои ноги, а он ответил, что ему нравятся туфли… извини, что ему нравятся туфли; я же рассказывал…

— Туфли? — Мария так неожиданно отпустила меня, что я чуть не упал за перила в кусты, где кто-то жался, и посмотрела так смешливо, удивлённо и дивно, будто я предсказал ей десять детей. — Туфли? — и задрала ногу — посмотреть, что на ней за туфли такие. — Да им же сто лет, их мой папа-геолог маме сделал, когда ухаживал… — и умолкла внезапно, будто спряталась.

— Значит, каблуки — настоящий янтарь? — но она не услышала; каким-то естественным путём бал расстроился; музыканты начали играть композиции с прощальными текстами; танцевало всего три пары; в гардеробе стояла очередь. Мария не услышала, помахала Яреку рукой. — Каблуки — из настоящего янтаря?

— А… да, кажется.

Такой был Осенний бал. Вернулся я поздно: гулял по дворам этих странных, одинаковых, как не бывают братья, домов; слушал осень в листве; курил; а в нашем доме горели всего два окна: наше на кухне — мама всегда оставляла, если ждала кого-то из нас; значит, есть в холодильнике что поесть; какая-нибудь холодная курица с консервированным горошком и лимоном; может, даже чай ещё горячий; а второе окно, красное, — Кароля… смотрит фильм, поди, какой-нибудь, он любил фильмы про любовь и вещи. Больше я его не видел никогда…

В понедельник меня догнала по дороге домой Мария; окликнула: «Люк!»; я ел хот-дог с сырной сосиской и с большим количеством майонеза; в одной из своих школ, в другом городе, я был влюблён в одну славную девочку, которая обожала такие хот-доги, — и я тоже полюбил; обернулся — и чуть не умер со стыда: майонез закапал мне рукав и коленку. «Ничего», — успокоила меня Мария; странная она была: щёки горели, со своим рюкзаком — его обычно Ярек носил; я подумал, что развалил их мирок навсегда. В руках она держала коробку, блестящую, золотистую, — в таких подарки дарят.

— Держи.

— Это мне?

— Нет. Это… это Каролю, — и густо покраснела.

Я взял.

— Там… там ещё записка. Ты только не смотри, Люк, это секрет. И не говори никому.

— Ты что, — сказал я, любитель приключений, — кровью своего племени клянусь…

— Спасибо, — она чмокнула меня в перемазанную щёку и убежала.

Я был бы не я, если бы не посмотрел. Зашёл под крышу подъезда, вытер тщательно руки и открыл. Мария сама виновата: коробка была не заклеена, а просто — низ-верх; было бы кандидатской на святость не заглянуть. Там лежали её золотые, янтарные туфли.

… А записку я не читал. Не знаю. Может, она сказала, что любит его, готова на всё, пусть только позовёт. А может, просто, светски: «это вам, Кароль Калиновский, я слышала, вы коллекционируете туфли; и мне сказали, что мои вам понравились; для меня это честь и сущая безделица; мама-папа разрешили». Или что-нибудь кастанедовское: «вы изменили мою жизнь, я поняла, что выбор существует…»

В общем, не знаю.

Коробку я положил под дверь, на коврик. Позвонил. Никто не отозвался. Как всегда, впрочем. Кто я такой, чтобы ради меня изменить свою жизнь?

Через полгода мы опять переехали. Я окончил другую школу: с физикой, математикой, астрономией, ОБЖ — как маме и хотелось; поступил в литературный институт; окончил и его; пытался несколько раз написать рассказ, повесть, роман о Кароле, его туфлях; но ничего не получилось. Одна из моих женщин «варилась» в мире моды: подрабатывала то моделью, то статьями о них; я назвал фамилию, и она сказала, что туфли Кароля очень известны. У неё есть одна модель: летние, из соломки, застёжка — серебряные цепочки на щиколотке; жутко дорогие. «Я думала, что он на самом деле — женщина; увидев, не веришь; о такой обуви можно только мечтать». Однажды я взялся писать биографию одного учёного — в надежде на «Игры разума-2» — и попал на вечеринку в честь открытия чего-то липкого и сверхпроводимого. Речь вышла говорить женщина — уже немолодая, но необыкновенно элегантная, словно собака редкой породы. Я её не узнал. Узнала она меня.

— Люк Скайуокер? — взяла меня под локоть. — Каролина Калиновская? Помните, нет? Вы выгуливали нашу Миледи Винтер. Соль… Осенний бал… Соседи этажом ниже…

Я схватил её, как падающую вазу. «Это вы, вы! Каролина…» Она и изменилась, и нет: так меняются здания, хорошие картины, но не люди — чуть-чуть блекнут краски. Фамилия её по списку была совсем другая; немецкая, благополучная; лавка, полная зелени, овощей; «по мужу, — сказала она, — помните, я шла на свидание?» Сойти с ума можно, но я помнил; даже золотые галуны псевдогусарские на рукавах. Мы набрали в тарелки бутербродов, взяли по соку и кофе, нашли два кресла в уголке.

— Как Кароль? — спросил я сразу. — Вышел из дома?

— Да, — сказала она, и я увидел её старой, — однажды…

Я понял, что у всех историй есть не только продолжение, но и конец. Кароль умер. Год спустя, как мы познакомились. Каролина уехала в командировку, зимний вечер, фонари, Кароль выпустил Миледи Винтер погулять; она долго не возвращалась; он разнервничался; вышел на площадку, спустился по лестнице — представляю, как ему давался каждый шаг: боль, русалочка, отвыкшие ноги, любовь; вышел на улицу, шёл снег. Кароль позвал её; соседи слышали его голос; потом уснули; а он все стоял и ждал свою собаку; сел на лавочку, начал плакать и тоже уснул. Дело и том, что он совсем забыл о верхней одежде: этот рефлекс стёрся у него с годами изоляции. Миледи Винтер пришла — её завела к себе домой какая-то девочка, накормила, хотела назвать Баронессой, присвоить, но Миледи скулила и рвалась за дверь; отец девочки не выдержал и отпустил собаку. Но Кароль уже замёрз во сне. Весь засыпанный снегом, он сидел, обхватив ноги, на лавочке, спрятав лицо в колени, босиком, в одной белой рубашке и чёрных бархатных брюках. Словно звёздный подкидыш. Его нашёл рано утром сын дворника, Кай, маленький славный мальчик; синяя шапочка с помпоном, чёрные, как космос, глаза: «дядя, проснитесь, дядя, вы замёрзнете»; смелый пацан, он всех будил в первый снег; даже бомжей не боялся; для него все были люди…

— А туфли? Они…

— У меня дома, в шкафу; иногда, — она снизила голос до шёпота, словно мы сидели не в зале, полной людей и света, а в тёмной-претёмной комнате, рассказывали не живое, а придуманное: чёрные руки, синие шторы, Пиковая Дама, — я надеваю некоторые… Кароль бы меня убил. Он был самый лучший младший брат на свете: не забывал набрать мне ванну, сготовить ужин, прибраться и сказать: «ты самая лучшая»; без него я бы ничего не открыла; но ни разу не дал даже померить…

— Не святотатство?

— Нет, я просто скучаю, — и улыбнулась, совсем как он, — алое с золотом, как одежда священника в праздник Роз.

HUNGRY LIKE THE WOLF

Красный кирпич, репродукции Тулуз-Лотрека на стенах, настоящий камин, светлый деревянный пол, на нём — чёткая цепочка следов от узконосых ботинок. В такую рань, да ещё в проливной дождь, мало посетителей в «Красной Мельне» — кафе в старинном подвале; дом на улице, наверху, до революции принадлежал какому-то купцу, который торговал специями, а свободные деньги тратил на женщин и картины; в революцию его в этом подвале и расстреляли; потом здесь хранили зерно, ящики с деталями от машин; мёртвый, молчащий груз, который никогда не брал на борт «Секрет». Сейчас здесь кафе, в котором собираются художники, студенты-филологи, историки, журналисты — молодые, породистые, как кони на бегах; золотая молодёжь, богема, мир через цветное стекло. В кафе только двое. Один — Юрген Клаус, ему двадцать пять; чёрный толстый свитер, чёрный кожаный пиджак; он фотограф, репортёр; только что из поездки, глаза красные, под ногтями грязь; дома он никогда не готовит — не умеет, а здесь дёшево. Яичница с беконом и петрушкой, сыр чеддер оранжевый, чай с молоком, ирландский хлеб и салат оливье. Второй — Артур Соломонов; узкие следы — от его ботинок; ему двадцать, но он уже нарасхват — у журналов, похожих на торты; пишет о кино. С ума сходит от «Авиатора» и вообще от той эпохи; зализанные назад светлые волосы, белое, как бессонница, лицо, синие глаза; белая рубашка, чёрный костюм, только подтяжки сумасшедших цветов, как сказочные гномьи носки, — сине-красно-жёлтые полоски. Кладёт пальто на спинку стула, заказывает кофе по-венски — с тёртым шоколадом и сливками, улыбается Юргену; знакомы шапочно, по «Красной Мельне»; но сегодня так уютно в кафе, что они разговаривают о ерунде через столики, увлечённо так, будто сдружатся; потом Юрген поднимается к Артуру, Артур его перехватывает, берёт бережно свой кофе, сам садится к Юргену — у камина. Они говорят о кадре: оказывается, есть что сказать; о чёрно-белом кино; Артур вспоминает классический ужастик про Дьявола: маленький мальчик, усыновлённый, всем нравится, никогда не капризничает, не болеет; весь фильм — астридкиршнеровские контрасты, лицо пополам — свет-тьма, среднего не дано; не дано выбора; вот были лица…

— Интересно, это правда?

— Что? — Юрген отвлёкся на повторный заказ: «горячий бутерброд и оливье на бис».

— Что он вырос, сошёл с ума и выбросился из окна, — Артур снял сюртук — вместо пиджака; он был помешан на одежде, на грани двух времён: девятнадцатого века, статский советник, турецкий гамбит, азазель, и на промежутке между мировыми войнами, когда мужчины умели носить брюки, а не джинсы. — У меня первая девушка была протестанткой; таскала в рюкзаке евангелие, никогда не предохранялась; хотя это, конечно, ближе к католикам; я обожал этот фильм и молодых Битлз; писал работу о чёрно-белой технике; и она рассказала мне, что мальчик, сыгравший Дьявола, сошёл сума и выбросился из окна месяц спустя после женитьбы… Это им на проповеди пример привели — какой ужас, мол, эти фильмы и рок-музыка… Сейчас дословно процитирую: «Значит, он рос, его шпыняли от одних приёмных родителей к другим, никто не мог понять, что с ним, а в него вселился Дьявол, — нельзя сыграть такую роль безнаказанно»; я скажу от себя: так хорошо сыграть; «потом он женился, потому что он красивый и в него влюблялись, а затем — выбросился из окна». Такая славная и глупая девочка, автостопит по Европе; мы расстались, потому что её браслеты бисерные всё время рвались и рассыпались в моей постели и я спал как йог…

— Он сошёл с ума оттого, что в глубоком детстве сыграл Дьявола? Аргумент в пользу вероучения Фрейда? — Юргена развеселил бредовый разговор в семь утра; Артур был необыкновенен: мир кино от его слов обретал смысл, подобный жизненному. Артур верил в кино, как в сказки. Но сказками были не фильмы, сам Артур являлся сказочником: он взмахивал руками, как волшебной палочкой, отбирая и приговаривая, кто будет богом, кто богиней, кто будет талантлив, а кто так, на два хита, чьими именами назовут астероиды, а кого забудут на второй минуте после сеанса, как вещь в метро… Его предсказания сбывались: если Артуру нравился какой-то актёр — он становился знаменитым через пару месяцев; просто суеверие, вода и соль; если Артур поджимал губы — фильм проваливался. Кто-то спорил, можно ли дар Артура использовать в рулетке; но это не рулетка, а, скорее, покер — запасной туз в манжете…

— Дело, думаю, не в Дьяволе… Я видел все фильмы с ним — Венсан Винсент; французский ликёр для ковбоя, а не имя; дело в таланте; вжился? В любом случае, когда смотришь старое кино, непонятно, талантлив персонаж или нет: его заслоняет персона; такое явное, как у денег, очарование — старины; а его фильмы просто как головокружение от высоты — двадцать третий этаж; хочется ухватиться за что-нибудь вертикальное, нескользкое…

— Красивый? — спросил Юрген.

— Нет. Узкий, резкий, густые брови, горбатый нос. Чёрные волосы и глаза. Такое садомазо. Но очень молодой, завидно. Хочется жизнь быструю и горячую, как секс.

— Секс разный.

— Любовь разная…

Юргену обычно не очень нравился Артур, эдакий хлыщ вудхаузовских времён; шоколад с мятой; «чудной тип, молодой, а ведёт себя, как старый»; доел салат, расплатился; и решился: «приходи завтра на выставку в Манеже, мой друг там выставляет репортажи с войны»; «приду»; Артур мнёт хлебный шарик, встаёт проводить, как женщину. У Артура не перо, а бритва. Но про Юргена Артур никогда ничего не напишет, ни строчки, из уважения, потому что знает: Юрген Клаус гений; видел его фотографии в газете; «ну, пока», — и Юрген ушёл в дождь за делами. Артур посидел ещё час; рисовал на салфетках цветы; а потом поехал на такси домой — вместо гостей; долго лежал в крытом бархатом кресле, слушал Ализе, Placebo, дождь. Дождь шёл весь день, вечер и ночь. Ночью Артур проснулся от засигналившей под балконом машины, съел возле холодильника йогурт и написал статью в «Искусство кино» о Венсане Винсенте; с риторическим вопросом в конце: «Что истина, что ложь? Есть истории, которые нас очаровывают, как запах, не дают жить собственной жизнью, размышляешь о них без конца, как над отрывком из Библии. Всё детство я болел Ричи Джеймсом Эдвардсом из Manic Street Pritchard's, его исчезновением; даже к гадалкам ходил — узнать, жив он или умер. Всё ждал: вот он придёт в мой город, встречу случайно, позову в гости, напою чаем… Теперь меня сбивает с пути Венсан Винсент; он умер в двадцать один; двадцать одна роль; и лишь одна из них проходная — самая первая — мальчик-Дьявол из «Голоден как волк»; мальчик весь фильм молчит, улыбается лишь в конце на тень, заслонившую солнце; проходная, как комната, — через неё он прошёл в кино, положил пальто на спинку стула, заказал кофе со сливками, стал классиком актёрской игры на лезвии бритвы; ни одного современного аналога я не знаю; есть только правда — проходная между понятиями истина и ложь: в мире без него меньше красоты…»

На гонорар за статью Артур купил себе книги: «Девушка с жемчужиной» Трейси Шевалье и повести Туве Янссон; он обожал женскую прозу; и три галстука: синий с серебром, зелёный с золотом и в тонкую серебристо-серую клетку; накупил еды: оливок с начинками и всё для салата «Цезарь» — больше ничем, разве что ещё кофе по-венски, он не питался. Сходил на выставку друга Юргена. А через три месяца ему пришло письмо — длинное, в синем конверте; выпадающая из действительности в вечность вещь, как карты звёздного неба; с тремя марками; каждая размером со спичечный коробок. Ни имени, ни города Артур не знал. Весь день носил его в пальто, во внутреннем кармане, открыл вечером, в «Красной Мельне»; там тусовалась куча народа, но Артур любил народ; а вдруг к тому же в конверте мышьяк или чума какая? В конверте было письмо, написанное длинным, извивающимся, как плющ, почерком; очень понятным, когда зачитаешься. «Здравствуйте, Артур. Прочитала вашу статью о Венсане Винсенте в «Искусстве кино», решила вам написать. Вы спрашиваете, в чём разгадка? А вам правда интересно? На фотографии вы молодой и красивый, порочный, как вся нынешняя молодёжь, как мои студенты. Они так же часто заражаются своими собственными снами и теориями, как гриппом, как влюбляются в человека на улице, в картину; рассказывают мне с воспалёнными глазами: «Ведь правда это так? Это имеет право на существование? Ведь этого никто до меня не думал?» Меня зовут Жозефина Моммзен, я преподаватель в педуниверситете, классическом, полном металлических лестниц и старых бюстов; профессор, доктор исторических наук, специалист по Древнему Риму, как и мой дед, Теодор Моммзен, — может быть, слышали, часто у молодых совершенно безумные знания. Детей у меня нет, второй половины тоже; но когда-то была. Я подумала, что покажусь вам интересной, а не только старой и начитанной. Я была женой Венсана…»

Артур оглянулся: не видит ли кто, что его лицо раздето, оголено, как в жару; все пили кофе — глясе, чёрный, со сливками, всякими причудами; смородиновый чай, молодое испанское вино на розлив — во всём городе так вино продавали только в «Красной Мельне»; «привет, Артур»; юноша кивнул; Джордж Барнс, отличный писатель, море, рыбаки, порт, корабли — маленький мир одного города, ставший огромным, как небо; немного похоже на Ричарда Баха или Экзюпери — люди с крыльями; Артуру нравилось, что Джордж никогда не дарил своих книг; их приходилось покупать; и вернулся к письму, и продолжил читать.

«Я вам пишу… я вам пишу, потому что вы пишете: история Венсана вас очаровала. Когда с нами ничего не случается, а душа наша похожа на сверкающую новогоднюю ёлку, тогда эти чужие истории — фильмы ли, книги, Древний Рим — притягивают издалека, как окна первых этажей: заглянуть краем, но никогда не знакомиться, не приходить в гости; чтобы верить, что что-то действительно случилось; понимаете? А то вдруг вблизи история окажется обыкновенной — совсем не тем, что мы думаем, совсем не историей, а чернухой, бытовухой, скучищей, жизнью, как у нас, — всего лишь ожиданием, верой, что мы — как Христос: тоже с миссией… Я вам пишу, чтобы рассказать настоящую историю, чтобы вы знали: она такой и была, какой кажется. Сверкающей ёлкой…

Мне тогда было восемнадцать. Не поверите, наверное, как и всему, но я была девственницей; сейчас так не принято, как и класть салфетки на колени во время еды; а я и с мальчиком целовалась-то только один раз — в пришкольном лагере, в походе с ночёвкой; этот мальчик тоже обожал «Остров сокровищ» и Патрика О'Брайена; Древний Рим придёт потом. Любовь — это было нечто недоступное, запрещаемое самому себе, как мороженое во время диеты; в моей семье вообще непонятно, откуда дети брались; все, мужчины и женщины, увлекались историей, историей искусств, живописью — короче, чем угодно, только не настоящим. Наш дом был полон книг, засушенных цветов, ваз, с которых не стирали пыль — вдруг разобьются; ходить можно было только на цыпочках, говорить вполголоса, никаких животных и музыки, потому что кто-то обязательно писал научный труд всей своей жизни… Всё моё детство прошло с нянями в доме нянь, а потом — в школе, с утра до вечера, куча дополнительных занятий: танцы, художественная школа, кружок скульптуры; летом — пришкольные лагеря, позже в других городах; я не жалуюсь — мои родители были сухари, с корицей и изюмом, но сухари; а так я ездила, общалась, фотографировала, носила короткие юбки и купальники, плавала, рассказывала анекдоты и страшные истории у костра… Нормальное детство. Только я не влюблялась; во-первых, я некрасивая; вы бы удивились, увидев меня: вам, наверное, представилась эдакая светская львица, окрутившая знаменитого актёра, блондинка или рыжая, реклама духов «Шанель номер пять»; а я не серенькая, средненькая, а прямо некрасивая: длинные светлые волосы, чёлка, из-под неё нос торчит. Смешная. Маленькие руки, ноги, а голова большая — это семейное, моммзеновское, мозгов много. Во-вторых, я знала все знаменитые истории о любви: Антоний и Клеопатра, Абеляр и Элоиза, Ремарк и Дитрих — и делала вывод, что любовь — это несчастье. Она всегда заканчивается попыткой суицида, болью, бытом — мне всё сие ни к чему. Думала, что поступлю в университет, где половиной кафедр заведовали представители семейства Моммзенов, окончу его с красным дипломом — и пощады на экзаменах мне не светит никакой со стороны семейства; а иначе, без красного, никак в нём не жить; окончу аспирантуру, потом напишу труд жизни — я выбирала персонажа, страну, эпоху; а потом… А потом умру…

Это была бы счастливая жизнь.

Но я влюбилась уже на первом курсе.

Жить в доме, пока я учусь, мне не хотелось. Я спросила у отца и мамы, они посоветовались с дедом, бабушкой, тремя супружескими парами тёть и дядь, и мне было позволено чудачество — снять квартиру в городе. По объявлению я нашла соседку; выделенных семьёй денег плюс стипендия — не хватало сразу и на жизнь, и на где её проводить; соседка оказалась классная — совсем другая, иная, добрая, глупая и невероятно красивая, она училась на актрису. Анна Скотт — вот это да, вот это львица: рыжая, кудрявая, в красных и синих платьях; розовых свитерах, жёлтых брюках — реклама «Юнайтед Колор оф Бенетон» плюс порошок «Ариэль». Мы дружили по-настоящему — закатывали в выходные пиры: индейка со сливами, курица с лимоном, утка с яблоками; пили вино, молочные коктейли; не спали ночами, когда она была влюблена; она влюблялась часто, так смешно, жестоко — все её бросали; ходили по магазинам, покупали тряпки, косметику, гели для душа; клеили обои: розовые с золотом — в спальне, с фруктами и часами на полпятого — на кухне; слушали пацанячий бэнд Five. Первая сессия прошла абсолютно благополучно: никто из экзаменующих не был частью семейства Моммзен, только один молодой препод, фольклорист, спросил украдкой, уже ставя отлично, чтобы не слышали готовящиеся: «вы из наших, университетских Моммзенов?» «нет, — ответила я, — совпадение; иначе я бы вас непременно предупредила заранее, ещё в начале семестра»; он засмеялся, теперь уже на всю аудиторию, и извинился. Рождество я праздновала с родителями, не ожидала ничего такого: обычно мы просто заказывали еду из одного и того же ресторана домой и пили глинтвейн, плетя паутины из философий; но они в честь моих пятёрок отправились в этот самый ресторан и заказали шампанское со льдом и ананасами; а за соседним столиком сидела Анна с каким-то своим очередным парнем; мы подмигнули друг другу, и ничего больше. Летом в экзаменах была моя тётя — специалист по древнерусской литературе; я готовилась, словно к скачкам с препятствиями на кубок графства; словно вручать мне его будет сам прекрасный молодой граф, неженатый, между прочим… Сдала на отлично первый; не тётин; пришла домой отоспаться; у нас в зале стоял классный диван — обитый чёрно-сине-красной пушистой тканью; «шкурами шотландцев», — шутила Анна всегда; я упала словно пьяная; снилось тёмное, влажное, шумящее, словно леса; а через полчаса меня разбудила Анна.

— Жозефина! Фифи, проснись! — трясла меня вместе с подушкой, кроватью, полом, как мне казалось; «чего?»; оказалось, ей дали роль — маленькую роль в новом фильме, парень, которого она любила тогда; «с которым она спала» — нельзя было сказать вот так просто, жестоко и цинично, будто знаешь жизнь; она правда их всех любила; тогда я считала, что это особая форма глупости, сейчас думаю, что это особый талант, необычный и трогательный, как умение выпукивать сложные мелодии; парень работал помощником режиссёра. Фильм был про старые уличные банды; вроде «Банд Нью-Йорка» Скорсезе и «Брайтонского леденца» Грэма Грина, только без американского пафоса первого и католицизма второго. «Круто, — сказала я, — а у меня отлично» «у тебя всегда будет отлично» «ты меня оскорбляешь или ты ко мне равнодушна?» «нет, я заклинаю силы природы». Она купила две бутылки вина и корицу с кориандром; я пошла готовить глинтвейн по папиному рецепту. «Через два дня у меня тётя Пандора, она меня уничтожит, как ядерный взрыв, если я ошибусь хоть на одно имя или дату»; я и вправду боялась. Вам и не представить такого страха — перед темнотой разве что… А Анна боялась играть: вдруг окажется, что она бездарна и некрасива; вынула из сумки платье для роли — крошечное, клетчатое; белые гольфы; «по Набокову, что ли?»; мы от экзистенциального ужаса, что всё в наших руках, напились, хохотали, а потом заснули вместе, в объятиях, не зная, что нас ждёт впереди.

— Фифи, — опять она, утро блёклое, серое, будто несвежее бельё, — Фифи, я боюсь одна…

— А я — то чем могу помочь? — голова раскалывалась, а ощущения обострились, будто кто-то подменил меня ночью на другую — более одинокую; прожившую всю жизнь в центре города, в квартире с кошками, геранями, книгами только о море; странная история…

— Пойдём со мной.

— Я же не могу тебя держать за руку в кадре…

— Просто посидишь где-нибудь на полотняном стульчике…

— Ты думаешь, меня пустят?

— Чёрт, нет, наверное, ведь я никто, — и покраснела; я завернулась в плед и побрела на кухню в поисках холодной чистой воды; налила из-под крана; пузырящуюся, белую. — А может… — Анна прошла со мной на кухню, она уже оделась: розовое, синее, голубое, немного серебра; накрашена чуть-чуть, такая светлая, лёгкая, хоть на руки, в машину, на пикник. — У нас съёмки в городе, на площадке, среди настоящих жилых кубов; может, ты посидишь, подождёшь меня возле одного дома? Мне просто будет легче — знать, что ты где-то рядом; и если я завалюсь, — она засмеялась, — мы поедем и купим что-нибудь вкусное. Обещаю ту же поддержку в день тёти Пандоры.

Знаете, есть такие отношения с людьми, когда нельзя отказать. Собственно, проблема наркомании. Я оделась — как всегда, как учительница: полосатая бело-серая рубашка с острым воротником и рукавами по локоть, чёрная юбка, вязаный чёрный жилет, чёрные колготки на пятьдесят ден, в нашей семье женщины презирали телесный цвет как самый ненатуральный, и туфли — вот туфли были очень хороши; мне их подарила, собственно, тётя Пандора; на высоком каблуке, с острыми, загнутыми, как персидские, носами, с крошечными бантиками. Положила в рюкзак несколько толстенных книг по древнерусской литературе, пару персиков и яблок, ломтики ветчины, хлеб и маленькую пепси; мы вызвали такси, поехали куда-то в центр; занялся день, пасмурный, прохладный, словно осенний, а не весенний; демисезон, ещё чуть-чуть дождя, пальто из драпа, замшевые сапоги, чёрный зонт тростью; моё любимое время года. Анна ушла за жёлтую плёнку, там толпилось невероятное количество народа, а я выбрала подъезд, лавочку, двор; где встретиться — мы договорились.

Просидела я часов пять; читала, читала; никто даже не вышел собаку прогулять; видно, все знали о съёмках, побежали смотреть. Или, наоборот, всех попросили не выходить. Не высовываться… Однажды одна любопытная старушка высунулась в окно и вывалилась, упала и разбилась. Это увидела вторая старушка, тоже высунулась, чтобы рассмотреть получше, тоже упала и разбилась. Это увидела третья старушка… Тут на мою страницу упала тень. Кто-то не очень высокий встал прямо передо мной, вызывающе и неприлично. Я подняла глаза. Он был и вправду невысокий, тонкий очень, но мускулистый; знаете, как эти элегантные, точно смокинги, собаки типа спаниелей; длинноногий, в бледно-голубых джинсах, тяжёлых чёрных ботах, как у нацистов, с высокой шнуровкой, в белой рубашке с закатанными рукавами; на талии завязана джинсовая куртка в тон штанам. Чёрные волосы зализаны, взбит кок а-ля Элвис. Жутко подведённые глаза, как у французской проститутки в старом чёрно-белом кино. И куча цепочек повсюду. Пахло от него резко потом, каким-то кремом травяным и очень крепкими сигаретами.

— Привет, — сказал он, — я Венсан. А ты кто? Мирный житель или положительная девочка со съёмок, которой я говорю: «Вот бы влюбиться в такую»?

Я засмеялась. Он был очень красивый. И очень простой. Рядом с ним совсем не было страшно, как обычно с незнакомыми знакомящимися парнями. Он был просто ни на кого не похож — такой вывалившийся из реальности; не человек даже, существо. Я сразу подумала, что с ним хорошо в кино ходить, готовить пиццу, ненавидеть всех людей. Я не знала, что ответить, сказала: «меня зовут Жозефина, я здесь историю учу» — и протянула ему яблоко.

— Ой, здорово, — сказал он и плюхнулся рядом на лавочку, впился в яблоко заострёнными, как у животных, зубами. — Главное, гонорары платят что надо, а пожрать дать звезде забывают — элементарное, Ватсон, всего лишь пару бутеров с ветчиной, и я готов работать сутки на ногах, как на рынке, за пару бутеров с ветчиной… У тебя нет бутера с ветчиной? Если есть, я на тебе женюсь, потому что ты невероятная, ты будешь послана самим Господом, как видение пастушку…

— Есть, — я хохотала уже во всё горло, открыла рюкзак, достала бутерброды, персики, и мы устроили пикник.

А потом он спросил:

— Слушай, раз я женюсь на тебе — я честный парень, не обману, — можно я тогда посплю у тебя на плече? У меня два часа свободных до эпизода драки, а мой вагончик — проходной двор, я там никакой власти не имею: нет дара.

— Ты меня своим гримом испачкаешь.

— Я подарю тебе ещё тысячу таких рубашек. Блин, какая ты жадная, ты должна была сказать, что эта рубашка тебе никогда не нравилась и я могу спать сколько угодно…

— Я не жадная, я благоразумная. И я понятия не имею, кто ты: может, правда звезда, а может, жалкий проходимец, десятый помощник режиссёра.

— О, десятый помощник режиссёра — это такая шишка, я ничто перед ним, — и заснул, только не на плече, а на коленях, на юбке, дыша мне прямо туда, в розы. Он спал так крепко, спокойно, словно был безгрешен; я даже могла шевелиться; взяла книгу и, пристроив её на его голове, продолжила читать. Прошёл день, стало прохладно, собирался дождь. А ведь он сказал, что ещё какой-то эпизод с дракой… Я тихонько толкнула его.

— Эй, — забыла, как его зовут, — просыпайся, — он открыл глаза, такие странные, абсолютно чёрные, я больше ни у кого таких не видела, без зрачков, будто там жил кто-то совсем другой, в хрустале, холоде, вечной ночи, не жаловался, а думал, как захватить мир, — Снежная королева, хроники Менильена, — ты говорил, что у тебя какие-то ещё съёмки…

— В жопу их, — он смотрел на меня снизу невероятными своими глазами вечной ночи, улыбался, словно мы заговорщики, тушь размазалась по всему лицу. — Что ты делаешь сегодня вечером?

— Учу историю древнерусской литературы.

— Ты что, ботан?

— Да, у меня через два, нет, уже через день экзамен, и у меня должно быть отлично.

— Слушай, похерь ты на всё. Давай поженимся. Я знаю одну маленькую церковь на набережной, она всегда открыта, и там всегда есть священник.

— А смысл?

— Я тебя люблю.

Вот так он это сказал. Так весело и ясно, весь в косметике, в дурацком костюме какой-то придуманной банды. Клоун, актёр. Я до сих пор слушаю это в себе: «Я тебя люблю», как некоторые люди слушают джаз, смотрят фильмы с Монро, зажигают свечу — чтобы вызвать определённое настроение или потакать уже пришедшему.

— Я не знаю, — сказала я. — Я тебя не знаю, и вообще, дела так не делаются. Нужно время подумать, ужин при свечах, цветы три недели, пока думаешь, знакомство с родителями… Моим ты не понравишься.

— А моих вообще нет. У меня опекуны. Ну о чём тут думать? Я же тебе нравлюсь?

— С чего ты взял?

— Ты меня не послала.

— Я просто вежливая.

— Нет, ты не вежливая. Ты нормальная.

— Нет, я не могу. У меня экзамен. Можем пожениться, конечно, но я всё равно буду сидеть и учить. А это ужасно. Я мечтала о другом.

— Нет. Это лучше всех мечт. Значит, ты согласна?

— А-а, — но он уже вскочил, схватил меня за руку и потащил куда-то по улицам. — Учебники! Там остались мои учебники! — и Анна, и вся моя жизнь, размеренная, выстроенная, красивая, как букет.

— Новые купим! — но новых мы не купили; мы прибежали на набережную: тучи ушли, стоял огромный кровавый закат, и он вошёл в церковь, маленькую, острую, красную, как перец, позвал тихим голосом священника, отца Валентина; священник вышел, узнал его без улыбки, куда-то увёл; они, видно, долго и хорошо дружили, а может, просто были чем-то связаны, как шантажисты; чем-то тёмным, бархатным; как проклятие; но оказалось — умываться и переодеваться; Венсан вернулся, бледный, стройный, худой, с мокрыми волосами; ещё у него обнаружились чёлка до острых скул, чёрные по-настоящему брови, бледные пухлые женские губы; он был в другой белой рубашке, приталенной, в чёрных брюках и остроносых чёрных ботинках. Протянул мне руку, и мы пошли к алтарю, на котором отец Валентин зажигал свечи.

— Вы католичка?

— Да.

— Такие подойдут? — показал мне на красном бархате два кольца, тонких, безупречно золотых. Я испугалась, повернулась к Венсану.

— Послушай, это… это невозможно.

— Почему?



Поделиться книгой:

На главную
Назад