Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русские музы для француза, или Куртизанки по натуре (Лидия Нессельроде, Надежда Нарышкина) - Елена Арсеньева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Елена Арсеньева

Русские музы для француза, или Куртизанки по натуре (Лидия Нессельроде, Надежда Нарышкина)

Ох, какая жара, какая духота! На дворе ноябрьская ночь, а в доме словно жаркий июльский полдень. Надежда неприметным движением обмахнула со лба пот, делая вид, что поправляет круто завившиеся кудряшки на висках. Какое счастье, что у нее вьющиеся волосы, прическа ни в коем случае не сделается в беспорядке, даже от самых быстрых туров вальса. И все же она для надежности взглянула в темное стекло высокого французского окна, ловя свое отражение. Позади нее летели, мелькали пары, и Надежда невольно усмехнулась, подумав, что это разноцветье нарядов изрядно напоминает овощной суп, который помешивает незримой ложкой незримый повар.

С удовольствием провела пальцами по мягким зеленым перьям (в тон глаз!), обрамлявшим декольте ее бального платья (к слову – последняя парижская новинка: отделка перьями марабу, колибри да и самыми простыми крашеными перышками была в необычайной моде, перья порою составляли почти все платье (фасон такой назывался sauvage, но Надежда до такой дикости[1] никогда не доходила!), потом коснулась своей шеи – и довольно вздохнула: право, ее кожа нежнее самых нежных перышек колибри! А аромат каков!.. Не далее как вчера Александр бормотал, задыхаясь, что кожа ее благоухает слаще самых модных парижских духов… Наверное, это следовало принять за комплимент, однако Надежда мигом вырвалась из объятий любовника и, словно кошечка (вернее, тигрица!), выставила вперед свои острые, длинные ногти. Она обиделась! Во-первых, господин сочинитель (а в нынешних любовниках Надежды состоял не кто иной, как модный драматург Александр Васильевич Сухово-Кобылин!) мог выдумать что-нибудь менее банальное, чем сравнить аромат кожи обожаемой женщины с ароматом духов, а во-вторых, всякое упоминание о Париже, слетевшее с его уст, Надежда воспринимала как личное оскорбление.

Эта девка, которую он восемь лет назад вывез из Франции… Луиза Симон-Деманш… Какая-то гризетка, которую он подобрал на парижской панели! Сухово-Кобылин, разумеется, уверял, будто Луиза – не гризетка, а модистка, и он встретил ее не на панели, а в кафе или ресторации. Но разве приличная девица пойдет одна в ресторацию?! Никогда в жизни! И приличная дама – тоже не пойдет. Только с супругом или любовником. А девица, конечно, была там со своим содержателем, у которого Александр Васильевич ее и увел. И не только увел, но и увез! Приволок в Россию, выхлопотал вид на жительство в Москве, снял ей дом (и где?.. на Тверской, неподалеку от дома самого генерал-губернатора Закревского!), дал прислугу: повара, кучера (да-да, у бывшей парижской шлюшки теперь имелся собственный выезд!), двух горничных, которые хоть и косоротились, да вынуждены были прислуживать этой безнравственной содержанке!

Надежда брезгливо передернула плечами, скривила губы. У нее при одном только воспоминании о Луизе Деманш начинало в горле першить от злости! Вот уже почти год, как Александр Васильевич Сухово-Кобылин признался в любви Надежде Нарышкиной, вот уже почти полгода, как она отдалась ему и с тех пор продолжает тайные с ним встречи (так же, впрочем, как и явные, на балах, на вечеринках, но, разумеется, все приличия соблюдены, никто ни о чем и не подозревает!), а Луиза Деманш до сих пор живет в самом центре Москвы, в том же доме, на том же приличном содержании, ну а содержит ее все тот же господин сочинитель Сухово-Кобылин! Причем он и слышать не желает о том, чтобы выдворить Луизу за пределы Российской империи. Якобы она начала новую жизнь, делая модненькие шляпки и успешно их продавая, и он не хочет мешать ее успешным делам. Ох, видела Надежда эти шляпки! Ни одну из них она ни за что не решилась бы надеть, хотя некоторые дуры приходили в восторг от этого убожества, от этой мешанины бархата, цветов и перьев. Право, лгут люди, уверяя, будто француженки от природы наделены хорошим вкусом! Луиза – явно исключение из правил. Любая русская дама, куда ни взгляни, хоть на саму Надежду, хоть на любую из ее гостий, хоть… да хоть на ту даму, которая стоит сейчас на улице под окном, одета куда элегантнее, чем эта жалкая парижская содержанка. Кстати, у той дамы, что стоит внизу, великолепный бархатный, отороченный соболем салоп. Ах, как искрятся на нежном меху отблески костров, разожженных кучерами, которые ожидают своих танцующих хозяев! И какой интересный покрой капюшона… или это двойная пелерина?

Надежда приникла к стеклу, желая разглядеть фасон салопа, – и чуть не ахнула. Упомяни о черте, а он уж тут! Да ведь это сама Луиза Деманш топчется под окном нарышкинского особняка!

Что она здесь делает? Да ведь нетрудно догадаться! Наверняка до нее дошли слухи о новом романе, который затеял господин сочинитель Сухово-Кобылин… Уж не собирается ли она ворваться в дом и устроить скандал? Вот сейчас увидит в окне соперницу и…

Надежда отшатнулась от окна, но тут же гордо вздернула головку, увенчанную великолепными рыжими волосами. Ее изумрудные глаза сверкнули, румяные губы приоткрылись, голос сделался сладостным, искусительным, словно у сирены:

– Александр Васильевич! Подите ко мне, скорей подите! Что же это вы со всеми вальсируете, а хозяйку позабыли?

Сухово-Кобылин поглядел на красавицу с опаскою. Вполне следуя куртуазному завету, что коли ближнего следует любить, как самого себя, то и жену ближнего следует любить, как свою собственную, он вступил с женою своего закадычного приятеля, губернского секретаря Александра Григорьевича Нарышкина, в нежную связь. Однако, само собой разумеется, не кричал об этом на всех перекрестках – скрытничал. Но прекрасная дама ему досталась – бесстрашная любительница эпатировать публику. Такое впечатление, она просто жаждала, чтобы муж прознал про свои рога и устроил грандиозный скандалище. Вот и сейчас – что-то слишком опасно засверкали ее изумрудные глаза…

– Надин, – пробормотал Александр Васильевич, подходя. – Умоляю, тише, ти-ше…

– Да что ж такого я сделала? – усмехнулась его любовница. – Всего лишь хотела вальсировать с вами. Один тур, всего один!

Они вихрем пролетели по залу, но предчувствия Сухово-Кобылина не обманули: вальсом дело не кончилось. Надежда увлекла его в оконную нишу, полускрытую портьерой, и, обхватив за шею, припала к губам таким поцелуем, от которого у мужчин подгибаются ноги и все разумные мысли вылетают вон из головы.

То же случилось и с Александром Васильевичем. Он не мог сказать, сколько тот поцелуй длился: миг, час, день или вечность. Наконец приоткрыл затуманенные глаза – и удивился: прелестное личико его любовницы имело предовольное выражение! Зеленоглазую и рыжую Надежду часто сравнивали то с кошечкой, то с тигрицей. Сейчас создавалось впечатление, будто кошечка вволю наелась сметаны, а тигрица только что обглодала последнюю косточку вкусненькой козочки. Натурально, Сухово-Кобылин, тщеславный, как все мужчины, решил, что именно его поцелуй доставил ей такое удовольствие. А ведь от господина сочинителя, мастера изящной словесности (вообще – инженера человеческих душ, как назовут ему подобных спустя каких-нибудь восемьдесят лет!) можно было бы ожидать если не большей проницательности, то хотя бы большей наблюдательности! Однако он не заметил женскую фигуру за окном, не заметил, как она яростно вскинула руки, как погрозила в сторону окна, как метнулась прочь и вскоре растаяла в темноте… ничего этого он не заметил, а зря, ибо ненаблюдательность его будет иметь для него самые роковые последствия… да кабы только бы для него, а то ведь она будет иметь самые роковые последствия также и для некоего французского писателя, известного в литературе под именем Александра Дюма – только не Дюма-пэра, а Дюма-фиса, то есть сына…

Но все это пока что далеко впереди, девы судьбы еще не прядут эту нить, а значит, и нам погружаться в эту историю рановато. Обратим лучше наш взгляд на любовников, которые только что обжигали друг друга поцелуем. Хоть и уверяют хладнокровные препараторы страсти нежной, вроде господина Ломброзо, что эротический поцелуй – это так себе, тьфу, не более чем дань свычаям и обычаям цивилизованных и развращенных европейцев (а очень многие народы умудряются вовсе без него обходиться – древние греки и древние египтяне о нем и слыхом не слыхали; новозеландцы покрывают друг друга покрывалами, затем трутся носами, издавая при этом что-то вроде хрюканья и сильно втягивая в себя воздух; некоторые другие туземцы делают то же, но обходятся при этом без покрывал; на островах Дружбы при встрече с любимым человеком или другом берут его руку и сильно трут ею себя по носу и по лбу… etc), однако на эту пару их поцелуй произвел очень сильное впечатление и обоих заставил желать большего.

– Отправляйся к себе домой, – жарко шепнула Надежда, с трудом вырываясь из рук любовника, – я буду следом. Пока танцуют, нас никто не хватится. Уходи черным ходом, скорей же, ну!

Сухово-Кобылин бросился вон из залы, словно за ним черти гнались. Надежда приказала верной горничной всем отвечать: хозяйка в детской, сейчас вернется, – и была такова.

Дом ее любовника находился почти рядом – только через садик пробежать, да выскользнуть из боковой калиточки, да шмыгнуть в его двор, да взбежать по черной лестнице… Надежда не раз это проделывала, не замедлилась и сейчас. И вот она уже в объятиях милого друга! И вот они уже на удобном канапе! Привычным движением поднята юбка (какое, какое счастье, что в моду наконец-то вошел легкий, подвижный кринолин, а не это нагромождение тяжеленных нижних юбок, пробираясь сквозь которые заплутался бы даже Тезей, не заплутавшийся в знаменитом Лабиринте!), все, что можно расстегнуть, расстегнуто, все, что можно снять, снято… поспешные ласки, торопливые движения, исступленные вздохи… ахлюбовьмоякакоесчастье!– теперь все быстренько надеть, натянуть, застегнуть, поправить, опустить, пригладить, одернуть, метнуть блудливый взгляд в зеркало, потом на ходики – минуло каких-то полчасика, наверняка дома ее не успели хватиться! – повернуться к двери, изготовясь убежать так же стремительно, как прибежала, – и замереть, застыть с криком ужаса, потому что в дверях Надежда увидела неподвижную фигуру Луизы Деманш…

В том самом хорошеньком салопчике.

Бог ты мой… значит, униженная соперница, увидев в окне целующуюся пару, бросилась не в подушку рыдать и слезы утирать, а решила устроить сцену неверному любовнику? И выбрала для этого самое подходящее место и время!

– Что ты здесь делаешь? – яростно выкрикнул Сухово-Кобылин. – Зачем ты пришла? Как ты посмела?!

– А! – закричала Луиза. – Ты меня спрашиваешь, зачем я пришла? А я спрошу тебя, как сюда, в эту комнату, где столько раз обладал мною, ты посмел притащить эту распутную рыжую кошку?!

– Да как вы смеете?! – взвизгнула Надежда. – Кто вы такая?

– Я? – буйно расхохоталась Луиза. – Я такая же шлюха, как и вы, мадам Нарышкина! Да-да, я вас знаю. И вся разница между нами только в одном этом слове: мадам. Вас называют мадам, меня – мадемуазель, но я ни перед кем не держу отчета в своих поступках, а вы… вам туго придется, если я сейчас пойду к вашему мужу и расскажу о том, что видела только что!

Надежда кинулась к Луизе и влепила ей пощечину, оставив на щеке кровавые царапины от своих длиннющих ногтей. Луиза размахнулась было – ответить тем же, однако Сухово-Кобылин оказался перед нею, загородив Надежду, и оплеуха досталась ему. Он сильно толкнул Луизу, и та отлетела в угол, упала на пол кучкой скомканного тряпья…

Досматривать, на чьей стороне будет победа в этом сражении, Надежда не стала: вылетела вон.

Какой кошмар! Какой кошмар! Неужели ей, Надежде Нарышкиной, дочери члена Государственного Совета барона Ивана Кнорринга, жене губернского секретаря Александра Нарышкина, одной из красивейших и бонтоннейших дам Первопрестольной, выпало пережить такую вульгарную сцену и даже участвовать в ней! Драться с соперницей! Драться из-за мужчины! Словно какие-нибудь прачки или животные!

Вот именно, животные или даже насекомые! Надежда вспомнила, как ее фрау учительница естественной истории (она получила хорошее домашнее образование) рассказывала, что среди животных очень часты les crimes de passion, преступления по страсти. Самки-воительницы муравьев породы formika rubifarbis часто приходят в такую ярость, что набрасываются и кусают других самок, личинок и муравьих-рабынь, которые стараются их успокоить и крепко держат до тех пор, пока припадок гнева не минует. Эта Луиза была на шаг от того, чтобы совершить это самое crime de passion, жертвой которого пала бы она, Надежда!

Надежда не помнила, как очутилась дома, как взбежала в детскую. Здесь мирно горел ночник, нянька дремала на топчане, трехлетняя Оленька спала в своей кроватке. Надежда мгновение постояла, пытаясь отдышаться, нервно потирая ледяные от волнения руки, потом вышла. Ужасно хотелось броситься к себе в будуар, отсидеться там, но нельзя, нельзя, нужно идти к гостям!

Входя в залу, бросила мимолетный взгляд в зеркало. Щеки горели, словно нахлестанные, словно Луиза Деманш все же достигла цели. Но все же Надежда была хороша, чертовски хороша! Как бы ни ярилась эта вульгарная французская дура, яблоко раздора по имени «Александр Сухово-Кобылин» достанется не ей, а прекрасной тигрице (вот именно – тигрице, а не кошке!) Надежде Нарышкиной!

И она вошла в залу, как никогда, уверенная в себе, своей красоте и неотразимости. И если бы в эту минуту некто всеведущий шепнул ей в ухо, что она никогда больше не увидит своего любовника, более того – не захочет его видеть, будет избегать встреч с ним истовее, чем черт избегает ладана, и причиной этого станет не что иное, как crime de passion, Надежда была бы страшно изумлена и, конечно, не поверила бы этому прорицателю.

А зря…

Бал закончился, как и подобает, уже под утро. Нарышкины до обеда отсыпались, потом принимали барона Кнорринга с супругой. При родителях Надежда с успехом исполняла роль счастливой жены и матери. А в общем-то, это было игрой лишь наполовину: дочь свою она и впрямь обожала и ни за какие блага в мире не согласилась бы расстаться с ней. Иван Федорович и Ольга Федоровна умиленно взирали на дочь и внучку, про себя благодаря Бога, что их шалое дитя наконец-то образумилось. Что и говорить, Надежда с юных лет задала им немало хлопот. Как, откуда в девочке, рожденной и воспитанной в образцовой семье, поселился этакий бес чувственности, не могли понять ни отец, ни мать. Никто в роду Кноррингов и Белешовых (такова была девичья фамилия Ольги Федоровны) особенной пылкостью не отличался, однако Надежда… о таких, как она, и сказано: мол, камень способна искусить! Может, подкидыш? Ведь и внешне ни в мать, ни в отца, блекло-белесых, бледно-голубоглазых. Рыжая коса, изумрудные очи, стать Венеры, повадки Фрины… Порою отец с матерью за голову хватались! Были минуты, когда они готовы были сдать единственную дочь на перевоспитание в монастырь, однако опасались, что и там обворожительная кокетка найдет выход своим греховным наклонностям. Про монастыри… про монастыри много чего болтают, как мужские, так и женские, как католические, так и православные. Нет уж, лучше построже следить за баловницей, приставить к ней дуэнью-бонну-мадаму-гувернантку-фрау, и не одну, а как минимум трех, да постарше, да поуродливей, да посуровей! Больше всего Кнорринги боялись, что слухи о сластолюбии юной баронески, которая не пропустила ни одного из своих преподавателей-мужчин (именно поэтому с некоторых пор ее учителями были только особы дамского пола), ни одного смазливого лакея и давно бы лишилась девственности, сильно испортят репутацию, когда бы… когда бы не была столь же расчетлива, сколь и сластолюбива. Поняв сущность натуры своей дочери (чистейшей воды Манон Леско, куртизанка по натуре!), барон Кнорринг, призвав на помощь всю свою остзейскую выдержку, спокойно заявил: или Надежда себя блюдет, как подобает девице из хорошей семьи, или… или отец лишает ее наследства, еще при жизни переведя все капиталы на содержание исправительных домов для заблудших девиц.

– Тогда выдайте меня поскорей замуж! – возопила неистовая Наденька, давясь злыми слезами.

– Выдам за первого же, кто посватается! – посулил отец, не забыв уточнить после паузы: – За первого же приличного человека.

Судьба распорядилась так, чтобы этим человеком оказался Александр Григорьевич Нарышкин, губернский секретарь, мужчина в годах, а значит, как показалось Кноррингу, вполне способный держать в узде молоденькую проказницу. Разумеется, барон умолчал о чрезмерной пылкости Наденьки, предоставив ее супругу возможность самому совершить приятное (или неприятное, это уж кому как, на вкус и цвет товарища нет!) открытие. Открытие оказалось приятным, и Надежда получила у господина Нарышкина полнейшее доверие или, выражаясь языком картежников, к которым принадлежал добрейший Александр Григорьевич, карт-бланш.

Как она этим доверием распорядилась, нам уже известно.

Итак, миновал этот день, а на другой, 9 ноября, к Надежде прибежала ее приятельница, Софья Сухово-Кобылина, модная художница, сестра небезызвестного Александра Васильевича, прибежала совершенно вне себя, безумная, рыдающая, и в ужасе прокричала, что ее любезный брат только что взят под стражу по подозрению в убийстве московской модистки и купчихи Луизы Симон-Деманш…

Надежда сама не знала, как она не грянулась в обморок сию же минуту, как эту весть услышала. Только присутствие мужа помогло собраться с силами. Впрочем, ее внезапной бледности никто не удивился – небось побледнеешь тут, узнав, что добрый приятель твоего мужа, известный сочинитель, который только вчера самозабвенно вальсировал на твоем балу, – хладнокровный убийца! Разумеется, Нарышкины в один голос уверяли Софью, что не верят, не верят вздорному обвинению, однако в глазах у Надежды так и стояло искаженное яростью лицо ее любовника, она так и видела Луизу в этом ее бархатном, с собольей оторочкой, салопчике, упавшую в угол кучей скомканного тряпья… Что, если она ударилась в ту минуту головой – и умерла? Что, если Надежда присутствовала при нечаянном убийстве? Или убийство свершилось минутой позже, когда Луиза все же нашла в себе силы подняться и намерилась броситься вслед за убежавшей соперницей, а Сухово-Кобылин снова ударил ее… да не кулаком, а чем-нибудь тяжелым, например, бронзовым шандалом, который стоял в его кабинете, ударил – и нечаянно убил. А потом…

Да-да, что было потом? И если Александр Васильевич в самом деле невзначай убил Луизу, что делал после? Отчего взят под стражу только сейчас? Или все это время не мог решиться обратиться в полицию? Или пытался… о Господи, вот ужас-то! – или пытался скрыть труп?! Или Луиза какое-то время была жива, а только теперь отдала Богу душу?

Ужас.

Да, верно, ужас, но было во всем этом нечто еще более ужасное, чем само убийство, совершенное бывшим любовником (Надежда и не заметила, как сама невзначай употребила это словечко – «бывший»!). Что, если кто-то видел госпожу Нарышкину в тот бурный вечер в доме Сухово-Кобылина? Что, если этот неведомый свидетель донесет? Уже донес? Что, если Надежду привлекут к расследованию как соучастницу пресловутого crime de passion? Что, если сейчас Софья расскажет Нарышкину, мол, в вечер совершения убийства брат ее был не один?..

Надежда схватилась за голову, пытаясь привести в порядок сумбурно скачущие мысли, и наконец до слуха ее долетел голос Софьи, которая в подробностях рассказывала о том, что произошло. И Надежда смогла слегка перевести дух, потому что имени ее не упоминалось, это раз, а во-вторых, картина преступления вроде бы вырисовывалась совершенно иная.

Вот именно – вроде бы!

Из записки А.В. Сухово-Кобылина императору Николаю I:

«…7 ноября проведен мною в кругу моего семейства, а вечер – в доме губернского секретаря Александра Нарышкина, где встретил я до 15-ти знакомых мне лиц; после ужина во 2-м часу ночи оставили мы дом его и я, возвратясь к себе около двух часов, лег спать.

На другой день, 8-го числа, я отправился поутру из дому по собственным делам и, заехав на квартиру Луизы Симон, не нашел ее. Прислуга ее объявила мне, что накануне, в 10 часов вечера, она сошла со двора и во всю ночь не возвращалась. Обстоятельство это, несогласное с правильностию и особенною скромностию образа жизни Луизы Симон, с первого раза возбудило во мне опасения. Немедленно занялся я расспросом о ней у ее знакомых и, не получа решительно никаких слухов, вечером того же дня, т. е. 8-го числа, известил Тверскую часть, а уже ночью, обще с зятем моим, полковником Петрово-Соловово, сообщили г. обер-полицеймейстеру.

На следующий день, 9-го числа утром, вновь явились мы к г. обер-полицеймейстеру и, подтверждая наши опасения, просили у него всех средств к самым деятельным разысканиям. Вследствие сей нашей просьбы, немедленно были присланы ко мне полицейские сыщики, которым (в особенности главному из них, Максимову) я объяснил привычки Луизы Симон, назвал ее знакомых, описал приметы и одежду; так, что когда того числа вечером Пресненская часть известилась, что за Ваганьковым кладбищем замечено тело убитой женщины под такими-то приметами, то с другой стороны вся московская полиция уже знала, что Луиза Симон под теми самыми приметами пропала без вести в ночь с 7 на 8-е число необъяснимым образом, а потому имела все причины произвести самый тщательный подъем тела и осмотр квартиры, которые должны были с первого шага привести следователей к открытию убийц.

Несмотря на то, все мои люди были взяты полицией под арест и дом мой подвергнут осмотру. Произведен вновь строжайший осмотр моего дома, а в особенности кабинета, в котором все мебели, вещи, бумаги и частная моя переписка были пересмотрены, некоторые взяты к делу; сам же я вытребован в городскую часть к допросу. Он начался в 12-м часу дня. Вскоре явился в комнату присутствия г. московский обер-полицеймейстер генерал-майор Лужин, который, обратившись прямо ко мне, сказал мне на французском языке, чтобы я безрассудно не медлил добровольным признанием и что запирательство мое послужит только к аресту всех лиц мне близких.

Слова эти открыли предо мною целую бездну: потрясенный всеми ужасами самого события, смущенный арестом, угрожавшим, может быть, престарелой матери моей, сестрам, зятю, я просил генерал-майора Лужина, чтобы он немедленно представил все улики, все обвинения, говоря, что я готов отдать и имущество и жизнь, чтобы раскрыть этот страшный покров возводимых на меня подозрений. Г. обер-полицеймейстер, к удивлению моему, немедленно удалился, сказав, что улики у него в руках и что они будут представлены в свое время. Мне было предложено около 40 вопросных пунктов, на которые, отвечая собственноручно, точно и подробно, показывая простую, очевидную, а главное, всем известную правду, встречая вопросы обыкновенные, даже излишние, я непрестанно ждал, что явится или лжесвидетель, чтобы уличать меня в убийстве, или, по крайней мере, что предложен мне будет вопросный пункт такого рода, который мог бы служить основанием к высказанному мне столь прямо обвинению, но, к удивлению моему, во всех предложенных мне вопросах не встретил ни улик, ни показаний, мне противуречащих, ни даже клеветы или лжесвидетельства, а потому считал себя по крайней мере на этот день чистым пред Законом и Государем. При словесных допросах я поражал следователей очевидною истиною моих доводов, которые заключались именно в том, что мое нахождение в другом месте, а следовательно невозможность лично совершить преступление, доказывается свидетельством более сорока лиц (моего семейства, дома, гостей и людей Нарышкина) и есть обстоятельство существенное и не подверженное никакому сомнению, а потому если следователи, упорствуя в своем обвинении, предположили, что дело это совершено рукою купленных мною убийц, то и тогда надлежало найти сперва самых деятелей преступления и потом уже по их показаниям обвинять меня. Но и здесь было новое оправдание: не сам ли я, после того как исчезла Луиза Симон, первый известил о том полицию и г. обер-полицеймейстера? Не сам ли я дал ее приметы, указал знакомых, рассказал привычки и таким образом давал полиции все возможные средства следить виновных по горячему следу? Данные мною полиции указания были прямы, положительны и оказались верными. Подозрений я не объявлял ни на кого, но на вопрос о лицах, имевших на Луизу Симон неудовольствие, я прямо указал на повара моего, который мог питать на нее злобу потому, что за месяц пред сим столовый расход по моему дому перешел из его рук в распоряжение Луизы Симон.

Но странно и необъяснимо было показание людей сих. Существенное, капитальное показание прислуги Луизы Симон: что она будто бы 7-го числа в 10-м часу вечера сошла со двора, не подтвержденное ничем и оказавшееся ложью, не подвергнуто было никакому сомнению и на нем, собственно, основаны все обвинения противу меня; мои же показания, подтвержденные всевозможными свидетельствами, принимались за запирательство; даже поспешность, с которой кинулся я отыскивать следы несчастной жертвы, была в глазах следователей беспокойство нечистой совести. Допрос мой длился до 12-го часа ночи, и следователи, не внимая простоте и ясности моих объяснений, без улик и доказательств от меня же требовали или признания в убийстве, или указания виновных, именно в те минуты, когда тщательный осмотр найденного тела Луизы Симон, о котором упоминал я выше, ее квартиры, постели, в которой она убита и на которой не было белья, вещей, которые расхищены, шифоньера, который был в совершенном беспорядке, прямо и просто открывали им истину.

По истечении 11-ти часов допрос мой кончился, не приведя решительно ни к какому результату; но, к удивлению моему, мне не была возвращена свобода, и я под присмотром квартального офицера препровожден был в Тверской частный дом впредь до дальнейших распоряжений. Во 2-м часу ночи явился Тверской части частный пристав и объявил мне, что московский военный генерал-губернатор приказал предать меня заключению. Немедленно был я заперт в секретный чулан Тверского частного дома, обстену с ворами, пьяною чернью и безнравственными женщинами, оглашавшими жуткими криками здание частной тюрьмы, в совершенную противность 976, 977, 1007 и 1008 ст. XV т. Св. зак.; в особенности же 978, которая даже в случае подозрения на меня прямо запрещала эту меру.

Убитый тягостию самого события, пораженный в самое сердце позорным местом моего заключения и нестерпимым обвинением в убийстве, в совершенной неизвестности о судьбе моего семейства, особенно матери и отца, которые в их летах могли быть смертельно поражены ужасом такого события, в томительных страданиях проводил я дни и ночи.

После трехсуточного содержания моего, в полночь, вошел ко мне Тверской части частный пристав, в сопровождении стражи, жандармов и человека, одетого в партикулярное платье, и приказал мне одеться; на вопрос мой: куда еще ведут меня? – мне ответа дано не было. Тогда исполнилась мера моего терпения. Среди безмолвных исполнителей гибельных для меня распоряжений, я объявил, что слепо повинуюсь противузаконным действиям, ибо знаю и верю, что у подножия престола Государя Императора найду суд и справедливость.

У дверей частной тюрьмы дожидалась карета; мне приказано было в нее сесть с человеком, одетым в партикулярное платье. Немедленно шторы оной были опущены; около двух часов возили меня в различных направлениях по улицам Москвы, заключили снова в неизвестное мне место, держали еще три дня в строжайшем секрете, не сделали ни одного допроса во все время моего содержания, не давали ни сведений о семье, ни даже книг для чтения и наконец по случаю признания преступников поручили Частному Приставу выпустить меня на свободу.

Вышед из тюрьмы, я узнал о новых публичных и окончательно гибельных для чести моей действиях. 20-го числа ноября в доме моем произведен полицией третий строжайший осмотр, причем, вероятно за неимением других улик, 13 дней спустя по совершении преступления, в домовой кухне моей вырезана половая доска, над которой прирезывалась живность. Самый дом мой, из которого я и все мои служители были взяты и в котором жили семейство мое и мать, был окружен надзором полиции, следившей за всеми выходившими и приезжавшими в дом. Впрочем, их было немного: несмотря на большое знакомство наше, семью, опаленную подозрением в смертоубийстве, оставили все. Имя наше терзал весь город. Этого мало: с минуты моего заключения в секрете, распущен был слух, что я сознался в убийстве, плачу и прошу милости судей.

Таким образом, неосновательное ведение следственного дела, обвинение меня в смертоубийстве, не основанное ни на одном факте, троекратный осмотр моего дома, шестидневное содержание в секрете и, наконец, клевета о моем признании окончательно утвердили убеждение в моей виновности до такой степени, что самое освобождение мое было для частных людей, особливо низшего сословия, делом странным, непонятным и полным невыносимых для чести моей подозрений. Слово «убийца», как яд, поразило меня и привязалось к моему честному имени.

Всемилостивейший Государь! Вся моя надежда, вся твердость заключилась ныне в непоколебимой вере в Вас, в Ваше правосудие и милость, в вере, которую правосудный Бог воплотил в моем сердце, как единственную, но твердую защиту против клеветы людей и противузакония тех из них, которые облечены властью…»

Копию этой записки Николай I передал шефу жандармов графу А.Ф. Орлову. Тот, в свою очередь, направил письмо московскому генерал-губернатору А.А. Закревскому:

«Милостивый государь, граф Арсений Андреевич.

Государь император соизволил передать мне, для всеподданнейшего доклада, полученную его величеством всеподданнейшую просьбу отставного титулярного советника Сухово-Кобылина, от 10-го июня, об удостоении его уверением в его невинности, по делу об убийстве в Москве иностранки Деманш.

Предварительно доклада моего его величеству по этой просьбе, мне необходимо иметь сведение: виновен ли г. Сухово-Кобылин по упомянутому делу и в какой степени, или совершенно невинен? – дабы в последнем случае он мог быть успокоен. По этому поводу считаю долгом препроводить к Вашему Сиятельству точную копию с просьбы (и приложенной к ней записки) г-на Сухово-Кобылина, покорнейше прошу вас, милостивый государь, почтить меня доставлением означенного сведения.

Имею честь удостоверить ваше сиятельство в совершенном моем почтении и преданности.

Гр. Орлов».

Генерал-губернатор Москвы ответил шефу жандармов следующим секретным письмом:

«Это происшествие объясняли следующим образом: г. Сухово-Кобылин, прожив несколько лет в любовной связи с Деманш, изменил ей и стал ухаживать за другою. Мучимая ревностию Деманш следила за каждым шагом своего любовника и в тот вечер, когда, не дождавшись ответа на посланную к нему записку, ушла со двора, застала у него соперницу, и убийство Деманш было вынуждено необходимостию спасти репутации соперницы. Молва сия получила большое вероятие, когда, при производстве обыска в квартире г. Сухово-Кобылина, следователи нашли в задней комнате на стене два кровавых пятна, а при выходе из этой комнаты, в сенях, между кухнею на полу, несколько таких же пятен и подток крови под стоявшими там бочонками. Все это подало следователям повод подозревать г. Сухово-Кобылина если не в убийстве, то, по крайней мере, в знании, кем оное совершено, а настойчивое уверение его, что люди его не могли участвовать в убийстве, и неотчетливое объяснение всех действий его в то самое время, когда пропала Деманш, были причиною его ареста, продолжившегося только шесть дней, пока четверо людей г. Сухово-Кобылина не сознались, что убили Деманш без ведома помещика, за жестокое с ними обращение.

Ваше сиятельство, без сомнения, изволит согласиться, что определение степени виновности г. Сухово-Кобылина в убийстве Деманш зависит по порядку от судебных мест, и как до окончательного приговора оных нельзя дать по сему предмету положительного отзыва, то я и полагал бы предоставить г. Сухово-Кобылину ожидать решения Правительствующего Сената, куда дело об убийстве Деманш поступит окончательно».

Под именем той «другой», с которой Сухово-Кобылин изменил своей француженке, общественное мнение мгновенно единогласно назвало Надежду Ивановну Нарышкину. Оказывается, воистину нет ничего тайного, что не стало бы явным, и Надежде только чудилось, будто их с Александром Васильевичем связь была от всех в секрете. Это был секрет Полишинеля, и если прежде о нем шушукались кулуарно, то теперь натурально звонили во все колокола и обсуждали на всех перекрестках.

Это был скандал, страшный скандал – из тех, которые разрушают семьи и сводят людей в гроб. В гроб, по счастью, никто не сошел, хотя барон Кнорринг надолго слег с сердечным припадком, – но семья Нарышкиных была фактически разрушена. Сначала Александр Григорьевич стоически делал хорошую мину при плохой игре и уверял, что молва на его добродетельную супругу клевещет, однако если Надежда не отведала кулаков оскорбленного супруга, то лишь потому, что своевременно скрылась под крылышком маменьки, в родительском доме. Причем она поступила весьма предусмотрительно, прихватив с собой дочь, потому что Нарышкин вскорости заговорил-таки о разводе с преступной женой и о передаче Ольги под его, отцовскую, опеку. Последней каплей, переполнившей чашу терпения Александра Григорьевича, была просьба Сухово-Кобылина подтвердить его алиби. Конечно, это был верх безнравственности… особенно если учесть, что обнаружилось: мадам Нарышкина беременна, и отнюдь не от законного супруга! Понятное дело, Нарышкин никакого алиби подтверждать не стал, а навсегда расплевался с бывшим своим конфидентом, украсившим его голову ветвистыми рогами и предавшим его имя позору. Теперь надлежало обратиться в Синод и к государю императору с просьбой о разрешении на развод с Надеждой (забегая вперед, следует сказать, что разрешения дано не было).

Разъяренный скандалом, барон Кнорринг жаждал примирения с зятем и требовал от дочери не больше и не меньше, как проползти на коленях от родительского дома до дома Нарышкина – по улицам и мостовым, прилюдно!

– Может, мне еще и лицо себе расцарапать, власы выдрать и голову пеплом посыпать? – пробурчала себе под нос Надежда, и хоть вслух сего сказать не решилась, однако про себя подумала, что папенька того-с, через край хватили-с. Конечно, она виновна… однако виновна прежде всего в том, что плохо прятала концы в воду. Как говорится в народе, не тот вор, кто украл, а тот, кто попался.

Да даже если и так! Даже если она и попалась! Подумаешь, беременность… ну что ж, дело житейское! Мало ли скандалов разражается в свете? Молва – что пчелиный рой: налетит, погудит, пожалит – да и прочь унесется. И рой этот в свое время носился вокруг очень многих Надеждиных знакомых – тех, которые теперь выступают поборниками добродетели. Как говорят англичане, у каждого в шкафу свой скелет. Взять хотя бы того же московского генерал-губернатора Закревского. Его супруга Аграфена Федоровна, прославленная в стихах Евгения Боратынского и Александра Пушкина, воспевалась этими поэтами отнюдь не за то, что была воплощенной добродетелью, отнюдь нет! С легкой руки Петра Вяземского, циника из циников, она носила прозвище медной Венеры, которую «можно пронять только медным же благонамеренным …». Понятно, какое слово из трех букв следует поставить вместо многоточия? Эх, какими только эпитетами не наделяли стихотворцы эту первую la femme fatale[2] русской поэзии![3] И Магдалина, и русалка, и вакханка, и Клеопатра… «вокруг нее заразы страстной исполнен воздух»… Граф Арсений Андреевич Закревский таскал на голове целую гирлянду рогов, а туда же, осмеливается рассуждать о нравственности и безнравственности! Что характерно, дочка Лидия, добрая приятельница Надежды Нарышкиной, пошла не в отца унылого, а в развеселую маменьку: взяла да и сбежала от мужа, чопорного графа Дмитрия Нессельроде, в Париж…

Что? Сбежала в Париж?..

А ведь хорошая мысль!

Эту мысль Надежда немедля довела до сведения снисходительной своей maman, и та сочла ее на редкость удачной. В самом деле – распустить слух, Надежда, мол, заболела «от переживаний» и нуждается в самом радикальном лечении расстроенных нервов. А где их лечить, эти самые нервы, как не за границей… Барон тоже счел, что с глаз долой – из сердца вон, в данном случае – с языка досужих сплетников. Уедет Надежда – и шум вокруг ее имени притихнет, молва найдет себе новую поживу, Нарышкин успокоится и, глядишь, соскучится по своей обворожительной, хоть и непутевой женушке, а там не за горами и воссоединение семейства воспоследует…

План был бы всем хорош, да ведь, как и водится между русскими (и обрусевшими!) людьми, гладко было на бумаге, но забыли про овраги, а по ним ходить. Батюшка с матушкой столь рады были сплавить куда подальше провинившуюся дочку, что забыли, куда ее отправляют. Не в скучную Женеву, не в чопорный Лондон – в Париж, средоточие всяческого порока!

И пустили они козла, вернее, козу в огород…

* * *

В 1851 году в прелестном городе Париже, на прелестной улице Анжу, той самой, что тянется от предместья Сент-Оноре аж до вокзала Сен-Лазар, под номером восемь значился прелестный трехэтажный дом, который сняли три прелестные иностранные дамы. Отчего именно этот дом приглянулся им, сказать сложно, скорее всего, оттого, что за него запросили совершенно несусветную сумму. Дамы ведь были русские, а стало быть, родились на свет с уверенностью, что чем больше платишь, тем больше удовольствия от жизни получаешь. Все дамы были баснословно богаты, а значит, вполне могли следовать этому правилу. Кроме того, они были молоды и красивы, однако у каждой маячили за спиной свои фурии и эринии, на которых они предпочитали не оглядываться и не вспоминать их. Доподлинно было известно, что дамы эти лечат в Париже нервы, расстроенные неудачными супружествами.

Старшая из них носила прозвище «снежной феи» и звалась Мария Каллергис. Она некоторое время побыла замужем за богатым греком, после чего резко изменила православной вере, приняла католичество, отдала дочь на воспитание в дорогую школу при доминиканском монастыре и приехала в Париж, где немедленно сделалась любовницей небезызвестного Альфреда де Мюссе. Очень возможно, что именно этой связи мировая афористика обязана несколькими прелестными трюизмами, как то:

«Женщина любит, чтобы ей пускали пыль в глаза, и чем больше пускают этой пыли, тем сильней она раскрывает свои глаза, чтобы больше пыли в них попало».

«Если женщина хочет отказать, она говорит „нет“. Если женщина пускается в объяснения, она хочет, чтобы ее убедили».

«Если ты скажешь женщине, что у нее самые красивые в мире глаза, она заметит тебе, что у нее также совсем недурные ноги».

«Женщина – ваша тень: когда вы идете за ней, она от вас бежит; когда же вы от нее уходите – она бежит за вами».

Поскольку де Мюссе и в самом деле был очень известен своей «Исповедью сына века» и прочими произведениями, а также воинствующим презрением к моральным устоям общества, неудивительно, что приговор этого самого общества по отношению к его русской любовнице и его подругам был совершенно однозначен: в доме на улице Анжу создано не просто «тайное русское посольство красоты», но «общество по разврату на паях». Ну что ж, дыма без огня не бывает, и всех трех красавиц связывали с мужчинами узы самые вольные.

Воистину, прав был Ломброзо, некогда констатировавший, что не все проститутки попадают в Сен-Лазар (так называлась женская тюрьма, существовавшая в Париже в описываемые времена): «К числу таких принадлежат многие женщины, оскверняющие под видом честных жен свой дом прелюбодеянием; девицы, обманывающие бдительность своих матерей; равно как и элегантные дамы, так или иначе продающие за деньги свои ласки». Если следовать логике знаменитого психолога и физиогномиста, именно в Сен-Лазаре было самое место обитательницам известного дома на рю д’Анжу!

Де Мюссе был одним из трех les premiers amants, первых любовников, которые посещали сей, не побоимся этого слова, притон. Вместе с ним появлялся там и апостол тогдашней французской нравственности Александр Дюма-фис, то есть сын. Он и в самом деле был сыном – сыном знаменитого писателя, скандалиста, жуира и бонвивана Александра Дюма-отца. В компанию с литераторами, посещавшими «тайное посольство красоты», затесался покровитель искусств и ужасный потаскун, брат императора Наполеона III, герцог де Морни, некогда бывший послом в Петербурге и навсегда сохранивший восхищение русскими женщинами, их непосредственностью и пылкостью, а также совершенным неумением сдерживать свои желания. Александр Дюма-сын ухаживал за Лидией Закревской, ну а герцог де Морни… он сделался любовником дамы по имени Надежда Нарышкина.

Да-да! Наша героиня нашла приют в Париже именно на улице Анжу, под покровительством своей бывшей приятельницы Лидии Закревской-Нессельроде, дочери, как уже было сказано, «Медной Венеры» и московского генерал-губернатора. Лидия и Мария помогли Надежде втайне родить ребенка от Сухово-Кобылина, вполне оценили цинизм молодой maman, назвавшей дочку Луизой (!!!) и отдавшей ее на воспитание «в хорошие руки» к добродетельным и добросердечным французам, которые носили фамилию Вебер. Приходя в себя после перенесенных страданий, как моральных, так и физических, Надежда благосклонно принимала ухаживания любвеобильного и щедрого де Морни, а сама втихомолку присматривалась к любовнику Лидии, ибо у нее в душе жила довольно-таки сильная страсть к людям искусства, вернее, к драматургам, а еще вернее, к драматургам преуспевающим. Более же преуспевающего драматурга, чем Дюма-фис, в те годы в Париже сыскать было просто невозможно, не стоило и пытаться!

Надежда находила еще кое-что общее между Александром Сухово-Кобылиным и молодым Александром Дюма. Нет, дело было не только в имени, высоком росте, пышных русых волосах, тонких чертах лица и голубых глазах, которые порою, что у того, что у другого, начинали отливать синим бесовским пламенем. Оба они были, с позволения сказать, авторами одного произведения. Эти писатели сразу развертывают все свое дарование, создают произведение, которое обеспечивает им имя в истории литературы, а потом либо совершенно замолкают, либо пишут вещи, не идущие ни в какое сравнение с первым проявлением их таланта. Таков же был из русских писателей, например, Грибоедов… Александр Сухово-Кобылин был (и навсегда останется!) знаменит как автор комедии «Свадьба Кречинского». Александр Дюма-сын вошел в историю литературы прежде всего как автор «Дамы с камелиями».

Рожденный своим знаменитым папенькой вне брака, от женщины, будем называть вещи своими именами, легкого поведения, белошвейки Катрин, усыновленный лишь спустя семь лет, он очень болезненно относился к клейму незаконнорожденного, которое слишком долго носил на своем детском челе. При этом сердце его всю жизнь стремилось не к дамам добропорядочным, а именно к светским куртизанкам.

«Заблудшие создания, которых я так хорошо знал, которые одним продавали наслаждение, а другим дарили его и которые готовили себе лишь верное бесчестие, неизбежный позор и маловероятное богатство, в глубине души вызывали у меня желание плакать, а не смеяться, и я начал задаваться вопросом, почему возможны подобные вещи».

В целях более углубленного изучения «вопроса» юный Александр свел знакомство с некоей Альфонсиной-Мари Дюплесси, знаменитой «куртизанкой с душой гризетки». В числе ее любовников был русский посол в Париже граф Штакельберг, который окружил Мари невиданной, неслыханной роскошью – как изысканно выразился литератор Арсен Гуссэ, заточил ее в крепость из камелий. Мари не выносила аромата роз, а камелии – они ведь не пахнут… Александр Дюма-сын был у Мари не первым, не вторым, не десятым и даже не двадцатым, однако роман получился бурный и пылкий. Некоторое время длилась любовная история, затем начинающий литератор и законченная гетера расстались. Она сменила еще многих любовников (среди них был, к слову, знаменитый композитор и пианист Ференц Лист), долго умирала от чахотки и, наконец, стремительно обвенчавшись и столь же стремительно разойдясь с графом Эдуаром де Перрего, отдала Богу душу. В память о Мари-Альфонсине молодой Александр Дюма совершил три знаменательные вещи.

Во-первых, посетил аукцион, где распродавались ее вещи (для уплаты долгов покойницы), с умилением вспомнил былое и купил золотую цепочку Мари. Кстати, на том же аукционе побывал и некий любопытствующий путешественник по имени Чарльз Диккенс, который оставил следующее циническое описание его в послании графу д’Орсэ: «Там собрались все парижские знаменитости. Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненным симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца.

Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой или Жанна д’Арк. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца».

Дюма-младший оказался куда более сентиментален, чем Диккенс, и совершил в память Мари Дюплесси поступок номер два: написал стихи, которые многие исследователи его творчества считают его лучшими поэтическими творениями. Они и в самом деле прелестны:

Расстался с вами я, а почему – не знаю.Ничтожным повод был: казалось мне, любовьК другому скрыли вы… О суета земная!Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?Потом я вам писал о скором возвращенье,О том, что к вам приду и буду умолять.Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.Я так надеялся увидеть вас опять!И вот примчался к вам. Что вижу я, о Боже!Закрытое окно и запертую дверь.Сказали люди мне: в могиле черви гложутТу, что я так любил, ту, что мертва теперь.Один лишь человек с поникшей головоюУ ложа вашего стоял в последний час.Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двоеВ последнем шествии сопровождали вас.Благословляю их. Они одни посмелиС презреньем отнестись к тому, что скажет свет,Умершей женщине не на словах – на делеОтдав последний долг во имя прошлых лет.Те двое до конца ей верность сохраняли,Но лорд ее забыл и князь прийти не мог:Они ее любовь за деньги покупали,Но не могли купить надгробный ей венок.

Третьим и самым знаменательным поступком, совершенным Александром Дюма-сыном в память Мари-Альфонсины Дюплесси, стало написание романа «Дама с камелиями», героиня которого, Маргарита Готье, – живой портрет мадемуазель Дюплесси. Вообще у многих поэтов и романистов было в привычке описывать в стихах и прозе свои былые увлечения. Александр-фис всего лишь последовал традиции (которая продолжает жить в веках!). Роман имел успех: «Туберкулез и бледность приобрели теперь мрачное очарование», как отзывались современники. Однако этот успех был совершенное ничто по сравнению с тем триумфом, которых рухнул на голову младшего Дюма после того, как он написал по мотивам собственного романа пьесу и поставил ее в театре Жимназ. Общественное мнение – штука довольно-таки причудливая, а порою даже вывернутая наизнанку. Теперь Александр Дюма-сын приобрел славу непроходимого моралиста, который задался целью исправить всех публичных барышень оптом и в розницу. «Я убежден в одном: женщине, которую с детства не научили добру, Бог открывает два пути, ведущие к нему, – путь страдания и путь любви. Они трудны: те, кто на них вступает, стирают до крови ноги, раздирают руки, зато они оставляют украшения порока на придорожных колючках и приходят к цели в той наготе, в которой не стыдно предстать перед Господом», – пылко декламирует его герой Арман Дюваль.

Однако Арман Арманом, Дюваль Дювалем, а жизнь Дюма-сына постоянно вступала в противоречие с декларациями подобного рода. Одним из таких противоречий и сделался его роман с Лидией Нессельроде.

Она была, как уже говорилось выше, куртизанкой по натуре и по крови, унаследовав самые боевые качества своей приснопамятной матушки. Ко времени знакомства с Дюма-фисом (в 1850 году) Лидия уже три года пребывала замужем за графом Дмитрием Нессельроде. Это был, что называется, династический брак. Бывший министр внутренних дел, ныне московский генерал-губернатор Закревский породнился со знаменитым Карлом Нессельроде – графом, канцлером, министром иностранных дел, который был достаточно умен и ловок, чтобы продержаться на своем посту при трех русских императорах. Сын его Дмитрий тоже пошел по дипломатической, как в те поры выражались, части, он служил секретарем русского посольства в Константинополе и был на семнадцать лет старше Лидии. Приданое в триста тысяч рублей, которое давалось за Лидией, и громкое имя ее отца заставили Нессельроде забыть о законах наследственности и еще более громком имени ее матушки. Ну что ж, они получили то, что должны были получить: неудачный, скандальный брак! Самой трезвомыслящей в этом семействе оказалась графиня Нессельроде. Она очень быстро рассталась с иллюзиями относительно невестки и семейной жизни сына: «Дмитрий очень меня беспокоит. Сможет ли он вести себя с достаточным тактом во время этого длительного пребывания вдвоем?.. ведь их взгляды и понятия несхожи. Ему выпала нелегкая задача, а он полагал, что все будет очень просто. Он не учел, сколько понадобится терпения, чтобы удерживать в равновесии эту хорошенькую, но сумасбродную головку. Если он не будет смягчать свои отказы, если устанет доказывать и убеждать, это приведет к охлаждению, чего я весьма опасаюсь».

Так оно и вышло. Ехать в унылый, жаркий, пыльный Константинополь Лидия отказалась наотрез. Вообще семейная жизнь немедленно сказалась на ее нервах, особенно рождение сына Анатолия, которого Нессельроде звали Толли. Попытавшись привести их в порядок в Бадене, Эмсе, Спа и Брайтоне, она в конце концов была доставлена супругом в Париж и сдана на попечение (!!!) не кому иной, как Марии Каллергис! Смешнее всего, что Дмитрию рекомендовал ее папенька – канцлер Карл Нессельроде. История об этом вообще-то умалчивает, однако сплетники тех времен уверяют, что он потому питал к Марии неограниченное доверие, что некогда был ее первым мужчиной и решил, что она и по прошествии стольких лет остается невинной девочкой, которая вполне сможет перевоспитать взбалмошную Лидию.

Ну что ж, Мария Каллергис и впрямь преподала ей главный урок жизни: оказывается, все женские проблемы проистекают от сексуальной неудовлетворенности, и стоит только найти молодого, сильного, неутомимого, умелого любовника, как жизнь вновь станет прекрасной. Впрочем, общение с интеллектуалами (с тем же Мюссе) не прошло для Марии даром, и она к вышеперечисленным качествам добавляла еще ум и галантность, а также умение вести в постели интересный разговор. Александр Дюма-фис отвечал всем требованиям, и Лидия наконец очутилась в его объятиях.

И поняла, что «снежная фея» была совершенно права!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад