— Правда, — кивнул мне другой. — Иди.
Принятые на себя поручения гиляки исполняют аккуратно, и не было еще случая, чтобы гиляк бросил на полдороге почту или растратил чужую вещь. Поляков, которому приходилось иметь дело с гиляками-лодочниками, писал*, что они оказываются точными исполнителями принятого обязательства, чем отличаются при доставке казенных грузов. Они бойки, смышлены, веселы, развязны и не чувствуют никакого стеснения в обществе сильных и богатых. Ничьей власти над собой не признают, и кажется, у них нет даже понятий «старший» и «младший». В «Истории Сибири» И. Фишера говорится, что известный Поярков приходил к гилякам, которые тогда «ни под какою чужою властью не состояли»*. У них есть слово «джанчин», означающее превосходство, но так они называют одинаково и генералов и богатых купцов, у которых много китайки и табаку. Глядя у Невельского на портрет государя*, они говорили, что это должен быть физически сильный человек, который дает много табаку и китайки. Начальник острова пользуется на Сахалине огромною и даже страшною властью, но однажды, когда я ехал с ним из Верхнего Армудана в Арково, встретившийся гиляк не постеснялся крикнуть нам повелительно: «Стой!» — и потом спрашивать, не встречалась ли нам по дороге его белая собака. У гиляков, как говорят и пишут, не уважается также и семейное старшинство. Отец не думает, что он старше своего сына, а сын не почитает отца и живет, как хочет; старуха мать в юрте имеет не больше власти, чем девочка-подросток. Бошняк пишет, что ему не раз случалось видеть*, как сын колотит и выгоняет из дому родную мать, и никто не смел сказать ему слова. Члены семьи мужского пола равны между собой; если вы угощаете гиляков водкой, то должны подносить также и самым маленьким. Члены же женского пола одинаково бесправны, будь то бабка, мать или грудная девочка; они третируются, как домашние животные, как вещь, которую можно выбросить вон, продать, толкнуть ногой, как собаку. Собак гиляки все-таки ласкают, но женщин никогда. Брак считается пустым делом*, менее важным, чем, например, попойка, его не обставляют никакими религиозными или суеверными обрядами. Копье, лодку или собаку гиляк променивает на девушку, везет ее к себе в юрту и ложится с ней на медвежью шкуру — вот и всё. Многоженство допускается, но широкого развития оно не получило, хотя женщин, по-видимому, больше, чем мужчин. Презрение к женщине, как к низкому существу или вещи, доходит у гиляка до такой степени, что в сфере женского вопроса он не считает предосудительным даже рабство в прямом и грубом смысле этого слова. По свидетельству Шренка, гиляки часто привозят с собой аинских женщин в качестве рабынь*; очевидно, женщина составляет у них такой же предмет торговли, как табак или даба. Шведский писатель Стриндберг*, известный женоненавистник, желающий, чтобы женщина была только рабыней и служила прихотям мужчины, в сущности единомышленник гиляков; если б ему случилось приехать на Сев<ерный> Сахалин, то они долго бы его обнимали.
Ген. Кононович говорил мне, что он хочет обрусить сахалинских гиляков. Не знаю, для чего это нужно. Впрочем, обрусение началось еще задолго до приезда генерала. Началось оно с того, что у некоторых чиновников, получающих даже очень маленькое жалованье, стали появляться дорогие лисьи и собольи шубы, а в гиляцких юртах появилась русская водочная посуда[54]; затем гиляки были приглашены к участию в поимке беглых, причем за каждого убитого или пойманного беглого положено было денежное вознаграждение. Ген. Кононович приказал нанимать гиляков в надзиратели; в одном из его приказов сказано, что это делается ввиду крайней необходимости в людях, хорошо знакомых с местностью, и для облегчения сношений местного начальства с инородцами; на словах же он сообщил мне, что это нововведение имеет целью также и обрусение. Сначала были утверждены в звании тюремных надзирателей гиляки Васька, Ибалка, Оркун и Павлинка (приказ № 308-й 1889 г.), затем Ибалку и Оркуна уволили «за продолжительную неявку за получением распоряжений» и утвердили Софронку (приказ № 426-й 1889 г.). Я видел этих надзирателей; у них бляхи и револьверы. Из них особенно популярен и чаще всех попадается на глаза гиляк Васька, ловкий, лукавый и пьяный человек. Однажды, придя в лавку колонизационного фонда, я встретил там целую толпу интеллигентов; у дверей стоял Васька; кто-то, указывая на полки с бутылками, сказал, что если всё это выпить, то можно быть пьяным, и Васька подобострастно ухмыльнулся и весь засиял радостью подхалима. Незадолго до моего приезда гиляк-надзиратель по долгу службы убил каторжного, и местные мудрецы решали вопрос о том, как он стрелял — спереди или сзади, то есть отдавать гиляка под суд или нет.
Что близость к тюрьме не обрусит, а лишь вконец развратит гиляков, доказывать не нужно. Они далеки еще до того, чтобы понять наши потребности, и едва ли есть какая-нибудь возможность втолковать им, что каторжных ловят, лишают свободы, ранят и иногда убивают не из прихоти, а в интересах правосудия; они видят в этом лишь насилие, проявление зверства, а себя, вероятно, считают наемными убийцами[55]. Если уж необходимо обрусить и нельзя обойтись без этого, то, я думаю, при выборе средств для этого надо брать в расчет прежде всего не наши, а их потребности. Вышеупомянутый приказ о разрешении принимать инородцев в окружной лазарет, выдача пособий мукой и крупой, как было в 1886 г., когда гиляки терпели почему-то голод, и приказ о том, чтоб у них не отбирали имущества за долг, и прощение самого долга (приказ 204-й 1890 г.). — подобные меры, быть может, скорее приведут к цели, чем выдача блях и револьверов.
Кроме гиляков, в Сев. Сахалине проживают еще в небольшом числе
XII
10 сентября я уже опять был на знакомом читателю «Байкале», чтобы на этот раз плыть в Южный Сахалин. Уезжал я с большим удовольствием, так как север мне уже наскучил и хотелось новых впечатлений. «Байкал» снялся с якоря в десятом часу вечера. Было очень темно. Я стоял один на корме и, глядя назад, прощался с этим мрачным мирком, оберегаемым с моря Тремя Братьями, которые теперь едва обозначались в воздухе и были похожи впотьмах на трех черных монахов; несмотря на шум парохода, мне было слышно, как волны бились об эти рифы. Но вот Жонкиер и Братья остались далеко назади и исчезли впотьмах — навсегда для меня; шум бьющихся волн, в котором слышалась бессильная, злобная тоска, мало-помалу затих… Проплыли верст восемь — и на берегу заблестели огни: это была страшная Воеводская тюрьма, а еще немного — показались огни Дуэ. Но скоро и это всё исчезло, и остались лишь потемки да жуткое чувство, точно после дурного, зловещего сна.
Спустившись потом вниз, я застал там веселое общество. Кроме командира и его помощников, в кают-компании находилось еще несколько пассажиров: молодой японец, дама, интендантский чиновник* и иеромонах Ираклий, сахалинский миссионер, ехавший следом за мною на юг, чтобы оттуда вместе отправиться в Россию. Наша спутница, жена моряка-офицера*, бежала из Владивостока, испугавшись холеры, и теперь, немного успокоившись, возвращалась назад. У нее был завидный характер. Достаточно было самого пустого повода, чтобы она закатилась самым искренним, жизнерадостным смехом до упада, до слез; начнет рассказывать что-нибудь, картавя, и вдруг хохот, веселость бьет фонтаном, а глядя на даму, начинаю смеяться и я, за мною о. Ираклий, потом японец. «Ну!» — говорит в конце концов командир, махнув рукой, и тоже заражается смехом. Вероятно, никогда в другое время в Татарском проливе, обыкновенно сердитом, не хохотали так много. На другой день утром на палубе сошлись для беседы иеромонах, дама, японец и я. И опять смех, и недоставало только, чтобы киты, высунув морды из воды, стали хохотать, глядя на нас.
И как нарочно, погода была теплая, тихая, веселая. Слева близко зеленел Сахалин, именно та его пустынная, девственная часть, которой еще не коснулась каторга; справа в ясном, совершенно прозрачном воздухе еле-еле мерещился Татарский берег. Здесь уже пролив более похож на море и вода не так мутна, как около Дуэ; здесь просторнее и легче дышится. По своему географическому положению нижняя треть Сахалина соответствует Франции, и если бы не холодные течения, то мы владели бы прелестным краем и жили бы в нем теперь, конечно, не одни только Шкандыбы и Безбожные. Холодные течения, идущие от северных островов, где даже в конце лета бывает ледоход, омывают Сахалин с обеих сторон, причем восточному берегу, как более открытому течениям и холодным ветрам, приходится принимать наибольшую долю страданий; природа его безусловно суровая, и флора его носит настоящий полярный характер. Западный же берег много счастливее; здесь влияние холодного течения смягчается теплым японским течением, известным под названием Куро-Сиво; не подлежит сомнению, что чем южнее, тем теплее, и на южной части западного берега наблюдается сравнительно богатая флора, но все-таки, увы, до Франции или Японии далеко[56].
Интересно, что в то время, как сахалинские колонизаторы вот уже 35 лет сеют пшеницу на тундре и проводят хорошие дороги к таким местам, где могут прозябать одни только низшие моллюски, самая теплая часть острова, а именно южная часть западного побережья, остается в совершенном пренебрежении. С парохода видны в бинокль и простым глазом хороший строевой лес и береговые скаты, покрытые ярко-зеленою и, должно быть, сочною травой, но ни жилья, ни одной живой души. Впрочем, раз — это было на вторые сутки нашего плаванья — командир обратил мое внимание на небольшую группу изб и сарайных построек и сказал: «Это
Сравнение Сахалина со стерлядью особенно годится для его южной части, которая в самом деле похожа на рыбий хвост. Левая лопасть хвоста называется мысом Крильон, правая — мысом Анивским, а полукруглый залив между ними — Анивой. Крильон, около которого пароход делает крутой поворот к северо-востоку, при солнечном освещении представляет из себя довольно привлекательное местечко, и стоящий на нем одиноко красный маяк похож на барскую дачу. Это большой мыс, покатый к морю, зеленый и гладкий, как хороший заливной луг. Поле далеко кругом покрыто бархатною травой, и в сантиментальном пейзаже недостает только стада, которое бродило бы в холодке у края леса. Но говорят, что травы здесь неважные и сельскохозяйственная культура едва ли возможна, так как Крильон большую часть лета бывает окутан солеными морскими туманами, которые действуют на растительность губительным образом[58].
Мы обогнули Крильон и вошли в залив Аниву 12 сентября перед полуднем; виден весь берег от одного мыса до другого, хотя залив имеет в диаметре около 80–90 верст[59]. Почти в средине полукруглый берег образует небольшую выемку, которая называется бухтою или губою Лососей, и тут, у этой губы, находится
Пост имеет с моря приличный вид городка, не сибирского, а какого-то особенного типа, который я не берусь назвать; основан он был почти 40 лет назад, когда по южному берегу там и сям были разбросаны японские дома и сараи, и очень возможно, что это близкое соседство японских построек не обошлось без влияния на его внешность и должно было придать ей особые черты. Годом основания Корсаковского считается 1869 год, но это справедливо лишь по отношению к нему как к пункту ссыльной колонии; на самом же деле первый русский пост на берегу бухты Лососей был основан в 1853-54 гг. Лежит он в пади, которая и теперь носит японское название Хахка-Томари, и с моря видна только одна его главная улица, и кажется издали, что мостовая и два ряда домов круто спускаются вниз по берегу; но это только в перспективе, на самом же деле подъем не так крут. Новые деревянные постройки лоснятся и отсвечивают на солнце, белеет церковь, старой, простой и потому красивой архитектуры. На всех домах высокие шесты, вероятно, для флагов, и это придает городку неприятное выражение, как будто он ощетинился. Здесь так же, как и на северных рейдах, пароход останавливается в одной и даже двух верстах от берега, и пристань имеется только для парового катера и барж. К нашему пароходу сначала подошел катер с чиновниками, и тотчас же послышались радостные голоса: «Бой, пива! Бой, рюмку коньяку!» Потом подошел вельбот; гребли каторжные, наряженные матросами*, и у руля сидел окружной начальник И. И. Белый*, который, когда вельбот подходил к трапу, скомандовал по-военному: «Суши весла!»
Через несколько минут я и г. Б. были уже знакомы; вместе потом мы съехали на берег, и я обедал у него. Из разговора с ним я узнал, между прочим, что он только что вернулся на «Владивостоке» с берега Охотского моря, из так называемой Тарайки, где каторжные строят теперь дорогу.
Квартира у него небольшая, но хорошая, барская. Он любит комфорт и хорошую кухню, и это заметно отражается на всем его округе; разъезжая впоследствии по округу, я находил в надзирательских или станках не только ножи, вилки и рюмки, но даже чистые салфетки и сторожей, которые умеют варить вкусный суп, а, главное, клопов и тараканов здесь не так безобразно много, как на севере. По рассказу г. Б., в Тарайке на дорожных работах он жил в большой палатке, с комфортом, имел при себе повара и на досуге читал французские романы[60]. По происхождению он малоросс, по образованию — бывший студент-юрист. Он молод, не старше сорока лет, а это возраст, кстати сказать, средний для сахалинского чиновника. Времена изменились: теперь для русской каторги молодой чиновник более типичен, чем старый, и если бы, положим, художник изобразил, как наказывают плетьми бродягу, то на его картине место прежнего капитана-пропойцы, старика с сине-багровым носом, занимал бы интеллигентный молодой человек в новеньком вицмундире.
Мы разговорились; между тем наступил вечер, зажгли огонь. Я простился с гостеприимным г. Б. и отправился к секретарю полицейского управления, у которого мне была приготовлена квартира*. Было темно и тихо, море глухо шумело и звездное небо хмурилось, как будто видело, что в природе готовится что-то недоброе. Когда я прошел всю главную улицу почти до моря, пароходы еще стояли на рейде, и когда я повернул направо, послышались голоса и громкий смех, и в темноте показались ярко освещенные окна, и стало похоже, будто я в захолустном городке осеннею ночью пробираюсь к клубу. Это была квартира секретаря. По ветхим скрипучим ступеням я поднялся на террасу и вошел в дом. В зале, точно боги на облаках, в табачном дыму и в тумане, какой бывает в трактирах и сырых помещениях, двигались военные и штатские. С одним из них, г. фон Ф., инспектором сельского хозяйства, я уже был знаком, — раньше мы встречались в Александровске, — с остальными же я теперь виделся впервые, хотя все они отнеслись к моему появлению с таким благодушием, как будто были знакомы со мною уже давно. Меня подвели к столу, и я тоже должен был пить водку, то есть спирт, наполовину разведенный водой, и очень плохой коньяк, и есть жесткое мясо, которое жарил и подавал к столу ссыльнокаторжный Хоменко, хохол с черными усами*. Из посторонних, кроме меня, на этой вечеринке присутствовал также директор Иркутской магнитно-метеорологической обсерватории Э. В. Штеллинг*, прибывший на «Владивостоке» из Камчатки и Охотска, где он хлопотал об учреждении метеорологических станций. Тут же я познакомился с майором Ш., смотрителем Корсаковской ссыльнокаторжной тюрьмы*, служившим раньше при ген. Грессере в петербургской полиции: это — высокий, полный мужчина, с тою солидною, импонирующею осанкой, какую мне до сих пор случалось наблюдать только у частных и участковых приставов. Рассказывая мне о своем коротком знакомстве со многими известными писателями в Петербурге, майор называл их просто Миша, Ваня и, приглашая меня к себе завтракать и обедать, невзначай раза два сказал мне
Когда во втором часу ушли гости и я лег в постель, послышались рев и свист. Это задул норд-ост. Значит, недаром с вечера хмурилось небо. Хоменко, придя со двора, доложил, что пароходы ушли, а между тем на море поднялась сильная буря. «Ну, небось вернутся! — сказал он и засмеялся. — Где им совладать?» В комнате стало холодно и сыро, было, вероятно, не больше шести-семи градусов. Бедный Ф., секретарь полицейского управления, молодой человек, никак не мог уснуть от насморка и кашля. Капитан К., живший вместе с ним на одной квартире*, тоже не спал; он постучал из своей комнаты в стену и сказал мне:
— Я получаю «Неделю». Не желаете ли?*
Утром было холодно и в постели, и в комнате, и на дворе. Когда я вышел наружу, шел холодный дождь и сильный ветер гнул деревья, море ревело, а дождевые капли при особенно жестоких порывах ветра били в лицо и стучали по крышам, как мелкая дробь. «Владивосток» и «Байкал», в самом деле, не совладали со штормом, вернулись и теперь стояли на рейде, и их покрывала мгла. Я прогулялся по улицам, по берегу около пристани; трава была мокрая, с деревьев текло.
На пристани около сторожки лежит скелет молодого кита, когда-то счастливого, резвого, гулявшего на просторе северных морей, теперь же белые кости богатыря лежали в грязи и дождь точил их… Главная улица шоссирована и содержится в порядке, на ней тротуары, фонари и деревья, и метет ее каждый день клейменый старик. Тут только присутственные места и квартиры чиновников, и нет ни одного дома, в котором жили бы ссыльные. Дома большею частью новые и приятные на вид, и нет той тяжкой казенщины, как, наприм<ер>, в Дуэ. Вообще же в Корсаковском посту, если говорить о всех его четырех улицах, старых построек больше, чем новых, и не редкость дома, построенные 20–30 лет назад. И старых зданий и старожилов среди служащих в Корсаковске относительно больше, чем на севере, а это, быть может, значит, что здешний юг более располагает к оседлой и покойной жизни, чем оба северных округа. Здесь, как я заметил, и патриархальности больше, и люди консервативнее, и обычаи, даже дурные, держатся крепче. Так, в сравнении с севером, здесь чаще прибегают к телесным наказаниям и бывает, что в один прием секут по 50 человек, и только на юге уцелел дурной обычай, введенный когда-то каким-то давно уже забытым полковником, а именно — когда вам, свободному человеку, встречается на улице или на берегу группа арестантов, то уже за 50 шагов вы слышите крик надзирателя: «Смир-р-рно! Шапки долой!» И мимо вас проходят угрюмые люди с обнаженными головами и глядят на вас исподлобья, точно если бы они сняли шапки не за 50, а за 20–30 шагов, то вы побили бы их палкой, как г. Z или г. N.
Я жалею, что не застал в живых старейшего сахалинского офицера, штабс-капитана Шишмарева*, который долготою дней своих и как старожил мог бы поспорить даже с палевским Микрюковым. Он умер за несколько месяцев до моего приезда, и я видел только дом-особняк, в котором он жил. Поселился он на Сахалине еще в доисторические времена, когда не начиналась каторга, и это казалось до такой степени давно, что даже сочинили легенду о «происхождении Сахалина», в которой имя этого офицера тесно связано с геологическими переворотами: когда-то, в отдаленные времена, Сахалина не было вовсе, но вдруг, вследствие вулканических причин, поднялась подводная скала выше уровня моря, и на ней сидели два существа — сивуч и штабс-капитан Шишмарев. Говорят, что он ходил в вязаном сюртуке с погонами и инородцев в казенных бумагах называл так: «дикие обитатели лесов». Он принимал участие в нескольких экспедициях и, между прочим, плавал по Тыми с Поляковым, и из описания экспедиции видно, что они поссорились.
Жителей в Корсаковском посту 163: 93 м. и 70 ж., а со свободными, солдатами, их женами и детьми, и с арестантами, ночующими в тюрьме, наберется немного более тысячи.
Хозяйств 56, но всё это хозяйства не деревенские, а скорее городские, мещанские; с сельскохозяйственной точки зрения они представляются совершенно ничтожными. Земли пахотной всего 3 дес., а лугов, которыми пользуется также и тюрьма, 18 дес. Надо видеть, как тесно жмутся усадьбы одна к другой и как живописно лепятся они по склонам и на дне оврага, образующего падь, чтобы понять, что тот, кто выбирал место для поста, вовсе не имел в виду, что тут, кроме солдат, будут еще жить сельские хозяева. На вопрос, чем они занимаются и чем живут, хозяева отвечали: работишка, торговлишка… Относительно сторонних заработков, как увидит ниже читатель, южный сахалинец поставлен далеко не в такое безвыходное положение, как северный; при желании он находит себе заработок, по крайней мере в весенние и летние месяцы, но корсаковцев это мало касается, так как на заработки они уходят очень редко и, как истые горожане, живут на неопределенные средства, — неопределенные в смысле их случайности и непостоянства. Один живет на деньги, которые он привез с собой из России, и таких большинство, другой — в писарях, третий — в дьячках, четвертый — держит лавочку, хотя по закону не имеет на это права, пятый — променивает арестантский хлам на японскую водку, которую продает, и проч. и проч. Женщины, даже свободного состояния, промышляют проституцией; не составляет исключения даже одна привилегированная, про которую говорят, что она кончила в институте. Здесь меньше голода и холода, чем на севере; каторжные, жены которых торгуют собой, курят турецкий табак по 50 к. за четвертку, и потому здешняя проституция кажется более злокачественной, чем на севере, хотя — не всё ли равно?
Семейно живут 41, причем 21 пара состоит в незаконном браке. Женщин свободного состояния только 10, то есть в 16 раз меньше, чем в Рыковском, и даже в 4 раза меньше, чем в такой щели, как Дуэ.
Среди ссыльных в Корсаковске попадаются интересные личности. Упомяну о бессрочном каторжном Пищикове, преступление которого дало материал Г. И. Успенскому для очерка «Один на один»*. Этот Пищиков засек нагайкой свою жену, интеллигентную женщину, беременную на девятом месяце, и истязание продолжалось шесть часов; сделал он это из ревности к добрачной жизни жены: во время последней войны она была увлечена пленным турком. Пищиков сам носил письма к этому турку, уговаривал его приходить на свидание и вообще помогал обеим сторонам. Потом, когда турок уехал, девушка полюбила Пищикова за его доброту; Пищиков женился на ней и имел от нее уже четырех детей, как вдруг под сердцем завозилось тяжелое, ревнивое чувство…
Это высокий, худощавый человек, благообразный, с большою бородой. Он служит писарем в полицейском управлении и потому ходит в вольном платье. Трудолюбив и очень вежлив, и, судя по выражению, весь ушел в себя и замкнулся. Я был у него на квартире, но не застал его дома. Занимает он в избе небольшую комнату; у него аккуратная чистая постель, покрытая красным шерстяным одеялом, а около постели на стене в рамочке портрет какой-то дамы, вероятно, жены.
Интересна также семья Жакомини*: отец, ходивший когда-то шкипером в Черном море, его жена и сын. Все трое в 1878 году были преданы в г. Николаеве военно-полевому суду за убийство и осуждены, как они сами уверяют, невинно. Старуха и сын уже отбыли каторгу, а старик Карп Николаевич, 66 лет, всё еще каторжный. Они держат лавочку, и в комнатах у них очень прилично, лучше даже, чем у ново-михайловского богача Потемкина. Старики Жакомини шли на Сахалин сухим путем, через Сибирь, а сын морем, и сын прибыл на место тремя годами раньше. Разница огромная. Если послушать старика, то становится страшно. Каких ужасов нагляделся и чего только он не вынес, пока его судили, мытарили по тюрьмам и потом три года тащили через Сибирь; на пути его дочь, девушка, которая пошла добровольно за отцом и матерью на каторгу, умерла от изнурения, а судно, которое везло его и старуху в Корсаковск, около Мауки потерпело аварию. Старик рассказывает всё это, а старуха плачет. «Ну, да что! — говорит старик, махнув рукой. — Значит, богу так угодно».
В культурном отношении Корсаковский пост заметно отстал от своих северных собратий. Так, в нем до сих пор еще нет телеграфа* и метеорологической станции[62]. О климате Южного Сахалина мы можем судить пока лишь по отрывочным случайным наблюдениям разных авторов*, которые служили здесь или же, подобно мне, приезжали сюда ненадолго. По этим данным, в Корсаковском посту, если брать средние температуры, лето, осень и весна теплее, чем в Дуэ, почти на 2°, а зима мягче почти на 5°. Между тем на той же Аниве, но только немного восточнее Корсаковского поста, в Муравьевском, температура уже значительно ниже и скорее подходит к дуйской, чем к корсаковской. А на 88 верст севернее Корсаковского поста, в Найбучи, командир «Всадника» утром 11 мая 1870 г. записал два градуса мороза; шел снег*. Как видит читатель, здешний юг мало похож на юг: зима здесь такая же суровая, как в Олонецкой губернии, а лето — как в Архангельске. Крузенштерн в половине мая видел на западном берегу Анивы снег*. На севере Корсаковского округа, именно в Кусуннае, где добывают морскую капусту, наблюдалось в году 149 ненастных дней, а на юге, в Муравьевском посту, 130. Но тем не менее все-таки в южном округе климат мягче, чем в обоих северных, и жить здесь поэтому должно быть легче. На юге среди зимы бывает оттепель, чего ни разу не наблюдали около Дуэ и Рыковского; реки вскрываются раньше, и солнце выглядывает из-за облаков чаще.
Корсаковская тюрьма занимает самое возвышенное место в посту и, вероятно, самое здоровое. Там, где главная улица упирается в тюремный забор, находятся ворота, очень скромные на вид, и что это не простые, обывательские ворота, а вход в тюрьму, видно только по надписи да по тому еще, что каждый вечер тут толпятся каторжные, которых впускают в калитку поодиночке и при этом обыскивают. Тюремный двор расположен на наклонной плоскости, и уже с середины его, несмотря на забор и окружающие постройки, видны голубое море и далекий горизонт, и поэтому кажется, что здесь очень много воздуху. При осмотре тюрьмы прежде всего замечается стремление местной администрации к резкому обособлению каторжных от поселенцев. В Александровске тюремные мастерские и квартиры нескольких сот каторжных разбросаны по всему посту, здесь же в тюремном дворе помещаются все мастерские и даже пожарный сарай, и жить вне тюрьмы, за очень редкими исключениями, не позволяется даже каторжным разряда исправляющихся. Здесь пост сам по себе, а тюрьма сама по себе, и можно долго прожить в посту и не заметить, что в конце улицы находится тюрьма.
Казармы здесь старые, в камерах тяжелый воздух, отхожие места много хуже, чем в северных тюрьмах, хлебопекарня темная, карцеры для одиночного заключения темные, без вентиляций, холодные; я и сам несколько раз видел, как заключенные в них дрожали от холода и сырости. Здесь одно только лучше, чем на севере: просторная кандальная, и кандальных сравнительно меньше. Чище всех живут в казармах бывшие моряки; они и одеты чище[63]. При мне в тюрьме ночевало только 450 человек, все же остальные находились в командировке, главным образом на дорожных работах. Всего в округе числилось каторжных 1205.
Здешний смотритель тюрьмы* больше всего любит показывать приезжим пожарный обоз. Обоз в самом деле великолепен, и в этом отношении Корсаковск перещеголял многие большие города. Бочки, пожарные насосы, топоры в чехлах — всё это игрушечно и блестит, точно приготовлено для выставки. Ударили тревогу, из всех мастерских тотчас же повыскакивали каторжные без шапок, без верхнего платья, — одним словом, кто в чем был, — в одну минуту впряглись и с громом покатили по главной улице к морю. Зрелище было эффектное, и майор Ш., творец этого образцового обоза, был очень доволен и всё спрашивал, нравится ли мне. Жаль только, что вместе с молодыми впряглись и побежали также старики, которых следовало бы щадить, хотя бы ради их слабого здоровья.
XIII
Обзор населенных мест Корсаковского округа я начну с селений, которые расположены по берегу Анивы. Первое, на четыре версты восточнее и южнее поста, называется по-японски
Тут я записал девять стариков в возрасте от 65 до 85 лет. Один из них, Ян Рыцеборский, 75 лет*, с физиономией солдата времен очаковских, до такой степени стар, что, вероятно, уже не помнит, виноват он или нет, и как-то странно было слышать, что всё это бессрочные каторжники, злодеи, которых барон А. Н. Корф, только во внимание к их преклонным летам, приказал перевести в поселенцы.
Костин, поселенец, спасается в землянке*: сам не выходит наружу и никого к себе не пускает, и всё молится. Поселенца Горбунова зовут все «рабом божиим»*, потому что на воле он был странником; по профессии он маляр, но служит пастухом в Третьей Пади, быть может, из любви к одиночеству и созерцанию.
Верст на 40 восточнее есть еще, впрочем, уже только на карте,
К селениям, которые лежат западнее Корсаковского поста, ведет веселая дорога у самого моря; направо глинистые крутизны и осыпи, кучерявые от зелени, а налево шумящее море. На песке, где волны уже разбиваются в пену и, точно утомленные, катятся назад, коричневым бордюром лежит по всему побережью морская капуста, выброшенная морем. Она издает приторно слащавый, но не противный запах гниющей водоросли, и для южного моря этот запах так же типичен, как ежеминутный взлет диких морских уток, которые развлекают вас всё время, пока вы едете по берегу. Пароходы и парусные суда здесь редкие гости; ничего не видно ни возле, ни на горизонте, и потому море представляется пустынным. И изредка разве покажется неуклюжая сеноплавка, которая движется еле-еле, иногда на ней темный, некрасивый парус, или каторжный бредет по колена в воде и тащит за собою на веревке бревно, — вот и все картины.
Вот крутой берег прерывается длинною и глубокою долиной. Тут течет речка Унтанай, или Унта, и возле была когда-то казенная Унтовская ферма, которую каторжные называли Дранкой, — понятно, почему. В настоящее время здесь тюремные огороды и стоят только три поселенческие избы. Это —
Затем следует
В
Во всех этих трех селениях жителей 46, в том числе женщин 17. Хозяев 26. Люди здесь всё основательные, зажиточные, имеют много скота и некоторые даже промышляют им. Главною причиной такого благосостояния следует признать, вероятно, климат и почвенные условия, но я думаю также, что если пригласить сюда чиновников из Александровска или Дуэ и попросить их распорядиться, то через год же во всех трех Падях будет не 26, а 300 хозяев, не считая совладельцев, и все они окажутся «домонерачители и самовольные» и будут сидеть без куска хлеба. Примера этих трех маленьких селений, я думаю, достаточно, чтобы наконец взять за правило, что в настоящее время, пока еще колония молода и не окрепла, чем меньше хозяев, тем лучше, и что чем длиннее улица, тем она беднее.
На четвертой версте от поста находится
Есть еще одно селение на берегу Анивы, далеко в стороне, верст за 25 или, если плыть к нему морем, в 14 милях от поста. Оно называется
Что же касается береговой дороги, то она, минуя Соловьевку, около устья Сусуи круто поворачивает вправо и идет уже по направлению к северу. На карте Сусуя своими верховьями подходит к реке Найбе, впадающей в Охотское море, и вдоль этих обеих рек, почти по прямой линии от Анивы до восточного берега, протянулся длинный ряд селений, которые соединены непрерывною дорогой, имеющею в длину 88 верст. Этот ряд селений составляет главную суть южного округа, его физиономию, а дорога служит началом того самого магистрального почтового тракта, которым хотят соединить Сев<ерный> Сахалин с Южным.
Я утомился или обленился и уж на юге работал не так усердно, как на севере. Часто целые дни уходили у меня на прогулки и пикники, и уже не хотелось ходить по избам, и когда мне любезно предлагали помощь, то я не уклонялся от нее. В первый раз до Охотского моря и назад я проехался в обществе г. Белого, которому хотелось показать мне свой округ, а затем, когда я делал перепись, меня всякий раз сопровождал смотритель поселений Н. Н. Ярцев*[65].
Селения южного округа имеют свои особенности, которых не может не заметить человек, только что приехавший с севера. Прежде всего здесь значительно меньше нищеты. Неоконченных, брошенных изб или забитых наглухо окон я не видел вовсе, и тесовая крыша здесь такое же заурядное и привычное для глаз явление, как на севере солома и корье. Дороги и мосты хуже, чем на севере, особенно между Малым Такоэ и Сиянцами, где в половодье и после сильных дождей бывает непроходимая слякоть. Сами жители выглядят моложе, здоровее и бодрее своих северных товарищей, и это так же, как и сравнительное благосостояние округа, быть может, объясняется тем, что главный контингент ссыльных, живущих на юге, составляют краткосрочные, то есть люди по преимуществу молодые и в меньшей степени изнуренные каторгой. Встречаются такие, которым еще только 20–25 лет, а они уже отбыли каторгу и сидят на участках, и немало крестьян из ссыльных в возрасте между 30 и 40 годами[66]. В пользу южных селений говорит также и то обстоятельство, что здешние крестьяне не торопятся уезжать на материк: так, в только что описанной Соловьевке из 26 хозяев 16 имеют крестьянское звание. Женщин очень мало; есть селения, где нет ни одной женщины. Сравнительно с мужчинами они выглядят в большинстве больными и старухами, и приходится верить здешним чиновникам и поселенцам, которые жалуются, что с севера всякий раз присылают им одних только «завалященьких», а молодых и здоровых оставляют себе. Доктор З-кий* говорил мне, что как-то, исполняя должность тюремного врача, он вздумал осмотреть партию вновь прибывших женщин, и все они оказались с женскими болезнями.
На юге в обиходе совсем не употребляется слово совладелец, или половинщик, так как здесь на каждый участок полагается только по одному хозяину, но так же, как и на севере, есть хозяева, которые лишь причислены к селению, но домов не имеют. Как в посту, так и в селениях совсем нет евреев. В избах на стенах встречаются японские картинки; приходилось также видеть японскую серебряную монету.
Первое селение по Сусуе —
Второе селение —
Говоря об особенностях селений южного округа, я забыл упомянуть еще об одной: здесь часто отравляются борцом (Aconitum Napellus). В Мицульке у пос<еленца> Такового свинья отравилась борцом; он сжадничал и поел ее печенки, и едва не умер. Когда я был у него в избе, то он стоял через силу и говорил слабым голосом, но о печенке рассказывал со смехом, и по его всё еще опухшему, сине-багровому лицу можно было судить, как дорого обошлась ему эта печенка. Немного раньше его отравился борцом старик Коньков и умер, и дом его теперь пустует. Этот дом составляет одну из достопримечательностей Мицульки. Несколько лет тому назад бывший смотритель тюрьмы, Л.*, принявши какое-то вьющееся растение за виноград, доложил генералу Гинце, что в Южном Сахалине есть виноград, который с успехом можно культивировать. Генерал Гинце немедленно приказал узнать, нет ли среди арестантов человека, работавшего когда-либо на виноградниках. Такой скоро нашелся. Это был поселенец Раевский, мужчина, по преданию, очень высокого роста. Он объявил себя специалистом, ему поверили и на первом же отходящем пароходе отправили при бумаге из Александровского поста в Корсаковский. Тут его спросили: «Зачем приехал?» Он ответил: «Разводить виноград». Посмотрели на него, прочли бумагу и только плечами пожали. Виноградарь пошел бродить по округу, заломив шапку; так как он был командирован начальником острова, то не счел нужным явиться к смотрителю поселений. Произошло недоразумение. В Мицульке его высокий рост и достоинство, с каким он держал себя, показались подозрительными, его приняли за бродягу, связали и отправили в пост. Тут долго держали его в тюрьме и наводили справки, потом выпустили. В конце концов он поселился в Мицульке, здесь и умер, а Сахалин так и остался без виноградников. Дом Раевского пошел в казну за долг и был продан Конькову за 15 рублей. Старик Коньков, когда платил деньги за дом, лукаво подмигнул глазом и сказал окружному начальнику: «А вот, погодите, умру, и вы опять с этим домом хлопотать будете». И в самом деле, в скором времени отравился борцом, и теперь казне опять приходится возиться с домом[68].
В Мицульке живет сахалинская Гретхен, дочь поселенца Николаева, Таня*, уроженка Псковской губернии, 16 лет. Она белокура, тонка, и черты у нее тонкие, мягкие, нежные. Ее уже просватали за надзирателя. Бывало, едешь через Мицульку, а она всё сидит у окна и думает. А о чем может думать молодая, красивая девушка, попавшая на Сахалин, и о чем она мечтает, — известно, должно быть, одному только богу.
В пяти верстах от Мицульки находится новое селение
Немного дальше, на речке Христофоровке, несколько каторжных занимались когда-то разными поделками из дерева; им разрешено было построиться до срока. Но место, где они поселились, было признано неудобным, и в 1886 г. их четыре избы были перенесены на другое место, к северу от Лиственничного версты на четыре, что и послужило основанием для селения
Далее, через три версты, находится селение
Жителей в Большой Елани 40: 32 м. и 8 ж. Хозяев 30. Когда поселенцы раскорчевывали землю под свои усадьбы, то им было приказано щадить старые деревья, где это возможно. И селение благодаря этому не кажется новым, потому что на улице и во дворах стоят старые, широколиственные ильмы — точно их деды посадили.
Из здешних поселенцев обращают на себя внимание братья Бабичи, из Киевской губ<ернии>; сначала они жили в одной избе, потом стали ссориться и просить начальство, чтобы их разделили. Один из Бабичей, жалуясь на своего родного брата, выразился так: «Я боюсь его, как змия».
Еще через пять верст — селение
Во Владимировке, при казенном доме, где живет смотритель поселений г. Я. со своей женой-акушеркой*, находится сельскохозяйственная ферма, которую поселенцы и солдаты называют фирмой. Г-н Я. интересуется естественными науками и особенно ботаникой, растения называет не иначе, как по-латыни, и когда у него подают за обедом, например, фасоль, то он говорит: «Это — faseolus». Своей черной собачонке он дал кличку Favus. Из всех сахалинских чиновников он наиболее сведущ в агрономии и относится к делу добросовестно и любовно, но на его образцовой ферме урожаи часто бывают хуже, чем у поселенцев, и это вызывает всеобщее недоумение и даже насмешки. По-моему, эта случайная разница в урожаях имеет такое же отношение к г. Я., как и ко всякому другому чиновнику. Ферма, на которой нет ни метеорологической станции, ни скота, хотя бы для навоза, ни порядочных построек, ни знающего человека, который от утра до вечера занимался бы только хозяйством, — это не ферма, а в самом деле одна лишь фирма, то есть пустая забава под фирмой образцового сельского хозяйства. Даже опытным полем нельзя назвать эту фирму, так как в ней только пять десятин и по качествам своим, как сказано в одной казенной бумаге, земля нарочно выбрана ниже среднего достоинства, «с целью показать населению примером, что при известном уходе и лучшей обработке можно и на ней добиться удовлетворительного результата».
Здесь, во Владимировке, произошла любовная история*. Некий Вукол Попов, крестьянин, застал свою жену с отцом, размахнулся и убил старика. Его приговорили к каторжным работам, прислали в Корсаковский округ и тут определили на фирму, к г. Я., в кучера. Это был богатырского сложения человек, еще молодой и красивый, характера кроткого и сосредоточенного, — всё, бывало, молчит и о чем-то думает, — и с первого же времени хозяева стали доверять ему, и когда уезжали из дому, то знали, что Вукол и денег не вытащит из комода, и спирта в кладовой не выпьет. Жениться на Сахалине ему было нельзя, так как на родине оставалась у него жена и развода ему не давала. Таков приблизительно герой. Героиня — ссыльнокаторжная Елена Тертышная, сожительница поселенца Кошелева, баба вздорная, глупая и некрасивая. Она стала ссориться со своим сожителем, тот пожаловался, и окружной начальник в наказание назначил ее работницей на фирму. Тут увидел ее Вукол и влюбился. Она его тоже полюбила. Сожитель Кошелев, вероятно, заметил это, потому что стал усердно просить ее, чтоб она вернулась к нему.
— Ну, да, ладно, знаю вас! — говорила она. — Женись на мне, тогда пойду.
Кошелев подал докладную записку о вступлении в брак с девицей Тертышной, и начальство разрешило ему этот брак. Между тем Вукол объяснялся Елене в любви, умоляя ее жить с ним; она тоже искренно клялась в любви и при этом говорила ему:
— Приходи так — я могу, а жить постоянно — нет; ты женатый, а мое дело женское, должна я о себе подумать, пристроиться за хорошего человека.
Когда Вукол узнал, что она просватана, то пришел в отчаяние и отравился борцом. Елену потом допрашивали, и она созналась: «Я с ним четыре ночи ночевала». Рассказывали, что недели за две до смерти он, глядя на Елену, мывшую пол, говорил:
— Эх, бабы, бабы! На каторгу из-за бабы пошел и тут, должно, из-за бабы придется кончить!
Во Владимировке я познакомился с ссыльным Василием Смирновым*, присланным за подделку кредитных бумажек. Он отбыл каторгу и поселенчество и занимается теперь охотой на соболей, что, по-видимому, доставляет ему большое удовольствие. Он рассказывал мне, что когда-то фальшивые бумажки давали ему по 300 рублей в день, но попался он после того уж, как бросил этот промысел и занялся честным трудом. О фальшивых бумажках рассуждает тоном специалиста; по его мнению, подделывать теперешние кредитки может даже баба. О прошлом говорит он спокойно, не без иронии, и очень гордится тем, что его когда-то на суде защищал г. Плевако*.
Тотчас за Владимировкой начинается громадный луг в несколько сот десятин; он имеет вид полукруга, версты четыре в диаметре. У дороги, где он кончается, стоит селение
Далее следует опять короткий промежуток в 4 версты, и мы въезжаем в
Сами поселенцы зовут свое селение также Варшавой, так как в нем много католиков. Жителей 111: 95 м<ужчин> и 16 жен<щин>. Из 42 хозяев семейно живут только 10.
Поповские Юрты стоят как раз на средине пути между Корсаковским постом и Найбучи. Тут кончается бассейн реки Сусуи, и после некрутого, едва заметного перевала через водораздельный хребет мы спускаемся в долину, орошаемую Найбой. Первое селение этого бассейна находится в 8 верстах от Юрт и называется
Далее через 5 верст следует селение
Находятся Кресты на реке Такоэ, как раз при впадении в нее притока; почва — суглинок с хорошим налетом ила, урожаи бывают почти каждый год, лугов много, и люди, по счастью, оказались порядочными хозяевами; но в первые годы селение мало отличалось от Верхнего Армудана и едва не погибло. Дело в том, что посажено было здесь на участки сразу 30 человек; это было как раз то время, когда из Александровска долго не присылали инструментов, и поселенцы отправились к месту буквально с голыми руками*. Из жалости им были даны из тюрьмы старые топоры, чтобы они могли нарубить себе лесу. Потом целых три года подряд им не выдавали скота, — по той же причине, по какой из Александровска не присылали инструментов.
Жителей 90: 63 м. и 27 ж. Хозяев 52.
Здесь есть лавочка, в которой торгует отставной фельдфебель*, бывший ранее надзирателем в Тымовском округе; торгует он бакалейным товаром. Есть и медные браслеты и сардинки. Когда я пришел в лавочку, то фельдфебель принял меня, вероятно, за очень важного чиновника, потому что вдруг без всякой надобности доложил мне, что он был когда-то замешан в чем-то, но оправдан, и стал торопливо показывать мне разные одобрительные аттестации, показал, между прочим, и письмо какого-то г. Шнейдера, в конце которого, помнится, есть такая фраза: «А когда потеплеет, жарьте талые». Потом фельдфебель, желая доказать мне, что он уже никому не должен, принялся рыться в бумагах и искать какие-то расписки, и не нашел их, и я вышел из лавочки, унося с собою уверенность в его полной невинности и фунт простых мужицких конфект, за которые он, однако, содрал с меня полтинник.
Следующее после Крестов селение находится у реки с японским названием Такоэ, впадающей в Найбу. Долина этой реки называется Такойской, и знаменита она тем, что на ней когда-то жили вольные поселенцы. Селение
Вблизи селения, а особенно по дороге к Крестам, встречаются превосходные строевые ели. Вообще много зелени, и притом сочной, яркой, точно умытой. Флора Такойской долины несравненно богаче, чем на севере, но северный пейзаж живее и чаще напоминал мне Россию. Правда, природа там печальна и сурова, но сурова она по-русски, здесь же она улыбается и грустит, должно быть, по-аински, и вызывает в русской душе неопределенное настроение[72].
В Такойской же долине, в 4½ верст<ах> от Большого, находится
Дальше, в 8 верстах, на месте, которое у японцев и аинцев называлось Сиянча и где когда-то стоял японский рыбный сарай, находится селение
Впадение Такоэ в Найбу образует полуостров, на который ведет высокий мост. Тут очень красиво; место как раз соловьиное. В надзирательской светло и очень чисто; есть даже камин. С террасы вид на реку, во дворе садик. Сторожем здесь старик Савельев, каторжный, который, когда здесь ночуют чиновники, служит за лакея и повара. Как-то, прислуживая за обедом мне и одному чиновнику, он подал что-то не так, как нужно, и чиновник крикнул на него строго*: «Дурак!» Я посмотрел тогда на этого безответного старика и, помнится, подумал, что русский интеллигент до сих пор только и сумел сделать из каторги, что самым пошлым образом свел ее к крепостному праву.
Жителей в Галкине-Враском 74: 50 м. и 24 ж. Хозяев 45, и из них 29 имеют крестьянское звание.
Последнее селение по тракту —
Быть может, оттого, что это маленькое селение стоит с краю, как бы особняком, здесь значительно развиты картежная игра и пристанодержательство. В июне здешний поселенец Лифанов проигрался и отравился борцом.
От Дубков до устья Найбы остается только 4 версты, на пространстве которых селиться уже нельзя, так как у устья заболочина, а по берегу моря песок и растительность песчано-морская: шиповник с очень крупными ягодами, волосянец и проч. Дорога продолжается до моря, но можно проехать и по реке, на аинской лодке.
У устья стоял когда-то пост
XIV
В местности, которая называется Тарайкою, на одном из самых южных притоков Пороная, впадающего в залив Терпения, находится селение
Теперь, чтобы покончить с Южным Сахалином*, остается мне сказать несколько слов еще о тех людях, которые жили когда-либо здесь и теперь живут независимо от ссыльной колонии. Начну с попыток к вольной колонизации. В 1868 г. одною из канцелярий Восточной Сибири было решено поселить на юге Сахалина до 25 семейств*; при этом имелись в виду крестьяне свободного состояния, переселенцы, уже селившиеся по Амуру, но так неудачно, что устройство их поселений один из авторов называет плачевным, а их самих горемыками. Это были хохлы, уроженцы Черниговской губ., которые раньше, до прихода на Амур, уже селились в Тобольской губ<ернии>, но тоже неудачно. Администрация, предлагавшая им переселиться на Сахалин, давала обещания в высшей степени заманчивые. Обещали безвозмездно в течение двух лет довольствовать их мукой и крупой, снабдить каждую семью заимообразно земледельческими орудиями, скотом, семенами и деньгами, с уплатою долга через пять лет, и освободить их на 20 лет от податей и рекрутской повинности. Переселиться изъявили желание 10 амурских семейств и, кроме того, 11 семейств из Балаганского уезда, Иркутской губ., всего 101 душа. В 1869 г., в августе, их отправили на транспорте «Манджур» в Муравьевский пост, чтобы отсюда перевезти вокруг Анивского мыса Охотским морем в пост Найбучи, от которого до Такойской долины, где предполагалось положить начало вольной колонии, было только 30 верст. Но наступила уже осень, свободного судна не было, и тот же «Манджур» доставил их вместе с их скарбом в Корсаковский пост, откуда они рассчитывали пробраться в Такойскую долину сухим путем. Дороги тогда не было вовсе. Прапорщик Дьяконов, по выражению Мицуля, «двинулся» с 15 рядовыми делать неширокую просеку. Но двигался он, вероятно, очень медленно, потому что 16 семейств не стали дожидаться окончания просеки и отправились в Такойскую долину прямо через тайгу на вьючных волах и телегах; на пути выпал глубокий снег, и они должны были часть телег бросить, а часть положить на полозья. Прибывши в долину 20 ноября, они немедленно стали строить себе бараки и землянки, чтоб укрыться от холода. За неделю до Рождества пришли остальные 6 семейств, но поместиться им было негде, строиться поздно, и они отправились искать пристанища в Найбучи, оттуда в Кусуннайский пост, где и перезимовали в солдатских казармах; весною же вернулись в Такойскую долину.
«Но тут-то и начала сказываться вся неряшливость и неумелость чиновничества», — пишет один из авторов. Обещали разных хозяйственных предметов на 1000 рублей и по 4 головы разного скота на каждую семью, но когда отправляли переселенцев на «Манджуре» из Николаевска, то не было ни жерновов, ни рабочих волов, лошадям не нашлось места на судне, и сохи оказались без сошников. Зимою сошники были привезены на собаках, но только 9 штук, и когда впоследствии переселенцы обратились к начальству за сошниками, то просьба их «не обратила на себя должного внимания». Быков прислали осенью 1869 г. в Кусуннай, но изнуренных, полуживых, и в Кусуннае вовсе не было заготовлено сена, и из 41 околело за зиму 25 быков. Лошади остались зимовать в Николаевске, но так как кормы были дороги, то их продали с аукциона и на вырученные деньги купили новых в Забайкалье, но эти лошади оказались хуже прежних, и крестьяне забраковали нескольких. Семена отличались дурною всхожестью, яровая рожь была перемешана в мешках с озимою, так что хозяева потеряли скоро к семенам всякое доверие, и хотя и брали их из казны, но скармливали скоту или съедали сами. Так как жерновов не было, то зерен не мололи, а только запаривали их и ели, как кашу.
После ряда неурожаев, в 1875 г. случилось наводнение, которое окончательно отняло у переселенцев охоту заниматься на Сахалине сельским хозяйством. Стали опять переселяться. На берегу Анивы, почти на полдороге от Корсаковского поста к Муравьевскому, в так называемой Чибисани, образовался выселок в 20 дворов. Потом стали просить позволения переселиться в Южно-Уссурийский край; ожидали они разрешения, как особой милости, с нетерпением, десять лет, а пока кормились охотой на соболя и рыбною ловлей. Только лишь в 1886 г. они отбыли в Уссурийский край. «Дома свои бросают, — пишет корреспондент, — едут с весьма тощими карманами; берут кое-какой скарб да по одной лошади» («Владивосток», 1886 г., № 22). В настоящее время между селениями Большое и Малое Такоэ, несколько в стороне от дороги, находится пожарище; тут стояло когда-то вольное селение Воскресенское; избы, оставленные хозяевами, были сожжены бродягами. В Чибисани же, говорят, до сих пор еще сохранились в целости избы, часовня и даже дом, в котором помещалась школа. Я там не был.
Из вольных поселенцев осталось на острове только трое: Хомутов, о котором я уже упоминал, и две женщины, родившиеся в Чибисани*. Про Хомутова говорят, что он «шатается где-то» и живет, кажется, в Муравьевском посту. Его редко видят. Он охотится на соболей и ловит в бухте Буссе осетров. Что касается женщин, то одна из них, Софья, замужем за крестьянином из ссыльных Барановским и живет в Мицульке, другая, Анисья, за поселенцем Леоновым, живет в Третьей Пади. Хомутов скоро умрет, Софья и Анисья уедут с мужьями на материк, и таким образом о вольных поселенцах скоро останется одно только воспоминание.
Итак, вольную колонизацию на юге Сахалина следует признать неудавшеюся. Виноваты ли в этом естественные условия, которые на первых же порах встретили крестьян так сурово и недружелюбно, или же всё дело испортили неумелость и неряшливость чиновников, решить трудно, так как опыт был непродолжителен, и к тому же еще приходилось производить эксперимент над людьми, по-видимому, неусидчивыми, приобревшими в своих долгих скитаниях по Сибири вкус к кочевой жизни. Трудно сказать, к чему бы привел опыт, если б он был повторен[76]. Собственно для ссыльной колонии неудавшийся опыт пока может быть поучителен в двух отношениях: во-первых, вольные поселенцы сельским хозяйством занимались недолго и в последние десять лет до переезда на материк промышляли только рыбною ловлей и охотой; и в настоящее время Хомутов, несмотря на свой преклонный возраст, находит для себя более подходящим и выгодным ловить осетров и стрелять соболей, чем сеять пшеницу и сажать капусту, во-вторых, удержать на юге Сахалина свободного человека, когда ему изо дня в день толкуют, что только в двух днях пути от Корсаковска находится теплый и богатый Южно-Уссурийский край, — удержать свободного человека, если, к тому же, он здоров и полон жизни, невозможно.
Коренное население Южного Сахалина, здешние инородцы, на вопрос, кто они, не называют ни племени, ни нации, а отвечают просто:
Причинами исчезания айно Добротворский считает опустошительные войны, будто бы происходившие когда-то на Сахалине, незначительную рождаемость вследствие неплодовитости аинок, а главное болезни. У них всегда наблюдались сифилис, цинга; бывала, вероятно, и оспа[78].
Но все эти причины, обусловливающие обыкновенно хроническое вымирание инородцев, не дают объяснения, почему айно исчезают так быстро, почти на наших глазах; ведь в последние 25–30 лет не было ни войн, ни значительных эпидемий, а между тем в этот промежуток времени племя уменьшилось больше чем наполовину. Мне кажется, вернее будет предположить, что это быстрое исчезание, похожее на таяние, происходит не от одного вымирания, но также и от переселения айно на соседние острова.
До занятия Южного Сахалина русскими айно находились у японцев почти в крепостной зависимости, и поработить их было тем легче, что они кротки, безответны, а главное, были голодны и не могли обходиться без рису[79].