Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хроника трагического перелета - Станислав Николаевич Токарев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сказанное ниже прозвучит, конечно, гипотезой, но не обнаруженная ли внезапно и дававшая позднее о себе знать высотобоязнь побуждала Александра Васильева к точности, выверенности каждого маневра в воздухе? Ведь он много рисковал. Он побивал конкурентов (без конкуренции в профессиональном спорте, каким была авиатика, невозможно) тем, что летал выше их, совершал маневры сложнее, и поразительно быстро завоевал известность. Он был одним из первых (после Нестерова) «петлистов», но замкнутый круг — то в небе не просто повторил, как до него Евгений Шпицберг, Тимофей Ефимов и Адам Габер — Влынский, а с пассажиром (своего рода мировой рекорд).

Талант, как сказано, не определим словесно.

В Васильеве он был спаян с постоянной жаждой себя пересилить. Именно себя — в первую очередь. А уж потом — соперников.

А что было то, вначале? Эйфория? Да, верно, так.

Все осталось далеко внизу: вицмундиры с казенными пуговицами, фуражки с казенными кокардами, кои надлежит снимать перед каждым, кто на ступеньку выше в Табели о рангах. Городовые на углах унылых улиц, подле кабаков. Прежние университетские коллеги, впавшие в безразличие ко всему сущему.

Все далеко внизу — словно и нет ничего: вот эйфория.

«Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный», — недаром так отозвался в сердцах клич молодого Максима Горького.

«Это не свобода, а воля», — восклицает в полузабытьи, наслаждаясь ширью цыганской песни, Иван Москвин на сцене Художественного театра в роли Феди Протасова в «Живом трупе» Льва Толстого. Таинственная фраза. Нe свобода, а большее — воля.

Подумать — Толстой, светоч мировой нравственности, избирает героем забулдыгу и — в глазах не только обывателя, просто любого нравственным себя считающего человека, — злостного нарушителя норм общественной морали.

Великая духота теснила дыхание и великого старца, и единственная воля, которой мог он одарить своего героя, — единственная! — лечь на дно.

Верно, мог и Александр Васильев туда лечь. Спиться.

Судьба судила иное — он взлетел под облака.

Не свобода, а воля.

* * *

Васильеву, ясное дело, еще и повезло. На чиновника, сводившего концы с концами не без труда, поскольку следовало помогать и семье, где кроме него семеро по лавкам, Бог весть откуда свалилось богатство. Судите сами. В Петербурге он покупает у Морана «Блерио» за 7 тысяч и оставляет его (пусть на время) Генриху Сегно. Во Франции — два аппарата: «Блерио» с мотором «Анзани» в 25 сил и двухместный «Анрио» с двигателем в 60 сил. Примерно за 20 тысяч. И это после обучения — а нам известно, в какую копеечку оно влетало. Из Парижа телеграфирует в Москву (полюбил, полюбил Белокаменную) руководителям кружка воздухоплавания предложение провести в августе Авиационную неделю, причем кружок должен нести расходы только по постройке трибун и ангара. Остальное принимает на свой счет! (Хорошо, москвичи отказали, сочли авантюрой). Турне по Волге начал не один, а с «труппой». В нее входили пилоты: Виссарион Савельевич Кебурия (Кебуров), соученик по школе Блерио, получивший «бреве» за № 210, со своей машиной, на которой, ввиду природной горячности и неуравновешенности, не столько летал, сколько разбивался, не успев набрать и десяти-, пятнадцатиметровой высоты, однако имел регулярно 20 процентов со сбора; Леон Летор — 1000 франков жалования и по 500 за полет (пользовался машиной, доставшейся Васильеву от Морана — с цифрой 5 на хвосте, следом петербургского международного «митинга», и тоже ее не щадил); Франсис Лафон, получавший 500 франков в месяц и умевший летать только на «Анрио». Кроме них — механик Реми (1000 франков помесячно), русский механик Лебедев (100 рублей), переводчик Боголюбов (150), администратор Ржевский (100).

А бесчисленные ремонты? А переезды? А аренда ипподромов? А реклама?

Меж тем наш герой (об этом сообщают газеты нижегородские, казанские, самарские, саратовские, тифлисские, ташкентские — затяжным получилось турне) везде оставался в дефиците: сборы не покрывали затрат.

Бедняк, внезапно разбогатев, делается (в зависимости от того, что изначально в натуре) либо скупцом, либо транжирой.

Александр Алексеевич быстро профинтил все, что имел.

Что до происхождения его скоротечных тысяч, версия у автора единственная: Лидия Владимировна принесла любимому мужу весьма богатое приданое.

Весной 1911 года на вопрос репортера в Ташкенте, собирается ли доблестный пилот участвовать в намечающемся перелете Петербург — Москва, Васильев ответил, не обинуясь: «Если хватит средств». Похоже, в карманах гуляли сквозняки.

Забегая вперед, скажем, что после победы и славы был объявлен сбор средств на покупку триумфатору нового аэроплана. Впрочем, денег этих он так и не увидел. «Санктпетербургские ведомости» с саркастическим знанием дела констатировали, что, очевидно, их постигла судьба того самого фонда, о котором хлопотала газета «Русь», а исчез он в карманах издателей.

Все так, авиатика для таких, как Васильев, не стала прибыльным делом. Но что бы заменило ощущение воли, являвшееся, когда утлое суденышко уносило нашего героя под облака?!

Утлость, ненадежность, предоставленность себе самому и никому более формовали и отливали характеры первых пилотов. Своеволие, своевластие. Но не в смысле «что хочу, то ворочу» — в ином: властен надеяться только на эти руки, эту голову, это сердце. Счастливое чувство!

* * *

Научиться управлять теми аппаратами, казалось, ничего не составляло — сел и полетел. Иллюзорная же легкость производила естественный отбор: человек, не склонный слишком часто рисковать своей жизнью, лишенный мышечной и интеллектуальной реакции, угробив одну — две машины, сломав парочку ребер, спрашивал себя (по Мольеру): «Кой черт занес меня на эту галеру?» И возвращался в лоно земное, сулившее пусть не золото и лавры, но возможность мирную жизнь свою тихо прожить и скончаться в глубокой старости в кругу безутешных родственников.

На смену шли другие. И хоть Альбер Гюйо, один из асов зари воздушной эры, в печати советовал новичкам: «Искренне вам скажу — бросайте это занятие, ничего хорошего оно не сулит», хоть рос всемирный мартиролог, они — летали.

Число катастроф со смертельным исходом не могло не увеличиваться — прежде всего у профессионалов, артистов, развлекателей публики. С марта по декабрь 1910 года погибло 32 летуна, из них только пять военных, их час пробьет в 1914–м. Зрителям же чем дальше, тем больше докучали простые полеты — «блинчики» — круги на небольшой высоте. Зрители хотели сюрпризов — трюков, дальних полетов, рекордов. Это поощряло искусство летания, но повышало риск.

* * *

Спросите сейчас представителя любого вида спорта, что заставляет его до последней возможности не оставлять арену. Ответят разное — в том числе, что надо кормить семью, и это тоже правда. Но есть другая, общая. Кто — то из чемпионов мне сказал: «Спорт как наркотик — затягивает».

Помню давний разговор с Анной Дмитриевой, некогда лучшей нашей теннисисткой, а тогда уже не начинающим, но еще и не слишком опытным телекомментатором.

— Знаете, когда вечером мне выходить на программу «Время», меня целый день преследует своего рода галлюцинация, кошмарный сон наяву. Я вхожу в магазин стекла и хрусталя, неловко поворачиваюсь, задеваю какую — то вазу, и все вокруг рушится и бьется.

— Так зачем вам это все, коль такая мука?

— Я спортсменка — без остроты, без стрессов я уже не могу.

Я вспомнил Дмитриеву на корте. Ее крики при подачах, в которых — истинно — «сила гнева, пламя страсти». Вспомнил, как, совершив ошибку, она мечется вдоль задней линии — чистая пантера, если только красавица — зверюга может колотить себя ракеткой, приговаривая «Анька — дура, Анька — бездарь».

Вспомнил и поверил: нет, не может.

* * *

Васильев в воздухе родился заново. Не по капле выдавил — разом выплеснул из себя раба.

Судя хотя бы по тому, что он — один из немногих, а из знаменитых единственный, — никогда не катал сильных мира сего. Ни князей, ни миллионеров. Автор никого никому не противопоставляет, лишь констатирует. Далек от мысли осуждать, к примеру, неимущего, на хозяйством аппарате летающего Николая Костина за то, что из школы Фармана он прямиком подался на гастроли в Бухарест, где его пассажирами были наследник румынского престола Фердинанд, принц Карл и принцесса Жозефина Гогенцоллерны, русский поверенный в делах Лисаковский. Не судить нам и Бориса Масленникова, который во время турне по Балканам в воздух поднял болгарского царя Фердинанда (бывшего австрийского гусара, закадычного друга Франца — Фердинанда, наследника престола Габсбургов), его сыновей Бориса и Кирилла, а в Белграде — сербских королевичей Георгия и Павла.

Такие полеты способствовали известности, она же — хлеб профессионального пилота, пролетария спорта.

Да ведь и сам Ефимов Михаил Никифорович не пренебрегал случаем доставить удовольствие, скажем, Гучкову. Или — Сухомлинову. Не чурался приятельством с его степенством Василь Василичем Прохоровым, сыном владельца Трехгорки. Наследный мануфактурщик и модный мужчина, возжелав не отстать от прочих, напротив, опередить, стать пилотом, положил Ефимову за ученье вдесятеро больше таксы — три тысячи. Да еще пять, чтобы первый летун России не уезжал на гастроли в Киев, где уже афиши были расклеены. И аппарат у него купил за 12 тысяч. И в первый же день угробил. И купил другой. Угробив и этот, — третий. «Папаша в кураже бьет зеркала, сынок — аэропланы», — писали газеты. Ефимова, может, в душе и коробило, но он не показывал вида, когда купецкое чадо звало его Мишкой, брата же — Тишкой.

В Россию после европейских триумфов Ефимов вернулся не бедным человеком, об этом уже упомянуто, приведем лишь еще одну цифру: от своего антрепренера он получал 78 тысяч франков в месяц. Но он знал нищету и не только за штурвалом был расчетлив — не чурался случая умножить состояние.

В июле 1911 года объявлено, что «Государь император во внимание к особым трудам и заслугам, оказанным Императорскому Всероссийскому аэроклубу, состоящему под высочайшим Его Величества покровительством, всемилостивейше соизволил пожаловать звание почетного гражданина крестьянину Смоленской губернии и уезда, Владимирской волости деревни Дуброва Михаилу Ефимову». Думается, напрасно его биографы пишут об этом в стыдливо — оправдательном тоне: мол, поскольку он принял предложение служить инструктором Севастопольской военной авиашколы, а офицеры — все дворяне, пришлось властям пойти на эту меру, Михаилу же Никифоровичу пришлось звание принять. «Ефимов» — это звучало на всю страну громче, нежели «почетный гражданин Ефимов». На страну. Но, может, не для бывшего крестьянина? Конечно, не выпрашивал он милости. Но связи его тут, без сомнения, роль сыграли.

Васильев связями пренебрегал. Как бы тогда сказали, манкировал.

Наконец, вот еще что. После перелета газеты, в особенности либерального направления, накинулись на организационный комитет. В клочья рвали за беспомощность, бездумность, легкомыслие и разгильдяйство — тот только жалко отбрехивался, как пес от стаи волков.

Но а герою — то, казалось бы, что до этой перепалки? Он весь сезон до той минуты первый в России — меньше чем за год из новичков в триумфаторы.

Ему поздравления, ему цветы. Ему жмет руку губернатор.

А он?

— Нас посылали на смерть.

Ну, допустим, изможденный, шатающийся, еще не пришедший в себя, он не отдавал отчета, что говорил. Недаром друзья тотчас увезли его в гостиницу.

На следующий день генерал — адъютант В. Ф. Джунковский вручает телеграмму:

«Передайте авиатору Васильеву мое искреннее поздравление с победой на перелете Петербург — Москва и мою благодарность за его готовность и впредь работать на пользу отечественного воздухоплавания, успехи которого близки моему сердцу. Николай».

А он в ответ? Уже отдохнувший, уже в здравом уме и твердой памяти. Как сообщает газета «Речь», он в беседке устроителей во всеуслышанье настаивает на своем:

— Генералы, добиваясь наград, отправили людей на бойню.

Он твердит об этом на каждом углу. О причинах аварий, травм товарищей, гибели одного из них. Его свидетельствами во многом питаются газеты.

В итоге, мечтающий поселиться в Москве, получивший уже приглашение организовать здесь школу, присмотревший домик, он остается на бобах. Другие участвуют во второй московской Авиационной неделе, его не зовут. Идет служить сдатчиком (испытателем) на завод Щетинина. Разбивается. В больнице пишет книгу, где все случившееся излагает и обобщает еще ярче.

Несгибаем. Выплеснул раба.

Смелым летчиком быть легче, чем смелым гражданином.

Глава одиннадцатая

Выше уже упоминался петербургский студент, получивший от Императорского аэроклуба первое на территории России международное пилотское удостоверение — Генрих Сегно. Поляк.

Воспользуемся этим обстоятельством, чтобы поговорить о роли поляков в становлении нашей авиации, ибо ее невозможно недооценить.

Современный аэроклуб народной Польши в анналах своих числит первым авиатором нации другого — штабс — капитана Бронислава Матыевича — Мацеевича, что, может быть, точнее. Сегно получил «бреве» 25 июля 1910 года в Петербурге, Матыевич — Мацеевич — 1 июля в Этампе у Блерио, куда был командирован со второй партией наших офицеров. Первым установил всероссийский рекорд высоты — 11 метров. Вторым из наших пилотов, после капитана Льва Мациевича, с которым был близок, вошел в комиссию по приемке импортных аппаратов. Бронислав Матыевич — Мацеевич мечтал, чтобы в их роду профессия военных авиаторов стала наследственной, учил летать младшего брата — Станислава, мичмана с эсминца «Мощный» Балтфлота. Старший был в ноябре 1910 года назначен инструктором Севастопольской школы, младший, воспользовавшись отпуском, отправился к нему погостить. 18 апреля 1911 года штабс — капитан взлетел на двухместном «Фармане», имея мичмана пассажиром. На высоте около 200 метров машина получила лобовой удар ветра — настолько сильный, что, кажется, застыла, потом круто накренилась влево, канула вниз и врезалась в каменную стену — ограду хутора. Из — под обломков извлекли бездыханные тела.

Вторая и третья жертвы нашей авиатики — после капитана Льва Мациевича. Мир их праху.

Но продолжим воспоминания.

Едва ли не самым популярным у нас перед первой мировой войной пилотом — профессионалом был Адам Габер — Влынский — внешне точь — в–точь один из первых королей немого кинематографа Макс Линдер — такой же маленький, элегантно — невозмутимый, как тот несгораемый и непотопляемый французский комик (передо мной портрет на обложке журнала «К спорту» — в цилиндре, с нафабренными усиками, роскошная борзая возле колен).

Габер — Влынский наладил, наконец, дело обучения в Москве, на Ходынском поле: кто только ни брался — и Уточкин, и Сципио дель Кампо, он же — пришел, увидел, организовал…

(Заметим в скобках, что Сегно совершил то же самое в Варшаве, на Мокотувском плацу, и среди его учеников — участники перелета Петербург — Москва Янковский и фон Лерхе).

Вписали свои имена в историю русского воздухоплавания аэронавт Юзеф Древницкий, упомянутый выше Ежи — Витольд Янковский, первооткрыватель полярных маршрутов Ян Нагурский (на Земле Франца — Иосифа есть мыс Нагурского). Как не упомянуть одного из спасателей челюскинской экспедиции Героя Советского Союза Сигизмунда Леваневского, пропавшего без вести при попытке долететь до Северного полюса.

Наконец, пан Михал Сципио дель Кампо — он был в школе «Авиата» инструктором, прежний авиалихач, неунывающий храбрец, воплощение того, что называется «хонор польски».

«Хонор» нельзя переводить по созвучию как «гонор». Честь. Чувство чести. «Хонор польски» — это и романтичность. И она влекла за облака. У каждого народа свои черты, и, помнится, у известного писателя Тадеуша Брезы в романе «Бронзовые врата» ирландец говорит поляку, что их соплеменники схожи — мы — де не всегда точно знаем, за что мы, но готовы за это умереть.

Ни к какой стране, кроме родной, я не испытываю столь сильной, до боли, нежности. Откуда это во мне?

Почему, когда не раз польские друзья отмечали мои именины — праздник «швенты (святого) Станислава» (имя я получил, когда бабушка понесла меня крестить, отец же, большевик, атеист, вырвал у нее младенца и в загсе записал вот так. В честь, может быть, партийного товарища), и в первый раз я услышал их «Сто лят, сто лят нех жие, жив нам», то сразу подтянул, словно чужие слова и мелодия всплыли из подсознания?

Потом вспомнил. В эвакуации, в сорок первом, в Чебоксарах к нашей квартирной хозяйке нанимались пилить и колоть дрова два польских солдата, которых занесло туда поражение от фашистов в тридцать девятом. Помню их мятые конфедератки с потемневшим красным околышем, поношенные мундиры цвета хаки и широченные, алые же галифе (может, кавалеристы были — «Хей, вы, улане, малеваны дети?»). Так вот, они меня, хилого горожанина, учили расправляться с поленьями. И торжественное «Сто лят» пели они, когда из жестяного репродуктора во дворе услышали мы сообщение о разгроме немцев под Москвой.

Где они? Ушли ли под командой Андерса, подчинясь решению лондонского эмигрантского правительства, в Иран и, может, оросили червоной кровью червоные маки в сражении под Монте — Кассино? Или позже вступили в Войско Польское, в дивизию имени Тадеуша Костюшко?

Мое любимое место в Варшаве — парк Лазенки с удивительным, наверное, одним из лучших в мире памятником — Шопену; ветви напрягшегося, противясь вихрю, дерева круто летят над задумчивой головой. Мой коллега Янек Войдыга, которого я до той поры считал просто легким компанейским хлопцем, однажды предложил показать свой город. Мы вышли из парка. «Вон там — видишь серый дом на углу? — гестапо расстреляло моего ойца и матку. А там — далей — был окоп во время повстання, я там был связной. Ходьмо далей — на бжег Вислы».

«Направо мост, налево мост, и Висла перед нами… — когда — то у нас была в моде эта непритязательная лирическая песенка, — и тут дома, и там дома, одетые лесами…» Я еще помню Варшаву в развалинах. На Маршалковской, во всяком случае, на углу Ерозолимских аллей, торчали руины, их черноту, когда вечерело, подсвечивали красным. Но не в этом дело «Смотри, — сказал мне Ян, показывая на тот берег. — О там, на тым бжезе, тен костел. Там тогда стояли ваши. Нет — нет, мы розумяли… пшепрашам, понимали (Янек превосходно владеет русским, лишь волнуясь, сбивается), цо то было за повстання, его мотивы, его трагичность и трагичность положения ваших, не имевших в тен час сил идти далей. Но мы гибли. С самолетов английских — их вели, вешь, наши пилоты, а чтобы ты знал, после того, как нас разбил Гитлер, поляки сничтожили над Францией семь немецких самолетов, бились в небе над Англией, а над Вислой немцам было тенжко нам противостоять еще и потому, что диверсионная группа Армии Крайовой на Белянах, на земле, уничтожила пять юнкерсов, — так вешь, вятр, курва мать, дул на тен бжег, на правый, и нес парашюты с оружием, с едой, а мы были на левом…»

…Помню, бродил один под стеной Королевского замка, еще не восстановленного (студенты — варшавяки носили по улицам кружки для пожертвований: одну — на Красный крест, другую — на Замок Крулевски, я хотел опустить по злотому и, туда, и сюда, меня вежливо упредили: для Красного креста — «пшепрашам, дзенькуема бардзо, але на Замок, пшепрашам, не». Пожертвования на национальный памятник принимали только от соплеменников. Живи они хоть в Австралии. Хонор польски, хонор польски…). На дворе стоял вроде бы ноябрь. Сухой и холодный ветер от Вислы влек первые снежинки, они ложились под ноги, в их тонкий слой впечатывались мои черные следы. А над головой свисали гроздья еще не опавшей, не пожухшей, пламенной рябины, припорошенные белым. Бело — красное окружало меня, бяло — червоное — пейзаж цветов национального флага, мира и войны, подвенечной фаты (или савана) и крови.

Почему в Кракове возле Мариацкого костела, когда на башню восходит трубач, трубит традиционный «хейнал» и обрывает на полуноте, как тогда, столетия назад, когда в горло горнисту, сигналившему тревогу, впилась, оборвав звук, татарская стрела, и у меня комок в горле?

Сколько раз делили, рвали на куски прекрасную страну, сколько восставала она за свою независимость?

Пушкин приветствовал взятие мятежной Варшавы. Обращаясь к протестующим французским парламентариям, писал: «Оставьте: это спор славян между собою. Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою, вопрос, которого не разрешите вы». Эти его стихи, как, в особенности, и другие — «Бородинская годовщина», князь Вяземский, в тайне души полонофил, в дневнике язвительно и непрозорливо назвал «шинельными». Но вчитайтесь в письмо Александра Сергеевича Петру Андреевичу, тогда же писанное. «Ты читал известие о недавнем сражении?.. Скржнецкий (один из вождей повстанцев. — С. Т.) находился в этом сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на белой лошади, пересел на другую, бурую, и стал командовать — видели, как он, раненный в плечо, уронил палаш и сам свалился с лошади, как его свита кинулась к нему и посадили опять на лошадь. Тогда он запел «Еще польска не сгинела», и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского майора, и песня прервалась…»

Разве не ощущаем сочувствия, даже восхищения доблестью братьев — славян в строках личного — не для публикации — письма, принадлежавшего перу нашего национального гения? Гения, а значит, вольнолюбца…

Многое в характере брата моего славянина, в сложной, часто трагической судьбе его Отчизны предопределено тем, что лежала она меж молотом и наковальней. Бисмарк, железом и кровью создавший Германскую империю, писал прямо: «Бейте же поляков, чтобы у них пропала охота к жизни… Мы не можем, если хотим существовать, делать ничего другого, как истреблять их».

В Российской империи такие призывы, конечно, были немыслимы. Но и здесь поляки (кроме принадлежавших к аристократической верхушке), самолюбивые и щепетильные, не могли не ощущать определенных ущемлений. В 1897 году Николай II приказал наименования «Царство польское», «губернии Царства польского», не устраняя из свода законов, употреблять лишь в случае крайней необходимости и заменять постепенно такими, как «Варшавское генерал — губернаторство», «Варшавский военный округ», «Варшавский учебный округ». В 1909 году был принят финансовый законопроект, где все те же слова «Царство польское» (а ведь в официальном многоступенчатом титуле император российский именовался и царем польским) заменены были на «Привисленские губернии».

Через год в Варшаве сломан постамент памятника князю Ягелло, основателю государства. В Ковеле гипсом наглухо замазана таблица на стене костела, воздвигнутого в память 600–летия короля Казимира Великого…

Так что в те годы стремление поляков прославиться в воздухе означало утверждение не только имен своих, но чести народа.

В заключение этого отступления — может, затянувшегося, но, убежден, уместного, — несколько памятных дат и фактов.

Двадцать второго июля 1943 года в городе Григорьевске началось формирование летной эскадрильи для 1–й дивизии имени Тадеуша Костюшко Войска Польского, а 20 августа 1944 года по получении достаточного количества наших боевых машин сформирована дивизия: полки «Варшава», «Краков» и 3–й штурмовой. Через три дня летчики полка «Варшава» вступили в сражение по поддержке наступательных операций советских частей в районе Варки (этот день отмечается в Польше как праздник авиации). 2 мая 1945 года в битве за Берлин польские летчики сбили 12 фашистских самолетов.

Всего же за годы второй мировой войны пилотами с белым орлом на фюзеляжах совершено 2282 боевых вылета.

Глава двенадцатая

«…Подвижный, тонкий, красиво сложенный, лицо дышит энергией, задором; глаза живые, пронзительные; голос привлекает задушевностью, искренностью; одет не как спортсмен, а как джентльмен — просто, изящно, в темно — синию триковую пару».

Таким предстал Александр Алексеевич Васильев перед газетными репортерами в начале первого турне по России — вдоль Волги. Пишущая братия особо точных деталей нам не подарила, но вчитаемся все же.

Элегантен — только что из Парижа, Доброжелателен и искренен — не ведает, какие мытарства ждут впереди. В Нижнем Новгороде появился молодой барич, хозяин размашисто задуманного турне. Здесь, на всероссийски знаменитой громадной ярмарке, ждет его верная свита — французы, русские, грузин…

Да, он доброжелателен, но не хорошая ли то мина при очень, увы, плохой игре? Гастроли, как договорено, начались до его приезда. Однако; милейший Летор сумел сломать крыло хозяйского «Блерио», доставленного из Петербурга, Кебурия порядком разгрохал собственный, нужен ремонт. Механик Реми беспрестанно ругается с механиком Лебедевым, толмачу обрыдло переводить их тирады, состоящие по большей части из непереводимых выражений, и техническая интеллигенция переходит к жестикуляции, на языке юриспруденции именуемой рукоприкладством…

Господи ты Боже мой, уж не на пресловутых ли они «Самокатах» все побывали, куда в ярмарочную пору вагонами свозят девиц? Уж не погуляли ли под «Веселой Козой», как шутники именуют нижегородский герб — оленя с закинутыми за спину рогами и игриво поднятой передней ножкой?

Меж тем совсем недавно в Нижнем летал Уточкин, и газетчики услужливо сообщают Васильеву, какой Сергей Исаич имел здесь сногсшибательный успех. Явился на ипподром в визитке, с галстуком — бабочкой, раскланялся, положил котелок на траву, взлетел на «Фармане», покружил, а снизившись, подкатил точнехонько к шляпе, выпрыгнул, надел, сдвинув набекрень. Оп — па. Цирковой трюк.

Катал пассажиров, из коих один — первой гильдии купец господин Пошехонов, лицо известное, в числе прочих достоинств обладал многопудовым весом. Сергей Исаич с ним лишь круг сумел сделать почти над землей: мотор не тянул. Пилот тотчас выразился в своей манере: «П — попрошу заплатить за живой вес вдвое», на что господин Пошехонов возражений не высказал — более того, по плечу потрепал: «Мы, брат, с тобой два сапога пара — коммерсанты».

Зато и пожертвование сделал знаменитый летун со сборов на памятник Минину и Пожарскому, о чем в газетах объявлено было, в афишках во — от такими буквами значилось…

Васильев еще не знает, что в этом турне перед ним, словно мираж, олицетворенный барьер, который все время придется перепрыгивать, замаячит любимец публики Уточкин. Сейчас он знает одно: надо лететь. Не отдохнув с дороги, едва добившись, чтобы по — ярмарочному похмельные грузчики не поломали, снимая с железнодорожной платформы, новенький «Блерио — XI». Когда добрались на ломовых до ипподрома, пилот горемычно сообразил, что предназначения некоторых частей мотора «Гном» усовершенствованной конструкции он попросту не понимает. Эх, гуманитариус, несостоявшийся Плевако. Механик Реми тыкал пальцем — то так, это этак, авиатор бестолково кивал: «Уи, уи»… В конце концов француз категорически рекомендовал хоть день потратить на освоение аппарата.

А публика ждала дебюта. А Летор насвистывал парижский куплетец. А Виссарион Кебурия, черней своих кудрей, тыкал пальцем в сторону ангара: «Чинить надо, деньги надо, лететь надо!»

Вечерело. С трибуны неслось окающее: «Летать — то станете, мошенники?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад