VIII
УЖЕ НАЗВАННЫЙ
Я вынужден опять (насильно стих веду я) Писать о трусе том, чье имя скрыла мгла, О ком Матьё Моле, посмертно негодуя, Беседует с д'Англа. О Правосудие! Опора и ограда Закона, власти, прав — священное «не тронь!» Он двадцать лет к тебе при выплате оклада Протягивал ладонь, Но в дни, когда в крови валялось ты и злоба Твою топтала грудь солдатским каблуком, Он, отойдя, сказал: «Что это за особа? Я с нею незнаком!» По воле старых клик сел в кресло «страж закона»; Нашелся манекен, где нужен был талант; Вполз на священный стул, что звал к себе Катона, Пасквино, пасквилянт. Позор! Он унижал достоинство Палаты; Ловкач, с лакеем схож, кто наглостью берет, Он красноречию сбивал полет крылатый Дубьем тупых острот. Не веря ни во что, он гибок чрезвычайно; Монк иль Кромвель — пускай: нижайший им поклон! С Вольтером хохоча, за Эскобара тайно Проголосует он! Умея лишь лизать направо, грызть налево, Он преступлению служил, слепой фигляр: Ведь он впускал солдат, рычавших в спазме гнева, Что нанесли удар! Коль пожелали бы, он — от грозы спасая Свое добро, свой пост, и жалованье с ним, И свой колпак судьи с каймой из горностая И с галуном тройным, — Немедля предал бы, старался бы, трудился; Но господами был зачеркнут в списках он: Трус и в изменники им явно не годился; «К чему? — сказали. — Вон!» Власть новая ведет и грязью торг позорный, Но и при ней, видать, он сгинет наконец — Доитель королей, «дунайский раб» придворный, Угрюмый, гнусный льстец! Он предлагал себя разбойникам; но четко, Чтоб цену сбить ему, сказали господа (Что слышал весь Париж): «Ты, старая кокотка, Гляди: ведь ты седа!» Режим убийц — и тот от подлеца дал тягу И перед обществом в двойной позор облек, Повесив на его последнюю присягу Стыда последний клок. И если в мусоре, что недоступен свету И полон тайн, крюком ворочая гнилье, Тряпичник вдруг найдет на свалке душу эту, — Он отшвырнет ее! Джерси, декабрь 1852
IX
«Живые — борются!..»
Живые — борются! А живы только те, Чье сердце предано возвышенной мечте, Кто, цель прекрасную поставив пред собою, К вершинам доблести идут крутой тропою И, точно факел свой, в грядущее несут Великую любовь или священный труд! Таков пророк, над кем взнесен ковчег завета, Работник, патриарх, строитель, пастырь… Это — Все те, кто сердцем благ, все те, чьи полны дни. И вот они — живут! Других мне жаль: они Пьянеют скукою у времени на тризне. Ведь самый тяжкий гнет — существовать без жизни! Бесплодны и пусты, они влачат, рабы, Угрюмое житье без мысли и борьбы. Зовут их vulgus, plebs — толпа, и сброд, и стадо; Они ревут, свистят, ликуют, где не надо, Зевают, топчут, бьют, бормочут «нет» и «да» — Сплошь безыменные, безликие всегда; И бродит этот гурт, решает, судит, правит, Гнетет; с Тиберием равно Марата славит; В лохмотьях, в золоте, с восторгом и с тоской, Невесть в какой провал спешит, гоним судьбой. Они — прохожие, без возраста и целей, Без связей, без души — комки людской кудели; Никто не знает их, им даже нет числа; Ничтожны их слова, стремленья и дела. Тень смутная от них ложится, вырастая; Для них и в яркий день повсюду тьма густая: Ведь, крики попусту кидая вдаль и ввысь, Они над бездною полночною сошлись. Как! Вовсе не любить? Свершать свой путь угрюмый Без мук пережитых, без путеводной думы? Как! Двигаться вперед? К неведомому рву? Хулить Юпитера, не веря в Егову? Цветы, и женщину, и звезды презирая, Стремиться к телу лишь, на душу не взирая? В пустых усилиях пустых успехов ждать? Не верить в небеса? О мертвых забывать? О нет! Я не из вас! Будь вы сильны, надменны, Будь вам жильем дворец или подвал презренный, — Бегу от вас! Боюсь, — о муравьи столиц, Сердца гнилые, сброд, пред ложью павший ниц, — Троп ваших мерзких! Я в лесу предпочитаю Стать деревом, чем быть душою в вашей стае! Париж, 31 декабря 1848.
Полночь
X
ЗАРЯ
Мощным трепетом полон угрюмый простор. В этот миг Эпикур, Гесиод, Пифагор Предавались мечтам. В этот миг засыпали, Утомясь созерцаньем лазоревой дали, Полной звезд, пастухи из Халдейской земли… Водопад многоструйный мерцает вдали, Будто шелковый плащ отливая в тумане. Появляется утро на траурной грани, Розоликое, с блеском жемчужных зубов. Бык, проснувшись, ревет. Снегирей, и дроздов, И драчливых синиц неустанная стая Свищет, гомоном смутным леса наполняя. И бараны из мрака загона спешат И под солнцем густое руно золотят. И сонливица, свежестью споря с росою, Черный взор приоткрыв, тронув ножкой босою Башмачок свой китайский, шлет солнцу привет. Богу — слава! За скрытною ночью — рассвет, На холмах барбарис колыхнув с ежевикой, Возрожденье дарует природе великой, Гнезда будит привычным сияньем своим! С хижин в небо возносится перистый дым. Луч стрелой золотою вонзается в рощи. Солнце — всходит! Сдержи-ка! Пожалуй что проще, К слову чести чувствительным сделав их слух, Тронуть души Тролона с Барошем — двух шлюх! Джерси, 28 апреля 1853
XI
«Когда виконт Фуко овернским кулаком…»
Когда виконт Фуко овернским кулаком Красноречивого гнал Манюэля, — гром Прошел по всей стране: народ рычал ответно; И море ведь кипит, чуть всколыхнется Этна. Тут мрачною зарей блеснул Тридцатый год, И зашатался вновь Бурбонов чванный род На троне вековом. В то черное мгновенье Уже наметилось гигантское крушенье… Но род, запятнанный тем взмахом кулака, Был все ж великим. С ним мы прожили века; Он все ж победами блистал в ряду столетий: Наваррец был в Кутра, святой Луи — в Дамьетте… А вот князь каторги, — в Париже, в наши дни, — Кому, как видно, зверь, палач Сулук сродни, Фальшивей Розаса, Али-паши свирепей, Впихнул закон в тюрьму, и славу кинул в цепи, И гонит право, честь, и честность, и людей — Избранников страны, ораторов, судей, Ученых — лучшие таланты государства. А наш народ, стерпев злодейство и коварство, Сто раз отхлестанный позорно по лицу, Но плюх не ощутив, торопится к дворцу, На люстры поглядеть, на цезаря… В столице Он, суверен, рабом трусит за колесницей! Он смотрит на господ — как в Лувре, сплошь в крови, Предатель с подлецом танцуют визави, Убийство в орденах, и Кража в платье с треном, И брюхачи — Берже с Мюратом непременным — Твердят: «Живем! Прощай, надежда, идеал!» Как будто бы таким народ французский стал, Что даже в рабстве жить способен и — ликует! Да! Ест и пьет, и спит, работает, торгует, Вотирует, смеясь над урной с дном двойным… А этот негодяй, молчальник, нелюдим, Шакал расчетливый, голландский корсиканец, Насытив золотом своих убийц и пьяниц, Под балдахин взнести свое злодейство рад И, развалясь, сидит; и видит вновь, пират, Французский свой капкан и римский, столь же низкий, И слизывает кровь людскую с зубочистки. Брюссель, май 1852
XII
ЧЕТЫРЕМ УЗНИКАМ
(после их осуждения)
Честь — там, где вы теперь; гордитесь, сыновья! И вы, два смелые поэта, вы, друзья: К вам слава близится с лавровой ветвью гибкой! Сразите ж, дети, суд, бесчестный и тупой: Ты — нетленной добротой, Ты — презрительной улыбкой. В той зале, где господь на низость душ глядит, Перед присяжными, чья роль — отбросить стыд, Перед двенадцатью, чье сердце полно гнили, — О Правосудие! — таил я мысль в уме, Что вокруг тебя, во тьме, Дюжину могил отрыли. Вот вы осуждены (а им — в грядущем суд). За что ж? Один твердил, что Франция — приют Для всех гонимых. (Да! Я тоже вторю сыну!) Другой — пред топором, что вновь рубить готов, — Отомстил за крест Христов, Оскорбляя гильотину. Наш век жесток. Пускай! Страдальцами он свят. И верь мне, Истина, что для меня стократ Прекраснее, чем нимб святого благодатный, Чем золотой престол в блистающем дворце, — На худом твоем лице Тень решетки казематной! Что б в черной низости ни совершал подлец, Клеймо неправое бог превратит в венец. Когда страдал Христос, гоним людской враждою, Плевок мучителя, попавший в бледный лик, Стал на небе в тот же миг Беззакатною звездою! Консьержери, ноябрь 1851
XIII
СДАЕТСЯ НА НОЧЬ
Искатель случая, бездомный человек Вошел в харчевню «Лувр» и попросил ночлег Себе и лошади, породистой, но чахлой. Мольер почувствовал: Скапеном тут запахло, Злодея Ричарда в нем угадал Шекспир. Перекрестился гость, вошел. В харчевне пир. Как встарь, гостиница освещена. Все та же Скрежещет и визжит, вся в сальных пятнах, в саже, Большая вывеска. Над Сеной есть окно. Здесь Карл Девятый жил. И, как давным-давно, На ржавой вывеске чернеют буквы: «…громы» — Обломок лозунга старинного: «Погромы». А в черном логове дым коромыслом, чад. Хохочут, пьют, поют и кружками стучат. В лоснящихся мехах избыток вин шипучих; Висят окорока на потолочных крючьях. В честь будущих удач гремит всеобщий смех. Тот крикнул: «Резать всех!», а этот: «Грабить всех!» Тот машет факелом слепящим и зловонным. Там кулаки в крови бьют по столу со звоном. Все печи докрасна раскалены. Еда Дымится. В хлопотах снуют туда-сюда Замаранные в лоск, в передниках багровых Низар и Риансе, два повара здоровых. Расселись за столы Фортуль, Персиль, Пьетри, Карлье и Шапюи, главарь их. Посмотри: Дюко и Мань внизу две подписи поставят И тут же паспорта подчистят и подправят. Руэр — Радецкого, Друэн — Гайнау ждет; И хрюкает сенат на свалке нечистот. Тут столько свалено грехов, что и епископ Не в силах отпустить. Всмотрись, исследуй близко, Послушай, как стучат их дряблые сердца. Входи без дураков, не корчи гордеца, Жми, не робей, хвастун, одетый и обутый Под Бонапарта! Чу! Приветствия как будто… Там рявкнули: «Ура!» Визг, ликованье, стон. И весь растрепанный, упившийся притон Моргает на тебя гляделками косыми. Вот бабы дюжие. Тебя знакомят с ними; И весело звучит их воровская брань, Здесь и маркиза Рвань и герцогиня Дрянь. Пылают их глаза. Сердца их не потухли. «Ты Регентство?» — Ну что ж, они напудрят букли. «Ты Директория?» — Оденутся в шелка. Хватай любую, вор. Капризничай, пока Есть у тебя мильон! Сядь около красавиц, На крыльях газовых порхай всю ночь, мерзавец! Шалят Сюэн, Монжо, Тюрго и д'Агессо. Сорока Сент-Арно мгновенно стибрит все. И тут же троица: Рейбель в хмельном угаре, С ним рядом Фульд — кюре, за ним Сибур — викарий. Чтоб чествовать тебя, готово все. Очаг Раздут и запылал на славу. И смельчак Взамен орла сову на старый герб наляпал. Народ, как тучный бык, повален тут же на пол И освежеван. Кровь стрекает в гулкий таз. И с тушей возятся, не опуская глаз, Тролон как живодер, Маньян как главный повар. Бычина жарится под оголтелый говор. И точит на ремне свой длинный острый нож Трактирщик Карреле, предчувствуя кутеж. Дымящийся бюджет на тот же крюк насажен. Еврейский выкормыш, ты церковью уважен. Лойола за тебя, а Ротшильд за тобой, Они верны тебе на каторге любой. Пора! Подходит срок. Приличия исчезли. Садись у камелька, плотней устройся в кресле, Согрейся, обсушись. Харчевня заперта — Стань королем, бандит, не бойся ни черта! Забудь о юности, сын маленькой креолки; Плюнь на величье, плюнь на чьи-то кривотолки! В притоне воровском, как дальше ни верти, Лишь пролитая кровь по-прежнему в чести; Лишь грязь прилипшая внушает уваженье. Мыслитель и герой, когда идут в сраженье, Бессмертной славы блеск проносят на челе. Ты славу сапогом расплющил на земле. Валяй, забудь про все, чем стоит красоваться. Под вопли карликов, под грохот их оваций Раздуйся пузырем, Аттила-лилипут! Жаркое на столе. Вся челядь тут как тут: Мопа, твой верный негр; Барош, твоя собачка, Вылизывает пол, что ты в крови запачкал. Меж тем как ширятся трезвон, и визг, и вой, — Там, далеко, в ночи, дорогой столбовой, Еще таинственной, по рытвинам опасным, Под небом сумрачным, что скоро будет ясным, С депешей срочною, пустив коня в карьер, Спешит Грядущее, несется наш курьер! Джерси, ноябрь 1852
Книга пятая
«ВЛАСТЬ ОСВЯЩЕНА»
I
КОРОНОВАНИЕ
(на мотив «Мальбрук в поход собрался»)
Кламар, погост ужасный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Кламар, погост ужасный, Казненным отведен. Прервал Кастень опасный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Прервал Кастень опасный, Плиту подняв, свой сон; Орет он, громогласный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Орет он, громогласный: «Хочу взойти на трон!» Картуш, от крови красный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Картуш, от крови красный, Кричит в гробу своем: «Мне день верните ясный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Мне день верните ясный, Чтоб стал я королем». Менгра же любострастный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Менгра же любострастный Бубнит у школьных стен: «Хочу, во мгле ненастной (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Хочу, во мгле ненастной Влача безвинно плен, Чтоб в переписке частной (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Чтоб в переписке частной Звал царь меня «кузен». Убийца первоклассный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Убийца первоклассный, Пульман тут речь повел: «Мандрен, мой друг всечасный, (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Мандрен, мой друг всечасный, Хочу занять престол». Ласнер, досель безгласный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Ласнер, досель безгласный, Шепнул: «Хочу вдвойне». Суффлар, взяв нож запасный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Суффлар, взяв нож запасный, Взревел, как в страшном сне: «Не гроб — диван атласный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Не гроб — диван атласный Дадите в Лувре мне!» Так: рев убийц согласный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Так рев убийц согласный Из тьмы гробов возник. В ответ Макер прекрасный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), В ответ Макер прекрасный: «Что за павлиний крик? К чему тут гнев столь страстный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), К чему тут гнев столь страстный? Ужель мы не цари? Ведь папа, князь всевластный (Ты дрожишь, о Париж несчастный!), Ведь папа, князь всевластный, Всех нас венчал, смотри — В лице Наполеона (О Париж, ты не сдержишь стона!), В лице Наполеона По счету номер три!» Джерси, июль 1853
II
ПЕСЕНКА
Бог карточкой игрою Увлекся с сатаною, Что на небо прилез. Почем же будет карта? Бог ставит Бонапарта, Мастаи ставит бес. Паршивенький аббатик, Плюгавый принц-флегматик, — Невзрачная игра! Бог в картах мелко плавал, Обоих цапнул дьявол, Сказав: «Давно пора». «Что ж выйдет, — рек сурово Бог, — из добра такого?» Черт молвил: «Туча зол». И, скрыв улыбку лапой, Аббата сделал папой, А принцу дал престол. Джерси, июль 1853
III
ИМПЕРАТОРСКАЯ МАНТИЯ
Вы, для кого в труде отрада, Кого благоуханье сада И воздух горных рек влечет, Кто бурь декабрьских избегает И сок цветочный собирает, Чтоб людям дать душистый мед, — Вы вспоены росой прозрачной, И вам, как юной новобрачной, Все лилии приносят дань, — Подруги солнечного лета, Златые пчелы, дети света, Той мантии покиньте ткань! Воительницы, мастерицы! Набросьтесь на того, сестрицы, Кто эту мантию надел! Над ним кружитесь тучей темной И повторяйте: «Вероломный! Ты, видно, нас не разглядел! Будь проклят! Мы — простые пчелы; Мы украшаем вход веселый Лозой увенчанных лачуг, Гостим у розовых бутонов И иногда к устам Платонов С восторгом приникаем вдруг. Дурной траве — дурная слава. Ступай туда, где Карл Кровавый! К Тиберию, в его притон! Не золотые вьются пчелы У мантии твоей подола, А стая гнусная ворон!» Потом в обманщика, злодея Вцепитесь, гневом пламенея, Чтоб свет померк в его глазах! Его гоните неотступно, И пусть от пчел бежит, преступный, Когда людьми владеет страх! Джерси, июль 1853.
IV
ВСЕ БЕГУТ
Разум Спасаюсь! Право Ухожу! Честь В изгнание иду! Альсест К индейцам я, — хоть там убежище найду. Песня Я эмигрирую. Мне не пропеть рефрена, Мне слова не сказать, как за ворот мгновенно Багроворожие меня шпики берут. Перо Чернила высохли; писать — бесплодный труд! Пожалуй, в Персии, в Монголии, в России Побольше в нас нужды. Идемте, дорогие, — Что люди нам теперь? Воротимся к гусям. Жалость Пираты здесь царят, пируя; шум и гам! Пусть! Мой в Кайенну путь: оттуда слышны стоны. Поэзия Я полечу с тобой, с тобой, с окровавлённой! Mapсельеза Я бодрость понесу изгнанникам в их край! Орел Французы! Слушайте! Что там за попугай На вашем знамени? В какой его клоаке Лойола подобрал, сочтя орлом во мраке? Клюв у него в крови, — но это ваша кровь! Я с этим не мирюсь. Лечу я в горы вновь. Пусть короли его приветствуют в азарте, — Я слышать не хочу об этом Бонапарте! Льстецы-сенаторы! Лечу к родным горам! А вы блаженствуйте в зловонье сточных ям, Валяйтесь, гнусные, под этой твердью звездной! Молния Я полечу с орлом в глубины тучи грозной. Он близок, страшный срок, и мне недолго ждать! Напильник Коль здесь гадюкам лишь позволено кусать, — Я цепи грызть пойду на узниках галерных. Псы Нам делать нечего: префектов тьма примерных. Бежим. Согласие Уйду и я: в сердцах лишь злость и ложь. Мысль Уйдешь от жуликов — к святошам попадешь! Все гибнет! Кажется, что ножницы насилья Всем птицам в небесах подстричь готовы крылья! Все светлое втоптал изменник в грязь и в гнусь! О Франция! В слезах бегу! Презренье Я остаюсь. Джерси, ноябрь 1852
V
«Орлы ваграмские! Вольтера край родной!…»
Орлы ваграмские! Вольтера край родной! Свобода, право, честь присяги боевой, Мощь, мысль и принципы!.. Со всею этой славой Теперь расправился пигмеев рой лукавый. В своем ничтожестве нашли они оплот; Твердят они, поняв, что мелюзга — их род: «Раз мы легки, — нам власть!» Их мудрость в полном блеске!.. Но, победив, они забыли, — недовески, Из глубины клоак вскочившие на щит, — Что если подданный велик и знаменит, Что если он — народ, века причастный славе, То тем тяжеле власть, чем властелин плюгавей. Не превратят ли нам все эти господа Отчизну светочей в отечество стыда? Мучительная мысль! Глубокая забота! Глушат они в сердцах, слепою силой гнета, Влеченья светлые, высоких дум полет. Ах! Эти карлики, проклятый этот сброд, Льву силясь голову склонить, за все старанья Дождутся где-нибудь, когда-нибудь восстанья! Лев на земле простерт; усталый, дремлет он, Глубокой тенью стен тюремных окружен; Не шелохнется пасть свирепая, — согласен; Спит лапа страшная. И все же он опасен: Он может шутникам и когти показать! Пигмеям, думаю, не стоит с ним играть. Джерси, июнь 1853
VI
«Тиберия найдем, Иуду и Дракона…»
Тиберия найдем, Иуду и Дракона; Ламбесса также есть — в замену Монфокона… Куют народу цепь. Сажают под замок, В изгнанье, в ссылку шлют того, кто мыслить мог. Все смято. Душат всё — надежды и стремленья, Свободу, честь, прогресс, грядущие свершенья, Как действовал Луи Стяжатель и Сеян, — И судьям бронзовым закон железный дан… И — чудно! — всюду сон. Властитель рад: навеки Лишил людей души и небу склеил веки. О, грезы деспотов! Но время все ж идет; Зерно растет в земле; не молкнет рокот вод. И день придет: закон безмолвья и могилы Развалится, приняв удар внезапной силы, Заслон гнилых ворот как громом будет сбит — И пламя факелов весь город озарит! Джерси, август 1853
VII
САНОВНИКИ
Бесследно им дано исчезнуть, как червям. Что делать с кровью их презренной? Душу нам Смягчает отвращенье. Смирим же ярый гнев, и ненависть, и дрожь! Народ! Коль веришь мне, лишь палку ты возьмешь В великий день отмщенья. О, что за балаган воздвиг Сулук Второй! Маркизов пряничных, конфетных принцев рой К убийце льнет влюбленно. Едва ль поэзия, громя или смеясь, Коснется подлецов: противна Данту грязь, А кровь смутит Скаррона. О клоуны! Душой и низостью черны, Вы мрачным будущим, как видно, смущены: Вы так боитесь смерти; Вам кажется: мы здесь, в изгнанье, всё грозней Той кожи требуем, что рядит вас в людей. О нет, рабы, не верьте. Камбиз — о, тот бы мог (он был в решеньях скор!), С Бароша кожу сняв, Тролону сей ковер Отправить благосклонно; Но тотчас бы решил: «Он хуже! Удавить!» И приказал бы — да! — Деланглю предложить Подстилку из Тролона. Камбиз был туп — и тем достоин был венца. Но вовсе нет нужды, чтоб честные сердца, Что никогда не знали Измен и подлостей, законы чтя свои, — Тигровой шкурою иль кожею судьи Диваны обивали! Ты скажешь, мой народ: «Все схожи тут на вид. На руки поглядим». И каждый задрожит, Как волк с петлей на шее. «На этих пальцах кровь! Немедля, в кандалах, На каторгу!» Других, лишь с грязью на руках, Ты заклеймишь: «Лакеи! Закон на помощь звал, хрипел и ждал конца — И разделили вы одежды мертвеца. Скупил по сходным ценам Вас цезарь. Вы же торг товаром наших прав Вели, все подлости своей души послав Прислуживать изменам. Вам дарят жизнь. Но прочь! Беги, судья дурной, Со злобным пастырем; ползи во мрак ночной, Дрожа, согнув колени. Да не останется под небом золотым, Под божьей синевой с лучом зари святым, От вас хотя бы тени! А жить — живите, что ж, коль дорога вам гниль, И депутат Криспен и кардинал Базиль, — Позор вам даст жилища. А средства к жизни? Ну, вам хватит их навек, Коль можно стыд лакать, как воду светлых рек, И коль презренье — пища!» Затем, народ, с тобой мы за ворот возьмем Всех этих жуликов, и ты очистишь дом От них твоей дубиной. И мраморным челом, в знак нашей правоты, Нам в парке Люксембург кивнет Ликург и ты, Катон, с душою львиной! Друзья! Ничтожество холопов этих ждет. Неважно, граждане, что их стыдом сомнет Закона плащ свинцовый; Неважно, если вдруг прохожий, в час ночной, Найдет в золотаре у ямы выгребной Тролона в роли новой; Неважно, что Руэр под мостом сыщет кров; Что, тогу сняв, Барош, как и Делангль, готов В переднике на рынке Наняться за два су; что из своих канав Вскачь прибегут они, в грязь душу обваляв, Почистить вам ботинки! Джерси, июнь 1853
VIII
«Прогресс — незлобивый, спокойный, полный сил —»
Прогресс — незлобивый, спокойный, полный сил — Кровопролития вовеки не творил. Он без оружия творит и побеждает; К мечу и топору презренье он питает: Ведь в небе голубом предвечно пишет рок, Что мир наш — для людей, а человек есть бог; Ведь сила высшая всегда неощутима! Отвергни кровь, народ! Она неудержимо Насилью бьет в лицо, безвинна или нет; На славу каждую неизгладимый след Кладет она — пятном, и капля роковая Все покрывает, все грязня и пожирая; Она в истории — чем дальше, тем черней — Плывет и ширится, пятная палачей. Поймите: лучшая из всех могил — презренье. Ведь даже те, кого казнят за преступленье, В крови, в грязи стыда, выходят из гробов! Тюрьма с брезгливостью замкнет в себе воров — И всё! Но не закрыть вовек могилы темной. Пусть это будет склеп; пускай плитой огромной Его покроют, пусть зальют цементом свод И скажут: «кончено», — а призрак все ж встает И камень медленно сдвигает — и выходит. Пусть над могилою хотя бы форт возводят, Пусть глыбами гранит нагромоздят над ней, — Но призрак тем сильней, чем камень тяжелей: Сдвигается, как лист, гранитная громада. Глядите: вот он, вот! Он вышел… Так и надо, Чтоб он блуждал в ночи, свой саван волоча. Ты в комнате один? Он встанет у плеча И скажет: «Это я». Стонать он в ветре будет; Он ночью, в дверь твою стуча, тебя разбудит… Всех истребляющих (по праву или нет) Сквозь ненависть мне жаль. Их вижу в смене лет, В глуби истории, что правду ищет в тайнах: Стремясь уничтожать соперников случайных, Врагов, преступников, обречены они От стаи призраков бежать в ночной тени. Джерси, октябрь 1852
IX
ПЕСНЯ ПЛЫВУЩИХ ЗА МОРЕ
(на бретонский мотив)
Прощай, мой край! Все грознее прибой. Прощай, мой край Голубой! Прощай, мой дом, мой сад, мой рай, Прощай, цветами полный май! Прощай, мой край, Луг и лес вековой, Прощай, мой край Голубой! Прощай, мой край! Все грознее прибой. Прощай, мой край Голубой! Невеста нежная, прощай! Все выше гребни пенных стай. Прощай, мой край, Милых девушек рой, Прощай, мой край Голубой! Прощай, мой край! Все грознее прибой. Прощай, мой край Голубой! Изгнанник, взор не опускай! Средь черных волн свой рок встречай! Прощай, мой край! Я душою с тобой. Прощай, мой край Голубой! В море, 1 августа 1852
X
ЖЕЛАЮЩЕМУ УСКОЛЬЗНУТЬ
1 Теперь он говорит: «Империи не сладко; Шанс на победу слаб». Он пробует уйти с трусливою оглядкой. Стой тут, в берлоге, раб! «Здесь потолок трещит, — ты шепчешь, — как уйду я? Следят за мной теперь». Остаться? Нет! Бежать? Нет, нет!.. Глядишь, тоскуя На балки, окна, дверь; И пробуешь засов дрожащими руками… Куда? Отмечен ты! Стой! Труп закона здесь: он в той закопан яме Под кровом темноты. Стой! Он лежит, он там; лежит с пронзенным боком; Тяжелою плитой Вы придавили гроб. И ею ж ненароком И плащ прищемлен твой. Покуда во дворце средь музыки и блеска Смеются, и поют, И спорят, все забыв, — ты здесь бледнеешь резко; Ты знаешь: призрак — тут. Нет, не уйдешь ты! Как! Из дома преступлений Бежать, предав друзей? Избегнуть кары? Стать изменником измене, Презренным даже ей? Продать разбойника? Хоть он и всех кровавей, Но он тебя любил. Христу Иудой быв, ты, значит, и Варавве Иудой стать решил? Как? Лестницу не ты ль подставил негодяям, Не ты ль им красть помог? Не ты ли, — отвечай! — корыстью пожираем, Заране сшил мешок? В берлоге этой ложь и ненависть гнездится, Кровь не стерев с копья. Бежать? А право где? Ты ж — большая лисица И злейшая змея! 2 Лишь над Италией, от По до Тибра, пики Взметнули зыбь знамен И стал республикой народ ее великий, Стряхнув столетний сон; Лишь Рим закованный воззвал к ней скорбным стоном, — Надежде робкой вмиг Сломал ты крылья, — ты! — вновь черным капюшоном Окутав вечный лик! Ты, ты вторую жизнь в Монруже, в Сент-Ашеле Растленным школам дал — Чтоб детские умы под саваном мертвели, А в мыслях кляп торчал. Ты, ты — чтоб человек был лишь скотом забитым — Сердца детей обрек Любовникам злодейств, развратным иезуитам, Растлившим сам порок. О, грудью наших жен взлелеянные дети, О бедные! К чему ж Вас эти бледные ловцы поймали в сети, Ловцы невинных душ? Увы! Та чахлая, в проказе гнусной птица, Чей пух изъели тли, Что в клетке их стальной, едва дыша, томится, — Есть будущность земли! Коль дать им действовать, то в блеске зорь другая, Всего чрез двадцать лет, Предстанет Франция — таращась, и мигая, И ненавидя свет. Ведь маги черные, что ложь законом взяли, Умело скрыв лицо, — Чтоб высидеть сову ужасную, украли Орлиное яйцо! 3 Подмяв Париж, под стать кроатам и калмыкам, Творцы небытия, Вы торжествуете, как надлежит владыкам, — Елеем желчь струя. В восторге вы, что вам, кормильцам суеверий (А им ведь нет числа!), Дано в сердца людей пробить для ночи двери, Чтоб в них врывалась мгла. До оргий лакомы, вы ладан жжете пылко: Пигмей Наполеон — Кумир ваш… Славный век лежит в грязи! «Курилка» Сменила Пантеон. Вы рады… Цезарем венчали вы мгновенно, С чем согласился Рим, Убийцу, кто в ночи в людскую грудь колено Вдавил, неумолим. Ну что ж, презренные! Кадите властелину, Внушающему страх; Но вами бог забыт, кто может, как холстину, Смять небеса в руках! Чуть подождать еще — и рухнет зданье это: Бог за себя отмстит, И запоет страна, и розы в волнах света Пустырь произрастит! Чуть подождать еще — и вас не будет боле; Да, верьте мне: вас всех! Вы — тьмы избранники, мы — всенародной воли; И наш раздастся смех! Я это знаю, я! Живущий там, где, споря С утесом, бьет волна; Я, проводящий дни лишь в созерцанье моря, Чья бурей грудь полна! 4 Ты ж их главою будь, как был; и в этом — кара; Будь в распре сам с собой. Твои плуты весь мир, что спал, не ждя удара, Опутали петлей. На души, дар творца, душителем искусным Дерзнул ты посягнуть; Ну, так дрожи и плачь, твоим же делом гнусным Захлестнутый по грудь. Чем ниже облака невежества нависли, Тем гуще мгла и тьма; И меркнет в небесах, бледнея, солнце мысли, Священный свет ума; И убывает день, и люди, злы, развратны, Хладеют, точно лед, — Позор ваш, о лжецы, растет, как в час закатный Деревьев тень растет! 5 Да, оставайся их апостолом! Нет казней Ужасней, чем твоя: Предстать потомкам — всех подлей и безобразней! Гляди же, дрожь тая! Не скроешь, старых банд вития двуязычный, Что, с яростью в глазах, Всех славных мучениц ты распинал вторично Во всех твоих речах, — Всех: веру кроткую с пощечиною папской, С ней истину, и с ней Свободу бледную, и правду в петле рабской, Посмешище судей, И две страны — сестер, что нас вскормили обе: Рим (слезы душат речь!) И Францию! По ней ты, в утонченной злобе, Дал крови Рима течь! Душитель роковой! Историю пугая, Предстанешь ты во тьме — Как виселица вдруг нам предстает, нагая, На сумрачном холме! Джерси, январь 1853
XI
ПОЛИНА РОЛАН
Ни зла, ни гордости не ведала она. Она любила лишь — ясна, проста, бедна. Ей хлеба на обед порою не хватало. Имея трех детей, она себя считала И матерью для всех, пришибленных судьбой. Деянья черные, что мрак хранит ночной, Подъем и спад пучин, что рвутся, пасть разинув, Пигмеи, что подкоп ведут под исполинов, — Все силы зла, каким порой названья нет, Не страшны были ей. За мглою зла и бед Светился ей творец, строитель дня иного, И вера юною в ней воскресала снова. Свободы факелы стремясь раздуть сильней, Она тревожилась за женщин и детей И шла к трудящимся, их ободряя в горе: «Жизнь тяжела теперь, но станет лучше вскоре; Вперед же!» И она уверенно несла Надежду всем. Она апостольшей была И вместе — матерью; таких нам тоже надо, Чтоб кротче нас учить среди земного ада. Ей самый мрачный ум доверчиво внимал; Заботливая, шла она в любой подвал, Где нищета жила средь голода и дрожи: Больные, старики на их убогом ложе И безработные с угрюмой их тоской. Чуть при деньгах, она широкою рукой Несла их беднякам, как бы сестра родная; А без гроша сама, — шла, сердце отдавая. Любовь — как солнцу блеск — была ей врождена; Считала род людской своей семьей она И человечеством своих детей считала. Она прогресс, любовь и братство возглашала, Страдающих зовя в сияющий простор! За преступленьями такими — приговор. Спаситель общества, и церкви, и порядка Ее в тюрьму швырнул. Но пить ей было сладко Желчь с губки; был ответ улыбкой тихой дан. Пять месяцев прошло: грязь, полумрак, туман; Тюремщики; порок, дерущий смехом глотку; Хлеб черный, что швырком летит через решетку; Забытость… И она добру учила зло — И воровство и блуд внимали ей светло. Пять месяцев… Затем солдат (не удостою Назвать его) пришел с дилеммою такою: «Признайте новый строй — и выйдете на свет (От веры отступясь); не то пощады нет: Ламбесса! Выбор — ваш». И был ответ: «Ламбесса». Назавтра, скрежеща, железная завеса Ворот раздвинулась; фургон вкатил на двор, «Вот и Ламбесса…» Был спокоен светлый взор. В тюрьме той многие томились беззаконно — Борцы за право… Всех не втиснешь в гроб фургона, В ячейки мерзкие не всех бойцов вместишь; И женщин повели пешком через Париж; Шли кучкой тесною в кольце тюремной стражи. Вели хоть не воров и не убийц, но та же Из полицейских уст хлестала брань по ним. Порой прохожие, смущенные таким Нечастым зрелищем, — что женщин гонят стадом, — Приблизясь, пристальным их обводили взглядом; Кривой усмешкой страж давал зевакам знак, И расходились те, ворча: «Ах, девки! Так». Полина ж узницам шептала: «Тверже, сестры!» И хриплый океан, от волн и пены пестрый, Умчал их. Труден был и долог переход; Был черен горизонт, и ветер — точно лед; Ни друга возле них, ни голоса в ответ им. Они дрожали. Дождь пришлось им, неодетым, Терпеть на палубе, не спать, встречая шквал. «Бодрей, бодрей!» — призыв Полины им звучал, — И плакали порой, глядя на них, матросы. Вот берег Африки. Ужасные утесы, Песок, пустыня, зной, и небо точно медь; Там ни ключам не бить, ни листьям не шуметь. Да, берег Африки, что страшен самым смелым, Земля, где чувствуешь себя осиротелым, Забытым родиной вдали от глаз ее. Полина, затаив отчаянье свое, Твердила плачущим: «Приехали! Бодрее!» И плакала потом — одна, с тоской своею. Где трое маленьких? О, мука свыше сил!.. Несчастной матери тюремщик предложил Однажды — в крепости с подземным казематом: «На волю хочется, домой, к своим ребятам? Просите милости у принца». Но, тверда, Страдалица ему сказала: «Никогда! Я мертвой к ним вернусь». И, мстя душевной силе, Всю злобу палачи на женщину излили!.. О, тюрьмы Африки! Нам вскрыл их Рибейроль: Ад, для которого и слов не сыщет боль! И женщину и мать, бессильную, больную, Швырнули в этот ад, в пещеру гробовую! Кровать походная, зной, холод, сухари, Днем солнце, ночью зуд: москиты до зари, Замки, сверхсильный труд, обиды, оскорбленья, — Ничем не смять ее! Твердит она: «Терпенье! Сократ ведь и Христос — терпели». Ей пришлось По той скупой земле мотаться вдоль и вкось; Хоть небо знойное дышать ей не давало, Как будто каторжник, она пешком шагала. Озноб ее трепал; худа, бледна, мрачна, В солому сгнившую валилась спать она, К забитой Франции взывая в час полночный. Потом ее в подвал швырнули одиночный. Болезнь ей грызла жизнь, но в душу мощь лила. Суровая, она твердила: «В царстве зла, Лакейства, трусости — какой пример народу, Коль женщина умрет за право и свободу!» Услышав хрип ее, держать боясь ответ, Струхнули палачи (не устыдились, нет!). Декабрьский властелин ей сократил изгнанье: «Пусть возвращается — тут испустить дыханье». Сознанья не было; ум светлый изнемог. В Лионе смертный час настал. Ее зрачок Погас и потускнел — как ночь, когда без силы Дотлеют факелы. Неспешно тень могилы Холодной пеленой легла на бледный лик. К ней старший сын тогда, чтобы в последний миг Поймать хоть вздох ее, хоть взор ее беззвездный, Примчался… Бедная! Он прибыл слишком поздно. Она была мертва: убита сменой мук; Мертва — не ведая, что Франция вокруг, Что небо родины над нею — в теплом свете; Мертва — предсмертный бред заполнив криком: «Дети!» И гроб ее никто не смел почтить слезой На погребении. Теперь, прелаты, в строй! Сверкайте митрами в церковной тьме, ликуйте И славословием в лицо господне плюйте! Джерси, декабрь 1852
XII
«Злодейство худшее из всех…»
Злодейство худшее из всех, что мы творим, — В оковы Францию швырнуть и с нею Рим; Еще: в любом краю, насилуя природу, Взять душу каждого и общую свободу; Предстать пред курией священною с мечом; В его святилище закон пронзить клинком И заковать народ, обрекши на страданья. Бог не сведет очей с такого злодеянья. Лишь дело свершено, — конец, пощады нет! И Кара, не спеша, в глуби небес и лет В путь собирается, с холодными глазами, Неся подмышкой бич, усаженный гвоздями. Джерси, ноябрь 1852
XIII
ИСКУПЛЕНИЕ
1 Шел снег. Стал гибелью недавний путь победный. Впервые голову орел понурил медный. Рок! Император брел и грезил наяву, Покинув позади горящую Москву. Шел снег. Зима на мир обрушилась лавиной: Равнина белая за белою равниной. Ни командиров там не видно, ни знамен. Уже ни центра нет, ни флангов, ни колонн. Вчера лишь — армия, сегодня — стадо. В брюхо Убитых лошадей вползали греться. Глухо Шел снег. На брошенных биваках ледяных Порою видели горнистов постовых, Замерзших и немых, — в чьи каменные губы Заиндевелые навеки вмерзли трубы. Сквозь хлопья сыпались то бомбы, то картечь, И, с удивлением почуяв дрожь меж плеч, Кусая длинный ус, шли гренадеры мимо. А снег валил, валил. Свистал неумолимо Полярный ветр. По льду шагали день за днем — В местах неведомых, без хлеба, босиком. То не были бойцы, идущие походом, То плыли призраки под черным небосводом, Бредущая во тьме процессия теней. И снеговой простор тянулся перед ней, Без края, без конца, как мститель беспощадный. А непрерывный снег, слетая с выси хладной, Огромным саваном на армию налег, И каждый чуял смерть и знал, что одинок. Удастся ли кому уйти из царства ночи? Враги — мороз и царь. И первый был жесточе. Орудия — долой: лафеты шли в костер. Кто лег — погиб. Толпой, вперив безумный взор, Бежали. Снежная жрала полки утроба: То здесь, то там рука торчала из сугроба, Маня измученных под снеговую сень. О, Ганнибалов рок! Аттилы судный день! Фургоны, беглецы, носилок строй кровавый Сшибались давкою во время переправы. Ложились тысячи, вставало сто теней. Когда-то армии преследовавший Ней Спасал часы и жизнь: за ним гнались казаки. И еженощно — в бой! Готовиться к атаке! И тени, вновь ружье притиснув у плеча, Смыкались, — и на них, как ястребы крича, Наскоком яростным, безумной лавой дикой Летели казаки, размахивая пикой! Да, гибла армия: ее снедала ночь. Был император там — и он не мог помочь. Он был как мощный дуб, секире обреченный, Гигант, со славою еще не омраченной, Но вот Несчастие, зловещий лесоруб, К нему приблизилось — и оскорбленный дуб, Томимый призраком какой-то мести горней, Топор почувствовал, врезающийся в корни. Все гибли в свой черед — солдат и генерал; К шатру вождя сошлись те, кто еще шагал, С любовью тень его бессонную встречали, Клялись его звездой, в кощунстве уличали Судьбу, дерзнувшую на счастье посягнуть. А он — страх ощутил, к нему заползший в грудь. Ошеломлен бедой, воитель величавый Взор к богу обратил. Теперь избранник славы Дрожал; он понял вдруг, что искупает здесь Какой-то тяжкий грех, и, потрясенный весь, Пред легионами, не снесшими удара, Воскликнул: «Боже сил! Ужели это — кара?» И громом прозвучал таинственный ответ — Из мрака тяжкого сказал незримый: «Нет». 2 О поле Ватерло! Печальная равнина! Как в урну узкую плеснувшая пучина, Там, где бегут твои овраги и лески, Нагромоздила смерть угрюмые полки. Европа — здесь, а там, там — Франция! Кровавый Стык! Обманул господь мечту любимцев славы! Ты дезертируешь, Победа, из рядов! О Ватерло, — в слезах я руки грызть готов! Последние бойцы последней битвы этой Свое величие несли к пределам света, На Альпы и на Рейн стремили свой удар, И пела их душа сквозь медный вопль фанфар! Темнело. Битва шла, упорная до бреда. Шло наступление; была в руках победа. К лесистому холму прижат был Веллингтон. В трубу подзорную глядел Наполеон На центр сражения, где, как терновник страшный, Сплелись противники в безумной рукопашной, На темный горизонт, на полный тайны тыл, И вскрикнул радостно: «Груши!» То Блюхер был! Надежда в этот раз переменила знамя. Сраженье — с грудью грудь — росло, ревя как пламя. Картечь английская сметала в прах каре. Знамена рваные метались, как в костре. И поле, полное бряцаньем, лязгом, стоном, Казалось кратером, безумно раскаленным, Куда вдруг рушились полки, куда подряд Валились, точно рожь, изведавшая град, Султаны пышные тамбурмажоров рдяных, — И кровь горячая ключом бурлила в ранах. Свирепая резня! Миг роковой! И вдруг Почуял вождь, что бой стал ускользать из рук, Что натиск ослабел. Вблизи, у косогора, Стояла гвардия — последняя опора! «Что ж, двинем гвардию», — сказал он. И тотчас Согласно лязгнула сталь сабель, медь кирас; Уланы двинулись, драгуны, кирасиры, Колонны гренадер, шатнулись канониры, С громами дружные, и медленно пошли, Как встарь — под Фридландом, Ваграмом, Риволи. И, зная, что идут на смерть, с грозой во взгляде, Пред божеством своим прошли как на параде, Крича: «Да здравствует наш император!» Гром Их кликов с музыкой рванулся напролом, И вот, презрев картечь, что била неустанно, Строй старой гвардии вступил в жерло вулкана. Увы! Наполеон, склонившись на эфес, Глядел: его полки, вступая в дымный лес, Где адским пламенем орудья грохотали, Его дивизии, отлитые из стали, Бесследно таяли одна вслед за другой, Бесследно таяли, как тает воск свечной. Шли, вскинув головы, в неколебимом строе. Никто не отступил. Мир вечный вам, герои! Смятенных корпусов глядела череда, Как бьется гвардия и гибнет. И тогда Свой безнадежный вопль метнула в дым и пламя Гигантка Паника с безумными глазами, Вся бледная, страша храбрейшие полки, Знамена гордые терзая на клочки, Огромным призраком из трепета и дыма Над сердцем армии взвилась неудержимо! Предстала, дикая, пред каждым рядовым, И руки вскинула, и крикнула: «Бежим!» — «Бежим!» — раздался крик тысячеустый. Люди, Внезапно одичав, смешались в общей груде, Как бы губительный по ним прошел самум. Средь ядер, жарких жерл, вконец теряя ум, То забиваясь в рожь, то в ров катясь со склона, Швыряя кивера, штыки, плащи, знамена, Под прусской саблею те воины — о стыд! — Дрожали, плакали, бежали. Как летит Под ярой бурею горящая солома, — Величье армии исчезло в миг разгрома. И поле скорбное, став достояньем лир, Узрело бегство тех, пред кем бежал весь мир! И сорок лет прошло, и этот край угрюмый, Равнина Ватерло, полна зловещей думой; Алтарь, где столько жертв снес богу человек, Трепещет, не забыв гигантов страшный бег! Наполеон глядел: неслись одним потоком Солдаты, маршалы, знамена; и в жестоком Томленье, чувствуя возврат былой тоски. Сказал он, руки вздев: «Мертвы мои полки, Я побежден! Моя империя разбилась! То не возмездье ли, о господи, свершилось?» И сквозь рыдания, рев пушек, стон и бред, Он голос услыхал, сказавший тяжко: «Нет». 3 Он рухнул. Бог связал Европу цепью новой. Есть в глубине морей, в просторах мглы свинцовой Скала ужасная — обломок древних лав… Судьба, взяв молоток и цепь и гвозди взяв, Того, кто молнию похитил с небосклона, На этот черный пик помчала непреклонно И приковала там, злым смехом подстрекнув Свирепость Англии, в него вонзившей клюв. О, траурный закат его звезды огромной! От утренней зари до поздней ночи темной Сплошь — одиночество, отчаянье, тюрьма; У двери — часовой, у горизонта — тьма. Утесы дикие, кусты, простор безбрежный, Порою паруса — надеждой безнадежной; Немолчный рокот волн, немолчный ветра вой… Прощай, пурпурный шелк палатки боевой, Прощай, скакун, кого касался цезарь шпорой! Где барабанный бой, внушавший дробью скорой Страх и отчаянье простертым королям? Где пчелы мантии? Где император сам? Вновь Бонапартом стал Наполеон Великий. Как будто римлянин, пронзен парфянской пикой, Он бредит, весь в крови, пылающей Москвой. «Стой!» — говорит ему английский часовой. Сын — в габсбургском плену, жена — в чужих объятьях! Сам вывалян в грязи, его топить в проклятьях Сенат, им созданный, и ночь и день готов. Когда умолкнет ветр, у голых берегов, Над страшной крутизной, среди утесов черных, Задумчив, бродит он, заложник волн упорных. Глазами, полными огнем былых побед, Горд и угрюм, глядит туда, в небесный свет, И вольная мечта опять за счастьем рыщет. О, слава! О, тщета!.. И снова ветер свищет. Орлы, парящие в сияющей дали, Его не узнают. Взяв циркуль, короли Его замкнули в круг, навеки безысходный. Он задыхается… И смерти лик холодный Все ближе, все видней — его сквозь ночь маня, Как утро бледное таинственного дня. Душа дрожит листком, что в зной почуял влагу. Однажды на кровать свою кладет он шпагу, Ложится рядом с ней и говорит: «Мой час!» Маренго старый плащ его покрыл до глаз. Пред ним — Дунай и Нил; великие сраженья; Он шепчет: «Вот оно — мое освобожденье! Я снова победил! Мои орлы летят!» Когда же он вокруг метнул предсмертный взгляд, Ему мелькнула тень, прильнувшая к порогу: То Гудзон Лоу в дом уже поставил ногу! Гигант, раздавленный пятою королей, Вскричал: «На этот раз предел тоске моей! Возмездье свершено. Моих терзаний груду Не будет множить рок!» Раздался голос: «Буду!» 4 Событья черные глотает пасть времен. На прах империи упал Наполеон. Под ивой тихою его могила дремлет, Но имени его весь мир доныне внемлет: Тиран навек забыт, герой вовеки жив. Поэты, королей жестоких заклеймив, Мечту свою несут к могиле горделивой. Вернули статую колонне сиротливой; Подымешь голову и видишь: над тобой, Над всем Парижем он господствует, герой, Днем в синеве один, а ночью — в хоре звездном. Храм Славы именем его украшен грозным! Сей странный человек как будто опьянил Собой историю и славой ослепил Взор справедливости — сверканьем Аустерлица, Маренго, Эсслинга. Как римская гробница, Влекут к себе людей те грозные года: Вы рукоплещете, о нации, когда Вдруг подымается из той земли победной То консул мраморный, то император медный! 5 Вдвойне по смерти славен воин. Такого не было в былом. Из гроба слышит он, спокоен, Как говорит земля о нем. Он слышит: «Верною победой Все дни его озарены. История! Покорно следуй За этим божеством войны! Хвала ему в тиши могильной — Тому, кто, проблистав, исчез: Он одолел, гордец всесильный, Ступени первые небес! Он слал в стремлении высоком, Беря столицы на лету, Бороться с непреклонным роком Свою надменную мечту. И каждый раз, кидаясь в схватку Прыжком величественным, он Являл великую загадку, Которой бог был поражен. Почти не человек по силам, Упорно созерцая Рим, Он говорил с тяжелым пылом: «Отныне миру быть моим!» Он жаждал — символ гордой воли, Жрец, государь, маяк, вулкан — Из Лувра сделать Капитолий, В Сен-Клу создать свой Ватикан. Он, Цезарь, кинул бы Помпею: «Будь горд, что помогаешь мне!» Сверкал он шпагою своею Из туч, гремевших в вышине. Хотел он, в ярости хотений, Свою фантазию до дна Излить на мир, чтоб на колени Пред ним склонялись племена. Хотел он слить, мечтою движим, Мечты всех рас в единый клир, Весь мир одушевить Парижем, В Париже воплотить весь мир. Подобно Киру, величавый, Хотел он под своей рукой Мир увидать одной державой, Одним народом род людской; Придать такую силу трону, Обидные презрев слова, Чтобы ему, Наполеону, Завидовал Иегова!» 6 Усопший исполин конца дождался узам, И отдал океан великий прах французам. Уже двенадцать лет спокойно дремлет он, Своим изгнанием и смертью освящен, Под гордым куполом. Когда проходишь мимо, Он представляется, лежащий недвижимо; В венце и в мантии, расшитой роем пчел, Под сводом гробовым себе приют нашел Тот, для кого весь мир был тесен. Он рукою Сжал скипетр левою и шпагу сжал другою; У ног его орел глаза полуоткрыл. И люди говорят: «Здесь цезарь опочил». Вокруг огромный град катил свой гул нестройный. Он спал двенадцать лет, доверчивый, спокойный. 7 Вдруг ночью (а в гробах конца у ночи нет) Очнулся он. Чадил какой-то мерзкий свет; Виденья странные вползли в его ресницы; Постыдный смех звучал под потолком гробницы; Весь бледный, он привстал. Видение росло. И голос (он узнал!) пролился тяжело: «Встань! Ватерло, Москва, скала святой Елены, Изгнанье, короли, британский страж надменный, Что осквернил твой одр, — последнее звено Страданий, — всё ничто! Возмездье — вот оно!» И голос зазвучал внезапно горче, резче, Сарказмом напоен, иронией зловещей; Насмешкой черною был полубог пронзен: «Из Пантеона ты изъят, Наполеон! Ты стащен за ноги с властительной колонны! Гляди. Разбойники, крутясь, как рой зловонный, Бродяги, нищие, властители канав Тебя забрали в плен, к рукам тебя прибрав, Нечистой лапою стопы касаясь медной. Ты умер как звезда, что гаснет в тверди бледной, Как Цезарь, как герой, и вот воскрес — на дне! — Как Бонапарт, прыгун из цирка Богарне. Ты — в их рядах; они тебя, в разгуле пьяном, Вслух гением зовут, а про себя — болваном. Рубакам в нужный миг, — им любо день-деньской Своими саблями греметь по мостовой, — Толпе, что радостно к их балагану жмется, Они орут: «Скорей! Сейчас спектакль начнется! Дан фарс: «Империя»! И приглашен в наш хор Сам папа! Это что! Сам царь! И это вздор: Царь — лишь капрал простой, а папа — вроде бонзы. У нас получше есть! Есть дурачок из бронзы. Он всем нам дядюшка — простак Наполеон!» И Фульд, Маньян, Руэр, Парье-хамелеон — Беснуются. У них — сенат из автоматов, Из восковых фигур. Соломой казематов Набили чучело они: то — твой орел; Он, реявший в выси, свою судьбу обрел Не на полях боев — на ярмарочном поле! На троне старом нет обивки пышной боле: Вся ими срезана. Всю Францию, — взгляни: На их лохмотьях кровь, — ограбили они. В кропильнице Сибур белье их моет рьяно. Ты, лев, — их раб; их вождь — всего лишь обезьяна. Ты имя гордое твое в постель им снес; В теснинах Риволи дымится их навоз; Вином твоих побед свой стыд глушат их души; И серый твой сюртук распялен на Картуше. Они сбирают медь в твой головной убор; Твои знамена им — то скатерть, то ковер; Сев за нечистый стол, они то водку дуют С глупцом-крестьянином, то в карты с ним плутуют; Их соучастником ты бродишь у стола: Рукой, что некогда штандарт побед несла, Что мчала молнию, — рукою Бонапарта! — Вдруг передернута помеченная карта! Ты с ними должен пить! Карлье, добряк на вид, По-дружески тебя пинком приободрит; Пьетри с тобой на ты; Мопа рукою грязной По животу тебя потреплет вдруг развязно. И знают, жулики, что день придет, когда На них, как на тебя, обрушится беда, И рады в честь твою распить полштофа пенной; Льет водку Пуасси в фиал святой Елены! Как шабаш, ночь и день везде балы гремят; Толпа сбегается глядеть на этот ад, Где кувыркаются, бряцая бубенцами; Народ свистит, ревет… И ты — меж подлецами! Да, на подмостках — ты! Куда тебя взнесло? Гомером начинать и завершить Калло! О, песнь последняя великой эпопеи! Тролон и Шедетанж — паяцы и лакеи — Теперь твои друзья средь балаганных стен, Где, крови не отмыв, смеется в ус Мандрен, В одежде цезаря пленяя взор народа. Ты ж, тень державная, бьешь в барабан у входа!» Речь смолкла страшная. Во тьме Наполеон, Сражен отчаяньем, издал ужасный стон, Издал крик ужаса, вздев руки… Над страдальцем Строй мраморных Побед, показывая пальцем, У гробовых дверей как будто ожил вдруг И, с цоколей сойдя, с насмешкой стал вокруг И слышал, как титан, последний стыд изведав, С рыданьем выкрикнул: «Кто ты, о демон бредов? Мой вечный враг, ответь, иль я сойду с ума!» — «Я — преступление твое!» — сказала тьма. И склеп наполнился сиянием грозящим, Подобным пламени над господом разящим: Два слова огненных, — как те, что увидал Когда-то Валтасар, — сверкнули. Прочитал Наполеон, дрожа (о, где возмездью мера?), Что Восемнадцатым он заклеймен Брюмера. Джерси, 25–30 ноября 1852
Книга шестая
«УСТОЙЧИВОСТЬ ОБЕСПЕЧЕНА»
I
НАПОЛЕОН III
Свершилось!.. От стыда и пушка б тут зарделась, Что именем таким такая мразь оделась, Что в этой славе ты нору обрел, пигмей! Ты, спавший с девкою — с фортуною твоей, На этот гордый пик сумел всползти по склонам! Ты шляпу Эсслинга своим снабдил помпоном; Ты семимильные похитил сапоги; Вцепился ты в орла, чертившего круги, — В Наполеона, и, в восторге замирая, С ним гордо делишься насестом попугая! Терситу дядей был великий Пелиад… Так это для тебя гром наших Илиад! Так это для тебя в сраженья мы вступали! Так это для тебя из громоносной дали На русские войска Мюрат летел с хлыстом! Так это для тебя сквозь пламя напролом Сосредоточенно шагали гренадеры! Так, значит, мой отец, отважный, полный веры, Кровь для тебя струил в эпической войне! И пики для тебя сверкали в вышине, И материк дрожал перед Аттилой новым, И Лондон в страхе был, Москва — в дыму багровом! Так это для тебя — чтоб ты меж девок пил И с Маскарилями и Дейцами кутил, А в Лувре на пирах сидел на первом месте; Так это для тебя (с мосье Моккаром вместе) Ноги лишился Ланн, оторванной ядром, И головы солдат, задетые клинком, Кровь из-под кивера струили красным соком! Так это за тебя Ласаль погиб с Дюроком, Ваграм и Рейхенбах отяготив бедой, И Коленкур сражен в редуте под Москвой, И гвардию вконец под Ватерло скосило! Так это для тебя ветрами убелило Нагромождения несметные костей В глуби любых лесов, среди любых полей!.. Нахал! Склепался ты, раб и слуга порока, Отродье случая, с великим сыном рока! Ты свой бесстыжий лоб воткнул в его венец! Рукою шутовской ты взял тот бич, наглец, Что королям грозил, меняя ход столетий; И запрягаешь ты, наклеив номер третий, Маренго, Аустерлиц, Иену, Сен-Жан-д'Акр — Квадригу солнца — в свой ободранный фиакр! Джерси, 31 мая 1853
II
МУЧЕНИЦЫ
Те женщины, кого захватчик в ссылку шлет, — Твои же дочери и матери, народ! Вся их вина в одном: они тебя любили. Париж — в крови, разбит, согбен, покорен силе — Все видит ужасы, но сумрачно молчит. Одна, кого ведут (кляп изо рта торчит), Преступно крикнула: «Долой измену!»; Твердость Зовут вторую; тех — Идея, Верность, Гордость; Тех — Справедливость, Мысль, Свобода, Чистота… Их гонят в Сен-Лазар (должна темница та Быть сметена с лица земли до основанья!); Тюрьма поглотит их, окутана в молчанье, И снова изрыгнет, когда «свершится суд» И бросят их в фургон, запрут и увезут. Куда? — Забвение то знает, и могила О том сухой траве и воронам твердила. Одна из них была кротка, святая мать, И в пекло Африки ее везли терзать, И дети к ней пришли проститься. Их прогнали. Мать это видела и, стон сдержав печали, Сказала: «В путь!» Молил о милости народ. В фургоне каторжном был очень узок вход, И женщину туда, смеясь над полнотою, Тюремный страж впихнул, дав ей тычок рукою. Так их везут, больных, задвинув на засов, В карете с клетками, подобием гробов, Без света, воздуха, где каждый заключенный — Точь-в-точь живой мертвец, в могиле пробужденный, Их вопли слышатся с дороги — и бегут Зеваки поглазеть, как мучениц везут. В Тулоне, выпустив их из фургонов, в трюмах Рассадят. И, больных, голодных и угрюмых, Отправят за море — несчастных этих вдов, Дав им без ложек есть бурду из котелков. Брюссель, июль 1852
III
ГИМН ССЫЛЬНЫХ
К молитве!.. Тень встает ночная… К тебе, господь, мы взор и руки вознесли. Знай: те, кто слезы льют, оковами бряцая, — Всех обездоленней из бедняков земли; Но чести больше там, где горше доля злая. Потерпим!.. Отомстится кровь!.. О птицы, к нам домой летите; О ветры, край наш посетите, Где семьи плачут вновь и вновь; О наших бедах им скажите, Снесите им от нас любовь! Внемли нам, боже благосклонный! У нас одна мольба: изгнанников забудь, Но славу родине верни порабощенной! А мы, разбитые, пройдем свой смертный путь, Где ледяная ночь сменяет день каленый! Потерпим!.. и т. д. Как в центр мишени лучник меткий, Не зная жалости, нам солнце стрелы шлет; Изнурены трудом, не спим в зловонной клетке; Как мышь летучая, примчавшись из болот, Крылом нас бьет озноб, и бред нас держит в сетке. Потерпим!.. и т. д. Пить хочешь? Обжигаешь губы. Есть хочешь? Черный хлеб. Работы — не вздохнуть! На каждый взмах кирки, долбящей камень грубый, Смерть из земли встает: сгребет кого-нибудь, Задушит и опять ложится, скаля зубы. Потерпим!.. и т. д. Но пусть! Неукротимым взором Встречаем смену мук; нам радостны они. Мы богу нашему хвалу возносим хором: Он честь нам даровал страдать в такие дни, Где не-страдание является позором. Потерпим!.. и т. д. Ура Республике священной! Мир тайне вечера, объявшей небосклон! Мир павшим стоикам в могиле их смиренной! Мир морю мрачному, что слило в общий стон Рыданья Африки и жалобы Кайенны! Потерпим!.. Отомстится кровь!.. О птицы, к нам домой летите; О ветры, край наш посетите, Где семьи плачут вновь и вновь; О наших бедах им скажите, Снесите им от нас любовь! Джерси, июль 1853
IV
ПЕСНЯ