Роберт Арден, отец Мэри Арден, был богатым землевладельцем. Ему принадлежали две фермы и более 150 акров земли. О таких фермерах Уильям Харрисон писал, что они «обыкновенно живут богато, содержат хорошие дома и ездят в поисках выгоды… выпасая скот, торгуя и имея слуг, приумножают свое богатство». Роберт Арден был, по существу, самым состоятельным фермером и крупнейшим землевладельцем в Уилмкоте. Сама деревня находилась в трех милях от Стратфорда, на месте, расчищенном от леса; у самого края того лесного массива, от названия которого произошла их фамилия. Ардены с молоком матери впитывали чувство особой причастности к этой земле.
Они жили в одноэтажном фермерском доме, выстроенном в начале шестнадцатого столетия, с амбарами, хлевом, голубятней, поленницами дров, водокачкой и пчельником. В хозяйстве у Роберта Ардена были быки и волы, лошади и телята, жеребята и овцы, пчелы и куры. Овес и ячмень росли в огромных количествах. Мать Шекспира, как и отец, выросла, ощущая себя частью этого работающего хозяйства. Самого Роберта Ардена, может быть, лучше всего охарактеризовать так: он был из старинной породы фермеров, притязавших на благородное происхождение.
Сохранилась опись его владений. Среди них и фермерский дом в Сниттерфилде, где жил Ричард Шекспир с семьей, и дом в Уилмкоте. В последнем имелись столовая и вторая спальня, а также кухня; но все равно жилье было тесновато. У Мэри Арден было шесть сестер, и она выросла в обстановке, где за внимание и любовь приходилось бороться. В описи также перечислены столы и лавки, шкафы и маленькие столики в столовой или главной комнате; имелись также полки и три кресла. Следуя этим немудреным записям, мы можем обставить комнату шестнадцатого века в своем воображении. Во второй комнате находились перина, два матраса и семь комплектов постельного белья, а также полотенца и скатерти, хранившиеся в деревянных сундуках.
Для украшения комнат, а заодно в назидание их обитателям, развешивали декоративные ткани с изображением античных или религиозных сюжетов: Даниил в пещере со львами или осада Трои; гобеленам предназначалось господствовать над относительно скромной обстановкой фермерского дома. По отцовскому завещанию Мэри Арден достался по крайней мере один из этих гобеленов, который, скорее всего, закончил свое существование на стене в доме на Хенли-стрит. В «Макбете» Шекспир говорит о «детском страхе при виде нарисованного беса»[34], а Фальстаф упоминает «Лазаря в цветных одеждах»[35].
Когда Мэри Арден вошла хозяйкой в дом на Хенли-стрит и повесила там гобелен из родительского дома, ей шел восемнадцатый или девятнадцатый год. Ее муж был десятью годами старше и, как мы видели, уже начал набирать вес в обществе. Мэри была младшей из дочерей Роберта Ардена и, возможно, самой любимой. Из всей родни ей одной был оставлен определенный надел земли. Отец завещал ей «всю землю в Уилмкоте, зовущуюся Эсбис, и весь урожай с нее после сева и пахоты». Из этого можно сделать вывод, что она была практична и на нее можно было положиться. Ни один фермер не оставил бы землю дочери, неспособной вести хозяйство. Мэри была здоровой и сильной, родила много детей и дожила до шестидесяти восьми лет. Можно смело представить ее себе энергичной, умной и находчивой; выросшая вместе с шестью сестрами, она, вероятно, научилась быть уступчивой и покладистой. Знала ли она грамоту, неизвестно, но ее подпись отличается четкостью и даже изяществом. Во всяком случае, держать в руках перо она умела. На ее личной печати было изображение скачущей лошади, что символизировало быстроту и усердие. Сам факт наличия печати свидетельствовал о почтенности и богатстве владельца. Шекспир не оставил никаких заметок о ней, но высказывались предположения, что ее черты просматриваются в сильных материнских характерах из его пьес — Волумнии, восхваляющей успехи Кориолана, графини, напоминающей Бертраму о его долге, герцогини Йоркской, бранящей короля Ричарда[36]. Возможно, что умные и возвышенные молодые героини шекспировских комедий тоже в каком-то смысле обязаны своими качествами матери автора. Семейный дом на Хенли- стрит можно увидеть и ныне; он сильно изменился, но вполне узнаваем. Первоначально это были два (или, возможно, три) дома, каждый со своим участком и садом. Дом стоит в северной части Хенли-стрит, на краю города, узкие окна смотрят прямо на улицу; укрыться от посторонних глаз было трудно. Позади дома за пределами сада находилось место, известное как «городские ямы»; в сущности, это был пустырь, через который шла заброшенная дорога.
Сам дом был построен в начале шестнадцатого века в обычном для того времени стиле: каркас из дубовых брусьев, глинобитные стены, соломенная крыша. Потолки белили, а стены покрывали расписными матерчатыми обоями или резными деревянными панелями. Дерево было светлее, чем современные имитации «тюдоровского стиля», когда его окрашивают в черный и темно-коричневый цвета. Штукатурка была обычно бежевой; в целом это давало живое или, по крайней мере, светлое ощущение. Чисто черный или белый цвета применяются при реставрации тюдоровских помещений ошибочно; современники Шекспира использовали гораздо более тусклые цвета и тонкие оттенки. Деревянная мебель была, как уже было перечислено в описи Роберта Ардена, стандартной для хозяйства того времени, — стулья, простые столы и табуретки. Полы делали из дробленого уилмкотского известняка и устилали камышом. «Коврами», если они имелись в хозяйстве, покрывали столы. У стены мог стоять буфет с выставленной напоказ посудой. В «Ромео и Джульетте» старший слуга распоряжается, расчищая после обеда место для бала: «Прочь эти складные стулья, отодвиньте этот буфет да присматривайте за посудой»[37].
Это был обычный дом с шестью отдельными комнатами, нижний и верхний этажи соединялись шаткой лестницей. Сразу за входом располагалась просторная комната с большим камином; перед ним семья усаживалась обедать. В задней части дома находилась кухня с набором утвари: вертелом, медными котелками и кожаными бутылями. За столовой следовала гостиная, бывшая одновременно и спальным помещением, где сама кровать служила ценным экспонатом. Стены здесь обильно украшали резьбой. Наискосок от столовой, по другую сторону коридора, находилась мастерская Джона Шекспира, где он со своими подмастерьями трудился над шитьем перчаток. Тут же эти перчатки и продавались, створчатое окно распахивалось прямо на улицу, и атмосфера тут была совсем иная, нежели в других частях дома. Шекспир с раннего возраста знал, чего требует публика. Этажом выше находились три спальни. Шекспир спал на камышовом матрасе, уложенном на веревки, натянутые на деревянную раму кровати. На чердаке спали слуги и подмастерья. Для торговца такой дом был большим и говорил о достатке и умелом ведении дел.
Дом полнился шумом, деревянные стены легко пропускали звук; сидя в одной комнате, можно было отчетливо слышать, что говорят в другой. Скрип дерева и звук шагов сопровождали любое действие. Шекспировские пьесы несут безошибочный отпечаток детства на Хенли-стрит. Там есть засорившиеся печи, коптящие лампы, там стирают, чистят, метут и смахивают пыль; много упоминаний о кухне: варится, жарится и тушится всевозможная еда, рубится мясо; попадаются плохо пропеченные торты и непросеянная мука, на вертеле крутится кролик, месят тесто. Женщины в пьесах выполняют работу, которая считается «женской», вяжут и вышивают. Но встречаются и плотники, бондари, столяры — этими ремеслами занимались на заднем дворе дома Джона Шекспира. Ни один из елизаветинских драматургов не уделял столько внимания деталям домашнего быта. Шекспир сохранил редкостную связь со своим прошлым.
Поэтому быт так непосредственно врывается в его пьесы. При стратфордском доме, как и при большинстве домов в округе, имелся сад. Образ сада у Шекспира встречается в самых разных ситуациях, принимая реальные или символические черты. Сад, заросший сорняками, воплощает собой упадок. Шекспир знает о прививке саженцев, обрезке ветвей, знает, как вскапывают и удобряют землю. В «Ромео и Джульетте» есть образ ползучего растения, которое прижимают к земле, чтобы оно пустило новые корни. Вряд ли эта картина придет на ум городскому писателю. В целом в пьесах упоминается ю8 разных сортов растений. В садах Шекспира зреют яблоки и сливы, абрикосы и виноград.
Цветы в его пьесах явились оттуда же, откуда и он: примула и фиалка, желтофиоль и нарцисс, первоцвет и роза — дикой порослью заросло все вокруг. Достаточно было закрыть глаза, чтобы увидеть их снова. Шекспир употребляет местные названия полевых цветов, такие, как crow-flowers («вороний цвет») в руках Офелии или cuckoo-flowers («кукушкин цвет») короля Лира; «анютины глазки» он называл уорикширским словом love-in-idleness («праздная любовь»). Он назьюает чернику ее местным названием — bilberry, а стебельки клевера — honey-stalks («медовые столбики»). На том же диалекте одуванчик зовется golden lad («золотой парень») до тех пор, пока не становится chimney-sweeper («трубочистом»), когда его белые споры разлетаются на ветру.
Так, в «Цимбелине»:
Слова из детства обступали его всякий раз, когда в воображении возникали луга и сады. Ни один поэт, кроме Чосера, не восславил так очарование птиц, будь то снижающий полет жаворонок или ныряющая птица-поганка, храбрый вьюрок или безмятежный лебедь. Всего у Шекспира упоминается около шестидесяти видов птиц. Ему известно, например, что стрижи вьют гнезда на голых стенах. Из певчих птиц он отмечает дроздов. Самые зловещие — сова и ворон, ворона и сорока. Он знает всех и отслеживает их путь в небе. Птица в полете завораживает его. Ему невыносима мысль, что птица может попасться в силок, что ее вообще можно поймать. Он любит движение и энергию, инстинктивно ощущая нечто сходное в собственной натуре.
ГЛАВА 7
Вокруг дома и сада на Хенли-стрит существовал свой мир. Стратфорд был глубоко консервативным и традиционным городом. Ядро его составлял небольшой сплоченный семейный клан, в котором все были объединены и поддерживали друг друга. Входили в него и Шекспиры. Семьи и соседи были естественным образом связаны между собой. Сосед значил больше, чем просто мужчина, женщина или ребенок, жившие на той же улице. Сосед — это тот, к кому ты обратишься за помощью в трудное время и кому в свою очередь тоже поможешь. От соседа ждали основательности, трудолюбия, надежности.
Многие жители Стратфорда были родственниками по крови либо свойственниками, и оттого город можно было рассматривать как одну большую семью. Друзья часто считались «кузенами»: так, Шекспира называли «кузеном Шекспиром» те, с кем он заведомо не состоял в кровном родстве. Это также укрепляло взаимные связи. Джон Шекспир в должности мэра был «отцом» городу не меньше, чем своим прямым отпрыскам. Родовая преемственность имела большую силу. Она вызывала чувство принадлежности к земле предков и хозяйское отношение к ней.
Хенли-стрит может служить моделью этого относительно небольшого и закрытого сообщества. Путник выходил на нее со стороны Бридж-стрит, миновав гостиницы «Медведь» и «Лебедь», стоящие по обеим сторонам дороги. Вдоль середины Бридж-стрит тянулся ряд строений, называвшийся «Мидл-роу». По обе стороны от него помещались более просторные лавки и гостиницы. Возле Хай-Кросс, где Джон Шекспир держал лоток в ярмарочные дни, улица разветвлялась на Хенли- стрит и маленький южный придаток Вуд-стрит. На самой Хенли-стрит располагались лавки, наподобие той, что была у Джона Шекспира, и дома. Как и на многих средневековых улицах, публика там проживала разношерстная.
Ближайшим соседом Шекспира с восточной стороны — ближе к Бридж-стрит — был портной Уильям Веджвуд. Иными словами, дом портного стоял рядом с домом перчаточника. У портного были еще два дома на той же улице, но он в конце концов был вынужден покинуть Стратфорд. Выяснилось, что он «женился вторично при живой первой жене» а также его обвиняли в том, что он «вел себя вызывающе высокомерно и устраивал драки на пустом месте, ссорясь с почтенными соседями». Подобное соседство могло быть неудобным, и юный Шекспир наверняка быстро ознакомился с причудливыми свойствами человеческой натуры.
За домом Веджвуда стояла кузница Ричарда Хорнби, который, среди многого другого, выковывал цепи для местных узников. Он использовал воду из ручья, протекавшего мимо его дома. Портной Веджвуд и кузнец Хорнби, похоже, возникают в шекспировском «Короле Иоанне», где горожанин Хьюберт замечает:
Это сценка прямо из жизни.
У Хорнби было пятеро детей; несомненно, все они играли на улице. В одной семье с Хенли-стрит было семеро детей, в другой — четырнадцать. Шекспиру-ребенку невозможно было хоть немного побыть в одиночестве. Такая открытая уличная жизнь города воскресает в «Ромео и Джульетте», «Двух веронцах», «Укрощении строптивой» и «Виндзорских насмешницах». Ее отражение мелькает в Венеции «Отелло» и Эфесе «Комедии ошибок».
В ряду домов следом за кузнецом Хорнби разместился еще один перчаточник, Гилберт Брэдли. Можно предположить, что у него с Джоном было дружеское соперничество, так как он стал крестным отцом одного из его следующих сыновей. Дальше по улице жил торговец шерстью Джордж Уотели, богатый настолько, что смог завещать деньги на устройство небольшой школы. Он был католиком, а двое его братьев стали беглыми священниками. Следующий дом принадлежал галантерейщику и крестному отцу Шекспира Уильяму Смиту, у которого было пятеро сыновей. Через дорогу, наискосок от его лавки, на углу Фор-Бридж-стрит, находилась гостиница «Ангел». Ее содержала семья Кодри, тоже убежденные католики; один из их сыновей стал в изгнании иезуитским священником. Сообщество было тесным во всех отношениях.
Итак, северную часть Хенли-стрит населяли те, кто изготовлял разные виды одежды, и именно так, сообразно с родом занятий, селились ремесленники многих городов. Шекспир вырос в атмосфере оживленной торговли. С западной стороны улицы ближайшим соседом Джона Шекспира был еще один католик, Джордж Баджер, торговец шерстью, чья основная деятельность проходила на Шип-стрит. Его выбрали олдерменом, но затем лишили должности и даже отправили в тюрьму за приверженность католицизму. Это был не тот пример, которому желал бы последовать Джон Шекспир. Около Баджера жил йомен Джон Ичивер, о котором мало что известно. Были и другие соседи, например шесть пастухов с семьями; двое из них, Кокс и Дэвис, жили прямо напротив Шекспиров. Джона Кокса хорошо знала семья Хатауэй, вскоре породнившаяся с Шекспиром. Пастухи в шекспировских пьесах — не досужая выдумка.
На той же стороне улицы проживал Томас Прайс, жестянщик. Джон Шекспир поручился за его сына, когда молодого человека обвинили в преступлении. Там же жил Джон Уилер, олдермен и скрытый католик. У него было четыре дома на Хенли-стрит, не говоря о владениях в прочих местах. Еще были торговец шерстью Рейф Шоу, на чей товар устанавливал цену Джон Шекспир, и Питер Смарт, чей сын стал портным. Вырисовывается общество с тесными взаимоотношениями, с множеством семейных, религиозных и торговых связей.
Перечислять подряд всех жителей Стратфорда было бы занятием тщетным, если бы мы не остановились на тех, кто так или иначе причастен к жизни Шекспира. Например, мы обнаруживаем Куини, навещавших Шекспира в Лондоне и отзывавшихся о нем как о «любящем друге и земляке». Один из Куини со временем женился на младшей дочери Шекспира, так что можно предполагать определенную близость отношений между семьями. Они были ярыми католиками и состояли в родстве с семейством Баджеров, которые, как мы знаем, жили в соседнем с Шекспиром доме. Адриан Куини был бакалейщиком. Он жил на Хай-стрит, трижды избирался мэром Стратфорда и, занимая эту должность, был хорошо знаком с Джоном Шекспиром. С его сыном Ричардом и дружил драматург; возможно, он был крестным отцом сына Ричарда Куини, названного Уильямом.
Куини породнились также с семейством Садлеров, которые, в свою очередь, тесно связаны с Шекспирами. Джон Садлер, живший на Черч-стрит, владел в Стратфорде несколькими мельницами и амбарами; вдобавок ему принадлежала гостиница «Медведь» и несколько земельных наделов. Он был городским бейлифом, и Джон Шекспир голосовал за его вторичное избрание.
Гостиницу в конце концов продали стратфордскому католическому семейству Нэш; они также состояли в родстве с Шекспирами. Управляющий этой гостиницы, Томас Барбер, тоже был католиком. За несколько месяцев до его смерти Шекспир был озабочен защитой «интересов мастера Барбера». Важно разглядеть цепочку отношений и связей, которые скрывались за внешней стороной стратфордской жизни. Родственник Джона Садлера, Роджер Садлер, был к тому же и булочником; когда он умер, и Джон Шекспир, и Томас Хатауэй остались у него в должниках.
Шекспир унаследовал от кого-то из Комбов деньги по завещанию; он же, в свою очередь, завещал другому Комбу свой меч. Это мог быть церемониальный меч, который он носил в торжественных случаях и, следовательно, представлявший некоторую ценность. Комбы продали драматургу землю и поделили с ним доход от нескольких участков. Другими словами, семьи были тесно связаны совместной деятельностью. Комбы считались «одной из самых влиятельных католических семей Уорикшира» но они также служили примером столкновения религиозных взглядов эпохи: один из двух братьев был католиком, другой — протестантом. В традициях семьи было давать деньги в рост, дело, как мы видели, знакомое богатым горожанам Стратфорда; молва приписывает Шекспиру сочиненные на эту тему вирши, которые поместили на могиле Джона Комба.
В последнем завещании Шекспира, составленном в его родном городе, когда он был при смерти, драматург оставляет Энтони Нэшу и Джону Нэшу по 26 шиллингов 8 пенсов, каждому для покупки памятных колец[40]. Энтони Нэш обрабатывал часть земли, принадлежавшей Шекспиру, и был достаточно близок к нему, чтобы представлять его интересы в различных делах. Джон Нэш также выступал свидетелем от его имени. Нэши были католиками, которые, как это тогда водилось, женившись, вступили в родственные отношения с семьями Куини и Комбов и, конечно, с Шекспирами. Сын Энтони Нэша впоследствии был женат на внучке Шекспира.
Умирающий драматург завещал такие же деньги «Гамлету» Садлеру, как он его называл, и Уильяму Рейнолду. Рейнолды были убежденными католиками и вместе с Джорджем Бадже- ром попали за свою веру в тюрьму. В их доме скрывался от преследователей переодетый священник. Шекспир оставил также го шиллингов золотом своему крестнику Уильяму Уокеру, сыну Генри Уокера, купца и олдермена с Хай-стрит. Как часто оказывается в таких случаях, их деды были хорошо знакомы. Среди имен свидетелей при составлении завещания стоит имя Джулиуса или Джулия Шоу, торговца шерстью и солодом, жившего на Чэпл-стрит. Его отец, тоже торговавший шерстью, хорошо знал Джона Шекспира. Перед нами группа состоятельных бизнесменов, обладавших, без сомнения, острым умом, не чуждых изворотливости, но открытых и практичных. Привыкнув экономить деньги и совершать сделки, они, должно быть, проницательно судили о торговле и людях. Такова была среда, в которой вырос Шекспир.
Итак, в Стратфорде имелось многочисленное католическое сообщество, и Шекспиры принадлежали к нему. Это не значит, что сам Шекспир непременно исповедовал католическую веру — но если предположить, что он был причастен к какой-то конфессии, то он был к ней привычен. В некотором смысле это были клановые отношения. Семья Николаса Лейна, католика-землевладельца, одалживавшего деньги и Джону, и Генри Шекспирам, одевалась у католика-портного на Вуд-стрит. Учитывая эти обстоятельства, кажется естественным, что зажиточные католики предпочитали одалживать деньги людям той же веры. Позднее Шекспир купил свой большой дом у католика Уильяма Андерхилла; тот был вынужден продать дом из-за огромных денежных штрафов, присуждавшихся ему за инакомыслие. В покупке Шекспира можно усмотреть сочетание точного коммерческого расчета и в каком-то смысле братского сочувствия.
При любом, даже приблизительном, подсчете в городе выявляется около тридцати католических семей, а доступные нам записи изначально неполны и не позволяют делать окончательные выводы. Там должно было быть гораздо больше католиков, скрывающих свое вероисповедание от местных властей. Говоря языком сегодняшнего дня, они стали папистами, маскировавшими свою истинную веру посещением протестантской церкви. Похоже, что большинство прихожан Стратфорда были из их числа.
Во всяком случае, было хорошо известно, как обстоят дела с религией в Стратфорде. Хью Латимер, реформатор и епископ Вустерский, заявлял, что Стратфорд — «слабое место» в его епархии, а один из соратников епископа подтверждал, что в Уорикшире «большие приходы и торговые города совершенно лишены слова Божьего». Преемник епископа Джон Уитгифт жаловался в 1577 году, что не может собрать в Стратфорде сведения об инакомыслящих; в городе, отличавшемся терпимостью и взаимовыручкой, никто не доносил на соседа. Католические образы в городской часовне по распоряжению Джона Шекспира были забелены лишь спустя четыре с лишним года после королевского приказа.
Это случилось сразу после того, как католическая семья города, Клоптоны, первой, спасая себя, бежала за границу. В любом случае закрашивание преступных изображений едва ли в точности соответствовало инструкции властей: «полностью изъять и уничтожить», чтобы «не оставалось памяти ни о чем подобном». Джон Шекспир просто закрасил их, возможно, в надежде на лучшие дни.
На фресках, скрытых обманным путем на стенах часовни, для желающих молиться святым покровителям были изображены двое местных саксонских святых, Эдмунд и Модуэна, коленопреклоненный мученик Томас Бекет перед алтарем святого Бенедикта в Кентербери; святой Георгий, сражающийся с драконом, и стоящая возле него принцесса. Также со стен смотрели ангелы и бесы, святые и драконы, короли и воины на поле брани. Здесь, в стратфордской часовне, укрывались образы католического мира. Скоро они обнаружатся в шекспировских пьесах.
Некоторое число католиков было среди школьных учителей Шекспира. Если уж Джон Шекспир поддерживал католическую церковь, то на его примере видно, что вероисповедание не мешало занимать государственные должности; но это был хрупкий компромисс. Закон и присутствие наблюдателей создавали напряжение в обществе. Открытые действия, например предоставление убежища опальным священникам, могли иметь серьезные последствия для всех, кто был в этом замешан. В любом случае все шло к тому, чтобы, стиснув зубы, принять новую религию и постепенно отойти от старой. К началу семнадцатого века Стратфорд стал заметно более протестантским. Городом никогда не управляли «педантичные дураки» или «люди Писания», как называли самых несгибаемых пуритан; но постепенно он пришел к приятию двусмысленной ортодоксальности англиканской церкви. Хотя во второй половине шестнадцатого века сопротивление католического сообщества в городе ясно просматривается, несмотря на королевские приказы и «чистки на местах», штрафы, конфискации имущества и тюремные заключения.
Под влиянием этого домашний уклад Шекспиров мог измениться в одном важном смысле. Неодобрительное отношение к реформированной религии означало, что религиозное рвение переместилось из церкви в семью. Дети были обязаны посещать новые службы и слушать елизаветинские проповеди. Но уроки старой веры и обряды столь популярной прежде религии все еще можно было преподавать и практиковать дома. Дом был безопасным местом. Можем ли мы предположить, что все Шекспиры сохраняли семейные традиции и унаследованную веру, оттого что старшая дочь Шекспира Сюзанна всю свою жизнь оставалась ярой католичкой? Выдвигалось предположение, что католические общины были склонны к матриархату и что бесправие и общественное неравенство давало женщинам в католической церкви повод подняться до больших религиозных высот. Поскольку старая вера, скорее всего, передавалась в домашних условиях женщинами, это проливает некоторый свет на отношение Шекспира к его ближайшему женскому окружению.
ГЛАВА 8
Некоторые верования лежат за пределами исповедуемой религии. Ребенком Шекспир узнал о ведьмах, насылающих грозу, и о валлийских феях, которые живут в цветке наперстянке. «Королева Маб» из «Ромео и Джульетты» ведет происхождение от кельтского слова mab, означающего «ребенок, младенец». Есть уорикширское выражение mab-led, что значит — сумасшествие. Шекспир знал о жабе с целебным камнем в голове и о человеке на луне с пучком терновника в руках. В Арденском лесу (как могла рассказывать ему мать) водились привидения и гоблины. «Печальные сказки хороши зимой, — говорит несчастливый ребенок Мамиллий в «Зимней сказке». — Я знаю одну, про гоблинов и духов»[42]. На протяжении всей жизни Шекспир сохраняет очень английское пристрастие к сверхъестественному и чудесному — свойство, идущее во всех своих проявлениях рука об руку с разнообразными ужасами и потрясениями. Он помещает привидения в исторические пьесы и ведьм в «Макбета». Сюжеты с феями могут мелькать в его зрелых произведениях. «Перикл» представляет собой одну из старинных сказок, рассказанных у очага. Похожим образом сюжет «Укрощения строптивой» насыщен балладами и народными сказками. Они были частью стратфордского наследия.
Фанатики реформированной церкви не были склонны мириться с такими остатками язычества, как «майское дерево» [43] и «праздники эля» [44], но местные обычаи выжили, невзирая на их недовольство. На Масленицу звонили колокола, в день Святого Валентина мальчики распевали песни; в Страстную пятницу фермеры сажали картошку, а утром Светлого понедельника молодежь выходила на заячью охоту. Еще в 1580 году в Уорикшире праздновали «Троицыну неделю», представляли пантомимы, танцевали моррис. Например, маскарадные шествия с драконом и святым Георгием проходили на улицах Стратфорда каждый год. В Сниттерфилде Шекспир видел праздники стрижки овец и воскресил один такой в «Зимней сказке». Игры его юности возродились к жизни в «Сне в летнюю ночь» Это не фрагменты саги о «веселой Англии», а нити, из которых была соткана жизнь традиционного общества до того, как оно претерпело множество изменений, связанных с реформацией церкви.
Отдельные штрихи этой устойчивой жизни возникают в сотне разных контекстов. Перечисляются реальные названия мест и имена людей. Тетка Шекспира жила в деревушке Бартон-он-Хит, и название явилось как «Бертон-Хит» в «Укрощении строптивой». Уилмкот становится Уинкотом. В списке стратфордских диссидентов рядом с именем Джона Шекспира находим имена Уильям Флюэллен и Джордж Бардольф. В «Короле Генрихе IV» появляется 5-й барон Бардольф (1368–1408), участник мятежа 1405 года; офицера по имени Флюэллен встречаем в «Генрихе V». Отец Шекспира вел какие-то дела с двумя торговцами шерстью, Джорджем Вайзором из Вудманкота (местные произносят «Уонкот») и Перксом из Стинчком-Хилла; они появляются один за другим в части второй «Генриха IV»: «Я прошу вас, сэр, поддержать Вильяма Вайзора из Уинкота против Климента Перкса из Хилля»[45]. В пьесе Вайзор назван «сущим мошенником» что может свидетельствовать о неких разногласиях.
В шекспировских пьесах проскакивают словечки и фразы, взятые из детства. При этом важно и произношение. В том графстве, где жил Шекспир, язык по звучанию был более близок к саксонскому, чем к нормандскому французскому, как будто его изначальные свойства не вполне стерлись под влиянием культуры завоевателей. В некоторые слова добавлялись дополнительные согласные для придания выразительности. Язык шекспировских мест был богаче и звучнее языка Лондона. Гласные иногда удлинялись.
Таким был язык, на котором Шекспир разговаривал ребенком. Этот выговор считался деревенским, и его распознавали мгновенно, так что, возможно, по приезде в Лондон он постарался избавиться от него. Ведь и его герои заняты непрерывным самообновлением. Но его язык не стал «стандартным» английским. Например, он употреблял на письме стратфордские выражения, хотя, стараниями его издателей и редакторов, природной звучности у этого языка поубавилось. Любые попытки унифицировать или модернизировать язык Шекспира наполовину лишают его силы. В старом языке все еще слышна авторская живая речь.
Шекспир прекрасно понимал сельскую жизнь, все то, о чем говорит Эдгар в «Короле Лире»: «бедные фермы, деревушки, мельницы, загоны»[46], но особенно многим он обязан Стратфорду своего детства. Он видел каналы, прорытые от Эйвона, чтобы предохранить берега от наводнений, и кроликов, вылезающих из нор после дождя, нежные тутовые ягоды и «торговцев, поющих в лавках»[47]. То, что он всю жизнь вкладывал деньги в землю и собственность по соседству, говорит о том, что он держался за Стратфорд. Здесь зарождались его самые ранние устремления, и, как мы увидим, он хотел своим собственным успехом восстановить славу Шекспиров. Он хотел, чтобы имя его отца снова зазвучало среди горожан. В Стратфорде постоянно жила его семья, сюда он вернулся в конце своей жизни. Этот город оставался для него центром существования.
ГЛАВА 9
В конце шестнадцатого века детей воспитывали в условиях строгой дисциплины. Мальчику полагалось снимать шапку перед старшими и не садиться за стол, пока не сядут родители. Он вставал рано и читал вслух утренние молитвы; умывался, причесывался и спускался вниз к родителям и, опустившись на колени, просил у них благословения перед завтраком. К отцу было принято обращаться «сэр», хотя обращение «dad» («папа») и появляется в одной из шекспировских пьес. Вообще-то «dad» — валлийское слово, означающее «отец», а следовательно, оно принадлежало наречию, которое Шекспир тоже очень хорошо знал.
Социологи двадцатого века не раз писали о суровом домашнем укладе шестнадцатого, с его патриархальностью и наказаниями, которые считались самым подходящим способом воспитания детей обоего пола. Тем не менее такие обобщения всегда оставляют место для сомнений, да и в самих шекспировских пьесах часто говорят об ослаблении родительской власти. Дети могут стать «неуправляемыми» или «необузданными»; березовая розга «больше смешна, чем страшна». Так или иначе, дети у Шекспира серьезны и внимательны, обладают острым взглядом и частенько острым языком; они демонстрируют уважение и послушание, но в них нет ни намека на страх или угодничество. В пьесах отношения отца с сыном обычно дружеские или идеализированные. Предпочтем же свидетельство драматурга умозрительным построениям социологов.
Если есть какая-то сторона жизни писателя, которую невозможно утаить, то это детство. Его приметы возникают непрошено и неожиданно в самом разном контексте. Если их не заметить или понять превратно, восприятие произведения может серьезно пострадать. Как раз в детстве зарождается склонность к писательству, и источнику творчества надлежит оставаться незамутненным. Крайне любопытно, что все дети в шекспировских пьесах не по годам развиты и сообразительны, в высшей степени уверены в себе. Они порой «своенравны» и «нетерпеливы». Они проявляют странную осведомленность во многих делах и умение выражать свои мысли, говоря со старшими без тени неловкости или скованности. В «Ричарде III» злодей дядя так характеризует одного из маленьких принцев, которого вскоре ждет печальный конец:
Стало привычным помещать юного Шекспира в условное елизаветинское детство, где он занят играми, такими, как penny-prick[50] или shovel-board[51], harry-racket[52] или barley- break[53]; в собственных пьесах Шекспир упоминает футбол и игру в шары, prisoners base[54] и прятки наряду с деревенскими играми и возней в грязи. У него даже встречаются шахматы, хотя нигде не сказано, что он знает правила игры. Но вероятно, в каком-то смысле он был необычным, «странным» ребенком. Он рано развился и был наблюдателен, но относился к тем, кто держится особняком.
Без сомнения, Шекспир жадно глотал книги. Многое из прочитанного им в детстве встречается в пьесах. Какой великий писатель не читал в детстве запоем? Он упоминает «Смерть Артура» Мэлори, книгу, столь любимую миссис Куикли[55], и старые английские рыцарские романы о сэре Дигори, сэре Эгламуре[56] и Бэвисе из Саутгемптона[57]. В «Виндзорских насмешницах» Слендер одалживает Алисе Шорткейк «Книгу загадок»[58], а Беатриче ссылается на «Сто веселых сказок»[59]. Некоторые ранние биографы приходят к выводу, что у Шекспира имелся экземпляр «Дворца наслаждений» Уильяма Пейнтера и «Gesta Romanorum»[60] в переводе Ричарда Робинсона, легенды, легшей в основу некоторых его сюжетов. Из этих же соображений молодому Шекспиру приписывалось чтение «Истории Аполлона Тирского» Роберта Копланда, аллегорической поэмы «Время удовольствий» Стивена Хоэса и «Падения государей» Бокаса[61]. Были еще и народные истории и сказки его родных мест, которые обрели новую жизнь в шекспировских поздних пьесах.
На долю Мэри Арден с Хай-стрит, конечно, выпадало больше всего домашних хлопот. Ей приходилось с помощью прислуги стирать и отжимать белье, мастерить и чинить, печь и варить пиво, отмерять солод и соль, трудиться в саду, сидеть за прялкой, одевать детей и готовить еду, процеживать вино и красить ткань, «выставлять в шкафу нарядную посуду и содержать весь дом в порядке». Проведя детство на ферме, она привыкла доить коров, снимать сливки с молока, делать сыр и масло, задавать корм свиньям и курам, просеивать зерно и сушить сено. Она должна была вырасти практичной и умелой.
Когда Шекспиру шел третий год, родился брат. Гилберта Шекспира крестили осенью 1566 года, и больше о нем практически ничего не известно. Он, как и положено, унаследовал отцовскую профессию перчаточника, вел ничем не примечательную жизнь стратфордского торговца и умер в возрасте 45 лет. Гилберт был послушным сыном. Насколько внушительным и грозным мог он показаться маленькому Шекспиру, когда только появился на свет? По любопытному совпадению, следующие сыновья носили имена двух злодеев шекспировских пьес: Ричарда и Эдмунда; были еще две дочери, Джоан и Энн.
Шекспира больше, чем любого драматурга того времени, интересуют семейные отношения; семейным связям и семейным традициям уделяется немало внимания, и семья становится метафорой человеческого общества как такового. В пьесах братья не ладят между собой чаще, чем отцы и сыновья. Отец может быть слабым и эгоистичным, но никогда не становится объектом вражды или мщения.
Однако соперничеству братьев, особенно классической ситуации, когда младший брат узурпирует место старшего, в шекспировских текстах уделяется значительное внимание. Отцовская любовь достается Эдмунду вместо Эдгара, а Ричард III восходит на престол по трупам племянников. Война Алой и Белой розы, по Шекспиру, может рассматриваться как братоубийственная. Клавдий убивает брата, а Антонио устраивает заговор против Просперо. Есть и другие вариации на эту щекотливую тему. Убийство Каином его брата Авеля упоминается в двадцати пяти случаях. Столь разные характеры, как Леонт и Отелло, демонстрируют всепоглощающую зависть и ревность, скрытую за страхом предательства. Это одна из главных тем Шекспира. Биографу не подобает брать на себя заманчивую роль кабинетного психолога; но эти параллели заставляют по меньшей мере задуматься. Соперничество между братьями возникает столь естественно, как будто задано с самого начала правилами композиции.
Жизнь в шекспировском доме, полная каждодневных забот, разумеется, была далека от театральных страстей. Тем не менее отдельные детали свидетельствуют о честолюбивых устремлениях домочадцев. В 1568 году, когда Джона Шекспира сделали бейлифом, он подал прошение о праве иметь собственный герб. Было вполне естественно и удобно, чтобы на различных приказах и грамотах стоял личный герб мэра. Теперь, когда он находился на высокой должности, можно было закрепить свое высокое положение и стать дворянином, джентльменом. Джентльменами были те, «кого происхождение или, по меньшей мере, добродетели сделали благородными и известными». Они составляли примерно два процента населения.
Джон Шекспир желал оказаться в «списке благородного дворянства»; для этого необходимо было доказать, что ты владеешь собственностью на сумму 250 фунтов и не занят физическим трудом; жена джентльмена должна была «хорошо одеваться» и «держать слуг». Джон представил образец своего герба в Геральдическую палату и надлежащим образом его зарегистрировал. Герб содержал рельефное, серебряное с золотом, изображение сокола, щита и копья. Сокол держит в когтях правой лапы золотое копье и взмахивает крыльями. Отсюда можем вывести: «shake spear». Девиз на гербе гласил: «Non sanz droict»[62] — «Не без права». Это неприкрытая претензия на знатность. Тем не менее по неизвестным причинам Джон Шекспир не дал хода бумагам, необходимым для получения дворянства. Возможно, это было вызвано нежеланием платить большой взнос. Или он потерял интерес к тому, что, по сути, являлось гражданским долгом. Но позднее, двадцать восемь лет спустя, его сын завершил дело. Уильям Шекспир возобновил прошение отца о том же самом гербе и добился успеха.
Наконец-то его отец стал джентльменом. Но если это было давнее заветное желание, то, возможно, оно осуществилось частично ради матери. Сын восстанавливал материнскую принадлежность к знатному роду.
ГЛАВА 10
В 1569 году в Стратфорд приехал театр. Под покровительством мэра города Джона Шекспира лондонские актеры давали представления в городской ратуше и в гостиничных дворах. Это был важный момент в жизни мальчика Шекспира, когда перед ним, пятилетним, в первый раз предстал великолепный и обманчивый мир. Его отец пригласил в город две актерские труппы: «Слуг Ее Величества королевы» и «Слуг графа Вустера». Это и в самом деле было превосходное развлечение, с музыкой и танцами, пением и акробатикой; от актеров ожидалось, что они умеют все. Они владели как мимическим жанром, так и разговорным; устраивали пышные зрелища с барабанами и трубами и борцовские поединки. Остается только предполагать, сколько мог увидеть и запомнить маленький Шекспир. Однако есть свидетельство современника, наблюдавшего актеров в Глостере. Он вспоминает: «Отец взял меня на представление и поставил между колен, сидя сам на одной из лавок, откуда было слышно и видно очень хорошо». Ставилась пьеса о короле и придворных, с пением, переодеванием и красочными костюмами. Современник продолжает: «Это зрелище так потрясло меня, что, когда я вошел в зрелый возраст, было свежо в памяти, будто только увиденное».
У Шекспира и его современников было много возможностей увидеть лондонских актеров. За несколько последующих лет в Стратфорде побывали десять странствующих трупп, город был расположен на их пути. Только за один год случилось пять таких визитов. «Слуги Ее Величества королевы» навестили Стратфорд три раза, а труппа графа Вустера появлялась в разные годы шесть раз. Шли также представления трупп графа Уорика, графа Эссекса, графа Оксфорда и других. Они обычно насчитывали семь-восемь человек, в отличие от более ранних, состоявшихизтрехчеловек, мальчика и собаки. Таким образом, юному Шекспиру не раз удавалось видеть лучшие лондонские труппы, впитывая в себя поэзию и зрелищность зарождающегося театра. В названиях некоторых тогдашних пьес, возможно, отразилась атмосфера того времени: «Брак между умом и мудростью», «Камбиз», «Орест» «Умеренность не хуже удовольствия», «Дамон и Пифия», «Чем дольше живешь, тем глупее становишься» — только несколько примеров из числа произведений, излившихся из-под пера драматургов. Драматург черпал материал для своих пьес везде и всюду — от исторических трудов до рассказов о романтической любви, от классических пьес, представленных в Судебных иннах[64], до популярных бурлесков, от церковных аллегорий до фантастических легенд. Это был мир находчивости, остроумия и красноречия, воображаемых стран и таинственных островов, незнакомых морей и пещер, неприкрытого зла и неземного добра, душераздирающих жалоб и преувеличенных страстей.
Все это разворачивалось перед глазами юного Шекспира. Он должен был, пусть подсознательно, воспринять дух драматического действа и обрести чуткость к театральной декламации и возвышенному диалогу. Шекспир был в ту пору ребенком, и английская драма была тоже весьма далека от зрелости; они были детьми своего времени, испытывавшими только-только пробудившееся чувство предстоящих свершений.
В Стратфорде практиковались и другие формы театральных представлений. Например, женатый на родственнице Шекспиров Дэви Джонс, свойственник Шекспиров, в 1583 году выдумывал по старинке «Троицыны забавы», традиционные игры на Троицу. Это были пантомимы, включавшие множество символических и ритуальных действий. Участники были в костюмах и масках; героям давались прозвища вроде Большой Головы или Маринованной Селедки, а представление изображало злодеяния и чудесные исцеления.
В «Возвращении на родину» Томаса Гарди описывается, возможно, одна из последних подлинных пантомим — битва святого Георгия и турецкого рыцаря.
Вполне возможно, что Джон Шекспир брал сына с собой в Ковентри, город всего в двадцати милях от Стратфорда, посмотреть тамошние знаменитые мистерии. Их официально запретили, когда Шекспиру исполнилось пятнадцать. Пять раз в своих пьесах он упоминает популярную маску героя- злодея этих религиозных представлений — царя Ирода. Он также употребляет выражение «all hail»[65] в качестве предвестника несчастий. В Новом Завете Иисус этими словами благословляет людей. Но в мистериях их произносит Иуда, приветствуя Христа перед тем, как предать его, и выражение начинает звучать угрожающе. Можно предположить, что Шекспир усвоил негативный смысл этой фразы из виденных в детстве мистерий. Итак, ему были знакомы странствующие актеры и размах их постановок — от сотворения мира до Страшного суда. Он слышал, как играют народную комедию с «низкими» характерами и высокими чувствами утонченных героев. Он видел смешение фарса и духовности, благочестия и пантомимы, слушал лирические песни и тяжелую поступь пентаметра, речь, изобилующую латинизмами, и англосаксонское просторечие. Это был театр, вобравший в себя ни больше ни меньше как мировую историю с ее действующими лицами, разыгранную на фоне вечности. Часто высказывается мысль, что Шекспир использует в пьесах эпизоды страстей Христовых, которые он наблюдал в мистериях, и это сообщает им особую силу воздействия. Сама идея циклов исторических пьес, вобравших так много из истории королевства, кажется прямой отсылкой к ранним театральным впечатлениям автора.
Шекспир и сам упоминает так называемые «Уста смерти», ворота в ад, изобретенные одновременно для восторга и устрашения публики. Привратник Ада, игравший большую роль в пьесах-мистериях, преображается в привратника в «Макбете». Критики проводили параллель между мистериями и сюжетами «Короля Лира», «Отелло» и «Макбета». Искушение Христа появляется в «Юлии Цезаре» и «Кориолане». При Шекспире эпоха средневековых мистерий доживала последние дни. И все же в истории английской культуры наблюдается скорее преемственность, нежели прерванная традиция. Частично это произошло благодаря Шекспиру, который перенес все очарование, неоднозначность и страстность старой религиозной драмы на подмостки нового театра. Его театр масок рожден Средневековьем, равно как и такие имена, как Слюнтяй и Пустозвон из «Виндзорских насмешниц» или Бенволио[66]. В «Перикле», одной из своих последних пьес, Шекспир возвращается к средневековой форме театральной мистерии — мираклю, житийному действу, основанному на чуде. Если бы ребенком он не видел подобных пьес, тогда это, несомненно, тоже было бы чудом.
ГЛАВА 11
Когда Дэви Джонс устраивал пантомиму на Троицу, принимал ли в этом участие его юный родственник? Первые сведения о жизни Шекспира свидетельствуют о том, что он стремился к актерству уже в юности. В 1681 году Джон Обри сообщает: «Мне рассказывали прежде его соседи, что мальчиком он помогал отцу, и если приходилось закалывать теленка, обставлял это театрально и произносил речь». Ко времени визита Обри в Стратфорд «соседи» могли уже знать, что в их городе вырос знаменитый актер и автор трагедий, и подогнать под это свою память; во всяком случае, Обри является самым ненадежным рассказчиком. И все же то и дело оказывается, что самые фантастические истории основаны на реальных событиях. И даже в таком рассказе можно разглядеть крупицу подлинности. «Заклание тельца» было в действительности театральной импровизацией, которую разыгрывали бродячие актеры на ярмарках и в праздники; это была разновидность театра теней за занавесом, и в счетах королевского двора в 1521 году значится сумма, уплаченная за «Заклание тельца за занавесом при благосклонном внимании госпожи» (любопытно, что образ шпалер или занавеса проходит лейтмотивом в шекспировских пьесах). Таким образом, в воспоминаниях соседей, если принять их на веру, могло остаться участие юного Шекспира в театральных постановках.
В этом нет ничего необычного. Считается, что молодой Мольер — актер и драматург, наиболее близко стоящий к Шекспиру, — был «прирожденным актером». Диккенс, с которым у Шекспира найдутся другие точки соприкосновения, признавался, что лицедействовал с раннего детства. Не следует принимать это за обычную рисовку; под актерством тут имеется в виду способность и горячее желание изображать что-то перед публикой. Так может выражаться стремление вырваться из стесняющих обстоятельств, порыв к более интересному и яркому положению в обществе, то, что Улисс в «Троиле и Крессиде» описывает как стремление «духом к небу вознестись»[68]. Отсюда и идут различные предположения о том, что молодой Шекспир присоединился к труппе бродячих актеров во время их остановки в Стратфорде, а затем отправился с ними в Лондон.
Обычно мальчик из «хорошей» семьи начинал ходить в местную начальную школу для подготовки к дальнейшему, более серьезному образованию. Нет оснований сомневаться, что так и случилось с пяти- или шестилетним Шекспиром; он познакомился с удовольствиями, которые сулили чтение, письмо и арифметика. В позднейшей жизни он писал «секретарским почерком» очень близким к образцу, предлагавшемуся в первом английском учебнике по письму. И если мать успела научить его читать, он мог сам упражняться по букварю и катехизису. Это были книги главным образом религиозные и нравоучительные, в которых содержались «Отче наш» и «Символ веры», десять заповедей и ежедневные молитвы, а также молитвы на разные случаи жизни и стихотворные переложения псалмов. Интересно, что учитель-педант в «Бесплодных усилиях любви» — учитель начальной школы, который «учит детей азбуке по роговой доске»[69]. Воображение возвращает Шекспира к этим ранним школьным урокам и в «Двенадцатой ночи» где Мария упоминает о комичной фигуре «учителя из церковной школы»[70]. Занятия подготовительной школы в Стратфорде проводились в часовне ратуши, и вел их помощник учителя.
Местом, где Шекспир сызмальства постигал знания, была церковь. В пять-шесть лет он уже должен был бывать на службах и проповедях, о которых в любой момент мог спросить учитель; проповеди заключались в объяснении церковных и государственных доктрин, утвержденных королевой и Тайным советом. По сути это были наставления, как стать благонравным гражданином королевства, и такими же они впоследствии предстают в исторических пьесах Шекспира. В собрании проповедей, напечатанном в 1574 году, имеется, например, речь «Против неповиновения и умышленного мятежа», которая, возможно, легла в основу трех пьес о Генрихе VI. Еще в раннем детстве Шекспир, конечно, ощущал разницу между семейной религией и установками стратфордской церкви; возможно, это чувствовалось скорее в атмосфере, чем в канонах, но в условиях соперничества двух вероисповеданий чуткий ребенок способен познать не только пустозвучие слов, но и их силу.
Так или иначе, он хорошо изучил Библию. Возможно, необычайно цепкая память сыграла тут большую роль, чем религиозное рвение, но Библия стала для Шекспира одним из важнейших источников. Он знал и Женевскую Библию, и более позднюю, Епископскую, явно предпочитая энергическую выразительность первой. Женевская Библия была хорошо знакома стратфордским жителям; она использовалась в домашнем обиходе, и многие высказывания из шекспировских пьес по характеру языка разительно напоминают именно эту версию перевода. Подсчитано, что в произведениях Шекспира встречаются цитаты из сорока двух книг Библии, но при этом наблюдается одна странность. Автор черпает их преимущественно из начальных глав любого текста и пренебрегает заключительными. Он много ссылается на первые четыре главы Книги Бытия, а из Нового Завета — на первые семь глав Евангелия от Матфея. То же самое часто происходит со светскими источниками — Шекспир обращается особенно свободно с первыми двумя книгами «Метаморфоз» Овидия, можно заключить, что у него не было необходимости углубляться дальше. Он читал наскоком, вбирал в себя разом много, и этим дело заканчивалось. И даже в таком юном возрасте он уже умел интуитивно воспринять форму и смысл повествования.
Часто предполагается, что библейский «колорит» шекспировского языка — следствие усердного изучения Нового и Ветхого Заветов; но более вероятно, что он усваивал их почти механически как самую доступную форму звучного языка. Шекспир был очарован звуками и ритмом. Конечно, он не только снимал сливки. В его трагедиях отчетливо прослеживается также отзвук Книги Иова и притчи о блудном сыне; и в том и в другом случае его интересовала роль Провидения. Выражения и образы шли на его зов всякий раз, когда в них ощущалась потребность, так что Библия стала зеркалом его воображения. Можно усмотреть иронию судьбы в том, что Библию перевели на английский благодаря упорству религиозных реформаторов. Таким образом, Шекспир получил Священное Писание из их рук. И в ответ на этот дар заговорил собственным полнокровным насыщенным языком.
ГЛАВА 12
ИЗ младшей школы Шекспир перешел в Королевскую Новую школу, где бесплатно учился на правах сына стратфордского олдермена. Первый биограф Шекспира, Николас Роу, в начале восемнадцатого столетия утверждал, что отец «некоторое время обучал его [Шекспира] в бесплатной школе, где, вероятно, он и приобрел те небольшие навыки в латыни, которыми владел…». Школа помещалась позади часовни, над ратушей, поднимались туда по каменной лестнице. Лестницей пользуются по сей день; в подобной долговечности видится живая традиция и преемственность стратфордской жизни. Это было длинное и узкое помещение с очень высоким дубовым потолком, державшимся на множестве прочных балок. Окна выходили на Черч-стрит и могли отвлекать внимание. От шума окружающего мира там было не укрыться.
На гравюре 1574 года, изображающей елизаветинскую классную комнату, мы видим сидящего за столом наставника; перед ним открытая книга, ученики расселись на деревянных лавках, кто-то слушает внимательно, кто-то — рассеянно. Забавно, что тут же на полу собака грызет кость. Но розог, которые, как считается, играли существенную роль в школьной жизни шестнадцатого века, здесь не видно. Дисциплинарная строгость того времени, возможно, преувеличена теми, кто любит подчеркивать жестокость елизаветинских нравов.
Вступая в эту новую пору жизни, юному Шекспиру нужно было продемонстрировать умение читать и писать по-английски, показать, что он готов изучать латынь и «приступить к основам и началам грамматики». Ему предстояло ознакомиться с языком ученого мира. Шекспир с отцом взобрались по лестнице в классную комнату, где учитель прочел им школьные правила, а мальчик согласился их выполнять; за 4 пенса Уильям Шекспир был зачислен в школу. Он принес с собой свечи, книги и письменные принадлежности, а именно: тетрадь, бутыль чернил, роговую доску и полчетвертушки бумаги. У него не могло быть учебников, доставшихся от отца, поэтому книги тоже нужно было купить. Это походило на обряд посвящения.
Школьный день проходил под строгим контролем. Ведь именно здесь ковались основы общества. Юный Шекспир приходил, будь то зима или лето, в 6–7 часов утра и произносил «adsum»[72], когда называли его имя. Затем читались положенные в этот день молитвы, пелись псалмы, далее до девяти шли занятия. Возможно, мальчиков объединяли в группы по возрасту или способностям. В группе самого Шекспира кроме него был еще сорок один ученик. После краткого перерыва на завтрак, состоявший из хлеба с элем, уроки продолжались до одиннадцати. Потом Шекспир шел домой обедать и возвращался в час дня к звонку.
Программа обучения в стратфордской школе строилась на подробном изучении основ латинской грамматики и риторики, которые «вдалбливались» посредством чтения, запоминания и письма. На первой стадии этого процесса заучивались простые латинские фразы, применимые к разным случаям жизни, и на примерах построения этих фраз постигались основные грамматические правила. Для маленького ребенка это должно быть мучительно трудной задачей: спрягать глаголы и склонять существительные, понимать разницу между аблативом и аккузативом, ставить слова во фразе так, чтобы глагол оказывался в конце. И до чего странно, что слова могут быть женского рода и мужского… Они становились живыми, плотными на ощупь или ускользающими — по вкусу. Как Мильтон или Джонсон, Шекспир с ранних лет усвоил, что можно менять порядок слов ради благозвучия или выразительности. Этот урок он никогда не забывал.
Выучив в школе за первые месяцы восемь отрывков на латыни, мальчик перешел к книге, которую в дальнейшем неоднократно использовал. «Краткое введение в грамматику» Уильяма Лилли — камень преткновения для детей. Лилли объясняет основные грамматические правила и иллюстрирует их примерами из Катона, Цицерона и Теренция. Детям предлагалось составлять простые латинские фразы, подражая этим мастерам. Доказано, что пунктуация Шекспира восходит к учебнику Лилли и что, цитируя классических авторов, он часто прибегает к отрывкам из Лилли, заученным в школе. Классические имена встречаются в том виде, в каком они даны у Лилли. В его пьесах много ссылок на процесс обучения, достаточно вспомнить, как в «Виндзорских насмешницах» ученика по имени Уильям наставляет строгий учитель: «Запомни же, дитя мое, accusative — hunc, hanc, hoc»[73]. Это «Краткое введение в грамматику», на котором он с волнением сосредоточился, словно раскаленное клеймо отпечаталось у него в памяти.
Отсылки автора к собственным школьным дням носят не вполне радостный характер. Всем хорошо знакома фигура хнычущего мальчика, который еле-еле, будто улитка, нехотя плетется в школу. Есть и другие штрихи к образу ученика, которого заставили трудиться над текстами. В «Генрихе IV», часть вторая, встречаем строку: «так школьники, окончивши ученье,/ Спешат — кто порезвиться, кто домой»[74]. Это случайная фраза, но именно поэтому она и заставляет задуматься. Еще парадокс: в отличие от других драматургов этого периода, Шекспир часто упоминает школьников, учителей, школьную программу, причем в комическом ключе. Мысль о школе не оставляла его. Возможно, как многие взрослые, он вспоминал юные годы. Возможно, как многим взрослым, детские годы виделись ему кошмаром.
На втором году обучения юный Шекспир прошел проверку на знание грамматики, разбирая тщательно отобранные фразы, афоризмы и общеизвестные цитаты — не только учебный материал, но и житейские наставления. Они тоже засели у него в памяти, и, возможно, следует отметить, что ребенка непрерывно заставляли ее тренировать. Это лежало в основе образования, но, конечно, пригодилось ему позднее в актерской карьере. Лаконичные выражения были представлены в «Sententiale Pueriles» [75] книге, на которую Шекспир ссылается более двухсот раз. Это всего лишь голые сентенции, но алхимия шекспировского воображения превращает их порой в причудливейшую поэзию. «Comparatio omnis odiosa» («всякое сравнение скучно») становится в устах полицейского пристава Кизила «Comparisons are odorous» («Сравнения пованивают»)[76], а шут Башка вместо «ad unguem» («до ногтя», точно, безукоризненно) говорит: «ad dunghill» («до навозной кучи)[77].
В том же учебном году он познакомился с отрывками из пьес Плавта и Теренция, драматическими сценами, которые могли пробудить в нем театральное вдохновение. Размышляя о правильном обучении детей, Эразм рекомендует учителю проходить с учениками целиком всю пьесу Теренция, разбирая фабулу и стиль. Учитель может рассказать и о «разновидностях комедии». Таким образом, Шекспир приобрел и смутное представление о структуре пятиактной пьесы.
На третий год он прочел басни Эзопа в латинском переводе. Должно быть, он запомнил их, поскольку уже взрослым мог рассказать басни про льва и мышь, ворону в чужих перьях, муравья и муху. Всего в его пьесах около двадцати трех аллюзий на эти классические басни. К этому времени он уже был способен переводить с английского на латынь и с латыни на английский. Он проштудировал диалоги Эразма и Вивеса в поисках того, что Эразм называл «богатством стиля». Он выучил, как складывать текст из фраз, как употреблять метафору для украшения слога или сравнение, чтобы подчеркнуть мораль. Он изменял слова и подбирал вариации на заданные темы. У этих ученых, ставивших своей целью ввести классическое образование, он научился яркости и глубине выражения мысли. Надо признать, что в лице Шекспира они достигли триумфального успеха.
Ибо вслед за подражанием, к которому его приучали, явилась изобретательность. Можно было, по ходу школьных упражнений, брать фразы из разных источников и размещать их так, чтобы получались новые тексты. Можно было написать письмо или составить речь на любую тему. Подражание великим образцам было важным требованием для любого сочинения; это считалось не плагиатом, а творческим освоением. Став драматургом, Шекспир редко сам придумывал сюжеты, зачастую дословно заимствуя целые отрывки из других книг. В своих зрелых произведениях он заимствовал и смешивал сюжеты из разных источников, создавая из отдельных составляющих новое целое. Есть старинная средневековая поговорка: что смолоду запомнится, никогда не забудется. Шекспир познакомился с этим методом на четвертом году обучения, когда ему дали подборку латинских стихов; ему надлежало, изучив образцы, сочинить собственные стихи. За этим занятием он узнал Вергилия и Горация, чьи строки всплывают в его сочинениях. Но более существенно то, что он начал читать «Метаморфозы» Овидия. С раннего возраста ему была доступна музыка мифа. Он цитирует Овидия до бесконечности. В его ранней пьесе, «Тите Андронике», герои ведут разговор о «Метаморфозах» и сама книга появляется на сцене.[78] Это один из немногих книжных «атрибутов» в английском театре, но в высшей степени характерный. Там присутствовали Ясон и Медея, Аякс и Улисс, Венера и Адонис, Пирам и Фисба. Это мир, в котором камни и деревья думают и чувствуют и сверхъестественное видится в каждом холме или ручье. Овидий славит мимолетность и желание, природу изменчивости всех вещей. Считается, что Шекспир в позднейшей жизни обрел Овидиеву «душу» в своих сладкозвучных, ласкающих слух стихах; в самом деле, тут наблюдается близкое сходство. Что-то в шекспировской натуре перекликалось с этим подвижным, изменчивым пейзажем, который отдалял его от обыденности. Он был зачарован фантастическим мастерством, удивительной театральностью и тем, что можно определить как всепроникающую чувственность. Можно не сомневаться в том, что чувственность была свойственна Шекспиру в полной мере. И у Кристофера Марло, и у Томаса Нэша Овидий был излюбленным автором. Но для Шекспира «Метаморфозы» стали поистине золотым дном. Овидиевы речи проникли в него и заняли свое место.
В последующие годы в классной комнате над ратушей он изучал Саллюстия и Цезаря, Сенеку и Ювенала. Гамлета в пьесе застают за чтением десятой сатиры Ювенала; это ее он отметает как «слова, слова, слова»[79]. Этот текст входил в школьную программу. Шекспир мог свести поверхностное знакомство и с греческими авторами, хотя прямых доказательств этому нет. Но его познания в латыни несомненны. Он легко и умело пользуется латинским словарем; у него встречаем «intermissive miseries» («несчастье за несчастьем»)[80]и «loathsome sequestration» («проклятое заточение»)[81]. Он может употреблять как школьную, так и учительскую лексику. Можно сказать, что у него просто был «тонкий слух» и поэтическая интуиция, помогавшая выбрать емкие и четкие слова, но кажется невероятным, что «слишком торжественный и старомодный» язык (если воспользоваться его же словами из «Ричарда III»[82]) дался ему сам собой. Сэмюел Джонсон, учившийся достаточно, чтобы распознать признаки образования в других, заметил: «Я всегда говорил, что Шекспиру хватало знания латыни для того, чтобы упорядочить свой английский». Итак, перед нами предстает юный Шекспир, проводящий по тридцать-сорок часов в неделю за запоминанием и построением фраз, повторяя и анализируя латинские стихи и прозу.
Мы можем услышать, как он говорит с учителем и товарищами по школе. Вполне возможно, что подобная точка зрения может показаться странной — особенно тем, кто привык воспринимать Шекспира как свободного певца, «выводящего природные трели», — но он также принадлежит к возрожденной латинской культуре Ренессанса, как Фрэнсис Бэкон и Филип Сидни. Один крупный шекспировед даже высказал такое предположение: «Если письма Шекспира когда-нибудь обнаружатся, окажется, что они написаны на латыни».
Что касается образованности, то тут Бен Джонсон был неизмеримо сильнее. Он часто «бранил его [Шекспира] за недостаток учености и незнание классиков»; Джонсон здесь имеет в виду нежелание Шекспира следовать античным образцам; для него нет различия между незнанием и сознательным небрежением. И когда он провозглашает, что латынь у Шекспира «была слаба, а греческий еще слабее», — это явное преувеличение ради красоты слога. Латынь Шекспира была такой же, как у любого ученика тогдашней грамматической школы, и могла соперничать со знаниями студента-классика современного университета. Джонсон мог также подсознательно сравнивать программу Королевской Новой школы и его собственной, Вестминстерской, но, учитывая профессионализм и образованность стратфордских учителей, сравнение было бы не вполне в его пользу.
Последние этапы обучения Шекспира были, возможно, решающими. Он перешел от грамматики к риторике и обучился искусству красноречия. То, что мы называем сочинительством, у елизаветинцев называлось риторикой. В классной комнате Шекспир должен был учить элементарные законы и правила этого загадочного для нас предмета. Он поверхностно прошелся по Цицерону и Квинтилиану; усвоил важность нахождения и расположения, изложения и запоминания, декламации или подачи материала; он запомнил эти правила на всю оставшуюся жизнь. Он знал, как сочинить вариации на любую тему и как играть звучанием слова не хуже, чем смыслом; в каком порядке выстроить рассуждение и составить торжественную речь. Его также учили избегать преувеличений и ложного пафоса — позднее в его пьесах так заговорят комические герои. Переимчивый ученик открыл в этом замечательные возможности для сочинений; риторика и ее приемы становились созидательными средствами.
Он приучился, сочиняя, подходить к вопросу с двух сторон. По старой традиции риторов и философов при решении споров сопоставляются все аргументы «за» и «против». Таким образом, любое событие или действие может рассматриваться с самых различных точек зрения. Художник должен, подобно Янусу, смотреть одновременно в противоположные стороны. Но, что было не менее важно для молодого Шекспира, истина в таком случае становится податливой и всецело зависит от красноречия защитника. Что может быть лучшей школой для юного драматурга? И что могло лучше подготовить речь Марка Антония в «Юлии Цезаре» или выступление Порции из «Венецианского купца» в зале суда?[83]
В школе были особые уроки практического красноречия. Один из текстов грамматических школ сопровождался предписанием «произносить каждую фигуру речи громко, неторопливо, отчетливо и естественно; подчеркивать в особенности последний слог, так, чтобы каждое слово было совершенно понятно». Было важно вырабатывать «благозвучное произношение». В той же книге требуется, чтобы ученики Декламировали диалоги живо, как будто бы они сами и есть участники диалога». Это хорошая практика для театра. Такая программа также способствовала самоутверждению. Впоследствии Шекспир был не прочь заявить о своем драматургическом превосходстве, и можно представить его маленьким мальчиком, одержимым духом соперничества. Возможно, он не ввязывался в драки, как Ките в юности, но был ловок и полон яростной энергии. Вполне возможно, ему быстро становилось скучно.
Эта культура не была всецело книжной. Это была также и культура устная, которую представляли главным образом священники, прорицатели и актеры. Поэтому театр быстро стал преобладающим видом искусства эпохи. Устная культура такого рода глубоко связана со старой средневековой культурой Англии, бродячими сказочниками, исполнителями стихов, баллад и менестрелями. Куда вероятнее, что Шекспир воспринимал поэзию на слух, нежели читал. Устная культура опирается и на прочный фундамент памяти. Если нельзя посмотреть в книге, можно свериться с памятью. Школьников обучали запоминанию, или «мнемонике». Бен Джонсон заявлял: «Я мог повторять прочитанные книги целиком», что не являлось исключительным достижением. На этом фоне способные играть по нескольку спектаклей в неделю елизаветинские актеры проявляли чудеса памяти. Спектакли в грамматических школах Англии ставились регулярно, с обязательными Плавтом и Теренцием в репертуаре. В грамматической школе в Шрусбери мальчики были обязаны каждый четверг утром сыграть один акт комедии. Мальчики Королевской школы в Кентербери — и в их числе Кристофер Марло — ставили пьесы каждое Рождество, и эта традиция привилась и в других грамматических школах. Важно помнить, что драма была одним из столпов елизаветинского образования. В основе обучения любой школы, от самой маленькой до специальной юридической, лежали дебаты и диалоги. Не случайно, что многие из ранних английских пьес ведут происхождение от Судебных иннов, где учебные публичные обсуждения судебных дел выливались в целые театральные представления.