Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Допрос Колчака. Стенограммы - Александр Васильевич Колчак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так шло все первые несколько недель, пока к вам никто извне не являлся и пока мы оставались сами с собой. Затем начался приезд всевозможных депутаций из Балтийского Флота. Вместе с этим к нам хлынула масса самых подозрительных и неопределенных типов, началось ведение совершенно определенной пропаганды, направленной к развалу Флота, начали обвинять офицеров в империализме, в обслуживании интересов буржуазии. Был, кажется, праздник подводного плавания; подводниками в числе других надписей на знаменах было выставлено требование Босфора и Дарданелл. Вокруг этого была страшная полемика, — говорили, что Босфор и Дарданеллы нужны только буржуазии. Вообще выставлялись те мотивы, которые выставлялись обычно при борьбе с первым правительством. Тогда уж начали появляться первые признаки развала, который быстро пошел среди команд. Меньше это сказывалось на рабочих.

Нужно сказать, что рабочие Черноморского Флота стояли, если можно так выразиться, выше команд в смысле дисциплины, порядка и организованности. Я прямо докладывал правительству и приписывал улаживание конфликтов спокойствию, внесенному со стороны рабочих и их органов. Когда, под влиянием пропаганды, Совет Матросских Депутатов поднимал вопрос о том, что надо требовать ликвидации войны и т. д., рабочие приходили, успокаивали их и вносили известное успокоение своим трезвым, спокойным отношением ко всем событиям. В половине апреля мне стало ясно, что если дело пойдет таким образом, то, несомненно, оно кончится тем же, чем и в балтийском Флоте, т. е. полным развалом и невозможностью дальше продолжать войну. В половине апреля в Одессу приезжал Гучков, который вызвал меня. В апреле месяце, приблизительно 12–15 число, я прибыл в Одессу, где Гучкова с большим подъемом демонстративно принимали, как нового военного министра. Гучков был болен. Встретившись со мной, он обратился ко мне с вопросом, как у меня дела.

Надо сказать, что в Одессе я был на судах, которые там стояли, и на них был сравнительный порядок. На вопрос Гучкова я сказал, что меня чрезвычайно заботят то направление, тот путь, по которому пошел Черноморский Флот под влиянием измен, под влиянием пропаганды и появления неизвестных лиц, бороться с которыми я не могу, так как теперь под видом свободы слова эта агитация может проходить совершенно свободно, может говорить кто угодно и что угодно. Гучков на это ответил: «Я надеюсь, что вам удастся с этим справиться. У вас до сих пор все шло настолько хорошо, что правительство выражает твердую уверенность, что вам удастся справиться с этим направлением». Я ответил, что до сих пор для того, чтобы справиться с этим, у меня оставалось только одно средство — мое личное влияние, уважение ко мне, мои личные отношения к командам и рабочим, которые, я знаю, доверяют мне и верят. Но это средство является таким, которое сегодня есть, а завтра рухнет, — и тогда у меня уже не будет никаких средств, так как я постановлением правительства в сущности лишен возможности влиять и бороться с этим, если бы я считал необходимым вступить в борьбу. Вот на чем держится пока Черноморский Флот, но я считаю почву настолько шаткой, что завтра я, может быть, точки опоры и не буду иметь, и тогда я уже не в состоянии буду что-либо сделать. До этого времени мне доносили подробно о всех происходящих митингах, о ходе пропаганды, которая шла во Флоте так же, как и в армии, но я должен отметить, что за весь этот период времени это меня не касалось и личности моей никто не задевал и не затрагивал.

Так как Гучков в это время был болен, то переговорить обо веем он со мной не мог и сказал мне, что в ближайшие дни вызовет меня в Петроград. Около 20-х чисел апреля я был в Петрограде по вызову князя Львова[17] для доклада о положении вещей. Кроме того, меня вызвал и генерал Алексеев, который приехал в Петроград для обсуждения общего положения, для чего вызывались все командующие армиями. Перед уходом из Севастополя я собрал все команды, сообщил им о своём отъезде и спросил их, имеются ли у них какие-либо настоятельные нужды и требования, чтобы я мог передать их правительству. Заявлений никаких не было сделано, и я уехал.

Алексеевский. Я бы хотел поставить следующий вопрос: ведь за это время во Флоте произошли большие события, в том числе большое возмущение матросов в Кронштадте, и результате которого погибло несколько сот офицеров, в том числе и адмирал Непенин. Какое впечатление произвели эти события на Флот? [56]

Колчак. Эти события были в начале марта. Непенин был убит в первые дни революция. В Черноморском Флоте известия об этих событиях не произвели особого впечатления, может быть, потому, что мы получили сведения о них с большим запозданием. Сначала об этом был только ряд слухов, официально же нам об этом никто не сообщал. Я узнал только через неделю. До этого передавалось, как слух, что в Балтийском Флоте беспорядки, что убит Непенин, убиты офицеры. Может быть, благодаря этому известия об этом и не произвели особого впечатления. Насколько было лояльно в начале настроение Флота, можно видеть из того, что у меня весь Флот принял присягу. Для этого все офицеры и судовые команды, свободные от службы, были собраны в одно место. Я произнес торжественную присягу на верность новому правительству, которую повторил весь наличный состав.

Таким образом, около 20-х чисел апреля я приезжал в Петроград. Прежде всего я явился к Гучкову, военному и морскому министру, который все еще продолжал болеть и не выходил из своей квартиры на Мойке и даже принимал меня первый день, лежа в постели. В это время настроение в Балтийском Флоте опять сгустилось, так как этот момент совпал с моментом отмены погон и перемены формы. Настроение в Балтийском Флоте было таково, что, когда при свидании с офицерами я спросил их о положении вещей, они ответили мне, что ожидают на-днях повторения того, что было, т. е. нового избиения офицеров. Большую роль в этом играл адмирал Максимов, деятельность которого носила почти преступный характер. Он чрезвычайно быстро перекрасился, усвоив какую-то скверную демагогическую окраску, и на этом все время вел игру, по существу не представляя собой ничего подобного раньше и будучи, наоборот, убежденным милитаристом, который говорил только о войне. В тот же момент он вел себя совершенно в демагогическом направлении.

В связи со всеми этими событиями, Максимов не был даже принят Гучковым, и вместо него представителем Балтийского Флота был начальник штаба, капитан 1-го ранга Чернявский. Максимов должен был приехать, как командующий Балтийским Флотом, с докладом к Гучкову, но в виду того, что в Гольсинг-Форсе сгустилась атмосфера, в чем виноват был Максимов. Гучков заявил, что он не желает видеть Максимова, и тогда с докладом к нему явился начальник штаба Чернявский. Гучков сообщил мне о создавшемся положении и сказал, что в Балтийском [57] Флоте назревают новые беспорядки, что с Кронштадтом ничего нельзя сделать, что главную вину и ответственность за происходящее в Балтийском Флоте он возлагает на Максимова, что эта его неприличная работа, направленная в демагогическом духе, привела и приводит к таким последствиям, которые не дают уверенности, что Балтийский Флот будет существовать к весне.

С моей точки зрения, здесь, может быть, была не столько вина Максимова, сколько причина крылась в положении нашего Флота, стоявшего в Ревеле и Гельсингфорсе. Я совершенно определенно считал, что главной причиной этих событий была немецкая работа. Гельсингфорс тогда буквально кишел немецкими шпионами и немецкими агентами, так как по самому положению Гельсингфорса, как финского города, контроль и наблюдение над иностранцами были страшно затруднены, ибо фактически отличить немцев от финнов или шведов почти не было возможности. Что касается того, что разница и настроении Балтийского и Черноморского Флота могла находиться в зависимости от состава офицеров, то я считаю, что это существенного значения не могло иметь, ибо весь состав офицеров Флота выходит из одного источника.

Никаких особо привилегированных групп во Флоте не существовало, так как офицерство в Балтийском и Черноморском Флоте распределялось главным образом по месту рождения: южане шли на юг, те же, которые были с севера, шли в Балтику. Поэтому эта сторона никакого влияния на настроение Флота иметь не могла. Разницу в настроении я приписываю, согласно тем данным, с которыми я познакомился, исключительно работе неприятеля, которому в Балтийском Флоте было гораздо легче влиять на настроение команд, чем в изолированном Черноморском Флоте, который почти все время плавал и находился в движении, в то время как Балтийский Флот несколько месяцев находился в портах, когда устанавливалась тесная связь с берегом. Вот главная причина этого явления. Все остальные являются уже несущественными.

Затем Гучков выслушал доклад Чернявского о положении вещей в Балтике. Чернявский сообщил о выставленном командами требовании, чтобы суда управлялись комитетами, о том, что командование должно быть на выборных началах и о целом ряде требовании относительно офицеров. Выло выставлено требование относительно проведения полного выборного начала во [58] Флоте, чтобы офицеры могли оставаться на судах после санкционирования их командования, и целый ряд других требований, о которых Чернявский подробно доложил. Я, в свою очередь, обрисовал то, что делается у меня на Черном море. Тогда Гучков сказал мне: «Я не вижу другого выхода, как назначить вас командовать Балтийским Флотом». Я отметил: «Если прикажете, то я сейчас же поеду в Гельсингфорс и подниму свой Флаг, но, повторяю, что я считаю, что у меня дело закончится тем же самым, что у меня в Черном море события происходят с некоторым запозданием, но я глубоко убежден, что та система, которая установилась по отношению к нашей вооруженной силе, и те реформы, которые теперь проводятся, неизбежно и неуклонно приведут к развалу нашей вооруженной силы и вызовут те же самые явления, как и в Балтийском Флоте». Я указал, что у меня во Флоте вовсе не так благополучно, как кажется.

Надо сказать, что перед этим правительство прислало мне благодарность и выражение доверия за мою работу в Черноморском Флоте. Я указал, что дело обстоит не так благополучно, как кажется со стороны, и просто лишь в силу изолированного положения Флота, в силу ряда причин, которых не было в Балтийском Флоте, события протекают с задержкой, но я глубоко уверен, что кончится тем же. Поэтому я сказал Гучкову: «Если прикажете, я сейчас же вступлю в командование балтийским Флотом, но вряд ли я смогу помочь и сделать что-нибудь». Гучков сказал, что он подумает еще раз, и спросил меня: «Ведь вы не откажетесь принять это назначение?». Я сказал, что привык исполнять приказания, и что, если прикажут, я сейчас же поеду в Гельсингфорс. На этом кончилось мое первое свидание с Гучковым.

Тогда же я получил предложение приехать к Родзянко к завтраку. В разговоре Родзянко высказал оптимистический взгляд относительно положения в Черном море. Я сказал ему, что у меня идет такой же внутренний развал, как и везде. Пока мне удается сдерживать это движение, действуя на остатки благоразумия, но что в настоящее время уже есть признаки, что это благоразумие исчезает, и я нахожусь накануне такого же взрыва, который был в Балтийском Флоте, и что совершенно не верю в благополучие, которое чисто внешнего свойства. Родзяико задал вопрос: «Что же делать, по вашему мнению?». Я сказал, что единственный выход вижу в борьбе с тем, что нас разлагает: с пропагандой неизвестных безответственных типов, совершенно [59] неизвестно откуда появившихся, которые ведут открытую работу против войны и против правительства. Пока меня еще не тронули, и я пользуюсь известным влиянием, которое у меня еще осталось, но, вероятно, на-днях и это кончится. Я сказал, что я считаю, что бороться можно только этим путем, но что я положительно не знаю, к кому мне обратиться, кто мог бы помочь мне в этом деле. Родзянко спросил меня, обращался ли я к каким-нибудь политическим партиям, чтобы они помогли мне в этом деле. Я сказал, что пока еще не обращался. Родзянко предложил мне проехать к Плеханову и поговорить с ним; может быть, он даст совет, даст указания, как лучше поступить в этом деле.

Я поехал к Плеханову, изложил ему создавшееся положение и сказал, что надо бороться с совершенно открытой и явной работой разложения, которая ведется, и что поэтому я обращаюсь к нему, как главе или лицу известному с.-д. партии, с просьбой помочь мне, приславши своих работников, которые могли бы бороться с этой пропагандой разложения, так как другого способа бороться я не нижу в силу создавшегося положения, когда под видом свободы слова проводится все, что угодно. Насильственными же мерами прекратить, — в силу постановления правительства, — я этого не могу, и, следовательно, остается только этот путь для борьбы с пропагандой.

Плеханов сказал мне: «Конечно, в вашем положении, я считаю этот способ единственным, но он является и данном случае ненадежным». Во всяком случае, Плеханов обещал мне содействие в этом направлении, при чем указал, что правительство не управляет событиями, которые оказались сильнее его. «Вы знаете — спросил меня он — что сегодня должно быть выступление войск, что сегодня, около 3-х часов, должны выступить войска с требованием смены части правительства?». Это было 21–22 апреля[18]. Кик раз в этот день, около 4-х часов, было назначено заседание правительства на квартире Гучкова, на Мойке. Плеханов заметил, что это выступление будет пробой правительства, — раз правительство не будет в состоянии справиться с выступлением против него, то какое же это правительство? По всей вероятности, оно должно будет пасть. «Я лично думаю. — сказал Плеханов, — что все идет не так, как мы хотели или предполагали; события принимают стихийный характер, и в этом случае отдельные лица или отдельные группы могут только до известной степени задерживать или способствовать точению, но я сомневаюсь, [60] чтобы мы могли в ближайшие дни что-нибудь сделать». Вот суть его отношения.

Тогда все это выступление базировалось главным образом на почве империалистической политики правительства, — стремлении получить Босфор и Дарданеллы, — что вызвало требование смены Гучкова и Милюкова, как носителей этой тенденции. Плеханов в разговоре со мной сказал такую фразу. «Отказаться от Дарданелл и Босфора — все равно, что жить с горлом, зажатым чужими руками. Я считаю, что без этого Россия никогда не в состоянии будет жить так, как она хотела бы».

От Плеханова я отправился прямо на совещание совета министров, которое происходило на Мойке, в квартире Гучкова. Когда я проезжал по Невскому и Морской, то мне начали попадаться отдельные воинские части, — там был Финляндский полк и, насколько помню, Измайловский. Вся эта демонстрация стекалась на Мариинскую площадь, перед Мариинским дворцом, где обычно заседало правительство. В данном же случае демонстранты сделали ошибку, не зная, что из-за болезни Гучкова правительство заседает не в Мариинском дворце, а на Мойке. Поэтому демонстрация происходила перед пустым фактически Мариинским дворцом. У Гучкова, в присутствии всего правительства, заседавшего под председательством князя Львова, я подробно доложил все, о чем уже упоминал раньше: о положении на Черном море и о том, к чему это, по моему мнению, должно привести. В это время получено было известие о демонстрации и о требованиях убрать Гучкова и Милюкова из состава правительства. Как резюме этих разговоров, было сказано как будто Милюковым: «Мы можем обсуждать здесь и говорить о чем угодно, а может быть, через несколько времени мы все in corpore будем сидеть в Крестах или в крепости. Какую же ценность имеют при данном положении суждения?» Конечно, с разумностью такого взгляда нельзя было не согласится.

Как раз перед концом заседания прибыл ген. Корнилов[19], кажется, из Царского Села (я его и первый раз тогда видел). Корнилов сказал, что в городе происходит вооруженная демонстрация войск против правительства, что он располагает достаточными силами, чтобы прекратить это выступление, и в случае надобности, если бы произошло вооруженное столкновение, у него есть уверенность в возможности подавления этого движения. Поэтому он просил, чтобы правительство санкционировало это и дало возможность немедленно начать действовать. Это послужило [61] поводом к обмену мнениями и дебатам, при чем особенно против восставали Львов и Керенский, который заявил: «Наша сила заключается в моральном воздействии, в моральном влиянии, и применить вооруженную силу значило бы вступить на прежний путь насильственной политики, что я считаю невозможным». На этом заседание закончилось. Но Керенский долго еще беседовал с Корниловым. Затем Керенский обратился ко мне и спросил: «Как у вас, в Черном море?» Я сказал, что дело идет все хуже и хуже, сообщил ему, что я был у Плеханова, просил его помощи, и что, со своей стороны, я прошу его, так как он имеет связь с политическими партиями, — с партией с.-р. и другими, — прислать ко мне опытных руководителей митингов, опытных агитаторов, которые могли бы разбивать тех людей, которые у меня ведут разлагающую Флот пропаганду. Керенский обещал мне, что пришлет. На этом совещание закончилось.

Вечером я уехал в Псков, где в это время происходил совет командующих армиями, где был Алексеев, Рузский и целый ряд представителей армий — командующих армиями или начальников штаба всего фронта. В Пскове были выслушаны доклады отдельных начальников. Картина, выяснившаяся при этом, превзошла все мои худшие ожидания. Я совершенно не ожидал, что в армии происходили событии, о которых открыто докладывали представители командного состава, — братание с немцами, продажа оружия, начавшийся стихийный уход с фронта. Словом, в армии происходил полный развал. Никаких мер, чтобы остановить этот развал и выйти из затруднительного положении, в сущности, никто не мог предложить. Что касается того, что, может быть, возникла мысль, что прекращение войны и есть этот исход, то должен сказать, что общее мнение было таково, что войну продолжать во что бы то ни стало нужно. Отдельных мнений в пользу прекращении войны я не помню, и наоборот, — общее мнение было таково, что войну прекратить мы не имеем возможности. Таким образом, совещание только констатировало факт развала в армии, не выработав никаких мер к борьбе с этим явлением.

Алексеевский. Ведь ген. Рузский после этого ушел в отставку. Не был ли его уход продиктован тем обстоятельством, что он склонялся к мысли, что войну мы не можем вести дальше, и остается только заключить мир? Впоследствии эта мысль была определенно формулирована Духониным.

Колчак. В такой форме это не высказывалось. Говорилось только, что при таких условиях вести войну нельзя, но все же [62] продолжать необходимо. У всех был расчет на то, что революция вызовет подъем в войсках, вызовет чувство патриотизма, желанно победы, желание закрепить совершившийся переворот победой на театре военных действий. Я помню, что это было общее мнение людей, знакомых с историей. Взять хотя бы Французскую революцию, которая все победила коалицией. Между тем потом выяснилось, что все старались использовать революцию для своих личных целей. Во время же совещания в Пскове общая точка зрении была такая, что продолжать войну необходимо, что мы связаны такими обязательствами с союзниками, что выход наш из войны вызовет такие последствия, что при этих условиях заключение мира с Германией будет означать полную победу Германии, которая немедленно разобьет союзников и затем продиктует нам свою волю в такой форме, которая вряд ли явится приемлемой.

Алексеевский. Было ли вам известно тогда или после, что существует соглашение, заключенное 9-го сентября 1914 года между Россией, Францией и Англией, относительно того, что при известных условиях каждое из этих государств, несмотря на то, что в открытом тексте сказано, что никто не может заключить отдельного мира, может заключить отдельный мир? В отношении России этим условием была революция.

Колчак. Я в первый раз слышу об этом.

Алексеевский. Слышали ли вы, что товарищ министра иностранных дел Нератов перед большевистским переворотом увез с собой некоторые документы министерства иностранных дел? Он оставался в министерстве при первом правительстве и был главной работающей силой в министерстве иностранных дел, потому что ни Милюков, ни в особенности Терещенко не были достаточно подготовлены для руководства ведомствами иностранных дел. Документ, о котором и говорю, Комиссия в руках не имела, но я слышал от лица, заслуживающего доверия, состоявшего в министерстве иностранных дел, что такой документ существует. В отношении Франции таким обстоятельством, разрешавшим заключение отдельного мира, являлось взятие Парижа; в отношении Англии — высадка германского десанта на островах, и у нас, — революция.

Колчак. Я с Нератовым не встречался и о существовании такого соглашения не слыхал. После совещания в Пскове было еще одно совещание у Гучкова, где рассматривался документ, известный под именем «Декларация прав солдата». Я вернулся [63] в Петроград вместе с Алексеевым по предложению Гучкова, — собраться у него на квартире для обсуждения вопроса о документе, известном под именем «Декларация прав солдат»», под председательством Гучкова. Эта декларация вырабатывалась особой комиссией при Петроградском Совете Рабочих и Солдатских Депутатов из представителей армии и Флота. Доклад по этому поводу делал помощник военного министра, кажется, ген. Маниковский. При начале чтения декларации Маниковский сказал: «Я должен доложить, что с выработанным в настоящее время такого рода документом, который предполагается провести в жизнь, я не согласен по существу, но я хотел бы, чтобы каждый из присутствующих высказал свои замечания, и, может быть, нам удастся внести некоторые поправки и исправления».

Тогда Алексеев, который сидел по правую руку Гучкова, когда началось чтение, встал и сказал: Я, как главнокомандующий, не могу обсуждать вопроса о том, как окончательно развалить ту армию, которой я командую, поэтому обсуждать вопрос я не буду и от дальнейшего участия отказываюсь». После этого все присутствующие заявили, что присоединяются к мнению командующего и считают бесполезным обсуждать этот документ; раз решено его ввести, пусть вводят, но рассматривать его они не будут. На этом чтение документа и закончилось. ген. Маниковский говорил: «Я решил сделать доклад только в надежде, что удастся ввести некоторые поправки, удается смягчить то, что здесь сказано, но раз все считают излишним обсуждать, то больше ничего не могу сделать». Тогда все встали, распрощались и ушли. Я остался еще несколько минут с Гучковым и спросил его, как он решил, должен ли я перейти в Балтику, или вернуться в Черное море. Гучков подумал и сказал: «В сущности это все равно, в таком случае возвращайтесь в Черное море». На этом кончилось мое пребывание в Петрограде, и я уехал в Черное море.

Алексеевский. В эту поездку в Петроград вы видели всех представителей временного правительств? Комиссия хотела бы знать ваше отношение к этому правительству с точки зрения интересов военных и морских, в частности, наиболее видным его представителям — Львову, Гучкову, Керенскому. Какие недостатки и достоинства видели вы в этом правительстве?

Колчак. За время пребывания в Петрограде я убедился, что это правительство состоит из людей искренних; и честных, желающих принести возможную помощь родине. Никого из них я не мог заподозрить, чтобы они преследовали личные или [65] корыстные цели. Они искренно хотели спасти положение, но опирались при этом на очень шаткую почву, — на какое-то нравственное воздействие на массы, народ, войска. Для меня было также совершенно ясно, что это правительство совершенно бессильно, что единственный орган, который выдвигается и вполне определился, — Совет Солдатских и Рабочих Депутатов — ведет совершенно открыто разрушительную работу в армии и вообще в отношении вооруженной силы, открыто выставляет лозунги прекращения войны с Германией и т. д. Правительство бороться с ним совершенно бессильно, хотя бы даже оно располагало силами, так как оно принципиально применять эту силу не хочет, а рассчитывает на возможность чисто морального воздействия и держится методов управления, основанных на чисто моральном воздействии. Такое впечатление на меня произвело правительство. по-видимому, такой точки зрения держались все члены правительства, так как разногласий у них не было. Гучков, может быть, и понимал положение, но на меня он произвел впечатление человека, так далеко зашедшего по пути компромиссов, что для него не оставалось другого пути. Он сам говорил, что он больше работать не может, и, по-видимому, ясно видел, что должен уйти.

Алексеевский. Гучков держался того же мнения, как и выдающиеся генералы, что больше работать нельзя?

Колчак. Да, к этому времени все пришли к тому же убеждению.

Алексеевский. Но это не есть исход — уйти ответственным людям и оставить на второстепенных персонажей ведение дела.

Колчак. Никто из нас ни от чего не отказывался, но мы ясно видели, что при такой обстановке мы ничего сделать не можем. Если бы нашлись люди, которые могли бы взять это дело, то пусть бы они брали его, но дело в том, что революция не выдвинула таких людей, — их не было. Тем не менее мысли кончить войну у меня никогда не возникало. Я считал, что лучше итти солдатом и выполнить ту роль, которую я найду возможной при данных условиях, но ни у кого из нас мысли об окончании войны не было.

Алексеевский. Что вы думали тогда и впоследствии о предложении Корнилова, сделанном на квартире Гучкова, что он обладает достаточной силой, чтобы поставить барьер этому движению, ведшему к прекращению войны? Действительно ли он обладал достаточными силами? [65]

Колчак. Да, я считаю, что он обладал достаточными силами, иначе он не сделал бы этого предложения. Это человек, отдающий себе отчет в окружающей обстановке, и, конечно, в то время это можно было еще сделать.

Алексеевский. Вы как будто сказали, что, с другой стороны, вы просили указаний для себя. Если бы были даны известные директивы ответственными руководителями, чтобы поставить барьер этому движению физическими репрессиями, считаете ли вы, что это было бы возможно у вас, на Черном море?

Колчак. Да, я считаю, что в то время это было возможно и у меня. В то время у правительства было достаточно дисциплинированных сил, чтобы подавить это движение. Это было мнение среди военных, которое было, в частности, высказано Корниловым; разделял его и я, так как считал, что в то время было вполне возможно.

Алексеевский. Происшедшие к начале мая перемены в составе правительства[20], в результате чего было исключение из рядов его представителей буржуазии в лице Гучкова и Милюкова, не вызвали ли надежды на улучшение положение в смысле направления правительственной политики?

Колчак. Считали, что это есть ухудшение, что дальше все пойдет хуже и хуже.

Заверил: Заместитель председателя Иркутской Губ. Ч. К. К. Попов. [66]

Заседание чрезвычайной следственной комиссии 26-го января 1920 г.

Алексеевский. В прошлый раз, адмирал, мы остановились на вашем возвращении в Черное море после совещания в Пскове.

Колчак. По возвращении моем в Черное море из Пскова я был в Севастополе и должен сказать, что, находясь там, я был не в курсе дел в смысле положения вещей на фронте, и не представлял себе такого потрясающего развала нашего фронта. Для меня стало ясно, что войну, в сущности говоря, надо считать проигранной, и я положительно затруднялся решить, что предпринять для того, чтобы продолжать эту войну. По приезде в Черное море, ко мне явилась депутация от солдат царскосельского гарнизона, во главе которой стоял унтер-офицер Киселев, который командовал сербской дружиной. Он был сначала на фронте, а потом в броневой автомобильной роте. Он первый выступил в первых числах марта, после представления депутации остался у меня. Это был человек глубоко убежденный в необходимости переворота; он первый выступил и говорил, что он действительно видит теперь, что путь, по которому пошла вся русская революция, ведет нас к гибели. «Я, — говорил он, — был убежденный революционер, сам первый выступил, был ранен во время этого выступления, а теперь я вижу, что фронта у нас почти нет». Обсудивши с ним вместе этот вопрос, я ему сказал, что я тоже пришел к тому же убеждению. По его мнению, единственное средство, может быть, было бы, если бы я открыто заявил здесь, в Севастополе, о том, что такое положение погубит революцию и всю нашу родину. [67]

Тогда я решил поступить таким образом: я собрал все свободные команды в нескольких местах и, как я это делал раньше, совершенно откровенно высказал все то, что я узнал в Петрограде, обрисовал им положение вещей, указал на бессилие правительства, на то, что фронт у нас в настоящее время разваливается совершенно; удастся ли его восстановить, — неизвестно, и что оказать сопротивление неприятелю невозможно. Я главным образом базировался на следующем положении: для меня, как человека военного и все время занятого исключительно только своими военными делами, казалось необходимым рассматривать происходящую у нас революцию с точки зрения войны. Для меня казалось совершенно ясным, что в такой громадной войне, в какой мы участвуем, проигрыш этой войны будет проигрышем и революции, и всего того, что связано с понятием нашей родины — России. Я считал, что проигрыш войны обречет нас на невероятную вековую зависимость от Германии, которая к славянству относится так, что ожидать хорошего от такой зависимости, конечно, не приходилось.

Суть моего сообщения сводилась, во-первых, к обрисовке полной картины, к характеристике Балтийского Флота, к характеристике различных частей фронта. Я не считал нужным ничего скрывать, — изложил все то, что я узнал на псковском совете; обрисовал события, которые были в Петрограде; указал, что теперь начинается движение под лозунгом прекращения войны во что бы то ни стало. Тогда последствия от этого произойдут двоякие: во-первых, зависимость от Германии, так как мы дадим ей возможность, заключивши с нею какое-нибудь соглашение и выведя себя из театра военных действий, разбить союзников на западном фронте. Германия победит, — и мы попадем в полную от нее зависимость. Германия смотрит на нас, как на навоз для удобрения германских полей, и будет соответствующим образом третировать нас и будущем. Если мы выйдем из концерта держав согласия в этой войне и, допустим даже, что Германия будет побеждена, что ей не удастся победа над союзниками, то тогда нам придется иметь дело с союзниками.

Я указал, что сентиментальности в политике не существует, что в политике существуют чисто примитивные соображения о выходе из того или иного положения. Указал, что с союзниками мы связаны обязательствами, что союзники потратили колоссальные средства для оказания нам помощи, и что никогда раньше, до 1917-го года, мы не были так сильны в смысле [68] снаряжения и так подготовлены для окончания войны, что если мы сейчас бросим свое участие и будем в этом направлении что-нибудь делать, то, несомненно, вооружим против себя союзников, счет которых будет чрезвычайно тяжелым. Наша зависимость будет уже не от одной Германии, а, может быть, от целого ряда государств. Чем же расплачиваться придется нам? — говорил я. Ни для кого не тайна, что мы находимся в самом бедственном положении, и придется расплачиваться натурой, — территорией и нашими природными богатствами. И вот наступает, в конце концов, призрак раздела нашего; мы потеряем свою политическую самостоятельность, потеряем свои окраины, в конце концов, обратимся в так называемую «Московию», — центральное государство, которое заставят делать то, что им угодно, но то, что обусловливало нашу политическую самостоятельность и свободу, — все будет у нас отнято. Суть сводилась к этому.

Затем я указал, что союзники, действительно, в это время еще колебались, еще недостаточно ясно учитывали, какие последствия дадут у нас этот переворот и революция, как они отразятся на войне, и они перешли в наступление для того, чтобы дать возможность оправиться нашему фронту, т. е. оттянуть немцев на себя. Союзники выполнили это апрельское наступление. Я указал на то, что прежде всего здесь мы связаны с союзниками не только какими-нибудь обязательствами, а связаны с ними кровью, — и союзники нам не простят. Я указал на те перспективы, которые казались мне несомненными. И вот мое спокойное, объективное и совершенно правдивое, без каких-нибудь недомолвок, сообщение произвело громадное впечатление на всех присутствующих. Ко мне начали обращаться команды с тем, что команды желают сами отправиться и, если надо, послать свои делегации на фронт с призывом продолжать войну во что бы то ни стало, что подобное положение является позорным, что мы прежде всего должны закончить войну, что эту войну можно закончить.

Результатом моих сообщений явилась так называемая черноморская делегация[21], которая в мае месяце выехала на фронт и принимала там весьма деятельное участие. Я знаю, что многие деятели не вернулись с фронта, потому что активно старались бывать в передовой линии, — показывать пример. Эта черноморская делегация, которая поехала тогда по России, сейчас же вызвала, через неделю после своего отъезда, реакцию, которая заключалась в той же самой пропаганде, которая получила характер [69] пропаганды, направленной персонально против меня. Там не выставлялось лозунгов политического характера, — пропаганда эта велась на чрезвычайно примитивной почве. Разбить этих противников было бы, в конце концов, нетрудно, — но она свое дело делала. Суть сводилась главным образом, насколько мне помнится, к тому, что я являюсь крупным собственником на юге России, что мое постоянное упорство и настойчивость в продолжении этой войны и освобождении свободного выхода из пролива в Средиземное море объясняется тем, что я являюсь крупным земельным собственником и для меня выгодно вывозить хлеб на тех условиях, которые представляют из себя эти открытые и свободные проливы, — такие заявления делались на митингах на Черном море.

В Севастополе затем уже появились признаки довольно скверного свойства: около половины мая один из миноносцев, «Жаркий», который должен был итти к неприятельским берегам с каким-то поручением, кажется, постановки мин, отказался выйти. Это был первый случай отказа корабля исполнить боевое приказание, потому что в начале мая я выходил в море, и никаких вопросов по этому поводу не возникало. Затем одновременно с этим потребовали смены командира миноносца, старого лейтенанта Веселаго. Этот Веселаго был отличный командир, прекрасно жил с командой. Команда его сама выбирала на какие-то выборные должности, от чего он отказывался. И тут совершенно неожиданно команда потребовала его смены. Мотивы сводились к тому, что Веселаго якобы слишком смело ставит миноносец в опасное положение, — вот единственный мотив, который могла команда выставить против своего командира. Я сказал, что я его не сменю, а миноносец я вывожу из кампании. Приказал ему спустить Флаг и прекратить свою деятельность, т. е. окончить плавание. Так он и остался.

Вместе с тем я послал своего флаг-офицера в Совет Матросских и Солдатских депутатов. Совет в это время был тоже бессилен что-нибудь сделать, хотя он совершенно разделял мою точку зрения. Он послал своих представителей, но в это время уже поднялась против того состава Совета целая кампания. Этот случай был сам по себе не особенно потрясающим и катастрофическим, но он для меня был весьма симптоматичен. Выяснилось, что я ничего сделать не могу, и сам Совет бессилен что-нибудь предпринять, кроме разговоров. Веселаго заявил, что он при таких условиях просто не считает возможным оставаться, [70] и просил его списать. Пришлось удовлетворить его просьбу и убрать его с миноносца. Вслед затем такой же случай произошел на другом миноносце, «Новик», по совершенно нелепому поводу. Я поехал туда уже сам, и после переговоров с командой этот инцидент был улажен, так как я им указал на то, что никаких оснований для подобных выступлений нет.

Затем произошло еще одно весьма типичное явление. Какая-то комиссия, — я точно не знаю, в каких отношениях она стояла к Совету, — обнаружила какие-то злоупотребления, — по крайней мере, так было доложено — в порту, по поводу каких-то кож, которые там должны быть сдаваемы, для того, чтобы эти кожи выделывались. Это кожи со скота, который убивался для прокормления Черноморского Флота. Они должны быть сдаваемы на кожевенный завод. Возникло обвинение против одного помощника заведующего портом. Он был генерал-майор по адмиралтейству, не помню его фамилии[22]. Обвинялся он в том, что эти кожи не сдаются куда следует; что они частным образом куда-то продаются. Комиссия постановила требовать немедленного ареста этого помощника. Когда следственная комиссия при Совете ко мне явилась (она и раньше приходила ко мне и делала различные заявления по поводу непорядков, — я клал свою резолюцию, направлял дело к прокурору, производилось следствие и представлялось Совету, в каком положении дело находится), я вышел к ней и сказал: «Прошу дать мне дело, я сейчас вызову главного военного прокурора и поручу произвести соответствующее расследование по этому делу». Тогда комиссия мне заявила, что она требует его ареста. Я сказал, что арест будет произведен тем лицом, которое будет производить следствие. Когда оно обнаружит признаки преступления, то от этого лица и будет зависеть, какие меры пресечения следует применить в отношении лица, на которое падает обвинение. Я не знаю, виновен ли он, или кто-нибудь другой, так как из их доклада этого совершенно не видно. Поэтому я сказал, что приказа об аресте не дам, покуда я не получу доклада от главного военного прокурора, или ничего не буду делать, а передам заявление туда. На этом мы разошлись. Затем я совершенно случайно узнал, что они арестовали этого офицера. Я потребовал его немедленного освобождения и сказал, что я не давал комиссии права производить аресты, что этот арест должен быть произведен только судебными властями. Это как раз совпало с переменой личного состава первого Совета. Были произведены новые выборы, и в этот [71] Совет прошло значительное количество, я прямо это признаю, солдат севастопольского гарнизона. Это был элемент уже совершенно другого порядка. Он был там и раньше, но тогда он был в меньшинстве, — там преобладали морские команды.

Алексеевский. А в то время были у вас политические комиссары?

Колчак. Нет, и не было во все время моего командования Флотом. Эти обстоятельства, в связи с тем, что результатов практических не было, — я знаю, там были некоторые лица, которые выступали на митингах от партии с.-р., от партии с.-д., но все это имело чрезвычайно малое влияние, — привели к тому, что дело шло хуже и хуже, и эти события заставили меня задуматься. Состав Совета изменился. Верховский оттуда ушел; часть людей, с которыми я работал в согласии, ушли и заменились другими, и таким образом порвалась всякая связь у меня с этим Советом. Я перестал бывать там, они перестали приходить ко мне. Взвесивши все эти обстоятельства, я признал по совести, что дальнейшее мое командование Флотом является совершенно ненужным, и что я могу по совести сказать, что я больше не нужен совершенно.

Попов. Какого партийного состава был новый Совет?

Колчак. Тогда было разрешено и офицерам, и командам записываться в какие угодно партии; партийность состава Совета я боюсь характеризовать, но общее течение уже складывалось в пользу большевистской партии. Тогда еще официально такой партии большевиков не существовало, но настроенно носило такой характер. Все же я затрудняюсь назвать этот Совет большевистским, так как он не носил еще определенной окраски большевизма. Там было выборное начало для офицеров, контроль над действиями командования, т. е. приблизительно та же программа, какая была и в Балтийском Флоте. Надо сказать, что тогда в Черноморском Флоте не было такого термина «большевик», потому я и не называю его так. Большинство, насколько мне помнится, записывалось в партию с.-д., меньшая часть представляла из себя партию с.-р.

И вот, и конце концов, я решил просить освободить меня от командования по следующим мотивам: общее положение, полное бессилие что-нибудь сделать и совершенная моя бесполезность в той роли, в какой я нахожусь. Управлять Флотом так, как я понимал, я считал невозможным и считал нелепым занимать место. Поэтому я обратился к Керенскому с просьбой [72] освободить меня от командования. На это Керенский мне ответил, что он считает это нежелательным и просит меня подождать его приезда в Севастополь, и надеется, что ему удастся устранить и уладить те трения, которые возникли в последнее время. Я согласился и второй раз уже не настаивал. В сущности говоря, в мае месяце быстро произошел общий и внутренний развал во Флоте. Державшиеся до того времени рабочие порта; которые все время вели все работы по исправлению, ремонту и т. д., уже к тому времени стали разваливаться. Стали выставляться требования только экономического характера, а производительность все падала и падала с каждым днем, и каждое выведенное из строя судно уже оставалось в бездействии, потому что все работы в порту стали падать. Тем не менее я должен отметить, что известные части команды совершенно не разделяли нового настроения и сохраняли свои понятия о долге службы.

Я упоминал, что в самые печальный период уже окончательного развала Флота мне нужно было, в виду полученных сведений о новых подводных лодках, усилить заграждения Босфора и в самом Босфоре поставить заграждения. Для этого нужно было сделать очень опасное и рискованное предприятие и войти в Босфор на катерах, с баркасами, нагруженными минами. Это предприятие носило характер чрезвычайной опасности и риска, и потому я вызвал охотников. Нашлось столько, что они превышали то число, которое мне нужно было для постановки этих заграждений. Это было в мае. Операция эта была выполнена, но с одним печальным происшествием, — ночью на одном из баркасов взорвалась мина. Произошло это в Босфоре, катера заметили, произошла стрельба. Было много раненых, но большинство людей успели вынести и перенести на другой катер, — это было серьезное предприятие. Я это привожу, как характеристику того, что был известный процент людей, которые шли на это, а на ряду с этим другое явление — инцидент с миноносцем «Жаркий».

К событиям этого времени относится приезд Керенского в Одессу. Я получил приказание прибыть в Одессу с миноносцем, с тем, что Керенский из Одессы пойдет в Севастополь на миноносце. Это было около 20-х чисел мая. Я к назначенному времени вышел с отрядом из 4-х миноносцев в Одессу и присутствовал там при торжествах, которые были устроены в честь Керенского и которые носили такой же характер, как и встреча Гучкова в Одессе месяц тому назад. Затем вместе с Керенским [73] я перешел на свой миноносец, и мы отправились в Севастополь. Во время перехода я долго и подробно, почти целую ночь, рассказывал Керенскому о тех обстоятельствах, которые произошли в Черном море. Я указал, что считаю совершенно невозможным продолжать свою деятельность, потому что я коренным образом расхожусь в своих взглядах на командование, на дисциплину во Флоте, которая теперь проводится, и что я неспособен работать в этой обстановке.

Я не отказываюсь по существу от какой бы то ни было работы и предоставляю себя в полное распоряжение правительства, но я считаю совершенно бесполезным, может быть, даже вредным для дела, если я останусь. Я сказал ему: «Я не понимаю, чего вы хотите для республики? Во время войны нужна вооруженная сила; я приложил все усилия, чтобы ее удержать, но раз это выходит из вашего плана и это не нужно, зачем я буду продолжать работать?». Он на это ответил: «Я считаю, наоборот, что правительство это, как и правительство прежнего состава, считает, что вы должны оставаться, что теперешнее правительство признательно вам за сохранение Черноморского Флота о его боевое состояние, но вы понимаете, что мы переживаем время брожения: тут надо считаться с возможностью эксцессов».

Керенский, как и всегда, как-то необыкновенно верил во всемогущество слова, которое, в сущности говоря, за эти два-три месяца всем надоело, и общее впечатление было таково, что всякая речь и обращения уже утратили смысл и значение, но он верил в силу слова. Я доказывал ему, что военная дисциплина есть только одна, что волей-неволей к ней придется вернуться и ему; что так называемой революционной дисциплины не существует, и та партийная дисциплина, которую он приводит, это — дело совершенно другое, потому что единственная дисциплина в армии, в сущности говоря, та, которая выражается в известных внешних формах дисциплинарного устава, которая характеризует взаимоотношение начальника и подчиненного; она одна и та же во всех решительно армиях и Флотах всего мира, и какой бы ни взяли дисциплинарный устав, — наш или американский, — мы найдем там одно и то же, никакой разницы по существу нет, есть разница лишь в деталях. То же, что он говорил о примере партийной дисциплины, это есть дисциплина, которая создается не каким-нибудь регламентом, а воспитанием и развитием в себе чувства долга, чувства обязательств известных [74] по отношению к родине, и эта дисциплина может быть у меня, может быть у него, может быть у отдельных лиц, — но в массе такой дисциплины не существует, и опираться на такую дисциплину для управления массами нельзя.

Так мы ни до чего договориться не могли, потому что стояли на совершенно исключающих друг друга точках зрения. По приезде в Севастополь Керенский объезжал суда; я был все время с ним. Он был встречен весьма торжественно, говорил речи, но на меня производило впечатление, что он на команды никакого впечатления не производит. Казалось, что все идет хорошо. «Вот видите, адмирал, все улажено, мало ли что, — теперь приходится смотреть сквозь пальцы на многие вещи; я уверен, что у вас не повторятся события. Команды меня уверяли, что они будут исполнять свой долг…». После таких переговоров, он, в конце кондов, еще раз обратился ко мне с просьбой от имени правительства — оставаться. «Сейчас вас заменить нежелательно, я прошу, чтобы вы продолжали оставаться». Я сказал: «Хорошо, останусь».

После его отъезда положение нисколько не изменилось. Все продолжалось в том же духе, в каком все это шло раньше, и у меня было общее впечатление такое, что его приезд никаких результатов не дал и никакого серьезною впечатления ни в командах, ни в гарнизоне не оставил, хотя он был принят хорошо. Я на некоторое время уходил из Севастополя, ездил в Николаев на заводы посмотреть строящиеся там корабли. Там я узнал о положении вещей на судостроительных заводах. Все в сущности шло к полной остановке, к полному прекращению работы. Тем не менее я все-таки продолжал делать то, что делал раньше, — продолжал выходить в море, вести работу по постановке заграждений, сетей против подводных лодок, по дозорной службе, конвоированию. Поскольку это было возможно, — постольку это выполнялось. Затем в июне месяце начали происходить события уже более серьезного характера. Под влиянием агитации среди команд явилось совершенно неожиданное событие на почве вражды с офицерским составом, — до того времени таких вопросов не существовало. Начали уверять, что офицеры замышляют какую-то контр-революцию. Никакая контр-революция со стороны офицерства, разделенного по судам, была невыполнима.

Офицерские союзы существовали совершенно открыто, на них могли присутствовать команды и потому, конечно, вопрос [75] о какой-нибудь контр-революции совершенно исключался, а наоборот, — все усилия со стороны командного состава и офицерства заключались в том, чтобы поддерживать правительство и выполнять свой долг по отношению к службе. Это было неожиданно для меня. Было совершенно ясно, что это — работа провокационного характера, которая, конечно, клонится, в конце концов, к тем событиям, которые имели место в Балтийском море. Я сообщал об этом все время правительству, доносил ему о всех тех событиях и настроениях, которые у меня были в Черном море, и предупреждал, что дело становится все хуже и хуже, и что я считаю безнадежным положение дела в дальнейшем. Но так как я обещал оставаться до последней возможности, то я и не поднимал вопроса о своей смене, так как считал, что она произойдет и без согласия правительства. Я очень часто выступал перед командами, постоянно приезжал на собрания, и обыкновенно по заведенному ранее порядку меня извещали, что в таком-то часу, в таком-то месте будет собрание, чтобы я мог взять в учет, в случае тревоги, готовность Флота, чтобы потребовать команду, и все это шло до сих пор в совершенном согласии. Теперь же все пошло самочинным порядком. Я получал известия стороной, не имея никакой связи на с какими представительными командными органами.

Наконец, случилась весьма характерная вещь. Киселев, оставаясь все время в Севастополе, где проживала его семья — отец, мать, сестра и брат, — принимал очень большое участие и помогал мне. Он очень часто выступал, прекрасно говорил, и ему удавалось совершенно срывать ораторов своими выступлениями. Я считаю его одним из самых крупных деятелей на митингах и собраниях, где он оказывал известное влияние на команду своим уменьем говорит с большим воодушевлением. Он у меня часто бывал; я с ним подружился, потому что я видел в нем глубоко порядочного русского солдата, глубоко преданного идее блага родины, и в этом отношении у меня с нам установилась тесная близость. Это был человек совершенно бескорыстный.

Затем произошли последние события в начале июня, которые заставили меня уйти с командования помимо желания правительства. В один прекрасный день состоялся митинг на дворе черноморского экипажа; это — огромная площадь, на которой было 15.000 народа. Я был на этом митинге. Разбирался вопрос персонально относительно меня. Обвинялся я, во-первых, [76] в том, что являюсь в роде прусского агрария; во-вторых, — и это уже обвинение совершенно странного свойства, — что я ослабляю Черноморский Флот выводом из строя судов, при чем приводился в пример миноносец «Жаркий», о котором я сказал, что я его никуда не пошлю и считаю его, как судно, совершенно несуществующим. Было еще одно обстоятельство. Был один старый броненосец — «Три Святителя», который, в виду того, что очень много людей просилось в отпуски, и мне нужно было чем-нибудь компенсировать людей на транспортах, я решил вывести из кампании, и командой этого броненосца «Три Святителя» пополнить команды транспортной Флотилии в Одессе. Отпусками в это время ведали уже комитеты, и все отпуска шли без какого бы то ни было контроля со стороны командования. Я же получал только извещения от командира, что не хватает людей, партии не возвращаются, а новые уходят, и это заставило меня прибегнуть к такой мере. В военном отношении это играло очень незначительную роль. Это было старое судно, которое должно было осенью быть сдано в порт.

Я решил поехать на этот митинг, хотя меня не приглашали. Узнав время, когда будет этот митинг, около 4-х часов дня, я один вместе со своим дежурным флаг-офицером поехал в этот экипаж. Там какие-то неизвестные мне посторонние люди подняли вопрос относительно прекращения войны, представляя его в том виде, в каком велась пропаганда у нас на фронте, — что эта война выгодна только известному классу. В конце же концов, перешли на тему относительно меня, при чем я был выставлен в виде прусского агрария.

В ответ на это я потребовал слова и сказал, что мое положение материальное определяется следующим. С самого начала войны, с 1914 г., кроме чемоданов, которые я имею и которые моя жена успела захватить с собой из Либавы, не имею даже движимого имущества, которое все погибло в Либаве. Я жил там на казенной квартире вместе со своей семьей. В первые дни был обстрел Либавы, в моя жена, с некоторыми другими женами офицеров, бежала из Либавского порта, бросивши все. Впоследствии это все было разграблено в виду хаоса, который произошел в порту. И с 1914 г. я жил только тем, что у меня было в чемоданах в каюте. Моя семья была в таком же положении.

Я сказал, что если кто-нибудь укажет или найдет у меня какое нибудь имение или недвижимое имущество, или какие-нибудь капиталы обнаружит, то я могу их охотно передать, [77] потому что их не существует в природе. Это произвело впечатление, и вопрос больше не поднимался.

Затем пошел вопрос относительно инцидента с «Жарким», затем с броненосцем «Три Святителя». Действительно, Флот несомненно ослаблялся в это время, в виду того, что приходящие в периодический ремонт миноносцы не поступали в срок просто потому, что работа шла отвратительно. Такие работы, которые при нормальных условиях требовали трех-четырех часов, производились трое-четверо суток. Я совершенно определенно и не скрывая того положения, которое создалось в порту и во Флоте, сказал, что ослаблять Флот, с моей стороны, конечно, совершенная бессмыслица, и совершенно бессмысленно взводить на меня такое обвинение. Если кто-нибудь заинтересован, чтобы во Флоте был порядок, то, конечно, я первый, и, следовательно, трудно мне предъявить обвинение и заподозрить меня в том, что я умышленно ослабляю Флот, ибо это значит рубить сук, на котором я сижу. После этого мне никаких возражений сделано не было. Я сел в автомобиль и уехал. Затем я вернулся к себе на «Георгий Победоносец», и чем кончился этот митинг, я не знаю. по-видимому, он кончился ничем. Вечером я получил в первый раз от нового Совета приглашение притти в Совет на заседание. Как раз приехал Киселев ко мне и сказал, что дело очень плохо, что теперь поставлен вопрос относительно разоружения офицеров и обвинения их в контр-революционном заговоре. Данных почти нет никаких. Но это теперь пущено кем-то, и среди команды идет по этому поводу брожение. Совет будет этот вопрос обсуждать, при чем прибавил: «Я советую вам не ехать туда, так как это совершенно бесполезно, — делу не поможете, будете резкости говорить, ничего из этого не выйдет». Он сказал, что он будет на этом собрании, но мне там делать нечего. Я все-таки поехал. Я решил посмотреть, так как я никогда еще не видел этих заседаний. Когда я приехал, то увидал, что там идет разговор о контр-революции, реакции и реставрации и еще о чем-то. Я видел, что мне разговаривать об этом было совершенно бесполезно. Там был поднят, между прочим, вопрос о том, что всех офицеров надо немедленно разоружить, потому что иначе они устроят контр-революцию. В какой форме, как они ее устроят, с оружием или без оружия, я не знаю, — это было настолько бессмысленно и глупо, что я, прослушав несколько речей, обратился к председателю: «Нужно мне здесь быть и есть ли ко мне какие-нибудь вопросы?». Он мне сказал, что [78] если будет нужно, то меня можно будет вызвать, — зачем я буду даром терять время. Я уехал. Так меня тогда больше и не вызывали. Киселев известил меня, что, по-видимому, завтра будет решение относительно разоружения офицеров. На другой день было дано с одного из линейных судов радио в виде приказа о том, чтобы разоружить всех офицеров, произвести обыски оружия в офицерских квартирах и т. п. Это было часа в три — четыре дня. Сделано это было без уведомления меня, и прежде чем можно было на это как-нибудь реагировать, снестись и поговорить, — это было выполнено, и на некоторых судах потребовано оружие. Офицеры были на кораблях. Несколько офицеров застрелилось в знак протеста, но в общем никаких эксцессов и историй не произошло. Я сделал распоряжение по своему судну, чтобы никакого сопротивления не было, чтобы не было кровопролития и никакого безобразия. Затем я потребовал собрать свою команду «Георгия Победоносца» и сказал несколько слов по поводу бессмыслицы этого акта и о том, что офицерство разбросано по всем судам небольшими группами, что бессмысленно бояться заговора офицеров, так как приходится их по 1 на 15–20 человек команды, и никакой по существу опасности они представлять не могут. Затем я сказал, что вообще какой бы то ни было контр-революции не существует в природе, потому что союз офицеров существует совершенно открыто, он мне лично известен, я знаю все его дела, я бы сам не допустил в такое время какие бы то ни было выступления, потому что они приблизили бы нас к полнейшей гибели. Я указал им, что мы — старшие офицеры — были лояльны в отношении к правительству, исполняли все его приказания, что, следовательно, вопрос о какой-нибудь контр-революции никогда не поднимался. Затем я сказал, что могу рассматривать это, как оскорбление, которое наносится прежде всего мне, как старшему из офицеров, здесь находящихся, что с этого момента я командовать больше не желаю и сейчас об этом телеграфирую правительству. Затем я взял свою саблю и бросил ее в воду. Я стоял около трапа и ушел вниз.

После того я послал об этом телеграмму Керенскому, указав, что я уже ни при каких обстоятельствах и ни при каких условиях командовать Флотом больше не буду, что я передаю командование старшему после себя адмиралу, что в полночь я спускаю свой Флаг, который будет заменен Флагом старшего по мне. Я писал в письме, что я выполнил все то, что я обещал, [79] но командовать больше не могу, и совесть моя чиста. Затем ко мне явилась какая-то депутация по поводу отпусков. Я сказал, что я больше не командую и просил ее по этим вопросам ко мне не обращаться, потому что я никаких распоряжений давать не буду.

Затем я вызвал контр-адмирала Лунина, командующего линейными кораблями, старшего по мне, и сказал ему, что я, будучи фактически поставлен в невозможность командовать, приказываю ему вступить в командование Флотом и поднять свой Флаг. Затем ко мне вечером, часов в восемь, явилась какая-то делегация от Совета, которая без всяких мотивов вынесла резолюцию, что она считает необходимым, чтобы я сдал свое командование старшему. Я ответил что командование уже сдал адмиралу Лунину. Делегация просила, чтобы переданы были всевозможные секретные документы. Я сказал: «Принимайте какие хотите документы, но имейте в виду, что это длительное дело. Вы, конечно, можете их принять и рассмотреть». Вместе с тем такое же постановление было относительно контр-адмирала Смирнова, моего начальника штаба. Относительно других офицеров никаких постановлений не было сделано. Затем я сказал, что уезжаю к себе домой, на берег.

Алексеевский. Адмирал Лунин никаких возражений не сделал по этому поводу?

Колчак. Нет, он все видел и, конечно, возражал, но я сказал ему, что я приказываю, так как сегодня ночью возможна какая-нибудь тревога или нападение, и я фактически не могу командовать, а он обязан это сделать. Вечером я поехал к себе домой. Вскоре ко мне на городскую квартиру явились еще два-три человека с заявлением, что они уполномочены исполнительным Комитетом посмотреть, нет ли у меня каких-нибудь секретных документов, но так как я на квартире никогда не жил, приезжал туда на несколько часов по вечерам, а жил на корабле, то, конечно, никаких документов у меня не могло быть. Я предложил им осмотреть мой кабинет; они произвели обыск, но ничего не нашли. Я оставался дома. Смирнов пришел ко мне вечером.

Когда ко мне явился один из флаг-офицеров и сообщил, что будто бы состоялось постановление о моем аресте, я сказал, что поеду на корабль и буду там ночевать, так как я не хотел, чтобы меня арестовали в моем доме в присутствии моей жены и ребенка. Я уехал на корабль, там лег спать, и в 2–3 часа ночи меня разбудил флаг-офицер, который сообщил мне телеграмму от Керенского. Телеграмма была направлена по моему [80] адресу и в Совет, и еще, кажется, по командам; составленная в очень резких выражениях, составленная по поводу безобразия, которое произошло в Черном море, она говорила, что правительство считает подобные выходки актом, враждебным революции и родине, и требует немедленного прекращения всех этих безобразий и возвращения оружия офицерам, а что касается меня, то правительство соглашалось, чтобы я временно передал командование и требовало моего немедленного приезда в Петроград для доклада.

На другой день к моему чрезвычайно тяжелому состоянию прибавилось известие, что в Севастополь прибыла американская военная миссия адмирала Гленона, которая имела в виду оставаться некоторое время для изучения постановки у меня минного дела и методов борьбы с подводными лодками! Тогда приехала в Петроград миссия Рута. При ней и была морская миссия Гленона, которая приехала ко мне. Эта миссия предполагала у меня проплавать несколько времени и познакомиться с положением дела. Я, конечно, немедленно уехал на берег и сказал, что я никого не принимаю и принять миссию не могу, и она, ознакомившись с положением вещей, немедленно решила уехать. Приказ правительства был выполнен, оружие было возвращено сейчас же, и все опять пришло во внешнее благополучие и спокойствие. Я оставался целый день у себя дома. Никто ко мне больше не являлся. Ночью я беспрепятственно сел в поезд и поехал в Петроград. В этом же поезде ехала как раз американская миссия Гленона. По прибытии в Петроград я должен был явиться, — Керенского тогда не было, — к его помощнику Кедрову или Дудорову. Он мне сказал, что правительство в ближайшие дни соберется, что им назначается особая следственная комиссия, которая спешно выезжает в Севастополь для разбора всего дела. Председателями этой комиссии были А. С. Зарудный[23] и Бунаков[24]. Между прочим, Зарудный сказал, что все это — вздор, и снова все уладится; но я ответил, что это не наладится, так как я был целый месяц в этой обстановке, целый месяц старался всеми зависящими от меня способами как-нибудь дело поправить, что я считаю, что дело пойдет все хуже и хуже; во всяком случае я назад не вернусь и командовать при таких условиях не буду.

Затем я был принят в Мариинском дворце на заседании правительства. Я сделал доклад, изложил в деталях все то, что у меня было, и говорил, уже не стесняясь, резко, что все это [81] я предвидел и обо всем заранее предупреждал, что я не могу рассматривать деятельность правительства иначе, как ведущую к разрушению нашей вооруженной силы. Я говорил, что гораздо проще было итти совершенно открытым путем, просто-напросто распустить команды и прекратить деятельность Флота, потому что при таких условиях Флот все равно никакой пользы не принесет. Вместе со мной был Смирнов, который тоже говорил на ту же тему. Я указывал, что считаю виною ту политику правительства, которую оно приняло в отношении вооруженных сил, — подрыв и развал командования, подрыв его авторитета, постановка командования в совершенно бесправное и беспомощное положение; указывал, что под видом свободы собрания и свободы слова совершенно открыто ведется работа наших врагов. Я глубоко убежден, что во всех этих собраниях как в Балтийском море, так и в Черноморском Флоте, для меня совершенно ясно видна работа не русская, а работа германской агентуры[25]. Указал на целый ряд совпадений и фактов, которые мне были известны по Балтийскому и Черному морям, что в течение революционного периода образцовое состояние Черноморского Флота в отношении команды систематически разлагалось у меня на глазах, при чем я был бессилен что-либо сделать; я был только зрителем, и единственно чем я мог справляться, это моим нравственным авторитетом и моим влиянием.

Я указал, что долго на этом играть нельзя, что потом это все провалится, что про мои команды я в течение целого года ничего, кроме хорошего, сказать не мог; команды вели себя настолько хорошо, что очень редко доходила дела до моей конфирмации, и в большинстве случаев они были такого характера, что разрешались в низших инстанциях. Я не говорю уже о том, что ни одного случая смертной казни не было, — не было случая ссылки в каторжные работы. Несомненно, были проступки, но характера такого, что до командующего Флотом они почти не доходили, — и такие команды довели до такого состояния путем систематического, планомерного нравственного развала. На этом меня правительство, бывшее в глубоком молчании, поблагодарило за обстоятельный доклад и отпустило. Никакого ответа мне никто не дал.

Заверил: Заместитель председателя Иркутской Губ. Ч. К. К. Попов. [82]

Заседание чрезвычайной следственной комиссии. 27-го января 1920 г.

Колчак. Таким образом, я остался в Петрограде ожидать возвращения из Черного моря комиссии под председательством Зарудного, которая выехала туда в первые дни моего пребывания в Петрограде. В ожидании, этой комиссии я жил на частной квартире и почти никого не видел, пока ко мне не явился прикомандированный к миссии адмирала Гленона русский офицер-лейтенант, который передал мне пожелание адмирала Гленона видеть меня и переговорить со мною. Зная о целях миссии, я сказал, что пусть он назначит мне время, когда я могу приехать к нему. Адмирал Гленон жил в Зимнем дворце. Там я был принят Рутом и адмиралом Гленоном. Гленон сообщил мне, что цель его миссии — сделать визит нашему Флоту, затем американское правительство интересуется некоторыми вопросами по минному делу и борьбе с подводными лодками и желало бы познакомиться с этим. Кроме того, совершенно секретно он сообщил мне, что в Америке существует предположение, предпринять активные действия американского Флота в Средиземном море против турок и Дарданелл. Зная, что я занимался аналогичными операциями, адмирал Гленон сказал мне, что было бы желательно, чтобы я дал все сведения по вопросу о десантных операциях. в Босфоре. Я ответил на это, что не отказываюсь от этого и готов поделиться теми сведениями, которые у меня имеются. Тогда Гленон спросил меня: «Как бы вы отнеслись, если бы я обратился с просьбой к правительству командировать вас в Америку, так как ознакомление с этим вопросом потребует [83] продолжительного времени, а между тем мы на-днях должны уехать». Относительно этой десантной операции он просил меня никому ничего не говорить и не сообщать об этом даже правительству, так как он будет просить командировать меня в Америку официально для сообщения сведений по данному делу и борьбе с подводными лодками. Я сказал ему, что против командирования в Америку ничего не имею, что в настоящее время свободен и применения себе пока не нашел. Поэтому, если бы правительство согласилось командировать меня, я возражать не буду. В то время, как миссия сносилась с правительством, в ожидании ответа от правительства, я начал собирать все необходимые документы: выписал одного флаг-капитана, который имел на руках все данные по босфорским операциям, словом, начал подбирать все материалы, необходимые для этой задачи. Как раз в это время Керенский уехал, и потому окончательного согласия со стороны правительства на американскую командировку нельзя было получить. Наконец, ответ получился в положительном смысле, вскоре после приезда Керенского с юго-западного фронта, после наступления 18-го июня. Насколько я знаю, этот вопрос обсуждался тогда в совете министров, и совет министров без всяких возражений согласился на командирование меня в Америку. В это время приехал и Зарудный с комиссией. Зарудный заявил мне: «Совершенно ясно, что все это работа немецкой агентуры[26]. Сколько мы ни расследовали этот вопрос, было ясно, что против вас команда решительно ничего не имеет. Поэтому вы должны принести жертву и снова вернуться на Флот, так как большинство лучших элементов желает этого возвращения». Я сказал, что считаю себя настолько сильно оскорбленным, что командовать там считаю ниже своего достоинства и поэтому к командованию Черноморским Флотом ни при каких обстоятельствах не вернусь.

Вскоре после этого, в связи с приездом Керенского, произошло положительное решение вопроса о моей поездке в Америку. За все это время я мало кого видел в Петрограде. Меня посещали знакомые офицеры, главным образом офицеры Флота, которые упрашивали меня, чтобы я оставался во Флоте и не уходил. Я сказал, что я уже принял на себя известное обязательство, и что в России сейчас нет применения моим силам. Одно время я хотел уйти на фронт, чтобы меня назначили командовать тяжелой батареей, но после позорного наступления на юго-западном фронте 18-го июня я решил отказаться от этой [84] мысли. Затем одна группа офицеров обратилась ко мне с просьбой, в виду невозможности ведения войны в России, но считая необходимым продолжать войну, сформировать легион из добровольцев и с ним отправиться во Францию. Я сначала остановился на этой мысли, но затем получил сведения об отношении за границей к русским частям, в виду их позорного поведения на Французском фронте и отказа драться и участвовать в борьбе. Когда я получил сведения о том, что имя русского во Франция является чем-то в роде брани, я пришел к мысли, что рассчитывать на такую работу, какую я имел в виду, конечно, при таких условиях не приходится.

Затем политические деятели, которые заседали в Таврическом дворце, кажется, по делам ликвидации, я с которыми я был знаком еще по Государственной Думе, узнав о моем приезде, пригласили меня. Я приехал и рассказал о своем положении. Они также говорили мне, чтобы я не уезжал, что я нужен здесь. Я сказал, что готов ехать куда угодно и делать что угодно, но пусть мне укажут определенно, что я должен делать, что таких указаний я не получаю, обстановка же, в которой я мог бы оказаться, если бы остался в России, такова, что исключает возможность какой бы то ни было полезной работы для родины. «Я считаю, — сказал я, — что единственное, чем я могу принести пользу, это драться с немцами и их союзниками, когда угодно и в качестве кого угодно; я считаю, что это будет единственная служба родине, которую я буду нести, принимая участие в войне, которую я считаю самым важным, самым существенным делом из всего того, что происходит, что революция пошла по пути, который приведет ее к гибели, но я не политический деятель, я солдат, и поэтому считаю нужным продолжать свою службу, чисто военную. Раз я не могу в России принимать участия в этой борьбе, я буду продолжать ее за границей» у меня была тогда надежда, что я буду принимать известное участие в Дарданелльских операциях). Затем я был еще на нескольких заседаниях Национального центра, образовавшегося в это время. Там я также сказал, что работать здесь больше не могу, так как уже принял известное обязательство американскому правительству, и ожидаю только выдачи заграничного паспорта, чтобы ехать с миссией, возложенной на меня правительством, в Америку. Еще до моего отъезда произошло выступление большевиков, прибывших из Кронштадта. Как раз в это время я был очень близок к [85] правительственным сферам, хотя и не принимал непосредственного участия в делах. Кажется, 2-го или 3-го июля Керенский вернулся с фронта в Петроград. Я несколько раз приходил в морское министерство с просьбой доставить мне возможность повидать его, но он все время был так занят и передвигался с одного места на другое, что я не мог его видеть. Между тем, от него зависело утверждение состава моей миссии; я подобрал специалистов, четырех офицеров, и надо было от Керенского получить санкцию на этот состав миссии, выдачу заграничных паспортов, средств для поездки и так далее.

Поэтому в день 4-го июля, когда вечером началось выступление большевиков, я пришел в приемную морского министра и решил ожидать его, пока Керенский не явится. Мне сказали, что он должен быть около 12-ти часов. Я ожидал, пока Керенский не приехал. Керенский заявил мне, что он очень занят, должен позавтракать и сейчас же ехать на заседание совета министров, и что времени у него нет. Я заявил тогда, что у меня также срочные дела, что мне надо получить санкцию на состав миссии и ее отправление. Тогда Керенский сказал мне: «Тогда пойдем завтракать, и вовремя завтрака вы мне доложите все ваши вопросы».

Мы пошли завтракать, и так как Керенский очень торопился, то я рассказывал ему в общих чертах о положении, создавшемся с моей поездкой. Во время этого разговора пришел дежурный адъютант и доложил, что к Керенскому явилась депутация уволенных старших возрастов, кажется, свыше 42-летнего. Тогда Керенским были устроены периодические отпуска для полевых работ, но все это делалось довольно несистематически и вызывало неудовольствие. Вообще эта тенденция ухода с фронта в армии и во Флоте, особенно в Черноморском, была особенно заметна. Я уже подчеркивал несколько раз, что после первой недели революции у всех наблюдалось стремление все бросить и уехать домой по своим делам. Когда явилась депутация, Керенский заявил, что он не примет ее, так как у него нет времени. В ответ на это депутация заявила, что она не уйдет, пока военный и морской министр не даст положительного ответа относительно продления срока отпуска.

Тогда Керенский, не кончив завтракать, встал и вместе с присутствующими вышел в приемную и на лестницу, где находилось человек 30 солдат старшего возраста. Они заявили, что хотя срок отпуска их и вышел, но что у них как раз теперь начинается [86] уборка хлеба, что работников в деревне нет, и что поэтому они просят продлить срок отпуска до окончания уборки, что иначе они не в состоянии будут убрать хлеб. Керенский сказал, что постановление относительно их возвращения есть постановление Совета Депутатов фронта, что он его утвердил и изменять его не может, не переговоривши с фронтовой организацией, так как продление их отпуска задерживает тех, которые ожидают своей очереди. «Поэтому, — сказал Керенский, — я на в каком случае не отменю распоряжения».

Это вызвало чрезвычайно энергичные протесты среди этих депутатов, которые начали говорить, что их зря берут на фронт, тогда как ведь хлеб тоже нужен для ведения войны. Один из них обратился к Керенскому с таким заявлением: «Нас всего около сорока тысяч, а здесь, в Петрограде, имеется до ста тысяч бездельников, которые никуда не хотят итти. Вы нас посылаете на фронт, потому что мы люди старые, привыкшие к дисциплине, привыкшие исполнять приказания, а вот вместо нас вы послали бы части, которые находятся в Петрограде и которые ничего не делают. Между тем вы их не можете послать, так как они не хотят итти, и вы ничего не можете с ними сделать. От нас вы требуете этого, так как знаете, что мы привыкли исполнять приказания и будем их выполнять». На это Керенский что-то ответил, но, в конце концов, совершенно неожиданно повернулся ко мне (я стоял сзади него) и сказал: «Поговорите с ними, адмирал», — и сам ушел.

Я остался, кажется, с Бунаковым, и так как был большой шум, раздавались протесты, то я обратился к депутатам и сказал, что не могу говорить со всеми сразу. «Я вам не могу давать никаких обещаний, потому что я посторонний человек, — но министр приказал мне переговорить с вами, и я буду говорить. Для этого вы выберите двух-трех человек, так как я не знаю, в чем заключается дело». Тогда ко мне вышел почтенный старый солдат с георгиевскими крестами и медалями, бывший на японской войне и участвовавший и в этой войне. Я с ним пошел в приемную, и он мне стал подробно рассказывать. Действительно, положение было трагическое: «Нас тянут на фронт, — сказал он, — не для того, чтобы мы воевали, а для того, чтобы поставить нас в тылу на пилку дров, на всякие интендантские работы. Мы не отказываемся ни от чего, но войдите же в наше положение». Он обрисовал картину положения дома, крайне печальную. «Министр говорит нам, что мы должны выполнить [87] наш долг, — сказал мне он, — но мы свой долг выполнили: я веду вторую войну и воевал недаром, — имеются все знаки отличия. Теперь двое сыновей взяты на фронт, дома остались только жена и девочки. Хлеб удалось кое-как засеять, собирать же его некому, и в таком положении находятся почти все остальные. Мы просим дать нам возможность собрать хлеб, а затем мы снова можем вернуться на фронт. При настоящих порядках мы могли бы и не являться, и никто нас не потребовал бы, но мы привыкли к дисциплине и потому хотели действовать в законном порядке». Выслушав его, я сказал: «Конечно, по моему мнению, вы могли бы быть уволены, но я дать такого разрешения не могу»». Тогда они сказали, что хотели бы получать ответ от министра. Я пообещал им, что сделаю все, что могу, что я постараюсь повидать министра, чтобы выслушать от него тот или другой решительный ответ — положительный или отрицательный. Я вызвал дежурный автомобиль и поехал искать Керенского. Я ездил по всему городу, но долго не мог найти; наконец, случайно в одном из правительственных учреждений я узнал, что он находится в квартире Терещенко на Дворцовой набережной, а что там происходят заседание совета министров. Я проехал туда, явился в приемную вместе с этим солдатом к стал ждать конца Заседания.

Когда заседание совета министров кончилось, и они начали выходить, я с солдатом подошел к Керенскому и сказал ему: «Вы приказали мне переговорить. Я переговорил, и мое мнение такое, что с точки зрения военной можно было бы разрешить продление отпуска, но, конечно, я не в курсе дела. Я приехал сюда специально для получения определенного ответа, так как депутация до сих пор сидит в морском министерстве и ждет от нас окончательного ответа». Керенский на это совершенно определенно ответил: «Нет, никаких, отсрочек, никаких отступлений от тех распоряжений, которые были сделаны, не будет». В это время подошли к нам все министры и начали говорить с солдатом, но, по-видимому, это на него уже не производило никакого впечатления. Тем дело и кончилось.

Я сел в автомобиль, вернулся к депутации к сказал ей, что видел министра и все правительство и что вопрос о продлении отпуска решен отрицательно. «Я больше сделать ничего не могу». На это мне солдаты заявили, что с этим ответом не могут вернуться и потому они пойдут не к своим, а куда глаза глядят. Между тем Керенский опять уехал, и я не мог с ним переговорить. [88]

После ухода депутации я обратился к Дудорову и сказал ему, что мне необходимо переговорить с Керенским. Дудоров сказал мне: «Скажу вам по секрету, что сегодня в семь-восемь часов вечера Керенский должен уехать. Официально он уезжает с Варшавского вокзала, неофициально же с Царскосельского. У меня также имеются срочные дела, и единственный способ поймать Керенского, это — сейчас же ехать на вокзал, сесть в поезд, в котором должен ехать Керенский, и на дороге, когда поезд тронется, переговорить с ним обо всем, так как здесь он слишком занят. Мы доедем до Царского Села, откуда и вернемся». Мы так и сделали. Приехали на Царскосельский вонзал, узнали от коменданта, где поезд Керенского, сели в поезд и стали ждать прибытия Керенского. Керенский прибыл за несколько минут до отхода поезда. Как только Керенский приехал, поезд тронулся, и я на ходу стал делать подробный доклад Керенскому. Керенский выслушал мой доклад и подписал бумаги, относящиеся к моей миссии. Дудоров также сделал доклад. В конце концов, когда поезд подошел к Царскому Селу, мы оставили его и вернулись в Петроград. Вечером этого дня началось первое выступление против правительства. На следующий день прибыли команды из Кронштадта, и произошли те события, которые известны, вероятно, и вам.[27]. Вот все, что я могу по этому поводу сказать.

Алексеевский. Какое впечатление произвели на вас эти события, какие были причины выступления, какие меры приняло правительство, и были ли это те меры, какие нужно было принимать?

Колчак. Я считаю, что это было выступление чисто большевистского характера. Это подчеркивало прибытие кронштадтских матросов и выступление частей петроградского гарнизона. В Петрограде в это время было около 120.000 войск, которые ничего не делали, только слонялись по улицам и не желали итти на фронт. Мотив был общеизвестный — прекращение войны и роспуск по домам, все же остальные мотивы были привходящими. В связи с событиями правительство вызвало войска с фронта; эти войска вступили в город уже после событий; я видел их входящими в город в очень хорошем порядке. Это были, кажется, велосипедные части, кавалерия и казачьи части.

Столкновения, которые тогда были в Петрограде, сводились к столкновению большевистских частей с казаками. Единственно серьезное дело было около Литейного моста. В это время я как [89] раз выходил от своих знакомых на Шпалерной, так что, хотя я непосредственно и не видел самого столкновения, но слышал стрельбу и видел бегство матросов по Шпалерной. Вообще же за все это время никаких ужасов на улицах ни днем ни ночью не было. Все это производило такое впечатление, что если бы были взяты войска с фронта, то они могли бы свободно подавить движение, так как особых затруднений в этом отношения не встретилось бы. Кронштадтские команды, пришедшие в Петроград после этого столкновения, произвели разгром, напились и затем сели на суда и уехали в Кронштадт. Все это производило впечатление неорганизованного выступления совершенно нелепого характера[28].

Алексеевский. У вас не возникало мысли, что правительство могло бы переменить курс политики в смысле установления более твердой власти в этот момент, и что правительство могло стать господином положения и подавить начинавшееся большевистское движение?

Колчак. Я уверен, что правительство, если бы хотело, могло бы это сделать; но так как в состав его входили частью члены, находящиеся в полной зависимости от Совета Солдатских и Рабочих Депутатов, то оно и не могло ничего предпринять против этого. Там наблюдалась картина полной анархии. В Петрограде существовали два совершение независимых органа — правительство и Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. Они вступали в какие-то переговоры, но, тем не менее, каждый из них действовали совершенно самостоятельно, за свой страх и риск. Те части, которые были настроены большевистски, находились в распоряжении Совета. У правительства также были свои войска. Таким образом, была картина полнейшей анархии и двоевластия, при котором одна власть не признавалась другой и не считалась с другой. Конечно, была полная возможность, если бы правительство захотело, устранить это, но там происходило так, что когда часть членов Совета была арестована, то Керенский, вернувшись в Петроград, их освободил.

Трудно было разобраться, какую игру вел Керенский, но мне представлялось, что он находится в какой-то зависимости от Советов, не решается ни в чем выступать против них, а старается вести политику примирения, что, конечно, осуществить было совершенно невозможно, так как вся политика Совета была определенно направлена к прекращению войны, заключению мира с Германией, выхода из коалиции союзников и к дальнейшему [90] немедленному проведению всех принципов социализма. Между тем правительство все же поддерживало борьбу с Германией и считало необходимым оставаться в коалиции и было против введения в жизнь социализма в том виде, как этого желали большевики. Поэтому правительство и Совет расходились. Даже среди войск существовал полный хаос: никто не знал, кому он подчиняется и чьи приказания он должен исполнять. Части, пришедшие с фронта, были в распоряжении правительства, и, сколько можно было судить по внешнему виду, находились в полном порядке, были вполне дисциплинированы, в особенности части кавалерийские. Таким образом, с этой стороны вопроса не возникало, — вероятно, они исполнили бы всякое приказание правительства.

Алексеевский. В этот период вашей жизни вам было сделано предложение от группы офицеров образовать легион, чтобы выступить с ним на Французском фронте. Кто был инициатором, из кого состояла эта группа офицеров?

Колчак. Трудно сказать. Я не помню, — фамилии все были незнакомы. Большею частью это были офицеры, которых я встречал в морском генеральном штабе; помню, что это время мне приходилось встречаться там с Пешковым. он говорил со мною откровенно и нарисовал мне картину, положения наших войск во Франции. Рассказ его и послужил поводом к отказу моему от работы в этом направлении. То были люди, которые также не знали, где найти применение своим силам, но которым их совесть и долг подсказывали, что в такое время нельзя сидеть сложа руки и смотреть на то, что происходит. Затем большое моральное содействие оказала еще депутация союза офицеров фронта, в состав которой входил Новицкий и еще несколько представителей, которые поднесли мне георгиевское оружие и адрес и выразила полное сочувствие. Это было во время или незадолго до июльских событий[29].

Алексеевский. В это время у вас не возникла мысль, что война дальше продолжаться не может, что надо подчиниться необходимости кончить ее и пойти за той действительной властью, которая представляется Советами?



Поделиться книгой:

На главную
Назад