Александр Александрович Блок
Собрание сочинений в девяти томах
Том 3. Стихотворения и поэмы 1907–1921
Стихотворения. Книга третья (1907–1916)
Страшный мир (1909–1916)
К музе
Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть. Есть проклятье заветов священных, Поругание счастия есть. И такая влекущая сила, Что готов я твердить за молвой, Будто ангелов ты низводила, Соблазняя своей красотой… И когда ты смеешься над верой, Над тобой загорается вдруг Тот неяркий, пурпурово-серый И когда-то мной виденный круг. Зла, добра ли? — Ты вся — не отсюда. Мудрено про тебя говорят: Для иных ты — и Муза, и чудо. Для меня ты — мученье и ад. Я не знаю, зачем на рассвете, В час, когда уже не было сил, Не погиб я, но лик твой заметил И твоих утешений просил? Я хотел, чтоб мы были врагами, Так за что ж подарила мне ты Луг с цветами и твердь со звездами — Всё проклятье своей красоты? И коварнее северной ночи, И хмельней золотого аи, И любови цыганской короче Были страшные ласки твои… И была роковая отрада В попираньи заветных святынь, И безумная сердцу услада — Эта горькая страсть, как полынь! 29 декабря 1912
«Под шум и звон однообразный…»
Под шум и звон однообразный, Под городскую суету Я ухожу, душою праздный, В метель, во мрак и в пустоту. Я обрываю нить сознанья И забываю, что́ и как… Кругом — снега, трамваи, зданья, А впереди — огни и мрак. Что́, если я, завороженный, Сознанья оборвавший нить, Вернусь домой уничиженный, — Ты можешь ли меня простить? Ты, знающая дальней цели Путеводительный маяк, Простишь ли мне мои метели, Мой бред, поэзию и мрак? Иль можешь лучше: не прощая, Будить мои колокола, Чтобы распутица ночная От родины не увела? 2 февраля 1909
«В эти желтые дни меж домами…»
В эти желтые дни меж домами Мы встречаемся только на миг. Ты меня обжигаешь глазами И скрываешься в темный тупик… Но очей молчаливым пожаром Ты недаром меня обдаешь, И склоняюсь я тайно недаром Пред тобой, молчаливая ложь! Ночи зимние бросят, быть может, Нас в безумный и дьявольский бал, И меня, наконец, уничтожит Твой разящий, твой взор, твой кинжал! 6 октября 1909
«Из хрустального тумана…»
Из хрустального тумана, Из невиданного сна Чей-то образ, чей-то странный… (В кабинете ресторана За бутылкою вина). Визг цыганского напева Налетел из дальних зал, Дальних скрипок вопль туманный… Входит ветер, входит дева В глубь исчерченных зеркал. Взор во взор — и жгуче-синий Обозначился простор. Магдалина! Магдалина! Веет ветер из пустыни, Раздувающий костер. Узкий твой бокал и вьюга За глухим стеклом окна — Жизни только половина! Но за вьюгой — солнцем юга Опаленная страна! Разрешенье всех мучений, Всех хулений и похвал, Всех змеящихся улыбок, Всех просительных движений, — Жизнь разбей, как мой бокал! Чтоб на ложе долгой ночи Не хватило страстных сил! Чтоб в пустынном вопле скрипок Перепуганные очи Смертный сумрак погасил. 6 октября 1909
Двойник («Однажды в октябрьском тумане…»)
Однажды в октябрьском тумане Я брел, вспоминая напев. (О, миг непродажных лобзаний! О, ласки некупленных дев!) И вот — в непроглядном тумане Возник позабытый напев. И стала мне молодость сниться, И ты, как живая, и ты… И стал я мечтой уноситься От ветра, дождя, темноты… (Так ранняя молодость снится. А ты-то, вернешься ли ты?) Вдруг вижу — из ночи туманной, Шатаясь, подходит ко мне Стареющий юноша (странно, Не снился ли мне он во сне?), Выходит из ночи туманной И прямо подходит ко мне. И шепчет: «Устал я шататься, Промозглым туманом дышать, В чужих зеркалах отражаться И женщин чужих целовать…» И стало мне странным казаться, Что я его встречу опять… Вдруг — от улыбнулся нахально, И нет близ меня никого… Знаком этот образ печальный, И где-то я видел его… Быть может, себя самого Я встретил на глади зеркальной? Октябрь 1909
Песнь Ада
День догорел на сфере той земли, Где я искал путей и дней короче. Там сумерки лиловые легли. Меня там нет. Тропой подземной ночи Схожу, скользя, уступом скользких скал. Знакомый Ад глядит в пустые очи. Я на земле был брошен в яркий бал, И в диком танце масок и обличий Забыл любовь и дружбу потерял. Где спутник мой? — О, где ты, Беатриче? — Иду один, утратив правый путь, В кругах подземных, как велит обычай, Средь ужасов и мраков потонуть. Поток несет друзей и женщин трупы, Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь; Пощады вопль, иль возглас нежный — скупо Сорвется с уст; здесь умерли слова; Здесь стянута бессмысленно и тупо Кольцом железной боли голова; И я, который пел когда-то нежно, — Отверженец, утративший права! Все к пропасти стремятся безнадежной, И я вослед. Но вот, в прорыве скал, Над пеною потока белоснежной, Передо мною бесконечный зал. Сеть кактусов и роз благоуханье, Обрывки мрака в глубине зеркал; Далеких утр неясное мерцанье Чуть золотит поверженный кумир; И душное спирается дыханье. Мне этот зал напомнил страшный мир, Где я бродил слепой, как в дикой сказке, И где застиг меня последний пир. Там — брошены зияющие маски; Там — старцем соблазненная жена, И наглый свет застал их в мерзкой ласке… Но заалелся переплет окна Под утренним холодным поцелуем, И странно розовеет тишина. В сей час в стране блаженной мы ночуем, Лишь здесь бессилен наш земной обман, И я смотрю, предчувствием волнуем, В глубь зеркала сквозь утренний туман. Навстречу мне, из паутины мрака, Выходит юноша. Затянут стан; Увядшей розы цвет в петлице фрака Бледнее уст на лике мертвеца; На пальце — знак таинственного брака — Сияет острый аметист кольца; И я смотрю с волненьем непонятным В черты его отцветшего лица И вопрошаю голосом чуть внятным: «Скажи, за что томиться должен ты И по кругам скитаться невозвратным?» Пришли в смятенье тонкие черты, Сожженный рот глотает воздух жадно, И голос говорит из пустоты: «Узнай: я предан муке беспощадной За то, что был на горестной земле Под тяжким игом страсти безотрадной. Едва наш город скроется во мгле, — Томим волной безумного напева, С печатью преступленья на челе, Как падшая униженная дева, Ищу забвенья в радостях вина… И пробил час карающего гнева: Из глубины невиданного сна Всплеснулась, ослепила, засияла Передо мной — чудесная жена! В вечернем звоне хрупкого бокала, В тумане хме́льном встретившись на миг С единственной, кто ласки презирала, Я ликованье первое постиг! Я утопил в ее зеницах взоры! Я испустил впервые страстный крик! Так этот миг настал, нежданно скорый. И мрак был глух. И долгий вечер мглист. И странно встали в небе метеоры. И был в крови вот этот аметист. И пил я кровь из плеч благоуханных, И был напиток душен и смолист… Но не кляни повествований странных О том, как длился непонятный сон… Из бездн ночных и пропастей туманных К нам доносился погребальный звон; Язык огня взлетел, свистя, над нами, Чтоб сжечь ненужность прерванных времен! И — сомкнутых безмерными цепями — Нас некий вихрь увлек в подземный мир! Окованный навек глухими снами, Дано ей чуять боль и помнить пир, Когда, что ночь, к плечам ее атласным Тоскующий склоняется вампир! Но мой удел — могу ль не звать ужасным? Едва холодный и больной рассвет Исполнит Ад сияньем безучастным, Из зала в зал иду свершать завет, Гоним тоскою страсти безначальной, — Так сострадай и помни, мой поэт: Я обречен в далеком мраке спальной, Где спит она и дышит горячо, Склонясь над ней влюбленно и печально, Вонзить свой перстень в белое плечо!» 31 октября 1909
«Поздней осенью из гавани…»
Поздней осенью из гавани От заметенной снегом земли В предназначенное плаванье Идут тяжелые корабли. В черном небе означается Над водой подъемный кран, И один фонарь качается На оснеженном берегу. И матрос, на борт не принятый, Идет, шатаясь, сквозь буран. Всё потеряно, всё выпито! Довольно — больше не могу… А берег опустелой гавани Уж первый легкий снег занес… В самом чистом, в самом нежном саване Сладко ли спать тебе, матрос? 14 ноября 1909
На островах
Вновь оснежённые колонны, Елагин мост и два огня. И голос женщины влюбленный. И хруст песка и храп коня. Две тени, слитых в поцелуе, Летят у полости саней. Но не таясь и не ревнуя, Я с этой новой — с пленной — с ней. Да, есть печальная услада В том, что любовь пройдет, как снег. О, разве, разве клясться надо В старинной верности навек? Нет, я не первую ласкаю И в строгой четкости моей Уже в покорность не играю И царств не требую у ней. Нет, с постоянством геометра Я числю каждый раз без слов Мосты, часовню, резкость ветра, Безлюдность низких островов. Я чту обряд: легко заправить Медвежью полость на лету, И, тонкий стан обняв, лукавить, И мчаться в снег и темноту, И помнить узкие ботинки, Влюбляясь в хладные меха… Ведь грудь моя на поединке Не встретит шпаги жениха… Ведь со свечой в тревоге давней Ее не ждет у двери мать… Ведь бедный муж за плотной ставней Ее не станет ревновать… Чем ночь прошедшая сияла, Чем настоящая зовет, Всё только — продолженье бала, Из света в сумрак переход… 22 ноября 1909
«С мирным счастьем покончены счеты…»
С мирным счастьем покончены счеты, Не дразни, запоздалый уют. Всюду эти щемящие ноты Стерегут и в пустыню зовут. Жизнь пустынна, бездомна, бездонна, Да, я в это поверил с тех пор, Как пропел мне сиреной влюбленной Тот, сквозь ночь пролетевший, мотор. 11 февраля 1910
«Седые сумерки легли…»
Седые сумерки легли Весной на город бледный. Автомобиль пропел вдали В рожок победный. Глядись сквозь бледное окно, К стеклу прижавшись плотно… Глядись. Ты изменил давно, Бесповоротно. 11 февраля 1910
«Дух пряный марта был в лунном круге…»
Дух пряный марта был в лунном круге, Под талым снегом хрустел песок. Мой город истаял в мокрой вьюге, Рыдал, влюбленный, у чьих-то ног. Ты прижималась всё суеверней, И мне казалось — сквозь храп коня — Венгерский танец в небесной черни Звенит и плачет, дразня меня. А шалый ветер, носясь над далью, — Хотел он выжечь душу мне, В лицо швыряя твоей вуалью И запевая о старине… И вдруг — ты, дальняя, чужая, Сказала с молнией в глазах: То душа, на последний путь вступая, Безумно плачет о прошлых снах. 6 марта 1910.
Часовня на Крестовском острове
В ресторане
Никогда не забуду (он был, или не был, Этот вечер): пожаром зари Сожжено и раздвинуто бледное небо, И на желтой заре — фонари. Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви. Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, аи. Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко Взор надменный и отдал поклон. Обратясь к кавалеру, намеренно резко Ты сказала: «И этот влюблен». И сейчас же в ответ что-то грянули струны, Исступленно запели смычки… Но была ты со мной всем презрением юным, Чуть заметным дрожаньем руки… Ты рванулась движеньем испуганной птицы, Ты прошла, словно сон мой легка… И вздохнули духи, задремали ресницы, Зашептались тревожно шелка. Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала И, бросая, кричала: «Лови!..» А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви. 19 апреля 1910
Демон («Прижмись ко мне крепче и ближе…»)
Прижмись ко мне крепче и ближе, Не жил я — блуждал средь чужих… О, сон мой! Я новое вижу В бреду поцелуев твоих! В томленьи твоем исступленном Тоска небывалой весны Горит мне лучом отдаленным И тянется песней зурны. На дымно-лиловые горы Принес я на луч и на звук Усталые губы и взоры И плети изломанных рук. И в горном закатном пожаре, В разливах синеющих крыл, С тобою, с мечтой о Тамаре, Я, горний, навеки без сил… И снится — в далеком ауле, У склона бессмертной горы, Тоскливо к нам в небо плеснули Ненужные складки чадры… Там стелется в пляске и плачет, Пыль вьется и стонет зурна… Пусть скачет жених — не доскачет! Чеченская пуля верна. 19 апреля 1910
«Как тяжело ходить среди людей…»
Там человек сгорел.
Фет Как тяжело ходить среди людей И притворяться непогибшим, И об игре трагической страстей Повествовать еще не жившим. И, вглядываясь в свой ночной кошмар, Строй находить в нестройном вихре чувства, Чтобы по бледным заревам искусства Узнали жизни гибельный пожар! 10 мая 1910
«Я коротаю жизнь мою…»
Я коротаю жизнь мою. Мою безумную, глухую: Сегодня — трезво торжествую, А завтра — плачу и пою. Но если гибель предстоит? Но если за моей спиною Тот — необъятною рукою Покрывший зеркало — стоит?.. Блеснет в глаза зеркальный свет, И в ужасе, зажмуря очи, Я отступлю в ту область ночи, Откуда возвращенья нет… 17 сентября 1910
«Идут часы, и дни, и годы…»
Идут часы, и дни, и годы. Хочу стряхнуть какой-то сон, Взглянуть в лицо людей, природы, Рассеять сумерки времен… Там кто-то машет, дразнит светом (Так зимней ночью, на крыльцо Тень чья-то глянет силуэтом, И быстро спрячется лицо). Вот меч. Он — был. Но он — не нужен. Кто обессилил руку мне? — Я помню: мелкий ряд жемчужин Однажды ночью, при луне, Больная, жалобная стужа, И моря снеговая гладь… Из-под ресниц сверкнувший ужас — Старинный ужас (дай понять)… Слова? — Их не было. — Что ж было? — Ни сон, ни явь. Вдали, вдали Звенело, гасло, уходило И отделялось от земли… И умерло. А губы пели. Прошли часы, или года… (Лишь телеграфные звенели На черном небе провода…) И вдруг (как памятно, знакомо!) Отчетливо, издалека Раздался голос: Ecce homo![1] Меч выпал. Дрогнула рука… И перевязан шелком душным (Чтоб кровь не шла из черных жил), Я был веселым и послушным, Обезоруженный — служил. Но час настал. Припоминая, Я вспомнил: Нет, я не слуга. Так падай, перевязь цветная! Хлынь, кровь, и обагри снега! 4 октября 1910
Унижение
В черных сучьях дерев обнаженных Желтый зимний закат за окном. (К эшафоту на казнь осужденных Поведут на закате таком). Красный штоф полинялых диванов, Пропыленные кисти портьер… В этой комнате, в звоне стаканов, Купчик, шулер, студент, офицер… Этих голых рисунков журнала Не людская касалась рука… И рука подлеца нажимала Эту грязную кнопку звонка… Чу! По мягким коврам прозвенели Шпоры, смех, заглушенный дверьми… Разве дом этот — дом в самом деле? Разве так суждено меж людьми? Разве рад я сегодняшней встрече? Что ты ликом бела, словно плат? Что в твои обнаженные плечи Бьет огромный холодный закат? Только губы с запекшейся кровью На иконе твоей золотой (Разве это мы звали любовью?) Преломились безумной чертой… В желтом, зимнем, огромном закате Утонула (так пышно!) кровать… Еще тесно дышать от объятий, Но ты свищешь опять и опять… Он не весел — твой свист замогильный… Чу! опять — бормотание шпор… Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный, Шлейф твой с кресел ползет на ковер… Ты смела! Так еще будь бесстрашней! Я — не муж, не жених твой, не друг! Так вонзай же, мой ангел вчерашний, В сердце — острый французский каблук! 6 декабря 1911
Авиатор
Летун отпущен на свободу. Качнув две лопасти свои, Как чудище морское в воду, Скользнул в воздушные струи. Его винты поют, как струны… Смотри: недрогнувший пилот К слепому солнцу над трибуной Стремит свой винтовой полет… Уж в вышине недостижимой Сияет двигателя медь… Там, еле слышный и незримый, Пропеллер продолжает петь… Потом — напрасно ищет око: На небе не найдешь следа: В бинокле, вскинутом высоко, Лишь воздух — ясный, как вода… А здесь, в колеблющемся зное, В курящейся над лугом мгле, Ангары, люди, всё земное — Как бы придавлено к земле… Но снова в золотом тумане Как будто — неземной аккорд… Он близок, миг рукоплесканий И жалкий мировой рекорд! Всё ниже спуск винтообразный, Всё круче лопастей извив, И вдруг… нелепый, безобразный В однообразьи перерыв… И зверь с умолкшими винтами Повис пугающим углом… Ищи отцветшими глазами Опоры в воздухе… пустом! Уж поздно: на траве равнины Крыла измятая дуга… В сплетеньи проволок машины Рука — мертвее рычага… Зачем ты в небе был, отважный, В свой первый и последний раз? Чтоб львице светской и продажной Поднять к тебе фиалки глаз? Или восторг самозабвенья Губительный изведал ты, Безумно возалкал паденья И сам остановил винты? Иль отравил твой мозг несчастный Грядущих войн ужасный вид: Ночной летун, во мгле ненастной Земле несущий динамит? 1910 — январь 1912
«Повеселясь на буйном пире…»
Моей матери
Повеселясь на буйном пире, Вернулся поздно я домой; Ночь тихо бродит по квартире, Храня уютный угол мой. Слились все лица, все обиды В одно лицо, в одно пятно; И ветр ночной поет в окно Напевы сонной панихиды… Лишь соблазнитель мой не спит; Он льстиво шепчет: «Вот твой скит. Забудь о временном, о пошлом И в песнях свято лги о прошлом». 6 января 1912
Пляски смерти
1 Как тяжко мертвецу среди людей Живым и страстным притворяться! Но надо, надо в общество втираться, Скрывая для карьеры лязг костей… Живые спят. Мертвец встает из гроба, И в банк идет, и в суд идет, в сенат… Чем ночь белее, тем чернее злоба, И перья торжествующе скрипят. Мертвец весь день труди́тся над докладом. Присутствие кончается. И вот — Нашептывает он, виляя задом, Сенатору скабрезный анекдот… Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью Прохожих, и дома, и прочий вздор… А мертвеца — к другому безобразью Скрежещущий несет таксомотор. В зал многолюдный и многоколонный Спешит мертвец. На нем — изящный фрак. Его дарят улыбкой благосклонной Хозяйка — дура и супруг — дурак. Он изнемог от дня чиновной скуки, Но лязг костей музы́кой заглушон… Он крепко жмет приятельские руки — Живым, живым казаться должен он! Лишь у колонны встретится очами С подругою — она, как он, мертва. За их условно-светскими речами Ты слышишь настоящие слова: «Усталый друг, мне странно в этом зале». — «Усталый друг, могила холодна». — «Уж полночь». — «Да, но вы не приглашали На вальс NN. Она в вас влюблена…» А там — NN уж ищет взором страстным Его, его — с волнением в крови… В ее лице, девически прекрасном, Бессмысленный восторг живой любви… Он шепчет ей незначащие речи, Пленительные для живых слова, И смотрит он, как розовеют плечи, Как на плечо склонилась голова… И острый яд привычно-светской злости С нездешней злостью расточает он… «Как он умен! Как он в меня влюблен!» В ее ушах — нездешний, странный звон: То кости лязгают о кости. 19 февраля 1912
2 Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Всё будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала И повторится всё, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь. 10 октября 1912
3 Пустая улица. Один огонь в окне. Еврей-аптекарь охает во сне. А перед шкапом с надписью Venena[2], Хозяйственно согнув скрипучие колена, Скелет, до глаз закутанный плащом, Чего-то ищет, скалясь черным ртом… Нашел… Но ненароком чем-то звякнул, И череп повернул… Аптекарь крякнул, Привстал — и на другой свалился бок… А гость меж тем — заветный пузырек Сует из-под плаща двум женщинам безносым На улице, под фонарем белёсым. Октябрь 1912
4 Старый, старый сон. Из мрака Фонари бегут — куда? Там — лишь черная вода, Там — забвенье навсегда. Тень скользит из-за угла, К ней другая подползла. Плащ распахнут, грудь бела, Алый цвет в петлице фрака. Тень вторая — стройный латник, Иль невеста от венца? Шлем и перья. Нет лица. Неподвижность мертвеца. В ворота́х гремит звонок, Глухо щелкает замок. Переходят за порог Проститутка и развратник… Воет ветер леденящий, Пусто, тихо и темно. Наверху горит окно. Всё равно. Как свинец, черна вода. В ней забвенье навсегда. Третий призрак. Ты куда, Ты, из тени в тень скользящий? 7 февраля 1914
5 Вновь богатый зол и рад, Вновь унижен бедный. С кровель каменных громад Смотрит месяц бледный, Насылает тишину, Оттеняет крутизну Каменных отвесов, Черноту навесов… Всё бы это было зря, Если б не было царя, Чтоб блюсти законы. Только не ищи дворца, Добродушного лица, Золотой короны. Он — с далеких пустырей В свете редких фонарей Появляется. Шея скручена платком, Под дырявым козырьком Улыбается. 7 февраля 1914
«Миры летят. Года летят. Пустая…»
Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. А ты, душа, усталая, глухая, О счастии твердишь, — который раз? Что́ счастие? Вечерние прохлады В темнеющем саду, в лесной глуши? Иль мрачные, порочные услады Вина, страстей, погибели души? Что́ счастие? Короткий миг и тесный, Забвенье, сон и отдых от забот… Очнешься — вновь безумный, неизвестный И за́ сердце хватающий полет… Вздохнул, глядишь — опасность миновала… Но в этот самый миг — опять толчок! Запущенный куда-то, как попало, Летит, жужжит, торопится волчок! И, уцепясь за край скользящий, острый, И слушая всегда жужжащий звон, — Не сходим ли с ума мы в смене пестрой Придуманных причин, пространств, времен… Когда ж конец? Назойливому звуку Не станет сил без отдыха внимать… Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку, Товарищ, друг! Забудемся опять. 2 июля 1912
«Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный…»
Ночь без той, зовут кого
Светлым именем: Ленора.
Эдгар По Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный Решал всё тот же я — мучительный вопрос, Когда в мой кабинет, огромный и туманный, Вошел тот джентльмен. За ним — лохматый пес. На кресло у огня уселся гость устало, И пес у ног его разлегся на ковер. Гость вежливо сказал: «Ужель еще вам мало? Пред Гением Судьбы пора смириться, со: р». «Но в старости — возврат и юности, и жара…» — Так начал я… но он настойчиво прервал: «Она — всё та ж: Линор безумного Эдгара. Возврата нет. — Еще? Теперь я всё сказал». И странно: жизнь была — восторгом, бурей, адом, А здесь — в вечерний час — с чужим наедине — Под этим деловым, давно спокойным взглядом, Представилась она гораздо проще мне… Тот джентльмен ушел. Но пес со мной бессменно. В час горький на меня уставит добрый взор, И лапу жесткую положит на колено, Как будто говорит: Пора смириться, со: р. 2 ноября 1912
«Есть игра: осторожно войти…»
Есть игра: осторожно войти, Чтоб вниманье людей усыпить; И глазами добычу найти; И за ней незаметно следить. Как бы ни был нечуток и груб Человек, за которым следят, — Он почувствует пристальный взгляд Хоть в углах еле дрогнувших губ. А другой — точно сразу поймет: Вздрогнут плечи, рука у него; Обернется — и нет ничего; Между тем — беспокойство растет. Тем и страшен невидимый взгляд, Что его невозможно поймать; Чуешь ты, но не можешь понять, Чьи глаза за тобою следят. Не корысть, не влюбленность, не месть; Так — игра, как игра у детей: И в собрании каждом людей Эти тайные сыщики есть. Ты и сам иногда не поймешь, Отчего так бывает порой, Что собою ты к людям придешь, А уйдешь от людей — не собой. Есть дурной и хороший есть глаз, Только лучше б ничей не следил: Слишком много есть в каждом из нас Неизвестных, играющих сил… О, тоска! Через тысячу лет Мы не сможем измерить души: Мы услышим полет всех планет, Громовые раскаты в тиши… А пока — в неизвестном живем И не ведаем сил мы своих, И, как дети, играя с огнем, Обжигаем себя и других… 18 декабря 1913
«Как растет тревога к ночи!..»
Как растет тревога к ночи! Тихо, холодно, темно. Совесть мучит, жизнь хлопочет. На луну взглянуть нет мочи Сквозь морозное окно. Что-то в мире происходит. Утром страшно мне раскрыть Лист газетный. Кто-то хочет Появиться, кто-то бродит. Иль — раздумал, может быть? Гость бессонный, пол скрипучий? Ах, не всё ли мне равно! Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой, Монотонной и певучей! Вновь я буду пить вино! Всё равно не хватит силы Дотащиться до конца С трезвой, лживою улыбкой, За которой — страх могилы, Беспокойство мертвеца. 30 декабря 1913
«Ну, что же? Устало заломлены слабые руки…»
Ну, что же? Устало заломлены слабые руки, И вечность сама загляделась в погасшие очи, И муки утихли. А если б и были высокие муки, — Что ну́жды? — Я вижу печальное шествие ночи. Ведь солнце, положенный круг обойдя, закатилось. Открой мои книги: там сказано всё, что свершится. Да, был я пророком, пока это сердце молилось, — Молилось и пело тебя, но ведь ты — не царица. Царем я не буду: ты власти мечты не делила. Рабом я не стану: ты власти земли не хотела. Вот новая ноша: пока не откроет могила Сырые объятья, — тащиться без важного дела… Но я — человек. И, паденье свое признавая, Тревогу свою не смирю я: она всё сильнее. То ревность по дому, тревогою сердце снедая, Твердит неотступно: Что делаешь, делай скорее. 21 февраля 1914
Жизнь моего приятеля
1 Весь день — как день: трудов исполнен малых И мелочных забот. Их вереница мимо глаз усталых Ненужно проплывет. Волнуешься, — а в глубине покорный: Не выгорит — и пусть. На дне твоей души, безрадостной и черной, Безверие и грусть. И к вечеру отхлынет вереница Твоих дневных забот. Когда ж морозный мрак засмотрится столица И полночь пропоет, — И рад бы ты уснуть, но — страшная минута! Средь всяких прочих дум — Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта Придут тебе на ум. И тихая тоска сожмет так нежно горло: Ни охнуть, ни вздохнуть, Как будто ночь на всё проклятие простерла, Сам дьявол сел на грудь! Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие, Но некому помочь: Куда ни повернись — глядит в глаза пустые И провожает — ночь. Там ветер над тобой на сквозняках простонет До бледного утра; Городовой, чтоб не заснуть, отгонит Бродягу от костра… И, наконец, придет желанная усталость, И станет всё равно… Что́? Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость! Ну, разве не смешно? 11 февраля 1914
2