Примечательно однако, что, завершив переделку «Иванова», Чехов с удовлетворением отметил не «законченность» и «эффектность», чего он, казалось бы, добивался, а как раз противоположные качества — «несценичность» пьесы и те акты, которых переделка коснулась меньше всего: «Выходит складно, но не сценично. Три первые акта ничего» (ему же, 17 декабря 1888 г.). В I акте в текст роли Анны Петровны он добавил беззаботную песенку про «чижика», передававшую скрытый драматизм ее внутреннего состояния, — один из самых ярких примеров использования лирического «подтекста» в ранней драматургии Чехова.
В новой редакции пьеса пережила второе рождение на сцене Александринского театра (31 января 1889 г.). На этот раз она имела, по словам Чехова, «громадный», «колоссальный», «феноменальный» успех (Д. Савельеву, 4 февраля; М. В. Киселевой, 17 февраля 1889 г.).
В печати отмечалось, что пьеса Чехова «возбудила наибольший интерес во весь текущий сезон» («Неделя», 1889, № 11 от 12 марта, стлб. 357), «произвела переполох в театральном и литературном мире» («Одесский листок», 1889, 24 марта, № 80). Говорилось, что «ни одна пьеса из современного репертуара не произвела такой сенсации, не возбудила столько толков и пересудов в печати и в публике» («Киевское слово», 1889, 18 мая, № 676), что она вызвала «горячие похвалы и такие же, если не более, страстные осуждения» («Вестник литературный, политический, научный, художественный», 1889, 20 сентября, № 1432).
Н. К. Михайловский, Г. И. Успенский и В. Г. Короленко выступили с односторонней оценкой пьесы, увидели в «Иванове» лишь проповедь примирения с действительностью, апологию «ренегатства». Короленко впоследствии писал о причинах, вызвавших настороженное и даже враждебное отношение к пьесе Чехова прогрессивно настроенных кругов: «Я помню, как много писали и говорили о некоторых беспечных выражениях Иванова, например, о фразе: „Друг мой, послушайте моего совета: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках, ни на курсистках“. Правда, это говорит Иванов, но русская жизнь так болезненно чутка к некоторым наболевшим вопросам, что публика не хотела отделить автора от героя; да сказать правду, в „Иванове“ не было той непосредственности и беззаботной объективности, какая сквозила в прежних произведениях Чехова. Драма русской жизни захватывала в свой широкий водоворот вышедшего на ее арену писателя: в его произведении чувствовалось невольное веяние какой-то тенденции, чувствовалось, что автор на что-то нападает и что-то защищает, и спор шел о том, что именно он защищает и на что нападает» (
Пресса реакционно-охранительного направления (газеты «Гражданин», «Московские ведомости») встретила пьесу Чехова резко враждебно, объявила ее «клеветой», «карикатурой» на действительную жизнь. Дворянско-буржуазные либеральные критики разных течений (Суворин, Р. И. Сементковский, П. П. Перцов), напротив, всячески возвышали, идеализировали Иванова, видели в нем жертву пошлой среды, уставшего бойца, героя «малых дел».
Почти все рецензенты отмечали очевидные литературные достоинства «Иванова»: отсутствие в пьесе избитых сценических приемов, шаблонных положений, ее непохожесть на трафаретные образцы современной драматургии, на драматические поделки В. А. Крылова, П. М. Невежина, Суворина. Однако, оставаясь в пределах традиционных представлений о драматической форме, они были далеки от истинного понимания драматургического новаторства пьесы Чехова.
Д. М. Городецкий, встретивший Чехова в Ялте летом 1889 г., вспоминал потом, что в публике тогда много говорили об «Иванове» и «Медведе». Но если «Медведь» был «предметом восторгов и не сходил в столицах и провинции с афиш», то «Иванов» был лишь «предметом любопытства и споров». По свидетельству мемуариста, Чехов в то время «очень интересовался „Ивановым“ и часто возвращался к разговорам на эту тому. Неуспех, постигший в общем итоге пьесу, рядом с признанием ее литературности и с любопытством, возбужденным ее новыми приемами, объяснялся, по мнению Чехова, привычкой к устарелым формам» (Д.
Даже такой чуткий ценитель и почитатель чеховского драматургического таланта, как Вл. И. Немирович-Данченко, ознакомившись тогда с «Ивановым», воспринял его только как «черновик для превосходной пьесы» и не смог угадать в авторе этого «наброска» творца будущей «Чайки» и других, им же вскоре поставленных и прославивших Художественный театр пьес. Впоследствии он изменил мнение об «Иванове», признал ошибочность своей первоначальной оценки: «Очевидно, я недооценил тогда силы поэтического творчества Чехова. Сам занятый разработкой сценической формы, сам еще находившийся во власти „искусства Малого театра“, я к Чехову предъявлял такие же требования. И эта забота о знакомой мне сценической форме заслонила от меня вдохновенное соединение простой, живой, будничной правды с глубоким лиризмом». Вспоминая «неровный» успех пьесы у публики и театральных рецензентов, Немирович-Данченко писал о драматургическом таланте Чехова: «Что этот талант требует и особого, нового сценического, театрального подхода к его пьесе, — такой мысли не было не только у критиков, но и у самого автора, вообще не существовало еще на свете, не родилось еще» (
Только за один 1889 г. Чехов завершил переделку «Иванова», написал три одноактных вещицы и одну четырехактную пьесу. Такого необыкновенного творческого подъема у Чехова-драматурга не бывало никогда. Это было время обращения Чехова к большим жанрам, разработки новых форм эпического повествования и поисков новых путей в драматургии.
После «Степи» Чехов написал повесть «Скучная история», после драмы «Иванов» — комедию «Леший». Тогда же у него возник обширный замысел создания романа, над которым он работал параллельно с «Лешим» (см. т. VII Сочинений, стр. 719–724).
Чехов ставил перед собой задачу «воспитывать себя сценически» (письмо В. А. Тихонову, 7 марта 1889 г.) и летом 1889 г. много размышлял над трудом драматурга; теоретическое осмысление законов драматического искусства неотрывно связано было с собственными драматургическими исканиями.
Один из его собеседников в Ялте летом 1889 г., И. Я. Гурлянд, впоследствии вспоминал: «Тогда только что определился громадный успех его сборника „В сумерках“. Пьеса „Иванов“ понравилась в Петербурге, несколько больших рассказов („Степь“, „Именины“, „Жена“[41]), напечатанных в „Северном вестнике“, показали, что А. Чехонте окончательно вырос в А. П. Чехова <…> И он смотрел в будущее весело и бодро, охотно отзывался на разговоры о литературе (впоследствии он избегал их), работал спокойно и энергично.
<…> Сколько я заметил, уже тогда сложилась у Чехова уверенность, что его истинное призвание — театр. Он подолго и охотно говорил о технике драматургии, о своих замыслах в этой области и проч.» («Из воспоминаний об А. П. Чехове». — «Театр и искусство», 1904, № 28 от 11 июля, стр. 520–521. Подпись: Арс. Г.).
О новых драматургических принципах и «устарелых формах» Чехов говорил в это время также Д. П. Городецкому: «Требуют, чтобы были герой, героиня, сценические эффекты. Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт… но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни <…> Не надо подгонять ни под какие рамки. Надо, чтоб жизнь была такая, какая она есть, и люди такие, какие они есть, а не ходульные» (Д.
В одноактной «Татьяне Репиной» Чехов с озорной смелостью полемизировал с некоторыми привычными канонами современной ему драматургии и, в первую очередь, с одноименной «проблемной» драмой Суворина. В письмах к нему Чехов указывал на «органические», «непоправимые» недостатки его пьесы, считал, что он ее «сводит на публицистику», жертвует «правдой» и заставляет действующих лиц говорить «фельетонным» языком (30 мая, 15 ноября и 19 декабря 1888 г.).
Суворинской «Татьяне Репиной» с ее напряженным мелодраматизмом, нагромождением сценических эффектов и преобладанием декларативно-публицистических элементов Чехов, использовав отдельные мотивы этой пьесы, противопоставил свою «Татьяну Ренину», основанную на смелом соединении драматического и комического планов, на развитии действия через изображение «пошлых, мелких движений» и «пошлого языка» действующих лиц. которыми, по убеждению Чехова, «должны изобиловать современные драма и комедия» и которых в пьесе Суворина «нет совсем» (Суворину, 30 мая 1888 г.).
Драматургические искания Чехова в тот период отражены еще явственнее в «Лешем». Приступая к этой пьесе, он писал Суворину: «Теперь у нас есть опыт. Мы поймали черта за кончик хвоста. Я думаю, что мой „Леший“ будет не в пример тоньше сделан, чем „Иванов“» (8 января 1889 г.). Несколько позднее он снова повторял: «Чувствую себя гораздо сильнее, чем в то время, когда писал „Иванова“», и в том же письме отмечал, что пьеса выходит «ужасно странная» (ему же, 4 мая 1889 г.). О законченном I акте Чехов отозвался с удовлетворением и подчеркивал драматургическую новизну пьесы: «Вылились у меня лица положительно новые; нет во всей пьесе ни одного лакея, ни одного вводного комического лица, ни одной вдовушки <…> Вообще я старался избегать лишнего, и это мне, кажется, удалось» (ему же, 14 мая 1889 г.).
Однако «в тревожную минуту поисков и колебаний», когда пьеса «не давалась», Чехов, по свидетельству Гурлянда, сомневался в правильности выбранного пути: «— Черт их знает, как они у меня много едят! — говорил он иногда, вспоминая, что первые два акта, действительно, проходят в разговорах за едой.
Но временами он успокаивал себя и говорил:
— Пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как и в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни…» («Театр и искусство», 1904, № 28, стр. 521).
Завершая работу над «Лешим», Чехов отметил близость пьесы к «роману» и одновременно преобладание в ней «сплошной лирики» (А. Плещееву, 30 сентября 1889 г.). Он соглашался, что пьеса, «должно быть, несносна по конструкции» (Суворину, 1 ноября 1889 г.), и причину неудачи объяснял тем, что писал «без учителя и
«Леший» был встречен в театрально-литературных кругах очень сдержанно. А. П. Ленский, Вл. И. Немирович-Данченко, Суворин, Плещеев, И. Л. Леонтьев (Щеглов) отмечали «несценичность» пьесы. Члены «импровизированного» Театрально-литературного комитета (И. Всеволожский. Д. В. Григорович, А. А. Потехин, Н. Ф. Сазонов) единогласно забраковали ее: «Хорошо, поразительно хорошо, но до такой степени странно, — говорили они, — повесть, прекрасная повесть, но не комедия» (письмо Свободина 10 октября 1889 г. —
Немирович-Данченко вспоминал, что успех «Лешего» на сцене (премьера — 27 декабря 1889 г.) был «сдержанным», и добавлял: «И в сценической форме у автора мне казалось что-то не все благополучно» (
В печатных отзывах говорилось о «странных свойствах» пьесы, высмеивалось стремление «перенести на сцену будничную жизнь», «повседневные разговоры за выпивкой и закуской» («Артист», 1890, кн. 6, февраль, стр. 124–125) — то есть как раз то, что Чехову при работе над «Лешим» казалось самым существенным.
Провал «Лешего» сильно отозвался на Чехове. С. Ф. Рассохин позднее вспоминал: «Особенно заметной была горечь в его словах, когда в Шелапутинском театре, при антрепризе Абрамовой, провалился его „Леший“…» (<Ф.
К периоду конца 80 — начала 90-х годов относится ряд неосуществленных драматургических замыслов Чехова.
В процессе работы над «Лешим», когда первоначальный план совместного создания пьесы с Сувориным был отставлен, у него зародился другой замысел совместной работы: писать вместе с Сувориным историческую драму. В связи с этим в конце 1888 г. он предложил Суворину ряд сюжетов: «Давайте напишем трагедию „Олоферн“ на мотив оперы „Юдифь“, где заставим Юдифь влюбиться в Олоферна; хороший полководец погиб от жидовской хитрости… Сюжетов много. Можно „Соломона“ написать, можно взять Наполеона III и Евгению или Наполеона I на Эльбе…» (15 ноября 1888 г.).
К замыслу «Соломона» относится сохранившийся в бумагах Чехова отрывок с монологом Соломона, которого бессонной ночью терзают мучительные раздумья о «непостижимых тайнах» бытия (см. т. XVII Сочинений).
Леонтьев (Щеглов) в своих мемуарах упоминает о замысле драматического этюда «В корчме», который был ему рассказан Чеховым в конце января 1889 г.: «Помню, дня за два, за три до петербургского представления „Иванова“ он очень волновался его недостатками и условностями и импровизировал мне по этому поводу мотив совсем своеобразного одноактного драматического этюда „В корчме“ — нечто вроде живой картины, отпечатлевавшей в перемежающихся настроениях повседневную жизнь толпы…
— Понимаете, при поднятии занавеса на сцене совсем темно, хоть глаз выколи… За окном гроза, в трубе воет ветер, и молния изредка освещает группы ночлежников, спящих вповалку, как попало… Корчма грязная, неприютная, с сырыми, облезлыми стенами… Но вот буря стихает… слышно, как визжит дверь на блоке, и в корчму входит новый человек… какой-нибудь заблудившийся прохожий — лицо интеллигентное, утомленное. Светает… Многие пробуждаются и с любопытством оглядывают незнакомца… Завязывается разговор, и так далее. Понимаете, что-нибудь в этом духе… А насчет „Иванова“ оставьте, — резко оборвал он, — это не то, не то!.. Нельзя театру замерзать на одной точке!..
Как ни случайна и отрывочна приведенная драматическая фантазия, но она очень характерна для Чехова как драматурга и может быть отмечена как первый зародыш „пьесы с настроением“ — новый, до чрезвычайности сложный род, нашедший такого талантливого толкователя, как К. С. Станиславский» (Ив.
Начало рассказанной Леонтьевым (Щегловым) «драматической фантазии» отдельными моментами напоминает сюжет чеховского этюда «На большой дороге» (см. т. XI Сочинений). По-видимому, Чехов в своей импровизации использовал мотивы этого написанного им ранее и запрещенного цензурой произведения.
Незадолго до создания «Татьяны Репиной» Чехов говорил Суворину о намерении использовать сюжет его водевиля «Мужское горе»: «В мае я из Вашего „Мужского горя“ сделаю смешную трагедию. Мужскую роль (она сделана отлично) я оставлю в неприкосновенности, а супругу дам совсем новую. Оба они у меня будут всерьез валять» (14 февраля 1889 г.).
Летом 1889 г., забросив наполовину завершенного «Лешего», который предназначался для Александринского театра, Чехов замышлял еще одну пьесу — для театра Корша — и делился этими планами с находившимся в Кисловодске Н. Н. Оболонским: «Быть может, я приеду в Кисловодск, но не раньше августа <… > А если приеду, то непременно напишу 3-хактную пьесу для Корша» (4 июня 1889 г.).
В 1892 г. Чехов хотел заняться переделкой драмы Г. Зудермана «Гибель Содома», о чем 6 марта сообщал Суворину. Перевод ее он просил сделать Л. С. Мизинову (см. письма 16 и 27 июля 1892 г.). Работой Чехова заинтересовался Ф. А. Корш, который просил его поторопиться: «…Как движется „Sodoms Ende“? У Журавлевой бенефис 9 октября — я ей наобещал Ваш труд, и она меня кушает с утра до ночи. Ради бога, порадуйте утешительной весточкой!» (7 сентября 1892 г. —
В том же году Чехов задумал пьесу о некоем фразистом, любящем порисоваться господине. Об этом замысле Чехов сообщал в письме Суворину 31 марта 1892 г.: «Когда буду писать пьесу, мне понадобится Берне. Где его можно достать? Это один из тех очень умных умов, которые так любят евреи и узкие люди». К замыслу пьесы Чехов вернулся через два года. Собираясь в Крым, он снова просил Суворина выслать ему книжку Бёрне и более подробно рассказал о характере задуманного лица: «Я хочу вывести в пьесе господина, который постоянно ссылается на Гейне и Людвига Берне. Женщинам, которые его любят, он говорит, как Инсаров в „Накануне“: „Так здравствуй, жена моя перед богом и людьми!“. Оставаясь на сцене solo или с женщиной, он ломается, корчит из себя Лассаля, будущего президента республики; около же мужчин он молчит с таинственным видом и при малейших столкновениях с ними делается у него истерика. Он православный, но брюнет и по фамилии Гинзельт. Хочет издавать газету» (16 февраля 1894 г.). Однако и на этот раз пьеса не была написана: «Пьесы в Крыму я не писал, хотя и намерен был; не хотелось», — объяснял он Суворину 10 апреля 1894 г., вернувшись из Ялты.
К 1892 г. относится также замысел комедии «Портсигар», о котором Чехов рассказал Суворину 4 июня: «Есть у меня интересный сюжет для комедии, но не придумал еще конца. Кто изобретет новые концы для пьес, тот откроет новую эру. Не даются подлые концы! Герой или женись или застрелись, другого выхода нет. Называется моя будущая комедия так: „Портсигар“. Не стану писать ее, пока не придумаю конца, такого же заковыристого, как начало. А придумаю конец, напишу ее в две недели».
Еще одну пьесу — «одноактную комедию» — Чехов обещал в 1892 г. актрисе К. А. Каратыгиной. Об этой пьесе она напоминала ему в декабре 1892 г. из Новочеркасска: «Бенефис на носу, 15–20 января, все упование на него. А Вы обещали написать одноактную комедию с хорошей характерной ролью для меня окаянной» (
Украинская актриса М. К. Заньковецкая, с которой Чехов познакомился в 1892 г., вспоминала, как он уговаривал ее «перейти на русскую сцену» и убеждал, что «на русской сцене дорога шире»: «Обещал написать пьесу, в которой для меня будет одна роль исключительно на украинском языке. Потом как-то говорил, что уже пишет такую пьесу, но о дальнейшей ее судьбе я ничего не знаю…» (
Сохранилось несколько отрывочных свидетельств о какой-то пьесе или пьесах, задуманных Чеховым в конце 1893 — начале 1894 г. Возможно, то были замыслы узловых эпизодов или отдельных фрагментов будущей «Чайки», однако не исключено, что на том этапе они относились не к одной, а к нескольким разным, не связанным друг с другом пьесам.
Один из этих замыслов — «водевиль», герой которого кончает самоубийством. Толчок к рождению замысла дала встреча Чехова осенью 1893 г. с актером П. Н. Орленевым в театре Корша. Орленев играл в этот вечер в фарсе Д. А. Мансфельда «С места в карьер» (первое представление состоялось 15 октября 1893 г.) и обратил внимание Чехова своей необычной манерой исполнения — ярким драматизмом в комической роли. По воспоминанию Орленева, Чехов в разговоре с ним после представления заявил о желании написать специально для него комедийную роль с трагическим концом: «А знаете, — сказал он, мягко улыбаясь мне, — глядя на вашу игру, мне хочется написать водевиль, который кончается самоубийством…» (Павел
Другой замысел был связан с намерением Чехова писать пьесу для театра Корша (точнее — для Л. Б. Яворской, которая тогда играла на сцене этого театра) — с «увлекательным» сюжетом и заключительной репликой героини: «Сон!» (ср. в «Чайке» последнюю реплику Нины Заречной во II акте). Об этой «драме» в шутливом тоне отзывалась Мизинова в письме Чехову 23 декабря 1893 г.: «В „Эрмитаже“ половые спрашивают, отчего вас давно не видно. Я отвечаю, что вы заняты — пишете для Яворской драму к ее бенефису» (
Еще одно упоминание — о пьесе, которую Чехов намеревался поставить в 1894 г. в Малом театре. Об этом замысле рассказал в «Новостях дня» корреспондент газеты, лично беседовавший тогда с Чеховым: «В первых числах марта талантливый беллетрист уезжает в Крым, где займется пьесой, которую намерен поставить в будущем сезоне на сцене Малого театра» («Литературная конвенция. III. Беседа с А. П. Чеховым». — «Новости дня», 1894, 1 марта, № 3846. Подпись: Н.). 10 мая 1894 г. по возвращении Чехова из Ялты И. Н. Потапенко запрашивал его о результатах поездки и судьбе задуманной пьесы: «Что дал тебе Крым? Написал ли пьесу?» (
Сохранилось глухое упоминание о драматическом произведении, которое Чехов начал писать летом 1894 г. в Мелихове. В шутливом «Инвентаре» мелиховской усадьбы, составленном на 1 июня 1894 г. гостившим там А. И. Иваненко, о занятиях Чехова сообщалось: «В настоящее время пишет пьесу „Человек с большой ж….“» (архив Музея-заповедника А. П. Чехова в Мелихове; Ю.
К мелиховскому же периоду относятся еще два драматургических замысла Чехова, упомянутых в воспоминаниях Т. Л. Щепкиной-Куперник: «Как-то раз А. затеял писать со мной вдвоем одноактную пьесу и написал мне для нее первый длинный монолог. Пьеса должна была называться „День писательницы“. Монолог заключал множество шуток в мой огород и начинался так:
— Я — писательница! Не верите? Посмотрите на эти руки: это руки честной труженицы. Вот — даже чернильное пятно! (У меня всегда было чернильное пятно на третьем пальце — пишущей машинкой я еще не пользовалась…).
Почему-то я запомнила это начало, запомнила, как писательница, изнемогающая от суеты, поклонников и работы, мечтает уехать в деревню: „Чтобы был снег… тишина… вдали собаки лают — и кто-то на гармошке играет — а-ля какой-нибудь Чехов…“
Я не успела дописать свою часть, как эта тетрадка у меня куда-то пропала, а с ней и писанный чеховской рукой монолог <… >
Помню — раз как-то мы возвращались в усадьбу после долгой прогулки. Нас застиг дождь, и мы пережидали его в пустой риге. Чехов, держа мокрый зонтик, сказал:
— Вот бы надо написать такой водевиль: пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, в любви объясняются — потом дождь проходит, солнце — и вдруг он умирает от разрыва сердца!
— Бог с вами! — изумилась я. — Какой же это будет водевиль?
— А зато жизненно. Разве так не бывает? Вот шутим, смеемся, — и вдруг — хлоп! Конец!» (
Сохранилось малодостоверное свидетельство, будто Чеховым во время пребывания на Сахалине написана трехактная комедия «Генерал Кокет» (прозвище начальника острова генерал-майора В. О. Кононовича). Сообщение об этом было напечатано после смерти Чехова сотрудником херсонской газеты на основе сведений, полученных, видимо, от проживавшего в этом городе бывшего смотрителя сахалинских тюрем А. С. Фельдмана или его сына С. А. Фельдмана. В сообщении фельетониста утверждалось, что «Чехов читал эту пьесу некоторым своим сахалинским знакомым, и, судя по их отзывам, комедия написана очень интересно и колоритно. В 1892 году Чехов писал одному из своих добрых друзей, что пьеса совершенно готова к печати, но издание ее сопряжено с некоторыми затруднениями…» («Чехов». — «Юг», 1904, 7 июля, № 1811. Рубрика: Силуэты. Подпись: де Линь).
Слухи об этой пьесе проникли в печать еще при жизни Чехова. В «Одесских новостях» 16 июня 1893 г. сообщалось: «Известный беллетрист Антон Чехов только что окончил новую комедию, героем которой является один из сосланных в Сибирь известных петербургских дельцов». Отвечая тогда на посыпавшиеся запросы знакомых, Чехов решительно отвел свое авторство: «…газетная заметка насчет пьесы из сибирской жизни — чистейшая выдумка» (Л. Гуревич, 28 июня 1893 г.); «Пьесы из сибирской жизни я не писал. Это диффамация» (П. Вейнбергу, 28 июля 1893 г.); «Пьесы из сибирской жизни я не писал и забыл о ней…» (Суворину, 28 июля 1893 г. См. статьи: М.
В том же 1893 г. Чехову приписывалось авторство еще одной пьесы — трагедии «Жестокий барон», написанной в стиле прутковских пародий и на самом деле принадлежавшей члену «шекспировского кружка» в Москве, будущему профессору Московского университета В. Е. Гиацинтову. Впоследствии о происшедшей ошибке упомянул А. В. Амфитеатров: «Произведение это очень нравилось Антону Чехову, и так как он усердно рекомендовал „трагедию“ своим литературным друзьям, то сложилось было сказание, что „Жестокий барон“ — тайный плод пера его» (А.
Том подготовил (тексты, вступительная статья и примечания)
Впервые — журнал «Северный вестник», 1889, № 3, стр. 135–194 (ценз. разр. 25 февраля 1889 г.), с подзаголовком: Драма в 4-х действиях. Подпись: Антон Чехов. К заглавию дано подстрочное примечание: «Эта пьеса была поставлена на сцене императорского Александринского театра 31-го января 1889 года в бенефис режиссера Ф. А. Федорова-Юрковского».
Часть тиража выпущена в виде отдельного издания с пометой: Из «Северного вестника», III, 1889 г. С.-Петербург, тип. В. Демакова (ценз. разр. 4 марта 1889 г.; вышло в свет с 1 по 8 марта 1889 г.; отпечатано 100 экз.).
Перепечатано в литографированном издании: Иванов. Драма в 4-х действиях Антона Чехова. Литография Московской театральной библиотеки Е. Н. Рассохиной (ценз. разр. 4 ноября 1892 г.; вышло в свет с 9 по 15 февраля 1893 г.; отпечатано 110 экз.).
Включено с новыми поправками в сборник «Пьесы» (1897).
С небольшими изменениями вошло в издание А. Ф. Маркса (1901); с того же стереотипа текст пьесы отпечатан для второго издания т. VII (1902).
Сохранились цензурный театральный экземпляр пьесы с тремя последовательными слоями правки (
Печатается по тексту:
Львов. Вам нельзя ехать…
Анна Петровна. Оставьте меня, не ваше дело… Я не могу, поеду… Велите дать лошадей… (по тексту
Текст
В цензурном экземпляре этот текст представлен наиболее ранним слоем, его основой: в I акте — листами литографированного издания 1887 г., с небольшой авторской правкой; во II акте — рукописным текстом (рукой Николая Павловича Чехова) с отдельными авторскими поправками; в III акте — снова листами литографированного издания с добавлениями и заменами (наклейки и отдельный лист), переписанными рукой Ивана Павловича Чехова; в IV акте — рукописным текстом (рукой Ивана Павловича), с отдельными авторскими поправками. Последние страницы этой рукописи, начиная со слов Иванова в IV акте: «Объясни им как-нибудь» (явл. 8; в первоначальной нумерации — явл. 7), в экз.
Экземпляр пьесы с текстом
Первоначальная переработка «Иванова» осуществлялась в октябре — декабре 1888 г. Впервые о переделке пьесы Чехов упоминал в письме А. С. Суворину 2 октября 1888 г.: «Если, думается мне, написать другой IV акт, да кое-что выкинуть, да вставить один монолог, который сидит уже у меня в мозгу, то пьеса выйдет законченной и весьма эффектной». 5–6 октября он снова писал Суворину, который в продолжение всей работы выказывал к пьесе большой интерес, выступал в роли наставника и куратора: «В „Иванове“ я радикально переделал 2 и 4 акты. Иванову дал монолог, Сашу подвергнул ретуши и проч.».
В ответ на предложение Суворина дать пьесе новое название Чехов возразил: «Названия не изменю. Неловко. Если бы пьеса не давалась ни разу, тогда другое бы дело» (там же).
Вернувшись из поездки в Петербург, Чехов 17 декабря извещал Суворина: «Я уже принялся за „Иванова“». И на следующий день: «„Иванов“
В добавленных в текст монологах Иванова и беспощадных самооценках он представлен как «нытик» — «надломленный», «потерянный» и в то же время безусловно честный и порядочный человек, выносящий себе страшный приговор.
Две картины последнего акта объединены в одну. Вместо комедийных эпизодов свадебного застолья и незаметной для всех смерти Иванова в пьесу введены сцены высокого эмоционального накала, добавлен его монолог «под занавес» и сценически «эффектная» концовка — самоубийство на глазах у всех собравшихся.
Раньше в «комедии» Иванов после недолгого колебания благополучно венчался с Сашей и в финальных сценах представал перед зрителем в образе несколько раскисшего от счастья и вина молодого супруга, повторявшего: «Все хорошо, нормально… отлично…» В «драме» же он всеми средствами добивается расстройства своей женитьбы, в душевном смятении бежит из-под венца, добивается отказа Саши и, вынув из кармана револьвер, признается ей: «Если бы ты не согласилась, то я бы вот…»
В «комедии» был эпизод, где Лебедев тайком от жены ссужал Иванову деньги для отдачи долга, а Иванов легко соглашался на это сомнительное предложение: «мне теперь не до самолюбия». В «драме» в той же сцене Иванов не произносит ни слова, однако заставляет Лебедева понять унизительный характер предложенной сделки и взять деньги обратно.
В переработанной редакции исключен целый ряд эпизодов, относившихся к «свадебному» фону пьесы с его бытовыми и комедийными аксессуарами: сцена с барышнями и танцами на празднике у Саши (д. II), живописный рассказ Лебедева о закусках, явление Петра с горячими пирожками, шуточные запевки свахи (д. III), вся водевильная линия сватовства Боркина к Бабакиной (д. IV) и т. д.
В новой редакции пьесы усилена напряженность действия, усложнены отношения между Львовым и Ивановым и намечен новый сюжетный узел — Львов выступает теперь также в роли соперника Иванова: «…знайте же, что я люблю вашу жену! Люблю так сильно, как вас ненавижу! Вот мои права…» и т. д. (д. III, явл. 6).
Добавления в роли Саши отчетливо выявили в ее характере черты «эмансипированной» девицы, провинциальной Жорж Санд, «гения», ее рассудочную экзальтированность и предвзято книжные представления о «деятельной» любви и о «герое», которым являлся для нее Иванов (д. II, явл. 3, 13; д. III, явл. 7 и др.).
Из числа действующих лиц пьесы исключен Дудкин — чисто водевильный персонаж, «зулус» и «пещерный» человек.
Значительно преобразован и прежний комедийный образ «легкокрылой» Марфутки Бабакиной, сняты намеки на ее «размалиновое житье» и устроенный на дому «кафе-шантан», куда гости закатывались «суток на трое» с полными кульками «коньяку да ликеру». В «драме» оказались невозможны прежние нелестно-вульгарные отзывы о ней: «Марфутка, эта дрянь, черт, жила» или «сморкается как извозчик».
Вычеркнуты многие бранные и грубоватые, просторечно-фамильярные обороты и выражения, вроде: замучился, как черт; эх, волк меня заешь; словно белены объелся; пущать; околеть; ни шиша; нажраться и т. п.
В пунктуационном оформлении текста резко подчеркнут динамизм речи персонажей, ее эмоциональная напряженность, насыщенность восклицательными интонациями, например: Глупо… → Глупо!; Оставьте меня в покое… → Оставьте меня в покое!; Все мне не нравится… все… → Все мне не нравится! Все!; К чему, к чему, боже мой → К чему, к чему! Боже мой, и т. п.