Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Цена отсечения - Александр Григорьевич Архангельский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– И если у меня не всегда получается вам сделать все как хочется, то не потому, что я не хочу, а потому что не могу. Реально, не могу. Вы, девочки, не должны на меня обижаться.

– А мы не обижаемся. Только мама не девочка, а женщина…

– Э, милая, ты еще не поняла, как же многого ты еще не поняла, девочка моя, но ты обязательно поймешь. Можно я тебя поцелую?

– Ну ладно, поцелуй. Фу, какой ты мокрый. Хихи. Совсем как твой Джульбарс.

Набрался, назюзюкался; хорошо хоть не икает. Что толку от такого мужика? Скучная работа, вечерний выгул беспородного пса, тупое субботнее катание за город, водка из пластмассовых стаканчиков на обратном пути в электричке, детям выделены чипсы, разговоры про то, как правильно все было в пионерах. Бабы должны дохнуть с тоски, как мухи от холода. А они, заразы такие, не дохнут. Скорей наоборот. Степан Абгарович чувствовал спиной: девчонки довольны, расслабились; им немного смешно, папашка набряк, стал разговорчивый и чуточку слюнявый; но ведь хороший наш папашка, любит и денег дает, день был отличный, и жить вообще-то неплохо. Завтра вот поспим подольше, в Макдональд пойдем.

Люди в вагоне сидели плотно, подвисали на перекладинах, шатались по ходу движения. Таких людей он никогда не видел. Которые так выглядят, так пахнут. Котлетами с зеленым луком, поддельной «паломой пикассо», свежим лаком для ногтей, солярием, хорошим кремом, плохими ботинками, подледной рыбой, лыжной мазью; всем сразу, несовместимо.

Когда (двенадцать все-таки или уже пятнадцать?) он ездил в метро, забивался в троллейбусы, даже как-то раз электричкой добирался к Томскому на первую краснокирпичную дачу, пассажирские массы были другие. Во-первых, действительно, широкие, толстозадые. Сейчас – чем моложе, тем тоньше. Во-вторых, однородные, потертые, советские, и пахли чем угодно – сельдью, уксусом, «Агдамом», желудочным духом плохой колбасы, польской косметикой, дрянью какой-то, только не «Монбланом», пускай фальшивым; цельные были люди, без этой странной смеси французского с нижегородским, бомжовой дикости с парикмахерским лоском. А теперь их словно подменили. То ли вывели новую породу, то ли подправили старую.

Напротив – комичная тетка, рыжие космы накручены, залакированы; нырнула в белую искусственную шубу, нахохлилась: лохматая кукуруза торчит из сугроба. Девушки в коротеньких курточках; на улице холодно, а бока выползают. Бока загорелые, из солярия, но с неправильными пупырышками, простонародные. На груди у них, наверное, милые прыщики. А у девушек, которые ездят в затемненных машинах и состоят при грамотных мужиках, прыщиков не бывает. Даже, наверное, у Даши. Исключено. На целлулоиде прыщики не растут.

Кого он видел в эти годы, с кем соприкасался? В офисе – ровные фемины, размер к размеру, юбка не выше колена, бедра не шире стандарта, прическа хороша, аккуратна, и блеск волос как на рекламе; неотличимы друг от друга. Юноши со скучными глазами, плотный воротник, угол среза – сорок пять градусов, не больше и не меньше; широкий галстук, грамотно подобранный дезодорант. Ничего личного, только бизнес.

Друзья. А где они, эти друзья? Разве что Томский. И то лишь потому, что делить им нечего, прошлое не тяготит, расстались хорошо. А так? Сплошные контрагенты, резвое сияние улыбок, бодрый разговор, полседьмого устроит? Нормально. Хорошо посидели, до встречи. Которой не будет, потому что – зачем?

В ресторанах – жесткая селекция по возрасту, посетители не старше шестидесяти и не моложе двадцати; если появляется старик, то обычно подчеркнуто мерзкий, отмороженный, похотливый, представляет знакомым очередную племянницу-полулетку, а с губы слюна бежит. Старух не бывает вовсе; а у подростков свои тусовки. На улице мелькают примерно такие же, как здесь, но разве их разглядишь? Все на скорости, как в тумане; вышел из машины, нырнул в сияющий интерьер, по пути скользнул взглядом: это кто такой? а, современник, не задерживайся, братец, проходи.

– Граждане пассажиры, братья и сестры, простите, что я к вам обращаюсь! – заныла молодуха, вся смуглявенькая, плотно сбитая, губастая.

– Муж умер, дом сгорел, у ребенка операция! – гундосила она речитативом, как в церкви читают молитву, нараспев.

– Подайте кто сколько может, да пошлет вам Бог здоровья!

Протискиваясь сквозь вечернюю толпу, молодуха зло и прямо смотрела в глаза; не подавшим желала здоровья и счастья, будто насылала проклятье, колдовски крестилась – быстро, дробно.

– Степан Абгарович, вас-то как сюда занесло? Вы не выходите, кстати? – рявкнул ему кто-то в самое ухо.

А это кто такой? Быть не может. Арсакьев.

8

Жанна положила футляр с маячком на подушку, включила навигатор.

По экранчику растекся ядовитый свет, серо-голубой, как мокрый асфальт перед ночной витриной. Проявились, загустели цвета и оттенки: желтенькие трассы, темнозеленые дома. Развернулась подвижная карта, обозначился их район. Проступает их прямоугольник номер восемь… рисунок замер, чуть дрожит, точка прицела мигает. И в точке прицела – она. Жанна. Ее маячок на подушке. И будто нет вокруг ни стен, ни потолка, только страшное небо. Кто-то непонятный, безразмерный ее же глазами глядит на нее из космоса. Равнодушно, холодно, насквозь. Такое чувство, что сейчас нажмут гашетку. Как же неуютно жить. Господи, помилуй меня, грешную, как неуютно. И нету никого, кто защитит. Царапнуться бы щекой о неприятно-жесткий подбородок, спрятаться на груди, нырнуть под тяжелую руку. Где Степа сейчас? С кем он? О чем говорит? Был бы маячок у него в телефоне, она бы знала. И не мучалась догадками. А может, мучалась бы еще сильнее. Но пока что маячок у нее.

Всем хороша огромная квартира. Праздный простор, блаженное бродячее безделье, из уголка в уголок, с диванчика на диванчик. Окна откроешь: обступает внутренний покой двора, деревенская тишина столичного центра; где-то там, вдали, сыто урчат машины, гоношит сигнализация; птичий щебет детей на площадке вызывает острый приступ зависти и вспышку восторга; ранним утром и вечером туго звонят колокола, и тонкий сквозняк змейкой ползет по твоим следам. Но как только нагрянет тоска – пиши пропало. Мечешься по бесконечному пространству, ползешь сквозь анфиладу, возвращаешься по коридору, заглядываешь туда, сюда – нигде не сидится, и снова попадаешь в исходную точку. Как в игровом компьютерном кошмаре; за тобой гонится черный ужас, направо, налево, налево, направо: стоп, а здесь-то мы уже были? и дальше куда? Никуда. У вас осталось четыре жизни.

Три главных человека было в ее жизни. Мамичка, Тёма и Стёпа. Папичку она обожала, это он ее вылепил, обучил всему; она и до сих пор живет с оглядкой на него; и все-таки он навсегда остался там, в детстве, в юности: смотрит на нее издалека, прикрывшись от света ладонью, и она оглядывается на него; он все меньше, меньше, уже на линии горизонта, скоро исчезнет. Папичку вытеснил Стёпа; он стал для нее самым умным, самым сильным. Когда родился Тёмочкин, Стёпы как бы стало – вдвое больше. Ей первым делом показали маленькую пипу: дескать, мальчик, мальчик! votre fils! а она смотрела снизу вверх на недовольную рожицу. Это был Мелькисаров, крохотный, смешной до невозможности… Но все-таки, совсем немного – это был и папичка, с его скептической улыбкой, дескать, знаем сами, как надо жить… А мама была – навсегда одна, ничто ее не удваивало, не продолжало, только Жанна. Они обе одинаково говорили от имени маленького Тёмы: я поел, мне чего-то спать не хочется, как я хорошо обкакался. Маме в Томске становилось плохо – Жанна просыпалась от ледяного укола: вставай! Когда же ей самой хотелось встречной ласки – телефон, как по заказу, в эту самую секунду содрогался длинными гудками. Межгород! Мамичка.

Мамину смерть она проморгала; как это могло случиться – непонятно, просто не вмещается в сознание. Это был 2003-й, октябрь. Только-только начались каникулы; она хотела повезти сыночка в Болонью, где древние красные башни, оттуда податься в Равенну, там золотисто-зеленые мозаики, и, может быть, в Римини, пройтись вдоль берега, вдохнуть последнеее осеннее тепло. Но Степа уперся: Байкал. Холодно, не холодно – неважно; перетерпим. Зато какая мощь и красота!

Красота началась по дороге в Листвянку. Дождь косо расшибался о стекло, отбивал чечетку на крыше джипа; трасса, как трамплин, взлетала вверх – и плавно оседала на спуске; сквозь водяное марево внизу мерцало чем-то красно-желтым; казалось: ты смотришь откуда-то сверху – на себя, свою машину, узкую бетонку и бесконечный березняк, переходящий в ельник; вдруг по правую руку развернулось черное озеро, распаханное ливнем; вот это и был настоящий простор, а прежний пейзаж в одночасье скукожился, померк: словно бы бинокль перевернули. Тёмочка смотрел во все глаза, не отрываясь; Стёпа с интересом глядел на Тёму; а Жанна видела обоих и тихо радовалась: это было счастье.

На следующий день погода стихла. Тучи разорвало, пробилось холодное солнце. Они гуляли с Тёмой по осклизлой набережной, внюхивались в клейкий запах копченого омуля, осторожно брали губами с пластмассовой ложки оранжевую мелкую икру: пересолили! И с удовольствием поджидали Стёпу, который пробовал договориться о большой воде. Никто не соглашался покидать пределы бухты, риск; но жадность все же пересилила; они взошли на палубу баркаса, сели под навес – и тут же их заколотило, затрясло: мотор заработал громко, бурно, как движок на старом тракторе, мутно запахло соляркой, и навстречу им двинулся ясный простор.

Оглядываться на берег совершенно не хотелось, только вперед, вперед – туда, где обрывается кромка далеких холмов и остаются только небо и вода. Баркас на повороте накренился, на палубу плеснулась короткая волна; Тема ринулся, успел зачерпнуть ладонью: ему рассказывали, что это море – пресное, он захотел немедленно проверить. Стёпа встал и мужественно загляделся вдаль; ему очень шло моряцкое выражение лица. Но минут через десять-пятнадцать он крикнул поддатому капитану: чуешь? Тот рявкнул: чую! разворот.

Перекинувшись через холмы, над озером распространилась сизая полоска, расплывчатая, волокнистая, как будто выпустили дым из курительной трубки. Жанна оглянулась: над берегом образовалась завеса, потемней и погуще. И справа, над железной дорогой, нависла неприятная синева… Пока баркас описывал дугу для разворота, разроненные тучи на страшной скорости помчались навстречу друг другу, к центру озера; яркий световой круг над Байкалом сужался, и чем он становился уже, тем казался ослепительней; вдруг раздался мгновенный ветер, в уши ударила боль; поднялись крутые волны, края у них были острые, как сколы… Минута-другая, и все бы…

Возбужденно отобедав ухой и омулем с картошкой и выпив за счастливое спасение, нечаянную радость, они вернулись в гостиницу. На пестром покрывале валялся телефон; на экранчике белела надпись: непринятых звонков – 34… Через два часа, обгоняя надвигающийся вечер, они уже неслись по омской трассе. Тёма дремал у нее на плече; Стёпа вцепился в руль и молчал; ей тоже не хотелось говорить; она обледенела, замерла. И все пыталась осознать: ну как это, мамички нет? как это – нет? почему?

Больше ей никто и никогда не звонил в ту самую секунду, когда становилось тоскливо. Звонила – только она сама.

По Москве уже ровно одиннадцать; в далеком Веве еще девять; Тёмочкин будет сердиться, ну и пусть, нету никаких сил терпеть.

– Да, срочно нужен; да, мадам, прошу прощения, мы знаем распорядок; хорошо.

Английский выучи как следует, ты, дура, а потом возникай.

– Тёмочка, сыночек, это мама.

– Слышу, не глухой. Что ты звонишь?

– Очень соскучилась, хотела услышать твой голосок.

– И ради этого нарушила порядок? Ты же знаешь, что здесь звонят по расписанию. Или в крайнем случае. Что за крайний случай, мама?

– Ну, Тёмочка, может маме стать нехорошо? когда ей нужна твоя поддержка?

– К папе сходи, он поддержит. Точно ничего специального не случилось? Тогда спокойной ночи.

– Как ты с матерью разговариваешь?

Гудки.

9

– А вы, Олег Олегович, как тут очутились?

Олег Олегович Арсакьев, по прозвищу Оле-Оле, был твердый и ясный старик. Маленький, ехидный. Говорил громко, торопливо, мысли бежали вперед, обгоняли нечеткую дикцию. Запутавшись, чертыхался, тряс розовыми щечками, поправлялся: эт-самое, я что хотел сказать. И продолжал клочковатую речь, опаздывая отвечать на встречные вопросы.

– Кого-кого, но только не вас, Мелькисаров. Я? мы что, мы люди вольные, пенсионеры, можно сказать, с утра до вечера ничего не делаем, а вы? Орлы! бдите, где еще кусочек тяпнуть. Еду вот, ненавижу пробки, нервы сдают – старик, что с меня взять? Отпустил водителя и еду. Могу себе, так сказать, позволить. Эт-самое, я что хотел сказать? Вы сейчас выходите? Заглянем в ювелирный, внучке закажу колечко: девка сессию сдала, горжусь.

Мелькисаров знал миллионеров, продолжавших ездить на метро и даже не имевших собственных машин: хорошие хирурги, модные архитекторы, адвокаты второй руки. Их небольшие миллионы когда-то копились вручную; стопки конвертов росли в допотопных обтерханных сейфах, туго набивали их, как детские монетки набивают брюхо глиняной свиньи. Потом клиенты приезжали к Мелькисарову: ближе к ночи, дрожа от страха. Оставляли деньги под расписку, на доверии. Мелькисаров по своим каналам выводил наличку за рубеж. Но не в кичливый Лондон или всемирный Нью-Йорк, а на тихонькую цюрихскую биржу; был у него там человечек – вечером писал непонятные книжки про Герцена, а днем хорошо торговал. Раз в год миллионеры из метро приезжали за своим процентом. Брали опять же наличными. Конверты снова попадали в сейфы, денежки складировались и копились. Через год их привозили Мелькисарову, он принимал на счет, писал бумажку от руки, и все повторялось с самого сначала: круговращение денег в природе.

Но Арсакьев – другое дело. Происходил он из военных инженеров, был образцовым технарем и настоящим доктором наук. Протестных писем против власти не подписывал, но никогда и не подгавкивал: долой! осуждамс! одобрямс! Жил наособицу, отдельно. Летом байдарка, костры и гитара, туманы-запахи тайги, комариная чесотка, смачный чернозем под ногтями и детские ссадины на костяшках. Зимой неподъемные горные лыжи, шерстяные шапочки, Домбай, Карпаты, Цахкадзор, красноватый загар, неисполнимая мечта об Альпах. Весной и осенью романы, разводы, выволочки в парткоме, женитьбы на женах друзей. Хорошая жизнь без печали и денег.

Кооперативы он проспал; когда очнулся, было поздно. Ни хорошей жизни, ни денег. Влюбчивые девушки исчезли за толстыми стеклами чужих мерседесов; друзья поскучнели; их жены оплыли, обрюзгли, надели просторные платья в цветочек и стали отвратительно ворчливы. Отвррратительно! Можно было сдаться и помчаться по течению вникуда, как несутся бесхозные бревна на быстром алтайском сплаве. А можно было собраться в пружину – и дать нахальной жизни последний решительный бой.

Оле-Оле засел за книжки и журналы, почертил тут кое-что, поднял старые средмашевские связи, уболтал американцев, ввел в правление двух нужных евреев. И научился продавать коммерческие спутники под ключ: от чертежа до космодрома. Он обожал на загородном пати, когда уже как следует стемнеет, а гости разгуляются, развеселятся, отвести кого-нибудь малознакомого в сторонку, показать на сгущенное, мрачное небо: видите точку – ну эту, на два дюйма от Полярной? движется которая? мигает? моя! Нет, вы прикиньте, прикиньте! Сами! с нуля! поднялись, из самой, понимаешь, дряни! Значит, могём! Ну полный, в общем-то, обалдемон.

И с такой же решительностью, в одночасье, он объявил, что уходит. Насовсем, навсегда. Надоело. Вилять, подлаживаться, суетиться. До свидания, спутники! здравствуй, свобода. Арсакьев наделил детей прижизненным наследством и стал с веселым удовольствием раздавать оставшиеся денежки способной инженерной молодежи.

Как следует они сошлись давно. Пересекались в общем курчатовском круге, обсуждали перспективы электронной почты, а весной девяносто второго совместно попали в Америку. Их поселили в крохотном клубном отеле, для немощных миллионеров, уставших от тягучей жизни. Заселяли ночью, очумелых; Мелькисаров проснулся к полудню, вышел, посмотрел по сторонам.

Со второго этажа, где были номера, бордовая мохнатая дорожка спускалась в ресторан; лестницу посередине рассекала непонятная перила. Медная, блескучая, весомая. Чуть ниже обычной, чуть толще. Мелькисаров стал гадать, зачем она? Сзади, из бархатной глубины коридора появились Арсакьев и великий начальник Чубайс. Начитанный Олег Олегыч учено разъяснял устройство кредитной карты; Чубайс не верил: да как же так? на месяц? деньги? без процентов? это полный бред.

– Что вы, эт-самое, тормозите, господин товарищ Мелькисаров? Не задерживайте очередь. Я вам, Чубайс, точно говорю: кредитовать бесплатный месяц – выгодно! Да что ж это такое, чесслово. Мелькисаров? кушать пора, столовку закроют, это вам Америка, тут все по расписанию. А, я понял! вас перила смущает? Я уже разобрался, молодежь! Проходите вперед, покажу.

Лицо Арсакьева изобразило полное старческое безмыслие, он заковылял по лестнице, как должен ковылять столетний владелец табачной компании; вдруг нарочито пошатнулся, обеими руками схватился за среднюю перилу и доблестно устоял.

– Поняли теперь? То-то. Вам думать об этом еще рано, а нам, старичкам, полезно. Шейка бедра – не жук чихал, сломаешь, пиши пропало. Но вперед, вперед, к раздаче; что вы за мистеры-твистеры, если на раздачу не спешите? Пива, впрочем, не нальют, и не надейтесь, тут слишком солидно; придется нам выпить винца. Калифорнийское, жидочек, но терпимо. И бесплатно! Пропустите старика вперед.

Теперь они стояли на станции «Площадь Революции», где бронзовые герои напряженно засели на корточках в арках. Потоки людей выливались то слева, то справа; кто-то из пассажиров хватался за нос скульптурной собаки, кто-то за приклад ружья, колено санитарки и чеку гранаты. Скульптуры – потемневшие до черноты; натертые носы, приклады и колена блестят самоварным золотом; какой-то тайный культ, служение подземным богам.

– Что, впечатляет, Степан Абгарыч? То-то. Значит, вы давно метро не навещали, все в порядке, а то я уже грешным делом подумал, случилось что?

Говорить приходилось на крике и время от времени – замолкать, дожидаясь, когда проедет поезд; Арсакьеву на это не хватало терпения.

– Не навещал, Олег Олегович, решил развлечься.

– А, барские забавы, значит. Как Пушкин в красной рубахе на ярманку. Понюхать, так сказать, народной жизни на десерт. А я, знаете ли, как стал вольным благодетелем, могу решать, кому должен, кому не должен, какие правила блюду, какие нет. (Раздраженная пауза.) Такое, доложу вам, удовольствие! В метро вот позволяю себе съездить. Быстрее, веселее, когда не час пик. Вообще: никто не должен, никому не должен, благодать! Вот про жизнь рассказываю внукам, у меня уже трое внуков, знаете? (Пауза.) Эт-самое, я что хотел сказать, проводите меня до ювелира? Пересядем в сторону Театральной, и поедем? Все равно же катаетесь почем зря. А то я по-стариковски болтлив стал, в метро один недостаток, поговорить не с кем. (Пауза.) Надо нанять сопровождающего, чтоб такая была дорожная сиделка для словесного недержания, как полагаете? Нет кандидата на примете? Или водителя переучу в сопроводителя. Ну как, пойдемте?

– А почему бы и нет? мне тоже делать, вообще говоря, нечего.

– Что? – не расслышал Арсакьев.

– Пойдемте, говорю!

– И хорошо. У вашей жены какой размер среднего пальца? а у моей внучки шестнадцать. Хорошая девчонка, я доволен.

Они перешли на «Театральную», нырнули в вагон, изумились. Вдоль стены напротив входа были убраны сиденья и под крышей, вдоль, протянуто музейное освещение, ровное, чистое; вместо бесполезных окон тут сияли внушительные копии акварелей. Слегка покачиваясь в такт движению, пассажиры изучали очень яркие подсолнухи, темноватый зимний лес, освещенный медицинским светом сине-белой луны; на богатом натюрморте красовались обильные черные розы, чайничек и чашка из набора гжели, разнообразные фрукты лежали и справа, и слева, и даже за хрустальной вазой, чтоб их было полноценно много; подсохший мандарин полуочищен, спираль из кожуры сползала по скатерти малинового бархата… Под картинами были привинчены большие таблички из меди; фамилия художника, название…

Арсакьев покачал головой:

– Вот это маркетинг!

10

Завершающийся паубертат. Все хочется и ничего не можется. Или можется, но нельзя. Вот и бегает от себя по кругу; подозревает подвох, боится смерти, ненавидит жизнь. В последний свой приезд он так растревожил Жанну! Вытянулся, побледнел, кожу взрыхлили синеватые прыщи. Ни с кем не хотел общаться, ни со своими, ни с чужими. На вопросы отвечал односложно, да, нет, не знаю, может быть, нормально. За общим столом сидел сутулясь, сверкал глазами из-под челки, противно скреб по тарелке вилкой, зная, что маму коробит от этого звука; при первом удобном случае уходил к себе и утыкался в компьютер. Мальчик бродит по Интернету? извращается в порносайтах? изнуряется онанизмом?

Как-то Жанна не выдержала, и, почти презирая себя, решилась подглядеть. Мягко, по-кошачьи, подкралась к Тёминой двери, встала на колено у замочной скважины, прищурилась. И пришла в окончательный ужас. Бедный ее сыночка сидел за столом и упорно счесывал белую перхоть на полированную черную поверхность. Ковырял под волосами, стряхивал ошметки кожи, снова ковырял.

Наковырявшись, смел перхоть на пол, засветил экран и стал остервенело строить новую цивилизацию. На подвижной зыбкой карте возникали города и страны, перемещались континенты, из темных шахт взлетали искрящие ракеты, полчища врагов пересекали родные границы, и при поднятии российского флага звучал иноземный гимн. Потом Тёма усыпил свою цивилизацию, нырнул в Инет и что-то быстро-быстро, мелко-мелко стал писать убегающим шрифтом.

Хорошо было прежним мамашкам; заказала двойные ключи от стола, незаметненько вынула тайный дневник, почитала, приняла превентивные меры; теперь не то. Не зная ника, бродить по Интернету все равно что просеивать песок на берегу – в надежде отыскать золотую сережку с остреньким камушком в сердцевине. Жанна все ходила кругами, поджидала: вот Тёмочкин отлучится, просмотрим список посещений; если дело плохо, папа должен будет с ним поговорить. Но Тёмочкин паролил вход.

Степа спокойно выслушал ее лепет, снисходительно потрепал по щеке: Рябоконь, тут же локальная сеть, в чем проблема? Как только Тёмочкин снова заперся в комнате, они пошли к Степану в кабинет. Муж несколько минут поколдовал, ненадолго затих, что-то такое сам почитал и предъявил ей:

– Любуйся.

Никакого порно на экране не было. Окно компьютера усеяно обрывистыми текстами, узкими, как ленты телеграммы. Над каждым – вычурная мордочка и непонятное синее имя. Kozmatyj был похож на дикого гота, Patriot – на тевтона в рогатой каске, рыжая brunhilda поражала размером груди и надежностью широко расставленных ног, Kantonist подозрительно напоминал их Тёму, только волчьи уши подрисованы и глаза прикрыты черными очками.

Kozmatyj пугал, что Жыды и Чюрки скоро на голову сядут, назовут всех Фошыстами. Полный писэээц. Brunhilda крутила хвостом, намекала: у Жыдов и Чюрок такой обрез спицально зделан, штоб вы ни магли так долга, как они. Сабщити свои пылефоны, плиз. Patriot разоблачал Brunhildu, называл ее пилятью.

Письмо Kantonista написано было по-русски, но латинским шрифтом; читать невероятно трудно; прокручивая мышку, Жанна медленно распутывала мысли, и все боялась сбиться, не понять.

Kantonist писал про то, что напрасно тратятся силы; обличать Жыдов и Чюрок – пустое дело: они – грибок; а что с грибка возьмешь? У него такая работа – размножаться. Пока не вытравят. А дальше ее мальчик в черных очках и с нарисованными волчьими ушами уходил в такие дебри!.. Он с папиной крейсерской скоростью перескакивал через столетия, умножал годы на километры; по Тёмочкину выходило, что Русская земля возникла в тот год, когда Москва присоединила Ярославль. Высшая точка развития – Тёмочкин год рождения, 1991-й; Русский Солдат стоял тогда на Кушке, на Одере, в Кенигсберге, на острове Русском. Русский солдат на острове Русском! 539 лет почти непрерывного роста, сто девяносто шесть тысяч семьсот тридцать пять дней, плюс високосные, 25 на столетие, примерно 1 135. Минус переносы дат; около двухсот тысяч. Короче, все плюсуем, делим, умножаем; ежедневный рост на 400 квадратных метров. Ежедневный! А потом взяла и ссохлась Русская плоть.

Что же, спрашивается, делать? Ушастенький кантонист захлебывался от вдохновения, слова стрекотали, уносились вдаль; нужно разрастаться в Сети, откладывать в ней личинки, мы обязаны унести с собой русский язык в эту новую землю без почвы. И создать Россию без России. Поверх всего мира. На меньшее он не соглашался.

К посланию Кантониста Тёмочкина были подвешены свежие комментарии.

Kozmatyj: многа букафф скока тибе старечог?

Brunhilda: ыыыыы! кто такая спора? Знаю тока сперохету. OO?

Patriot: ето не засланой Жыд? Больно Их хвалед. Имхо!

…Час от часу не легче; уж лучше б порнографией увлекся. По крайней мере, проще и понятней, без психоза и надрыва, излечимо. Степа попытался успокоить:

– Рябоконь, ты не дергайся так. Ну да, ну бредовые мысли; подумаешь тоже, он же подросток, жизнь большая, поправит. Перегорит. Ты лучше посмотри, что ему в ответ написали.

– Спасибо, видела.

– Ты дальше посмотри.

Скрипнуло мышиное колесико, на экран заползло письмо, опять латиницей по-русски. На картинке – синие девические глазки, и больше ничего. Имя – Iohanna. Послушай, Кантонист, не слушай никого, только слушай – Меня!!! что они могут понять? Девочка пишет из Лондона; родители слупили денег и отправили куда побезопаснее. Все вокруг нее чужие; и русские хуже всех: для них Россия – рашка, и кроме бабок от нее ничего не ждут. Как помещики от деревень – во времена Толстого. Но может быть, мы с тобой – не чужие? Подумай. И подпись: Я.

– Что ж, умилительно. Международная любовь.

– Или виртуальная маска. А под ней недобритый хакер.

После ужина Жанна решила все-таки поговорить с Тёмой. Долго и уклончиво бормотала про дружбу народов, про то, как в новом поколении распространяются националистические умонастроения, и это очень опасно…

– Что, засекли? залезли в блог? Молодцы, следаки! Ты не бойся, мамочка, этих урродов я расфрендил и навсегда забанил. Других найду, чтобы хоть полторы извилины было. А в общем, отследили и отследили, теперь по крайней мере знаете, что я по жизни думаю.

Тёма выпятил нижнюю губу, засопел. Жанна начала говорить; как ей казалось – убедительно. Про то, что Тёмочкин – сам инородец, папин папа армянин, а мамина мама на четверть еврейка; живет он в кантоне Веве, и доучиваться будет в Лозанне, и работать останется там же, и женится на какой-нибудь француженке, а может быть, и на берберке, и Жанна станет бабушкой маленьких полунегритят. Куда тебя понесло, Тёма?

– Я русский, мама. Русский, сибирский, фамилия – Рябоконь. Я давно и навсегда определился. А где я буду жить, неважно. Я же не просил меня отправлять за границу.

– Так папа решил.

– Решил и решил. Закрыли тему. И больше не будем об этом.

Окончательно набычился, голову опустил, правую ногу выставил вперед. Со страшной, давящей силой рода в нем проступил отец; один в один, не отличишь, только на тридцать четыре года моложе.

11

Они зашли в салон какого-то бронницкаго ювелира. Олег Олегович сощурился, склонился над витриной, как старый часовщик над механизмом, стал нудно и неспешно выбирать: а это покажите, а вот это, а вот то. Продавщица не умела скрыть раздражения; скоро смену сдавать, а тут дедок с лохматым кренделем. Ничего не купят или возьмут стандартную брильяшку на двоих, а ты опять наводи порядок, и премии никакой. Шестнадцатый размер им подавай; небось, педофилы.

– Простите, господа. Через пять минут мы закрываем. Брать будем что, или как?

– Пожалуй, вот это.



Поделиться книгой:

На главную
Назад