Де Волан хлопнул широкими смуглыми руками по своим коленкам и громко расхохотался. Затем, испросив разрешения, закурил толстую вонючую заморскую сигару, от дыма которой Платову мгновенно захотелось отмахнуться.
— Ваше превосходительство, — зарокотал он бархатным баритоном, — что из себя представляет река Аксай? По существу, обмелевший рукав Дона. Можно будет впоследствии подумать о плотине, возведение коей позволит наполнить светлой донской водой Аксай, повернуть Дон в его русло и сделать сей рукав судоходным.
Платов даже обомлел, пораженный дерзостью этой мысли. Он и предположить не мог, что пройдет время и бессмысленность такого строительства станет очевидной, а вместе с размытой паводком плотиной уйдут на дно миллионы рублей из государственной казны. Но де Волан не давал ему опомниться. Вскочив из кресла, словно подброшенный пороховым зарядом, высокий, весь наполненный энергией, продолжая курить, он бурно двигался по атаманскому кабинету, чертя над своей кудрявой головой круги сигарой, зажатой в руке. Он говорил и говорил.
— Стоит ли беспокоиться, ваше превосходительство! На первых порах мы действительно будем испытывать некоторые затруднения с потерей Дона, но зато сразу же поправим свои дела, избавившись от изнурительных наводнений, заставляющих ваших казаков, как богатых, так и бедных, попросту стонать от этого бедствия. Мы отстроим город Новый Черкасск на холме. А холмик этот над уровнем моря на триста сорок три фута возвышается. Разве водная стихия в состоянии будет нам угрожать?
— Так-то оно так, — со вздохом поддакивал Платов. Но де Волан, прекрасно понимая, что еще не сломил до конца его внутренние колебания, продолжал с настойчивостью гипнотизера, усыпляющего свою жертву:
— Постоянная сухость, чистый степной воздух, широкие площади и кварталы, величественный храм на холме, купола коего будут видны с дистанции двадцать верст, разве это не убедительные аргументы, ваше превосходительство? Клянусь всевышним, что ваш покорный слуга де Волан не ударил лицом в грязь. И при этом разрешите заметить, что я не с пустыми руками к вам пришел, а с первоначальным эскизом проекта.
— Где же он? — нетерпеливо воскликнул Матвей Иванович.
Де Волан остановился и затушил в пепельнице сигару.
— Дозвольте нижайше доложить, проект я оставил в приемной, дабы не отягощать вас сразу его созерцанием. Один ваш жест, и адъютант внесет сюда мое творение.
Платов позвонил в колокольчик. Они долго стояли над прикрепленным к широкой поверхности письменного стола чертежом. Вглядываясь в изгибы Тузлова и Аксая, нанесенные голубоватыми линиями, в границы урочища Бирючий Кут, в тонкие линии будущих улиц и площадей, Матвей Иванович неожиданно для себя самого потеплел душой.
«Черт с ним, с его вонючей сигарой заморской. Главное, что проект он мне представил как будто бы дельный».
— Где же тут у вас будущий собор, господин де Волан? — осведомился Платов. Инженер острым отполированным ногтем ткнул в небольшой кружочек.
— Задумано возвести его здесь, на самой красивой городской площади, на самой вершине холма. Иными словами, собор будет господствовать над всей окружающей местностью.
— А войсковая канцелярия? — смиряясь, спросил Платов.
— Вот здесь, неподалеку от городского парка.
— А рынки?
— Тут и тут. — Ноготь инженера поспешно обводил одну деталь чертежа за другой. И, уже перейдя с рокочущего баритона на вкрадчивый тенорок, словно закладывая последний кирпич в достроенный дом, де Волан сказал: — Есть, ваше превосходительство, еще одно обстоятельство, позволяющее отдать пальму первенства Бирючьему Куту и решительно отказаться от станицы Аксайской. Переносить центр в какую-то древнюю азиатскую станицу — это ли для Войска Донского великая честь и гордость? А мы выстроим новый город, на новом месте, дорогой Матвей Иванович. Новый Черкасск, понимаете! И будет он на этой господствующей высоте выситься над всей территорией подчиненного вам Войска Донского!
Едва дослушав эту тираду до конца, Платов ладонью ударил по столу и захохотал так, как он умел хохотать, когда был в отменном настроении.
— Восхитительно, инженер! Честное слово, восхитительно! Да будет по-вашему. Одобряю проект.
— Зачем же «по-вашему», — скромно потупившись, поправил де Волан. — По-нашему, дорогой атаман.
Платов схватил перо и немедленно начертал в углу проекта: «Одобряю» — и скрепил подписью.
Несколько позднее один из верных его доносчиков, «глаза и уши» атамана, хлипкий, с неброской глуповатой физиономией казак средних лет Филипп Заводсков, по прозвищу Филька-злыдень, приставленный к де Волану в качестве кучера, доложил о том, что он трижды возил в Нахичевань-Ростовский царского инженера в общество самых богатых армян купцов. Платов насторожился. Оглядывая плюгавенькую фигуру доносчика, сердито спросил:
— Что думаешь? В чем смысл его поездки сей?
Смиренно наклоняя плешивую голову, прищуривая хитрые лисьи глазенки, Филька-злыдень с оговорками бормотал:
— Не беру на себя смелость судить, ваше атаманское превосходительство. Вино там лилось рекой, и бутылки с шампанским хлопали, словно мортиры во время штурма. Бараны жарились на кострах такие, аж пальчики оближешь. И еще они де Волану шкатулку с музыкой из чистого золота на прощание подарили. А речи велись очень тихими голосами, но только я понял: богатые армяне уговаривали де Волана не строить новую столицу Войска Донского в Аксайской, дабы она ихнюю нахичеванскую торговлю не подорвала бы, находясь рядом. Откуп ему вроде бы богатый за это посулили.
Гневно сверкнув глазами, Матвей Иванович коротко сказал своему осведомителю:
— Шагай домой, Филька. Что меня в известность о сем поставил, спасибо. Но не дай бог кому другому проболтаться. Сам понимаешь, какая кара тебе за это может выйти.
Выдворив из своего кабинета Фильку-злыдня, он долго кипел яростью, награждая жуликоватого царского посланца самыми последними словами: «Жаба проклятая! Вонючка заморская! Готов за кусок золота и честь и достоинство донского казачества продать. На майдан бы тебя. Штаны модные сбросить и выпороть как следует, чтобы до самого Питера в возке на волдыристый зад сесть не мог!»
Появилось острое желание вызвать к себе инженера и выплеснуть ему все это в лицо, но разум тотчас же охладил. Вспомнились собственные горести и обиды, ниспосланные на его судьбу прежним императором Павлом, и атаман, горько покачав головой, тяжело вздохнул. «Черт его знает, — ругнулся он мысленно, — а кто такой де Волан, какие у него при дворе связи. Ведь не просто так приехал он на Дон, а самим Александром послан. Стоит ли с ним схватываться. Я-то тут, в Черкасске, останусь, а он в Петербург возвернется, еще неведомо какие турусы на колесах под меня подведет. Да и доказательств никаких натурально у меня нет. Фильки же наговор ничего не стоит опровергнуть. Что же касается подарков, то мало ли кто их не дарит и не получает от других», — философски вывел из всего этого Матвей Иванович. И решил твердо не вмешиваться ни во что. Тем более дополнительно поразмыслив о затеянном, еще раз с гордостью заключил: «Нет, город надо строить на новом месте, только тогда это будет город Новый Черкасск, во всем отличный от нынешней, себя изжившей столицы Войска Донского. И будут даже потомки меня, атамана Платова, за основание подобного города душевно благодарить».
…Матвей Иванович отвел взгляд от сидевшего напротив де Волана, суховато, с начальственными нотками в голосе произнес:
— Стало быть, господину инженеру известно, что не более чем через месяц, в мае года сего, мы будем производить закладку новой столицы.
— Да, известно, — лаконично подтвердил де Волан.
— Остановка за тем, чтобы определить число, — прибавил Платов. — Полагаю, следует это произвести в самом начале второй половины мая. Тогда мы и выполним сию торжественную и памятную в истории Войска Донского операцию.
К себе домой Лука Андреевич Аникин возвратился из войсковой канцелярии не то чтобы понурым, но уже не таким бодрым, каким туда уходил. На зипуне хоть и позвякивали две медали, старательно надраенные для того, чтобы при полном параде показаться атаману, но сам их хозяин не был веселым. В горнице он застал мирно беседующих Анастасию и успевших отогреться и успокоиться после ночной беды беглецов. Девушка синими чистыми глазами тревожно встретила его.
Под тонкими, нежно вылепленными бровями ее глаза жили своей сосредоточенной жизнью и были наполнены ожиданием какой-то новой беды, от которой не было сил заслониться. Именно это их выражение царапнуло старого казака по сердцу.
«Господи Исусе, — вздохнул про себя Аникин, — сколько же ей, горемыке, пришлось спытать в жизни, если глядит на меня, как на черного вестника».
— Ну чего ты там выходил, Аиика-воин? — осведомилась Анастасия.
Лука Андреевич снял шапку с мерлушковым верхом, повесил на гвоздик над притолокой. Прихрамывая, прошелся вокруг стола.
— Словом, виктория вышла… победа то исть! — вяло воскликнул он, но, глубоко вздохнув, поправился: — Правда, не полная виктория, но более чем наполовину достигнута.
— Да не томи, гутарь сразу, — перебила жена.
— Атаман Матвей Иванович на первый раз дозволил, чтобы Андрей и Любаша пребывали у нас на местожительстве в роли работников, если ты, конечно, не супротив будешь.
— Да ты что, старый! — воскликнула, не задумываясь, Анастасия. — О чем речь ведешь? Да чтобы я этих бедных сиротинушек чем обидела! Пока ты ходил атаману кланяться, они мне тут про муки свои сказывали. И про лютого барина, от какого куда глаза глядят бежали. Так неужто же если мы их вчера спасли и отогрели, то сегодня я их за дверь куреня нашего выставлю? Очумел ты, старый. Не будет этого никогда.
Девушка радостно всплеснула руками.
— Андрей, милый, ты же видишь, что теперь наши страдания окончились. Ведь сам мне говорил, что есть единственный край, где нас как вольных людей примут и в обиду никому не дадут. Тихий Дон и казачья вольница. Андрейка, да скажи же хоть спасибо хозяину и хозяйке. Да ну же, ну… — потащила она его за рукав. Но парень отрицательно мотнул чубатой головой и, не поднимая глаз, глухо вздохнул:
— Нет, я так не могу. Обожди, дай мне сказать, Любаша. Лука Андреевич, тетя Анастасия, если на донской земле все такие, как вы, то это не край, а рай. Если бы не Лука Андреевич, покоиться мне со вчерашней ноченьки на дне донском, да и только. За спасение жизни, за хлеб и ласку спасибо вам самое сердечное. Но оставаться у вас?.. А вдруг вы нам с Любашей через силу это предлагаете, через доброту и жалость свою человеческую? Как же тогда? По какому праву мы обременять-то вас будем? Мы с Любашей тоже гордые и нахлебниками быть не хотим.
Лука Андреевич ладошкой пригладил жидкие светлые волосы и сердито прикрикнул:
— Ат-ставить! Ты вот-ка что, Аника-воин. Вот-ка что тебе сказывать буду. Длинных речей не люблю. Это по первости гутарю, а ты смекай и зарубку на уме об этом делай. Откуда ты взял, что я тебя дармоедом на свою шею беру? Может, вообразишь, что прислуживать тебе и еще портки стирать стану? Я казак справный, не пьянчуга-лодырь какой. Подойди к окошку зараз да на подворье мое глянь. Да ты не стесняйся, подыми зенки свои да посмотри.
Андрей медленно и явно нехотя поднял глаза. Увидел в промытом от солнца голубом квадрате окна просторный аникинский двор с бродившими по нагревшейся земле выводками индюшек и кур, пустую коновязь у ладно сбитой конюшни, стог сена с воткнутыми в него вилами, белый баз, где похрюкивали свиньи, распряженные дрожки, жердочки, на которых сушились опрокинутые глиняные кувшины, вспаханную под огород землю.
— Настёнка! — визгливо закричал вдруг Аникин. — Выведи-ка ты на воздух этого идола да колоду и топор покажи. Пусть на первый раз дров нарубит, чтобы печку истопить. Я еще погляжу, сгодится ли он мне в помощники. Может, он малосильный какой.
Андрей весело рассмеялся и попросил:
— Тетя Анастасия, отведите.
Через две-три минуты со двора стали доноситься звонкие удары топора и легкое покрякивание. Аникин и Люба, стоя у окна, добрыми кивками приветствовали каждый его взмах. Твердое караичевое бревно, в котором у иного топор бы увяз сразу, так и стало с легкостью завидной дробиться на мелкие чурки. Когда малость запыхавшийся Андрей, смахивая пот, появился вновь в горнице, хозяин сказал ему благожелательно:
— Бог на помощь. Умеешь кое-что делать, парень. Меня не проведешь, вижу. Стало быть, остаетесь у нас, и баста. Обувку и одежду какую-либо получите, не без того. Харчиться за одним столом с нами будете, а проживать, пока тепло, в сарайчике. Зимой в доме. Так как уговор? Состоялся или нет? Решает хозяин. Твоего, дочка, голоса не спрашиваю.
— Состоялся, — бодро подтвердил Андрей.
Поздно вечером, вдоволь наработавшись на аникинском подворье, порядочно устав и сытно повечеряв в хозяйской горнице, отправились они в небольшой сарайчик, постелили на сеновале полость, дарованную заботливой Анастасией, разложили подушки и одеяла. Сквозь деревянную крышу виднелось небо и звезды, веселыми косяками бродившие по нему. Усталая и обессиленная Любаша ткнулась Андрею в грудь мокрым от слез лицом. Он гладил ее по спине, тихо успокаивал:
— Ладно, ладно ты, не надо. Ведь все уже позади… Теперь нам, ничто не угрожает. Это же берег свободных людей, казачья вольница, понимаешь? Здесь нам ни один стражник не опасен.
— Я знаю, — прошептала девушка, — я знаю. Только я все равно не могу забыть.
— Чего? — рассеянно спросил Андрей.
— Ту ночь, — еще тише отозвалась Любаша. — И его, этого зверя, барина Веретенникова. Будто до сих пор слышу мерзкое его дыхание, и кажется, что от одного этого силы меня оставят. И потом… как он лежал. Глаза стеклянные, будто осколки от разбитой бутылки. Ты только не молчи, Андрейка, говори мне, пожалуйста, что-нибудь… я тебя очень прошу, говори.
Но он молчал. Его ладонь замерла на оголенном плече Любаши. Она вдруг стала холодной и влажной. Он молчал, потому что думал о том же самом, о чем думала и она.
— Не надо об этом, Любаша, — прошептал он, собравшись с силами. — Ведь это как вечное клеймо. Оно теперь навсегда с нами. — Он тяжело вздохнул и спросил: — Любаша, ты все-таки считаешь меня виноватым?
— Нет! Если бы не ты, я бы не смогла больше жить. В ту же самую ночь руки на себя наложила. Почему же ты виноват, ты же не мог иначе.
Звезды заглядывали в сарай аникинского подворья. Звезды не могли понять их тоски.
По всей губернии барин Григорий Афанасьевич Веретенников слыл оригинальным человеком. Он не относился к числу тех вертопрахов, которые изумительно говорили по-французски, мастерски отплясывали на балах мазурку, красиво рассуждали о сочинениях Вольтера и проблемах земледелия, но к тридцати пяти годам проматывали унаследованные от папаш и мамаш имения.
В противоположность им Веретенников вел подчеркнуто грубый образ жизни. Когда бывало настроение, он много кутил и буйствовал и гордился тем, что на своем роскошном экипаже мог во время ярмарочной гульбы наехать на любого мелкопоместного дворянина, не сверни тот с дороги. Но так же неожиданно, как и начинал, прекращал свои пьяные забавы, возвращался в свое родовое имение Зарубино, день-деньской отсыпался, а потом брался за дело. И не было тогда рачительнее хозяина. С рассвета и до заката на любимом жеребце, буланом Витязе, скакал он по просторным своим полям, появлялся то на покосе или молотьбе, то в ригах, свинарниках и коровниках. Грубыми красными руками щупал намолоченное зерно, гладил по спинам свиней, проверяя, чисты они или нет, и на красивом его лице с горящими серыми глазами и маленьким, почти всегда капризно косившимся ртом ни разу не появлялось брезгливого выражения.
Барин Веретенников в свои сорок восемь лет был высок и статен, широк в кости, резок в движениях и едок в речах. Он никогда не любил ужинать в одиночку, всегда приглашал к столу соседей, и наиболее частым его гостем был разоряющийся помещик Порфирий Степанович Столбов, ничтожный человечишка, тянувший из последнего, дабы выглядеть светским. Он приезжал к Веретенникову в отменно сшитом фраке и постоянно поправлял во время ужина салфетку, заткнутую за высокий стоячий воротник. А Григорий Афанасьевич сидел напротив в забрызганных грязью сапогах, потому что только вернулся с полей, в черной грубошерстной блузе и бесцеремонно двигал ярко расписанные тарелки из саксонского фарфора, наполненные самыми тонкими кушаньями.
— Но, мон шер Григорий! — нарочито в нос восклицал гость. — Зачем вы так обременяете себя тяжелым трудом? Эти вечные выезды в поле — в дожди и стужу, копание в навозных кучах.
Залпом осушив полный стакан мадеры, Веретенников мрачно повел лохматыми бровями.
— А поди-ка ты к черту, мон шер Порфирий! Я разделяю людей на две категории: на тех, которые горят, и на тех, которые тлеют, убивая время в возвышенной болтовне о несуществующих идеалах. Так уж лучше сгореть, чем тлеть.
Гость неодобрительно развел руками.
— И еще одного не понимаю, — сложил он бантиком полные лоснящиеся губы. — Столбовой дворянин со столь великолепной родословной, пятнадцать лет прослуживший в лейб-гвардии, и вдруг такое тяготение к грязной навозной земле!
Если по каким-либо причинам Столбов не мог прибыть к столу, Веретенников призывал к ужину своего управляющего, долговязого, с длинным холодным лицом и негнущимися ногами немца Штрома, и не столько предлагал, сколько приказывал разделить с ним трапезу. Разница была лишь в одном: Веретенников ел и пил сидя, а Штром стоя, не смея присесть во время порою изрядно затянувшегося ужина. Беседа их была односложной, а если выразиться поточнее, то скучной. Барин спрашивал, управляющий отвечал. Иногда Веретенников оснащал свои короткие речи страшными ругательствами и обещаниями «добраться и до твоей шкуры». Управляющий глядел на него с глубоко спрятанной ненавистью, но сносил оскорбления терпеливо. В конце ужина, отрешившись от вина и перейдя к десерту, барин задавал ему один и тот же вопрос:
— Высечено по твоему приказанию за вчерашний и сегодняшний день мужицких душ сколько?
— Десять, — отвечал, стоя навытяжку, Штром.
— Верно, — не поднимая распатланной головы, соглашался барин, и щеки его освещались отсветами багрового румянца. — Зря никого не секи, — поучал он, — но и спуску никому не давай. Если по делу, то и пятнадцать душ наказать можно. Время такое идет, что без порки нельзя, — загадочно прибавлял он. — Мужика постоянно в страхе держать надобно — проверенная заповедь и не мною открытая. Тогда и урожай будет получше, и дохода у нас с тобой побольше. Это важнее, чем всяческие там умные журналы об улучшении ведения сельского хозяйства почитывать.
Слова у Веретенникова не расходились с делом. Он и сам наказывал нещадным образом крепостных своих, как старых, так и молодых, как мужчин, так и женщин. Когда на взмыленном Витязе скакал он по деревенской улице, с кнутом за голенищем забрызганного грязью сапога, мужики, истово крестясь, норовили как можно скорее скрыться в своих избах или за плетнями и калитками, лишь бы только не попадаться барину на глаза. С пугливым, затаенным любопытством, чуть приоткрыв занавески окон, наблюдали они за тем, у какой избы осадит барин коня, кого на очередную расправу покличет. И не было еще случая, чтобы Веретенников проехал через деревню тихо. Всхрапывал буланый жеребец, замирая у чьей-нибудь бревенчатой избы, и, по-офицерски гарцуя в седле, Веретенников злым громким голосом выкрикивал:
— Фрол Душников, а ну, выйди сюда!
Окликнутый мужик, бывало, со всех ног бежал по узкой мокрой тропинке через двор и замирал с покорным лицом перед буланым жеребцом.
— Что, барин-батюшка? — спрашивал он оробело.
— Это по твоей вине бычок в стаде вчера на гвоздь напоролся? Ты стадо пас?
— Точно так, барин-батюшка, я стадо вчера на заимку гонял. Через меня это вышло.
— Так вот тебе, негодяй! — Извивалась в воздухе плетка, стонал мужик, закрывая разбитое в кровь лицо, а Веретенников, вторично замахиваясь, приговаривал: — Вот и еще тебе, чтобы неповадно было, а в следующий раз голову сниму, если повторится такое!
— Не повторится, барин-батюшка! — всхлипывая, обещал мужик. — Никогда больше, родной, не повторится. Вовек науки твоей не забуду, сколько бы жить ни пришлось.
Цокали подковы удалявшегося мелкой рысцой жеребца, и Григорий Афанасьевич уже не думал об избитом, ему будто легче становилось от исполненного наказания и чужого истошного крика.
С Андреем Якушевым барин Веретенников столкнулся впервые, когда тому шел пятнадцатый год. Этого крупного не по годам парня, обученного дьячком и читать и писать, взяли в барскую усадьбу конюхом. Был он что ни на есть круглым сиротой. Трудно сказать, каким Андрей обладал секретом, но он так быстро научился объезживать лошадей, что многие диву давались и даже советовали Григорию Афанасьевичу взять его на конский завод, который барин в ту пору собирался обосновать. Но тут случилась непредвиденная беда. Андрейку прихватила лихорадка. Корчась в ознобе, он заснул в ночном, а тем временем пара нестреноженных лошадей убежала. Правда, на рассвете кобыленка Палашка вернулась в табун. А вот любимец Веретенникова жеребец Зяблик исчез вовсе.
Андрейку привел в усадьбу старый конюх дед Пантелей, добрый рябоватый мужик, отслуживший солдатчину и возвратившийся в Зарубино с больными легкими. Впрочем, слово «привел» здесь явно неуместно, потому что Андрейка шагал сам и только спросил за всю дорогу в три с лишним версты:
— Что же это будет, дедушка Пантелей?
— Жаль мне тебя, мальчонок, да пособить твоему горю не могу, — свертывая цигарку, вздохнул старый конюх. — Лучшей утехи ты нашего барина лишил, а норов его тебе хорошо известен.
Каким-то образом слух о побеге из табуна красавца Зяблика их опередил, и, когда они ступили на подворье, у распахнутых дверей конюшни их уже дожидались два дюжих зарубинских мужика, обычно исполнявших «волю барскую», и сам Веретенников, только под утро возвратившийся домой из губернского города. Еще не проспавшийся, с блуждающими, кровью налитыми хмельными глазами, он помахивал зажатым в правой руке арапником. Витой коричневатый хвост плетки извивался в воздухе, как хвост змеи. Да и сам Веретенников, лишенный от ярости голоса, прошипел, как змея:
— Щенок… какого жеребца прозевал. На скачках грозой бы он для всей губернии был, а теперь!..
— Барин, Григорий Афанасьевич, — глядя ему в лицо, без всякой дрожи в голосе негромко заговорил Андрейка, — не наказывайте меня. Слову поверьте, приведу я вам к вечеру Зяблика, вот увидите, приведу!
— Что? — рявкнул Веретенников, бешено скользнув по нему мутным взглядом. — Всыпать ему, мерзавцу, двадцать пять плетей, да покрепче!
Рослые мужики потащили было парнишку на конюшню, но барин сделал арапником отвергающий жест и показал на распряженную телегу, стоявшую посереди двора.
— Здесь! К оглобле привязать и бить. И пусть он в это время телегу по двору моему катит. Вот так!
Взвизгивали плети, и страшные удары обрушивались на широкую, но еще не совсем окрепшую спину подростка.
— Стой! — неожиданно приказал Веретенников. — Прекратить! Не так бьете, холопы. Дайте я его один раз огрею.
Свистнул коричневый арапник и обрушил самый сильный удар, после которого все потемнело в глазах у наказанного. Андрейка вскрикнул и потерял сознание.
— Вот так надо бить! — рявкнул Веретенников. — И если в другой раз станете миндальничать, самих прикажу выпороть! Негодяя бросить в бурьян и до завтрашнего дня к нему не подходить!