Елена Арсеньева
Французский поцелуй
(Императрица Елизавета Петровна)
– Не хмурьтесь, м… мадемуазель. Что такое? Вам неудобно?
– Я ненавижу корсеты!
– О, понимаю. При вашем сложении корсета вроде бы и не надобно, талия ваша удивительно тонка, однако что поделаешь: таковы узаконения моды! Совершенно немыслимо даме вашего положения показаться в обществе без корсета.
– Я не могу дышать. Ох, я сейчас в обморок упаду!
– Кстати, хорошая мысль! Имейте в виду: слезы и обморок – очень сильное оружие. Не стоит применять его часто, чтобы у мужчин не выработалась привычка, но изредка пользоваться этими маленькими дамскими слабостями очень полезно.
– Благодарю за совет, мадам. Следует ли понимать его так, что вы сами порою используете сии маленькие слабости в отношениях с его величеством?
Дама, которой адресовалась реплика, подняла тщательно подчерненные брови. Вообще-то она родилась светлой блондинкой (совершенно белобрысой!) и брови име —
ла белесые, да и вообще была довольно бесцветна, однако об этом никто не догадывался, ибо все ухищрения косметики были к услугам самой могущественной особы во Франции – мадам Помпадур, фаворитки его величества короля Людовика XV. Что и говорить, особа, ненавидевшая корсеты, шутила с этой дамой весьма неосторожно…
Впрочем, мадам Помпадур находилась нынче в отличном расположении духа. Кроме того, она, бывшая некогда пылкой любовницей короля, из-за болезни превратилась теперь в его ближайшего друга и самого надежного советника. И когда речь шла о государственных делах (а сейчас в ее присутствии как раз происходила подготовка к одному из серьезнейших, какие ей только приходилось решать!), она снисходительно пропускала мимо ушей всякую ерунду вроде подобных рискованных намеков.
– Мне, пожалуй, следовало бы рассердиться, но разве это возможно, когда глядишь на такую милашку? – нежно усмехнулась она, лаская двумя пальцами шелковистый, нервно вздрагивающий подбородок «милашки». – К тому же вы правы, дитя мое. Я такая притворщица, такая притворщица… Но вы, пожалуй, дадите мне фору, как говорят наши враги англичане, не так ли? А теперь прошу вас, наденьте нашей куколке юбки, – кивнула она в сторону.
– Пресвятая Дева! – пробормотала вышеназванная «куколка», с непритворным ужасом глядя на громоздкое куполообразное сооружение из пяти рядов закругленных тростниковых прутьев, которое выставил на середину комнаты портной. Внизу сооружение было непомерно широким, а вверху сужалось до размеров затянутой в корсет талии. Обручи скреплялись меж собой клеенкой. – А вот интересно, как в этом reifrock[1] прикажете падать в обморок?! Обручи-то сломаются!
– Вы предпочитаете немецкое название? – удивилась мадам Помпадур. – Мне больше по душе наше французское слово «кринолин». И не пугайтесь, тростник достаточно гибкий, и сломать его очень непросто. Разве вы не убедились в этом на балу у герцога де Ниверне, когда некая высокая особа повалила вас на оттоманку и задрала вам юбки? А, моя прелесть?
«Моя прелесть» мысленно сказала: «Туше!»[2] – и сделала мадам Помпадур самую бесхитростную и чуточку виноватую улыбку, ибо упомянутой высокой особой был сам король…
После чего надевание кринолина и натягивание на него двух юбок, нижней – с легкими, воздушными оборками, и верхней, с разрезом спереди, дабы были видны эти самые оборки, она перенесла в смиренном молчании, изредка перемежаемом страдальческими вздохами.
– Ну вот, – довольно сказала мадам Помпадур, когда последние булавки были прилажены, а последние шнурки завязаны. – С одеждой покончено, теперь кутюрье может уйти, а мы пригласим куафера. Ну, полно кланяться, мсье, у нас мало времени. Прошу вас, угомонитесь! А вы, – дама вновь кивнула в сторону, – лучше займитесь прической этого очаровательного создания.
– Рад служить, мадам! Счастлив служить… – засуетился куафер.
– О-о! Ради всего святого, осторожней! – завопило вдруг «создание». – Вы обожгли мне лоб! Разве не лучше было бы надеть парик, чем навивать эти дурацкие бараньи кудряшки?!
– О Боже, вы рассуждаете, словно какая-нибудь прусская графиня, которая живет допотопными представлениями о красоте! – возмутилась мадам Помпадур, в душе которой ненависть к пруссакам равнялась только ненависти к англичанам. – Парики уже отошли в прошлое, их носят только крестьяне, а что касается дамы, доверие которой вы должны завоевать, то она их никогда не любила. Она гордится своими рыжими волосами и лишь слегка припудривает их, а причесывает гладко или немного взбивая. Ну, гладкая прическа вам едва ли пойдет, поэтому здесь надо будет поднять, и еще вот здесь, а тут мы опустим локон. – И мадам Помпадур, делая вокруг своей бесподобно причесанной и, к слову сказать, весьма разумной головы причудливые жесты, дала понять куаферу, что именно от него требуется.
Куафер оказался мастером своего дела, и спустя какое-то время мадам восторженно вздохнула:
– Ах, это истинное произведение искусства! Вам нравится?
– Неужели вы думаете, что я смогу сделать это самостоятельно?! – ответило вопросом на вопрос «произведение искусства», взирая в зеркало со странным выражением, в котором тоска мешалась с восхищением. – Никогда в жизни! Или вы намерены пришпилить платье булавками к моему телу, а голову облить растопленным бараньим жиром, чтобы сия прическа закрепилась на несколько месяцев кряду? А?
Мадам Помпадур побледнела и так закатила глаза, словно намеревалась немедленно упасть в обморок и доказать объекту своих забот гибкость тростниковых обручей на своем кринолине.
– С вами поедет куафер и лучшая из моих камеристок, – наконец выговорила она слабым голосом, доставая из рукава надушенный платочек и нюхая его, как если бы одно лишь только упоминание о растопленном бараньем сале сделало окружающую атмосферу зловонной. – И все, довольно болтовни. Нам пора идти. Нас ждут принц де Конти[3] и… и его величество король!
– Туже затяни! – сердито сказала Елизавета. – Слышишь, Маврушка?! Еще туже!
Маврушка, вернее, графиня Мавра Егоровна Шувалова, в девичестве Шевелева, была лучшей подругой государыни Елизаветы Петровны еще в ту пору, когда императрица была всего лишь рыжей царевной Елисаветкой, без всякой надежды взиравшей в будущее. Мавра оставалась в числе ближайших к ней дам и ныне, спустя четырнадцать лет после того судьбоносного ноябрьского дня, когда оная Елисаветка на плечах гвардейцев, ошалелых, как и царевна, от собственной смелости, ворвалась в Зимний дворец и свалила с престола императора-младенца Иоанна Антоновича VI, а также его мать-регентшу Анну Леопольдовну вкупе с супругом, Антоном-Ульрихом Брауншвейгским[4]. Выбора тогда у Елисаветки не было: несмотря на леность и скудоумие правительницы, до нее начала доходить мысль об опасности иметь у себя под боком дочь Петра, которую поддерживает гвардия, и царевну со дня на день мог ожидать монастырь либо вовсе плаха. Теперь Анны Леопольдовны уже в живых нет – после холмогорской-то ссылки! – а Иоанн гниет в Шлиссельбурге. Впрочем, при дворе о нем не говорят, его как бы и вовсе нет на свете.
Ну что же, царствование, начавшееся после этаких-то страстей Господних, оказалось совсем даже неплохим. А уж какие страшные приметы громоздились одна на другую во время коронации! И триумфальная арка, под которой должна была проехать Елизавета, вдруг оказалась повреждена, и во время пира у нее с шеи неприметно соскользнуло и невесть куда задевалось жемчужное ожерелье баснословной цены (ой, на том пиру вино такой рекой лилось, что себя потерять недолго было, а уж каким-то там жемчугам исчезнуть сам Бог велел!), и иллюминация не удалась (задумано-то было широко и пышно, а получился всего лишь жалкий пшик), и Преображенский дворец, любимый Елизаветой, потому что она в нем родилась, сгорел в одночасье… Эти приметы пророчили России весьма печальную судьбу, однако она в руке Елизаветы (в нежной ручке, подумала императрица, руки которой и впрямь были необычайно хороши, белы и мягки, однако в то же время весьма тяжелы, в чем вполне могли убедиться ее приближенные, ибо она с чисто русской щедростью и чисто петровской вспыльчивостью раздавала оплеухи направо и налево) и с помощью Божией неприятелями не стеснена, границ своих, установленных Петром I, не потеряла, а кое-какие вспыхнувшие войнушки оканчивает победоносно… Правда, на самых дальних границах, на реке Амуре, под стенами какого-то Богом забытого Албазина, зашевелились китайцы, желающие отнять у русских то, что некогда русские отняли у них, однако Господь не попустит ущемления великой России, Бог не оставит верную, богобоязненную дочь свою, российскую государыню! Так подумала Елизавета и размашисто перекрестилась.
От этого неосторожного движения Мавра Егоровна нечаянно выпустила шнурки уже совсем было затянутого корсета, и весь ее получасовой труд по превращению обширной талии императрицы в осиную пропал втуне.
– А, за-ра-за! – пробормотала Елизавета, ловя свалившийся корсет и с некоторым недоумением озирая свои выпущенные на волю более чем пышные формы. – С чего это я так раздалась?
– Небось раздашься, ежели станешь на Масленой неделе по две дюжины блинков в один присест лопать! – буркнула Марья Богдановна Головина, вдова адмирала Ивана Михайловича Головина, по прозвищу Хлоп-баба. Марья Богдановна была столь зла, что, совершенно как змея, яду своего сдержать не могла. Добросердечная Елизавета ее за это жалела и не слишком-то обижалась – тем паче что насчет блинков сказана была чистая правда.
– Да будет тебе, – беззлобно усмехнулась императрица. – Не все коту Масленица, придет и Великий пост, а там ни щей мясных, ни буженины, ни кулебяки, ни каши гречневой с топленым маслом… Стану один квас пить да варенье есть, ну и опять отощаю, что весенняя волчица.
Графиня Анна Карловна Воронцова, урожденная Скавронская, двоюродная сестра Елизаветы по матери, подавила горестный вздох. Она знала истовость императрицы в исполнении церковных обрядов. Стороннему наблюдателю во время Великого поста могло показаться, что Елизавета всерьез решилась уморить себя голодом: ей даже случалось падать в обморок во время богослужений (скоромного-то нельзя, а рыбы она не любила). Приближенные наперебой подражали ей, и Анна Карловна заранее страдала от предстоящих голодовок.
Приотворилась дверь, и графиня увидела мелькнувшее в щелке встревоженное лицо мужа, вице-канцлера Михаила Илларионовича Воронцова. Перехватив его напряженный взгляд, Анна Карловна чуть заметно пожала плечами и воздела глаза к небу. Это означало: надо ждать.
Впрочем, Воронцов и сам знал, что к императрице можно прорваться для серьезного разговора не прежде, чем она посоветуется о прошлом и о будущем с окружающими ее образами святых, а это может длиться часами. И уж конечно, не прежде, чем ее зеркало удостоверит, что нет никого прекраснее в мире, нежели императрица Елизавета Петровна.
Это была отчасти правда… Французский посланник маркиз Брейтейль доносил своему двору: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий цвет с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра. Впрочем, эта свежесть достигается с каждым днем все с большим трудом. Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность!»
Страсть к нарядам и к уходу за своей красотой у русской императрицы граничила с безумием. Как говорится, всяким модам свойственно подвергаться преувеличению. У Елизаветы в 1753 году, при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев. Впрочем, их еще оставалось десятка полтора тысяч, да плюс полные сундуки туфель, шелковых чулок, сотни кусков французских тканей. Многие платья она не надела ни разу в жизни, потому что более всего любила светлые или белые материи, затканные золотыми или серебряными цветами, а темные так и оставались в шкафах. Впрочем, чтобы, Господи помилуй, мимо нее не прошло ничто новое, прибывшее из королевства мод, она приказывала своим поверенным немедленно посещать
Между тем время утреннего туалета императрицы шло да шло. Сражение с корсетом было наконец выиграно; настал черед прически. Прекрасные рыжие волосы государыни уже отросли – так же, как волосы всех ее придворных дам. Анна Карловна с некоторой дрожью вспомнила недавнюю жуткую затею государыни: как-то раз, не в силах смыть дурную краску со своих волос, придавшую им неприятный белесый оттенок, она просто-напросто велела обрить себе голову. Елизавета пожалела об этом через минуту – когда нацепила вороной парик и в очередной раз убедилась, что носить
Впрочем, дураков вокруг Елизаветы было гораздо меньше, чем она полагала, и люди прекрасно понимали, что роза в прическе имеет к причинам ссылки Лопухиной такое же отношение, как куверт Елисаветки, поставленный на ненадлежащее место Рейнгольдом Левенвольде, обер-гофмаршалом и распорядителем стола императрицы Анны Иоанновны. Высокомерный русофоб Рейнгольд некогда отверг авансы Елисаветки, а Лопухина, бывшая старше императрицы на десять лет, имела наглость считаться первой красавицей при дворе…
Словом, пример Натальи Федоровны научил смирению даже самых строптивых, и более в модницы никто не лез. Впрочем, оттого, что государыня меняла платья ежедневно, а иногда и ежечасно (например, на балах, когда, вволю наплясавшись, соизволяла взопреть), дамы хотя бы по части нарядов не слишком отставали от моды.
Так вот насчет бритья головы. Анна Карловна, едва попавшая (благодаря замужеству с Михаилом Воронцовым, близким другом императрицы и участником достопамятного переворота) в почетное и труднодостижимое число чесальщиц императрицыных пяток, рвала бы на себе волосы, ежели, после вмешательства цирюльника, осталось бы, что рвать. Главное дело, она так гордилась, что окажется в числе этих дам, которые составляли особенный штат государыни и чьи обязанности состояли в том, чтобы почесывать ей пятки (Елизавета обожала это!) и вести приятную беседу во время ночных бдений императрицы – до самого утра. Попав в чесальщицы, Анна Карловна вмиг стала в разряд таких влиятельных особ, как Мавра Шувалова, Марья Головина, Екатерина Шувалова, родная сестра фаворита Ивана Ивановича, и страшно этим кичилась. Ведь все понимали силу словца, вовремя нашептанного среди ночи в ушко императрицы, и даже дипломатический корпус заискивал перед чесальщицами государыни. Но когда пришел приказ от императрицы незамедлительно облысеть, графиня Воронцова сначала сочла, что это чрезмерно дорогая цена за высокое положение. Но тотчас образумилась: уж лучше расстаться с волосами, чем с головой: волосы-то вырастут, а голова – навряд ли. К тому же очень кстати стали носить маленькие, едва взбитые прически, да еще прикрывали их нарядными сетками, усыпанными драгоценными камнями, поэтому разрушения, причиненные злобной волей взбалмошной повелительницы, удавалось легко замаскировать.
Однако с тех пор Анна Карловна не без страха наблюдала за туалетом императрицы: а ну как той вновь вдарит моча в голову? Вон, углядит на своей лилейной щеке малый прыщ – и постановит всем придворным дамам себе рожи до крови уязвить на том же самом месте! Звучит нелепо, а ведь с нее станется, с императрицы-то! К примеру говоря, на маскарадах, которые соперничают в Елизаветином сердце с богомольями и следуют один за другим (Елизавета унаследовала от отца страсть к переодеваниям), всем мужчинам велено являться в женских платьях (в юбках с широченными фижмами, с которыми кавалеры не знали, как управиться!), а женщины должны надевать камзолы французского покроя, короткие штаны и обтягивающие чулки. Делалось сие исключительно ради того, чтобы Елизавета могла выставить напоказ свои очень стройные и красивые ножки и лишний раз убедиться в том, что никто из дам не может соперничать с нею и в этой области!
Позади Анны Карловны вновь ворохнулась дверь, и она едва успела оглянуться и послать мужу предостерегающий взгляд, как Елизавета тоже поглядела на дверь.
– Что это сквозит? – спросила недовольно. – Кто там рвется, кому так не терпится? Почудилось мне, иль вице-канцлер за дверью мелькает?
– Правда твоя, матушка, – отозвалась Мавра Егоровна, – и вице-канцлер, и самый канцлер тоже – оба-два там.
Анна Карловна чуть не ахнула от изумления: как это удалось Мавре Егоровне, ни разу не оглянувшись, не только различить Михаила Илларионовича, чуть видного в щелочку, но и усмотреть вовсе не видного отсюда Алексея Петровича Бестужева-Рюмина? Елизавета усмехнулась:
– Ишь ты! И не перегрызли же глотку друг другу, а?
Чесальщицы захохотали. Анне Карловне тоже пришлось состроить на лице улыбку. О взаимной и очень острой неприязненности вышеназванных господ было известно всем. Суть состояла не в том, что они соперничали за благосклонность императрицы. Воронцов, ее стариннейший друг, некогда камер-юнкер при дворе царевны Елисаветки, снабжал ее деньгами, которые черпал из кармана своего брата Романа, женатого на баснословно богатой купчихе, а в ночь переворота шел в Зимний с нею рядом. То есть Елизавета была к Воронцову благосклонна всегда, хотя и не находила в нем того блеска ума и тех дипломатических талантов, которыми обладал Бестужев-Рюмин. Елизавета охотно поверила в его невиновность во время заговора маркиза Ботта, подвергнув экзекуции и сослав ненавистных Лопухиных и расставшись со своим верным сторонником и прежним другом Лестоком (к слову, тоже участником и где-то даже вдохновителем того приснопамятного переворота). То есть, ежели будет позволено так выразиться, Воронцов и Бестужев оба владели переменчивым сердцем императрицы (в чисто деловом смысле, разумеется!). Однако в ту пору два направления внешней политики разделяли государственных людей в России. Одни желали союза России с Пруссией и Англией, другие склонны были к союзу с Францией и Австрией против Пруссии. Бестужев придерживался первого направления, Воронцов горой стоял за второе. И каждый беспрестанно пытался перетянуть императрицу на свою сторону. И степень старания каждого зависела от количества уплаченных им денег…
Елизавета любила говорить, что русский чиновник для нее куда любезнее немца. Однако те наивные люди, которые думали, что Россией после низложения немцев Бирона, Миниха, Остермана и Левенвольде будут управлять исключительно русские министры, ошибались. То есть русскими-то они были русскими, и фамилии носили звучные, древние, прославленные: Бестужев-Рюмин, Воронцов, Олсуфьев, Волков, – однако все эти министры фактически были на содержании иностранных дворов или по крайности получали разнообразные подношения – не в меньших размерах, чем свергнутые ими немцы.
Алексей Петрович Бестужев-Рюмин кичился своей неподкупностью и умел заставить поверить в нее, сваливая грехи с больной головы на здоровую (к примеру, он убедил императрицу, что Лесток получает пенсион и от Франции, что было чистой правдой, и от Пруссии, что не имело под собой никаких оснований). Однако за активную поддержку Англии (Россия пообещала предоставить в ее распоряжение армию в 55 тысяч человек) и подписание союзного договора с этой страной он получил десять тысяч фунтов стерлингов, Олсуфьев – полторы тысячи дукатов, и еще ему был обещан пенсион. Это – поверх той сотни тысяч фунтов стерлингов, которую ежегодно обещала Англия платить России. Подчеркнем – обещала… К тому же Бестужев клянчил у английского короля еще и годичный пенсион в две с половиной тысячи фунтов, обязуясь работать в пользу «владычицы морей». Посол Англии в России сэр Уильямс Гембори писал в Сент-Джеймсский дворец: «Надобно дать ему, так как он чистосердечно служит в пользу нашего короля». Впрочем, глядя на замкнутого, надменного Бестужева, никто ничего такого и заподозрить не мог!
В отличие от Бестужева, Воронцов не делал вида, будто он святее папы римского. С чуточку смущенным выражением своего красивого смуглого лица он смирялся перед слабостями своей натуры. Еще в 1746 году, когда Бестужев прибрал к рукам всю политику России, свалив и Лестока, и Шетарди и на время отставив Воронцова, оный взял отпуск и объехал всю Европу. Побывал Михаил Илларионович и в Париже, удивив сей город халатом, подбитым пухом из сибирских гусей, а заодно сведя знакомство с некоторыми министрами французского двора, а также принцем де Конти. Когда мадам Помпадур великодушно взяла на себя управление владениями Людовика XV, она разузнала о профранцузских настроениях русского вице-канцлера и прониклась к нему симпатией. Задумав меблировать заново свой дом, она продала старую мебель королю – с немалой для себя выгодой, а Людовик, по наущению фаворитки, отправил сию обстановку в Петербург – графу Воронцову. Обставлено сие было как дар от мадам Помпадур, и Воронцов теперь чувствовал себя весьма обязанным бывшей мадемуазель Жанне-Антуанетте Пуассон[6] и всячески стремился обратить взоры Елизаветы в сторону Франции. Однако Бестужев постоянно стоял на его пути! Как правило, Воронцов, столкнувшись в приемной императрицы со своим недругом (и недругом Франции), надувался как мышь на крупу и уходил пожаловаться фавориту Елизаветы, камергеру Ивану Шувалову, который тоже обожал все французское.
Однако если тот обладал достаточной властью над сердцем (а еще большей – над телом!) государыни, то никак не был властен над ее легкомысленной головой. Бестужев же достиг полной власти в России вовсе не потому, что императрица его любила или находила удовольствие в беседах с ним, нет! – а потому, что в одночасье снимал с Елизаветы все бремя государственных забот, давая возможность не касаться никаких дел. Поэтому внушить Елизавете мысль о том, что надобно принимать сторону Франции, Иван Шувалов никак не мог. Как, впрочем, и его брат Петр Шувалов, тоже стремившийся к русско-французскому альянсу. Дело в том, что Петр Иванович именно в это время добивался откупа на табачную монополию и рассчитывал, что именно Франция станет его рынком сбыта.
Между тем граф Воронцов, понукаемый французским посланником и собственным чувством долга (у него были свои понятия о чести!), чуть не рыдал, пытаясь добиться серьезного разговора с подругой юношеских лет. Однако понимал, что необходимы какие-то весьма серьезные доводы в пользу русско-французского союза: более серьезные, чем даже государственная необходимость!
И вот сегодня этот довод у Воронцова появился. Появился и человек, который этот довод представит. Именно поэтому граф Михаил Илларионович выплясывал у Елизаветиной двери, дрожа от нетерпения, и едва сдерживался, чтобы не поглядывать на настороженного Бестужева покровительственно и даже с насмешкой. Прежние приезжие из Франции задерживались по приказу канцлера еще на границе, а единственный прорвавшийся в Петербург агент по имени Мейссонье де Валькруассан был отправлен в Шлиссельбург. Но агенту, который прибыл нынче… этому, вернее,
И, забегая вперед, можно сказать, что чуй его не обманул.
– Знаете, что мне сказали на рудниках, м… э-э, мадемуазель? – спросил Макензи Дуглас.
– Даже не представляю, милорд! – ответила дама, сидевшая рядом с ним в карете.
– Они не ожидали от вас такого интереса к рудничному делу, – усмехнулся Дуглас. – А также нашли, что вы удивительно выносливы, ловки и мужественны для столь нежного и субтильного создания.
Дама – это была та самая особа, которая не столь давно встречалась в приватной обстановке с мадам Помпадур, – нахмурилась.
– Это плохо… – пробормотала она. – Меня назвали мужественной – это никуда не годится!
И, выхватив из дорожной сумочки ручное зеркальце, она принялась разглядывать свое лицо так пристально, словно выискивала на нем признаки пробивающихся гвардейских усов или – Господи, помилуй! – даже бороды. Однако из зеркальца смотрело то же лилейное личико, которое не далее как несколько месяцев назад произвело совершенно неизгладимое впечатление на первого дворянина Французского государства.
О Боже, ну и история тогда приключилась!..
Это случилось на балу у герцога де Ниверне. Король явился, как обычно, вместе с маркизой де Помпадур, однако это ничуть не мешало ему, опершись о колонну, наблюдать за более молодыми и заманчивыми красавицами. Красавицы бросали на пресыщенного монарха откровенные, вызывающие взгляды, и, чувствовалось, вздумай он увлечь одну из них в уединенный уголок, та ринется туда, опережая кавалера! Собственно говоря, каждая из этих красоток, узнав, что на том или ином балу будет его величество, моментально преисполнялась надежд, что счастливый случай внезапно вознесет ее так же высоко, как некогда вознес мадам Пуассон д’Этиоль, ныне звавшуюся маркизой де Помпадур. Однако пока что им не везло: выражение королевского лица было пресыщенным, скучающим и откровенно пренебрежительным. Эту он уже видел, и эту тоже, и вон тех встречал, а в этих нет ровно ничего особенного, и вот та совершенно ничего собой не представляет… Ого! А это еще кто?!
Король впился взглядом в изящную блондинку с умопомрачительно тонкой талией и пикантным личиком. Плечики ее, глубоко обнаженные, были не слишком-то округлы, а грудь – откровенно костлява, однако короля порою тянуло на кости, и не только рыбьи[7]… Людовик подозвал своего камердинера Ле Беля и приказал устроить встречу с очаровательной худышкой.
Ле Бель наудачу подошел к группе молодых людей и спросил, не знают ли они имени во-он той особы.
Один из кавалеров, по имени Сен-Фуа, принял позу оскорбленного достоинства:
– Это никакая не
– Очень хорошо, – покладисто кивнул Ле Бель. – Его величество желает познакомиться с ней поближе.
На миг Сен-Фуа и прочие кавалеры онемели. Видимо, от восторга…
Ле Бель не стал ждать, пока к ним вернется дар речи, а сообщил, что кузина Сен-Фуа должна через четверть часа сидеть на оттоманке в такой-то гостиной и ждать свершения своего счастья. Можно заранее лечь – инициатива приветствуется.
Ровно спустя четверть часа король, которому от нетерпения сделались тесноваты панталоны, заметил, что новая владычица его сердца исчезла из залы. Он тотчас ринулся в гостиную и рванул дверь…
Худышка не лежала и даже не сидела, а стояла посреди комнаты. Она уставилась на короля изумленно, а вовсе не с радостной готовностью немедленно ему отдаться. Дело в том, что кавалер Сен-Фуа сказал, что с ней желает познакомиться некая весьма высокопоставленная дама, она умоляет оказать ей услугу… Худышка имела доброе и отважное сердце и не смогла отказать в помощи неизвестной даме.
И вот – нате вам! Никакой дамы нет и в помине, а вместо нее в гостиную вваливается распаленный похотью мужчина. И не просто мужчина, а король Франции!
– Не пугайтесь, моя прелесть, – проворковал его величество. – Умоляю вас, не пугайтесь!
Худышка, однако, испугалась до дрожи и принялась лепетать что-то вроде:
– Сир, вас обманули, а я жертва злой шутки!
Людовик не слушал. Худышка очень неосторожно отступила к краю оттоманки – и была повержена на нее сильной рукой короля. Рука эта, надобно сказать, оказалась не только сильной, но и опытной, потому что в одно мгновение проникла под юбку жертвы – и…
И конечным результатом этого происшествия явилось то, что худышка (затянутая в ненавистный корсет!), в элегантном дорожном платье и в шляпе с необычайно красивыми перьями, вот уже который день трясется в карете рядом с милордом Дугласом, заезжая по пути на все рудники Швабии и Богемии, Саксонии и Пруссии, а затем Курляндии и России. Официальной целью путешествия шотландца, который ненавидел англичан, притеснителей его родины, и являлся приверженцем Стюартов, этих отвергнутых претендентов на английскую корону, было минералогическое исследование, именно поэтому он и таскался по рудникам. Истинной же целью был сбор самых разнообразных сведений, совершенно не имеющих отношения к минералогии. Ведь Макензи Дуглас был шпионом французского короля, а сопровождающая его прелестная нежная мадемуазель (кстати, имя ее было Лия де Бомон) соответственно шпионкой, и эта парочка держала путь не куда-нибудь, а в Россию.
В описываемое нами время Европа была просто-таки наводнена французскими шпионами! В Версале[8] было как бы два различных министерства иностранных дел. Оба находились под управлением короля, но одним ведали официальные представители правительства, а другим – принц де Конти. При том, что этот потомок Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер был отличным воином, он еще и славился как отъявленный интриган. Его отец был искателем польского престола, ну и принцу де Конти тоже хотелось воссесть на какой-нибудь трон. То есть его самозабвенное участие в шпионских делах имело и конкретную, практическую цель. Создав так называемую «тайную дипломатию», Людовик XV пытался хоть что-то противопоставить ошибкам своих министров и собственной уступчивости в отношениях с ними, овладеть той информацией, которую чрезмерно заботливые соратники просто не доводили до его сведения. Частенько с помощью своих агентов он обманывал даже всеведущую мадам де Помпадур…
Представители двух дипломатий Людовика игнорировали друг друга и частенько враждовали. Так, например, об отправке мадемуазель де Бомон в Россию знали граф де Брольи – посланник Франции при польском дворе, принц де Конти и Терсье, управляющий иностранными делами, однако министр иностранных дел Рулье оставался в убеждении, что в Россию едет один Макензи Дуглас. Вся эта путаница, разумеется, объяснялась интересами douce France.[9]
А douce France в эту пору приходилось нелегко. Англия, вековой враг, нападала на отдаленные колонии в Новом Свете и отняла Канаду. К тому же англичане захватили почти все французские корабли. Франция как никогда раньше нуждалась в сильных союзниках! В Версале намеревались обратиться к Фридриху Прусскому, однако тот тоже норовил оттяпать у французов парочку богатых провинций. К тому же насмешник Фридрих страшно обидел мадам де Помпадур, назвав ее Юбкой II, разумея, что Юбка I – сам Людовик. После этого ни о каком союзе, понятное дело, и речи идти не могло. С Австрией французы враждовали чуть не двести лет, со времен кардинала Ришелье, то ли любившего, то ли ненавидевшего королеву Анну Австрийскую. Испания не хотела терять свой нейтралитет. Польшу нельзя было принимать всерьез: ее раздирали собственные проблемы. Тогда Франция решила обратиться к России, отношения с которой были прерваны уже более десяти лет. Как-то так получалось, что Россия воспринимала Францию как враждебную державу, готовую ей всегда и везде подставить ножку и подстроить те или иные козни.
При этом в Париже было известно, что Елизавета, несмотря на те пакости, которые умудрился подстроить ей прежний друг, любовник и помощник Шетарди[10], по-прежнему относилась к Франции хорошо – в душе, вернее, в сердце своем. Ведь ее матушка некогда лелеяла намерения выдать Елисаветку за Людовика XV, и хоть эти прожекты были заведомо обречены на провал, романтические чувства к Франции и ее королю у Елизаветы сохранились. Англию она не любила (может быть, отчасти этой нелюбовью и объясняется упорное нежелание русской императрицы усвоить, что Англия – остров: она до конца жизни пребывала в уверенности, что до сей страны можно доехать сушею), а злобный насмешник Фридрих II оскорблял ее чувства, намекая на ее происхождение и многочисленные романы. Кроме того, он втихомолку поддерживал русских раскольников, ненавидимых Елизаветой, и не скрывал, что считает несправедливым низвержение брауншвейгской фамилии. Это было куда хуже в глазах Елизаветы, чем все и всяческие насмешки, и, конечно, не могло быть прощено.
Итак, Елизавета была расположена к франко-русскому альянсу. Но, как уже было сказано, все попытки французов установить связь с русским двором проваливались из-за бдительности Бестужева. Однако надежда умирает последней в душе не только обычного человека, но и короля.
Что надлежало узнать мистеру Макензи Дугласу и мадемуазель Лии де Бомон, дабы оправдать надежды своего короля? Число русских войск, состояние флота, положение финансов и торговли; степень влияния, которым пользуются Бестужев-Рюмин, Воронцов, фавориты и министры; следовало также собрать сведения о судьбе малолетнего свергнутого императора Иоанна Брауншвейгского и его ссыльного отца: имеют ли они сторонников в России или между иностранными державами; как расположен народ к великому князю Петру Федоровичу и великой княгине Екатерине Алексеевне, а также их сыну Павлу; какие виды имеет Россия на Польшу, Швецию и Турцию; готовится ли Россия к войне; как расположены к ней дерзкие казаки… et cetera, et cetera![11] Отдельным пунктом стоял курляндский вопрос. В Курляндии парочке следовало особо остановиться для отдыха и разведать, что думает местное дворянство о ссылке своего герцога[12] и кем думает его заменить русское правительство.
И еще по одному вопросу принц де Конти инструктировал Лию де Бомон:
– Вы знаете, что мой отец после смерти гетмана Собесского был избран на польский престол. Но узурпатор Август II Саксонский захватил трон, прежде чем законный монарх успел выехать из Франции. Это стало большим несчастьем и оскорблением и для моей семьи, и для всей нашей страны. С вашей помощью мы можем уничтожить наконец последствия этого несчастья и смыть следы оскорбления. Вы скажете Елизавете, что я влюблен в нее, и постараетесь внушить ей мысль вступить со мной в брак. Если она откажется, постарайтесь убедить ее сделать меня герцогом Курляндским и главнокомандующим русской армией…
Договорились, что с пути следования шпионы его величества Людовика XV будут постоянно отправлять донесения своему королю и принцу де Конти. Разумеется, об открытой переписке и речи идти не могло, и нашим путешественникам вручили шифр. Учитывая особенности страны, в которую они направлялись, сочли, что наиболее естественно будут выглядеть сообщения о мехах. Так, английский посланник сэр Уильямс Гембори, человек очень опасный, будет называться черной лисицей, а сообщения, падает ли он в цене или поднимается, будут означать степень его влияния при русском дворе. Бестужев был соболем. Беличьи шкурки – английские войска. Вообще число войск в тысячах следовало обозначать мехами в единицах. Выражение «горностай падает в цене» значило, что русская партия преобладает, иностранцы утрачивают влияние; если австрийская партия, к которой принадлежал Бестужев (он ведь служил не только англичанам!), возьмет верх, следовало сообщить, что «рысь также в цене». Если посланнику необходимо будет вернуться, он известит, что все меха уже закуплены. И только для сообщения о полном провале миссии было избрано вполне «человечное» выражение: «Здоровье мое плохо…»
Увы! Именно это выражение вскоре пришлось использовать Макензи Дугласу, присовокупив, что он закупил уже все меха, какие только мог. На черную лисицу в России оказался чрезвычайно большой спрос, соболь был по-прежнему в моде, ну а рысь, хоть и употребляемая исключительно для дорожных шуб, стояла все-таки в цене. В дальнейшем мехами предстояло заниматься исключительно мадемуазель Лии де Бомон.
Виною этому оказалась «черная лисица» – сэр Уильямс Гембори. Подозрительный в высшей степени даже к своим соотечественникам, он воспользовался своим влиянием на Бестужева, чтобы добиться узаконения: ни один англичанин не должен являться ко двору Елизаветы иначе, как представленный самим сэром Уильямсом. Дугласу пришлось прийти к посланнику за рекомендацией, но высокомерный англичанин принял шотландца, прибывшего из Парижа, не просто сухо, но даже оскорбительно. Дуглас понял, что путь во дворец ему закрыт, за каждым шагом его будет установлена слежка, а идя напролом, он рискует провалить все дело. Поэтому он счел за благо демонстративно уехать, однако перед отъездом ухитрился представить свою прелестную спутницу графу Михаилу Воронцову.
Едва оказавшись наедине с графом, Лия де Бомон расстегнула корсет и… вынула из-под его пластин грамоту Людовика XV, подтверждающую ее полномочия. Некоторое время Михаил Илларионович не в силах был взглянуть на этот документ, а, словно обуреваемый желаниями мальчишка, впервые увидевший обнаженную женщину, таращился на девственную грудь Лии. А между тем смотреть там было совершенно не на что: грудь сия оказалась редкостно плоской. Потом Воронцов внимательней вгляделся в прелестное лицо младенца…
Заметив в его глазах растерянность, Лия поощрительно улыбнулась:
– Я вижу, ваша светлость, вы хотите меня о чем-то спросить? И, кажется, я даже догадываюсь, о чем именно. Спрашивайте и не бойтесь обидеть меня вашим вопросом! Вы не представляете, насколько мне осточертели легковерные идиоты, и хотя успех моего дела зиждется именно на легковерии рода людского, все же я в восторге встретить наконец проницательного человека. Ну же, смелее, граф! Спрашивайте!
Но, несмотря на разрешение, граф еще долго бекал и мекал, прежде чем решился задать Лии де Бомон свой вопрос. Получив ответ, которого ждал, он все же долго не мог прийти в себя от удивления, а потом несколько раз хлопнул Лию по плечу с истинно братским расположением, получив взамен такой же братский и весьма увесистый хлопок. А вслед за этим он прочел верительные грамоты Лии де Бомон – и ринулся в приемную Елизаветы: просить императрицу, а если понадобится, и требовать, чтобы она незамедлительно приняла тайную посланницу Франции.