— Вот именно: вы с ней несовместимые натуры. Ваша матушка допустила ошибку… или в том следует винить природу?.. она напрасно дала вам образование. Из вас получилось существо утонченное, одухотворенное, а люди, вас окружающие, — что толку это скрывать, — не обладают ни вашими талантами, ни утонченностью. Вам самой судьбой предназначено не второе, а первое место, притом в самом блестящем обществе. Я давно вас наблюдаю, мисс Амори: вы честолюбивы, ваше дело властвовать. Вам бы следовало блистать, а в этом доме, я знаю, это невозможно. Но л надеюсь когда-нибудь увидеть вас в другом, более счастливом доме, и притом в роли хозяйки.
Сильфида презрительно передернула лилейными плечиками.
— А где мой принц, майор Пенденнис, где мой дворец? Я-то готова. Но в нашей жизни нет ромадтики, нет подлинных чувств.
— Вы правы, — поддакнул майор, напустив на себя самый умильный и простодушный вид.
— Впрочем, я ничего об этом не знаю, — присовокупила Бланш, потупив глазки. — Разве что в романах читала.
— Ну разумеется! — воскликнул майор Пенденнис. — Откуда вам и знать, моя дорогая! А книги лгут, как вы правильно изволили заметить, и романтики на свете не осталось. Эх, вот если б я был молод, как мой племянник!
— А мужчины, — задумчиво продолжала мисс Амори, — мужчины, которых мы что ни вечер видим на балах, все эти шаркуны-гвардейцы, нищие клерки из Казначейства… дурачье! Будь я богата, как мой братец, я бы, может быть, л дождалась такого дома, какой вы мне сулите, но с моей фамилией и при моей бедности кто меня возьмет? Какой-нибудь сельский священник, или адвокатик с конторой близ Рассел-сквер, или капитан драгунского полка, который наймет для меня квартиру и будет являться домой из казарм пьяный, весь пропахший дымом, как сэр Фрэнсис Клеверинг. Вот наш удел, майор Пендиннис. Ах, если бы вы знали, как мне наскучил Лондон, и эти балы, и молодые денди с их эспаньолками, и надменные знатные дамы, которые сегодня нас ласкают, а завтра не узнают… И вообще вся эта жизнь. Как мне хотелось бы ее бросить и уйти в монастырь! Никогда я не найду человека, который бы меня понял. А здесь, и в семье, и в свете, я совсем одна, как в запертой келье. Вот если бы были у нас сестры милосердия… мне так хотелось бы стать сестрой милосердия, заразиться чумой и умереть… уйти из жизни. Я еще не стара, но жизнь мне в тягость… я столько страдала… столько испытала разочарований… я устала, так устала… ах, если б ангел смерти поманил меня за собой!
Речь эту можно истолковать так: за несколько дней до того одна знатная дама, леди Фламинго, не поздоровалась с мисс Амори и леди Клеверинг. Мисс Бланш не получила приглашения на бал к леди Бум, это ее бесило. Сезон подходил к концу, а никто не сделал ей предложения. Она не произвела фурора — это она-то, самая интересная из невест этого года, из всех девиц, составляющих ее кружок. Дора, у которой всего пять тысяч фунтов, Флора, у которой нет ничего, Леонора, у которой рыжие волосы, — все помолвлены, а к ней, Бланш Амори, никто не посватался!
— Ваши суждения о свете и о вашем положении справедливы, милая мисс Амори, — сказал майор. — Вы правы: в наше время принц женится только в том случае, если у принцессы видимо-невидимо денег в процентных бумагах, или же она равна ему по званию… Молодые люди из знатных фамилий роднятся с другими знатными фамилиями: если у них нет богатства, то они могут использовать плечи друг друга, чтобы пробиться в жизни, а это почти так же ценно… Девушка со столь ограниченными средствами, как вы, едва ли может надеяться на блестящую партию; но девушка с такими талантами, как вы, с вашим поразительным тактом и прекрасными манерами, при наличии умного мужа может занять в свете любое положение… Мы стали страх как свободомыслящи… Талант теперь ставят на одну доску с богатством и родословной, ей-богу; и умный человек с умной женой может добиться чего угодно.
Мисс Амори, конечно, сделала вид, будто и не догадывалась, к чему клонит майор. Возможно, она кое-что вспомнила и спросила себя, неужели он хлопочет от имени одного давнишнего ее поклонника, неужели имеет в виду Пена? Нет, не может быть… он просто с нею вежлив, и ничего более. И она спросила, смеясь:
— Кто же этот умный человек, майор Пенденнис, и когда вы его ко мне приведете? Мне не терпится его увидеть!
В эту минуту слуга распахнул дверь и доложил: "Мистер Генри Фокер". При звуках этого имени и при виде нашего знакомца Бланш и майор дружно рассмеялись.
— Это не он, — сказал майор Пенденнис. — Этот обручен со своей кузиной, дочерью лорда Грейвзенда… До свидания, дорогая мисс Амори.
Не слишком ли светским и суетным сделался Пен? Но разве не на пользу человеку, если он познает суетность света? Сам он, по его словам, чувствовал, что "очень быстро стареет".
— Как этот город обтесывает нас и меняет! — сказал он однажды Уорингтону.
Они только что возвратились домой, каждый из своих походов, и Пен, раскуривая трубку, как всегда делился с другом своими мыслями по поводу событий истекшего вечера.
— Как сильно я изменился, — говорил он, — с той поры, когда глупым мальчишкой в Фэроксе чуть не умер от первой любви. Сегодня у леди Мирабель был раут, и она держалась так степенно и важно, точно родилась герцогиней и сроду не видела люка в подмостках. Она удостоила меня беседой и весьма покровительственно отозвалась о "Уолтере Лорэне".
— Как любезно с ее стороны! — воскликнул Уорингтон.
— Не правда ли? — простодушно сказал Пен, на что Уорингтон, по своему обыкновению, расхохотался.
— Неужели кому-то вздумалось оказывать покровительство прославленному автору "Уолтера Лорэна"?
— Ты смеешься над нами обоими, — сказал Пен, слегка покраснев. — А я как раз к этому вел. Она сообщила мне, что сама романа не читала (она, по-моему, за всю жизнь не прочла ни одной книги), но его читала леди Рокминстер, и герцогиня Конноут тоже нашла его очень интересным. В таком случае, сказал я, я могу умереть спокойно, ибо угодить этим двум дамам было главной целью моей жизни, и, раз я заслужил их одобрение, больше мне и желать нечего. Леди Мирабель без улыбки посмотрела на меня своими чудесными глазами и сказала: "Вот как!" — будто что-нибудь поняла. А потом спросила, бываю ли я у герцогини на четвергах, и, когда я сказал, что не бываю, выразила надежду встретить меня там — я должен всячески постараться туда попасть, — к ней все ездят, весь свет. Потом мы поговорили о новом посланнике из Тимбукту и насколько он лучше прежнего; и о том, что леди Мэри Биллингтон выходит замуж за священника, — такой мезальянс! — и что лорд и леди Воркун через три месяца после свадьбы поссорились из-за ее кузена Тома Турмана, гвардейца, и прочее тому подобное. Послушать, как рассуждает эта женщина, так можно вообразить, что она родилась во дворце, а сезон с колыбели проводит в своем особняке на Белгрэв-сквер.
— А ты, конечно, поддерживал разговор как сын графа и наследник замка Фэрокс? Да, да, я помню, в газете писали, какими празднествами было отмечено твое совершеннолетие. Графиня дала блестящий вечер с чаем для знати со всей округи; арендаторов же угостили на кухне бараниной и пивом. Остатки банкета роздали в деревне беднякам, а иллюминация в парке кончилась, когда старик Джон погасил фонарь у ворот и в обычное свое время завалился спать.
— Моя мать — не графиня, — сказал Пен, — хотя в жилах ее течет и голубая кровь. Но она и без титула не уступит любой аристократке. Милости прошу в замок Фэрокс, мистер Джордж, там вы сами составите о ней суждение, — о ней и о моей кузине. Они не столь блестящи, как лондонские дамы, но воспитаны не хуже. В деревне мысли у женщин заняты не тем, что в столице. В деревне у женщины есть заботы о хозяйстве, о бедных, есть долгие тихие дни и долгие тихие вечера.
— Дьявольски долгие, — заметил Уорингтон, — и такие тихие, что не дай бог. Я пробовал, знаю.
— Разумеется, такая однообразная жизнь немного печальна — как напев длинной баллады; музыка ее приглушенная, грустная и нежная — иначе она была бы невыносима. В деревне женщины так одиноки, что поневоле делаются безвольными, сентиментальными. Незаметное выполнение долга, искони заведенный порядок, туманные грезы — они живут как монахини, только что без монастыря, — слишком громкое веселье грубо нарушило бы эту почти священную тишину и было бы здесь столь же неуместно, как в церкви.
— Куда ходишь поспать во время проповеди, — вставил Уоринггон.
— Ты — известный женоненавистник и, думается мне, потому, что очень мало знаешь женщин, — продолжал мистер Пен не без самодовольства. — Если в деревне женщины на твой вкус слишком медлительны, то уж лондонские, кажется, достаточно быстры. Скорость лондонской жизни огромна; просто поражаешься, как люди ее выдерживают — и мужчины и женщины. Возьми светскую даму: если проследить за ней в течение сезона, невольно спросишь себя, как она еще жива? Или она в конце августа впадает в спячку и не просыпается до самой весны? Каждый вечер она выезжает и до зари сидит и смотрит, как танцуют ее дочери-невесты. А дома у ней, верно, детская полна младшеньких, которых нужно и наказывать, и баловать, и следить, чтобы они получали молоко с хлебом, учили катехизис, занимались музыкой и французским языком и ровно в час дня ели жареную баранину. Нужно ездить к другим светским дамам с визитами — либо дружескими, либо деловыми, ведь она — член благотворительного комитета, или бального комитета, или комитета по эмиграции, или комитета при Королевском колледже и обременена невесть еще какими государственными обязанностями. Скорее всего, она посещает бедных по списку; обсуждает со священником раздачу супа и фланелевого белья или обучение приходских детей закону божьему; да еще (если живет в определенной части города), вероятно, ходит по утрам в церковь. Она должна читать газеты и хоть что-нибудь знать о партии, в которой состоит ее муж, — чтобы было о чем поговорить с соседом на званом обеде; а уж все новые романы она наверняка читает: их можно увидеть на столе в ее гостиной, и как бойко она умеет о них поговорить! А к этому прибавь еще хозяйственные заботы — сводить концы с концами; ограждать отца и казначея семейства от чрезмерного испуга при виде счетов модистки; тайком экономить на разных мелочах и сбереженные суммы переправлять сыновьям — морякам или студентам; сдерживать набеги поставщиков и покрывать просчеты экономки; предотвращать стычки между комнатной и кухонной прислугой и следить за порядком в доме. А еще она, может быть, питает тайное пристрастие к какой-нибудь науке или искусству — лепит из глины, делает химические опыты либо, запершись, играет на виолончели, — я не преувеличиваю, многие лондонские дамы этим занимаются, — и вот тебе тип, который нашим предкам и не снился, тип, неотъемлемый от нашей эпохи и цивилизации. Боже мой! Как быстро мы живем и растем! За девять месяцев мистер Пакстон выращивает ананасы величиной с чемодан, а в прежнее время они за три года едва достигали размеров головки голландского сыра; и такое происходит не только с ананасами, но и с людьми. Hoiaper [16] — как по-гречески ананас, Уорингтон?
— Замолчи! Ради бога замолчи, пока не перешел с английского на греческий! — смеясь возопил Уорингтон. — Я в жизни не слышал от тебя такой длинной тирады и даже не подозревал, что ты так глубоко проник в женские тайны. Кто это тебя так просветил, в чьи будуары и детские ты заглядываешь, пока я тут курю трубку и читаю, лежа на соломе?
— Ты, старина, с берега смотришь, как бушуют волны, как другие люди борются со стихией, и тебе этого довольно. А я захвачен потоком, и, честное слово, это мне по душе. Как быстро мы несемся, а?.. Сильные и слабые, старые и молодые, медные кувшины и глиняные… хорошенькая фарфоровая лодочка так весело прыгает по волнам, а потом — рраз! — в нее ударяет бешеная большая барка, и она идет ко дну, и vogue la galere!.. [17] На твоих глазах человек исчез под водой и ты прощаешься с ним… а он, оказывается, только нырнул под корму и вот уже всплыл и отряхивается далеко впереди. Да, vogue la galere! Хорошая это забава, Уорингтон, и не только выигрывать весело, но и просто играть.
— Ну что ж, играй и выигрывай, мальчик. А я буду записывать очки, — сказал Уорингтон, глядя на своего увлекшегося молодого друга чуть ли не с отеческой лаской. — Великодушный играет ради игры, корыстный — ради выигрыша. Старый хрыч спокойно курит трубку, пока Джек и Том дубасят друг друга на арене.
— А почему бы и тебе, Джордж, не надеть перчатки? У тебя и рост и сила подходящие. Дорогой меж, да ты стоишь десяти таких, как я.
— Тебе, конечно, далеко до Голиафа, — отвечал Уорингтон со смешком, грубоватым и нежным. — А я — я вышел из строя. В ранней молодости получил роковой удар. Когда-нибудь я тебе об этом расскажу. Возможно, и тебя еще положат на обе лопатки. Не зарывайся, мой мальчик, поменьше гонора, поменьше суетности.
Слишком ли суетным стал Пенденнис, или он только наблюдает житейскую суету, или и то и другое? И виноват ли человек в том, что он всего лишь человек? Кто лучше выполняет свое назначение, тот ли, кто отстраняется от жизненной борьбы и бесстрастно ее созерцает, или тот, кто, спустившись с облаков на землю, ввязывается в схватку.
— Знаменитый мудрец, — сказал Пен, — который с усталым сердцем удалился от жизни и заявил, что все суета сует и томление духа, раньше занимал высокое место среди правителей мира и полностью насладился своим богатством и положением, славой и земными утехами. Нередко почитаемый нами духовный наставник выходит из своей пышной кареты и, поднявшись на резную кафедру собора, воздев руки в батистовых рукавах над бархатной подушкой, вещает, что всякая борьба греховна, а мирские дела — порождение дьявола. Нередко человек с мистическим складом души, замученный укорами совести, бежит от мира за монастырскую ограду (настоящую или фигуральную), откуда ему не видно ничего, кроме неба, и предается созерцанию этого царства небесного, где только и есть отдохновение и добро. Но ведь земля, по которой мы ходим, сотворена тою же Силой, что и бездонная синева, где скрыто грядущее, в которое нам так хотелось бы заглянуть. Кто повелел, чтобы человек трудился в поте лица, чтобы были болезни, усталость, бедность, неудачи, успех, — чтобы одни возвышались, а другие незаметно прозябали в толпе, — кто предначертал одному позор и бесчестье, другому паралич, третьему кирпич на голову — и каждому свое дело на земле, пока его не зароют в ту же землю?
Тем временем окна позолотила заря, и Пен распахнул их, чтобы впустить в комнату свежий утренний воздух.
— Смотри, Джордж, — сказал он, — вот встает солнце. Оно видит все — как выходит в поле селянин; как бедная швея склоняется над работой, а юрист — над своей конторкой; как улыбается во сне красавица, лежа на пуховой подушке; как пьяный гуляка плетется домой спать; как мечется в горячке больной; как хлопочет доктор у постели женщины, терпящей муки, чтобы ребенок родился в мир — родился и принял свою долю страданий и борьбы, слез и смеха, преступлений, раскаяния, любви, безумств, печали, покоя…
Глава XLV
Кавалеры мисс Амори
Тем временем высокородный Генри Фокер, которого мы на последних страницах потеряли из виду, пребывал, как и следовало ожидать от человека столь постоянного, во власти своей всепоглощающей страстной любви.
Он томился по Бланш, проклиная судьбу, которая их разлучала. Когда лорд Грейвзенд с семейством уехал в деревню (передав свой голос в парламенте достопочтенному лорду Бэгвигу), Гарри остался в Лондоне, чем не особенно огорчил свою невесту леди Энн, которая ничуть о нем не скучала. Куда бы ни направлялась мисс Амори, наш влюбленный по-прежнему за ней следовал; и, зная, что его помолвка с леди Энн всем известна, он вынужден был скрывать свою страсть и хранить ее в собственной груди, которую она так распирала, что диву даешься, как он не лопнул и, взлетев на воздух, не погиб под обломками своей тайны.
Однажды ясным июньским вечером в Гонт-Хаусе состоялся пышный прием и бал, и на следующий день почти два столбца мелким шрифтом были заняты в газетах именами знати, которую почтили приглашениями. Среди гостей были сэр Фрэнсис с супругой и мисс Амори, для которых приглашение раздобыл неутомимый майор Пенденнис, а также наши молодые друзья Артур и Гарри. Оба они, не жалея сил, много танцевали с мисс Бланш. Майор со своей стороны взял на себя заботу о леди Клеверинг и провел ее туда, где миледи могла особенно блеснуть, а именно в большую залу, в которой, среди картин Тициана и Джорджоне и портретов царствующих особ кисти Вандейка и Реинольдса, среди огромных золотых и серебряных подносов, букетов из небывало крупных цветов — словом, не стесняясь никакими затратами, всю ночь подавали ужин. Сколько леди Клеверинг отведала кремов, желе, салатов, персиков, бульонов, винограда, паштетов, заливных, чая, шампанского и прочего — об этом нам не пристало говорить. Сколько мук принял майор, сопровождая эту достойную женщину, подзывая степенных лакеев и хорошеньких горничных и с почтительным терпением исполняя все желания леди Клеверинг, — о том не знает никто: он не разгласил этой тайны. Ни тени страдания не изобразилось на его лице, и он с неукоснительной любезностью подносил бегум тарелку за тарелкой.
Мистер Уэг считал, сколько леди Клеверинг отведала блюд, пока не сбился со счета (впрочем, так как сам он весь вечер только и делал, что отведывал шампанское, его подсчетам едва ли можно верить), и порекомендовал мистеру Хонимену, врачу леди Стайн, внимательно следить за бегум и завтра к ней наведаться.
Сэр Фрэнсис Клеверинг прибыл один и некоторое время слонялся по великолепным залам, но вся эта роскошь и гости, которых он там увидел, были не в его вкусе и, опрокинув в буфете несколько стаканов вина, он перебрался из Гонт-Хауса поближе к Джермин-стрит, в помещение, где его приятели Лодер, Понтер, маленький Мосс Абраме и капитан Скьюбол уже собрались за знакомым зеленым столом. Под стук костей и шум беседы настроение духа у сэра Фрэнсиса поднялось и достигло уровня его обычной жиденькой веселости.
В какую-то минуту мистер Пинсент, заранее ангажировавший мисс Амори, подошел пригласить ее на танец, но еще прежде он и мистер Артур Пенденнис обменялись свирепыми взглядами, а тут Артур вдруг поднялся и заявил, что этот танец обещан ему. Пинсент, кусая губы и хмурясь еще более свирепо, сказал, что сдается, и отступил с низким поклоном. Есть люди, которым словно суждено вечно становиться друг другу поперек дороги. Так было у Пинсента с Пеном; и чувства они питали друг к другу соответственные.
"Что за глупый, наглый, самонадеянный провинциал! — думал первый. — Написал грошовый роман и вообразил о себе бог весть что. Всыпать бы ему как следует, так поубавилось бы спеси".
— Что за нахальный идиот, — говорил второй своей даме. — Его душа витает на Даунинг-стрит: вместо платка у него писчая бумага; вместо волос — песок; вместо ног — линейки; вместо внутренностей — красная тесьма и сургуч. Он уже в колыбели был педантом, а смеялся всего три раза в жизни — одной и той же шутке своего начальника. Этот человек на меня действует так же, как холодная вареная телятина.
Бланш не преминула ответить, что мистер Пенденнис — противный, mechant [18], совершенно невыносимый человек, и можно себе представить, что он говорит у нее за спиной.
— Что говорю? Что ни у кого на свете нет такой грациозной фигурки, такой тонкой талии, Бланш… простите — мисс Амори. Еще один тур? Под такую музыку и олдермен затанцует.
— А вы теперь не шлепаетесь на пол, когда вальсируете? — спросила Бланш, лукаво взглянув на него из-под ресниц.
— Человек всю жизнь падает и снова поднимается, Бланш… Ведь когда-то я вас так называл, и я не знаю имени красивее… К тому же я с тех пор много упражнялся.
— И верно, со многими дамами, — сказала Бланш, притворно вздохнув и пожав плечиками.
А мистер Пен и правда много поупражнялся в своей жизни и, несомненно, стал танцевать куда лучше.
Итак, Пен позволял себе дерзкие речи, Фокер же, напротив, — по природе веселый и общительный, — он, танцуя с мисс Амори, становился печален и нем. Обнимать ее стройную талию было счастьем, кружиться с нею по зале — неземным блаженством; но говорить… разве мог он сказать что-нибудь достойное ее? Какую жемчужину красноречия мог он преподнести ей, такой обворожительной и такой умной? С этим ушибленным любовью кавалером она сама направляла разговор. Это она спросила, как поживает его лошадка, — такая прелесть! — и на его просьбу принять лошадку в подарок нежно глянула на него, поблагодарила и отказалась с легким вздохом сожаления.
— В Лондоне мне не с кем кататься верхом, — сказала она. — Мама — трусиха, да и выглядит в седле неважно. Сэр Фрэнсис никогда со мной не ездит. Он меня любит как… как падчерицу. Ах, мистер Фокер, как это, должно быть, чудесно — иметь отца.
— Еще бы! — сказал Гарри, принимавший этот дар судьбы без особенного восторга.
И тут Бланш, позабыв о том, какую чувствительность только что на себя напускала, так лукаво подмигнула Фокеру серыми своими глазами, что оба они рассмеялись и Гарри, отбросив всякое смущение, стал развлекать ее невинной болтовней — славной, нехитрой, чисто фокеровской болтовней, сдобренной множеством словечек, каких не найти ни в одном словаре — о собственной особе, о лошадях, о других милых его сердцу предметах, либо о людях, которые их окружали и насчет наружности и репутации которых мистер Гарри прохаживался без стеснения и с большим юмором.
А когда он умолкал, подавленный новым приступом робости, Бланш всякий раз умела его оживить — расспрашивала про Логвуд, и красивые ли там места. Любит ли он охоту и нравится ли ему, когда на охоту ездят женщины? (В случае утвердительного ответа она уже готова была сказать, что обожает это занятие); но, когда мистер Фокер высказался против того, чтобы женщины лезли не в свое дело, и, кивнув на проходившую мимо них леди Булфинч, обозвал ее лошадницей и вспомнил, как она выехала травить лисицу с сигарой во рту, — Бланш тоже заявила, что терпеть не может эту грубую забаву, — ей даже думать страшно о том, как убивают бедную пушистую лисичку, — и Фокер, смеясь, стал кружить ее в танце с удвоенной энергией и грацией.
А когда кончился вальс, — последний, который они танцевали в этот вечер, — Бланш спросила его про Драммингтон и хорош ли тамошний дом. Она слышала, что его кузины наделены многими талантами. С лордом Эритом она знакома, а которая из кузин его любимица? Верно, леди Энн? Да, да, пусть не отпирается, недаром он так покраснел. Она не будет больше танцевать — устала… уже очень поздно… ее ждет мама… И тут же, отцепившись от Гарри Фокера, вцепилась в Пена, который случился рядом, повторила:
— Мама, мама… милый мистер Пенденнис, отведите меня к маме, — и обратилась в бегство, напоследок пронзив Гарри убийственным взглядом.
Лорд Стайи, при Звезде и Подвязке, лысый, с огоньком в глазах и в ошейнике рыжих бакенбард, выглядел, как всегда в парадных случаях, очень внушительно и произвел на леди Клеверинг сильное впечатление, когда по просьбе угодливого майора Пенденниса подошел с нею познакомиться. Своею собственной августейшей белой рукой он поднес миледи стакан вина, сказал, что наслышан о ее очаровательной дочери, и пожелал быть ей представленным; и как раз в эту минуту она сама к ним подошла в сопровождении Артура Пенденниса.
Пэр склонился в небывало низком поклоне, Бланш сделала неслыханно низкий реверанс. Милорд протянул для пожатия руку мистеру Артуру Пенденнису, сказал, что читал его роман — очень злой и забавный, спросил мисс Бланш, прочла ли она эту книгу (тут Пен покраснел и съежился — ведь Бланш была одной из героинь этого романа. Бланш с черными локонами, лишь слегка измененная, была Неэрой из "Уолтера Лорэна").
Да, Бланш читала этот роман: глаза ее без помощи слов выразили восторг и восхищение. А маркиз Стайн, разыграв эту маленькую комедию, еще раз низко поклонился леди Клеверинг и ее дочери, после чего отошел и заговорил с кем-то другим из своих гостей.
И мама и дочка рассыпались в похвалах маркизу, едва он повернулся к ним своей широкой спиной.
— Он сказал, что они — премилая пара, — шепнул майор Пенденнис на ухо леди Клеверинг.
Да неужто сказал? Мама и сама была того же мнения. Мама так разволновалась от чести, которой только что была удостоена, и от прочих упоительных событий этого вечера, что и не знала, как выразить свое удовольствие. Она и смеялась, и трясла головой, и хитро подмигивала Пену, похлопала его веером по руке, потом похлопала Бланш, потом майора — радости ее не было пределов и сдерживать ее леди Клеверинг не считала нужным.
Когда гости стали спускаться по широкой лестнице Гонт-Хауса, над черными деревьями сквера уже занималось холодное, ясное утро; небо порозовело, а щеки кое-кого из гостей… о, как жутко они выглядели! Какое зрелище являл хотя бы наш доблестный, верный майор, после того как он много часов подряд не отходил от леди Клеверинг, заботился о ней, услаждал ее желудок отменными яствами, а ее слух приятными льстивыми речами! Под глазами темно-коричневые круги, самые глаза — желтые, как те куликовые яйца, что с таким аппетитом вкушали и леди Клеверинг и Бланш; морщины на старом лице пролегли глубокими шрамами, и серебристая щетина, подобно поздней утренней росе, поблескивала на подбородке и вдоль крашеных бакенбард, которые за ночь развились и обвисли.
Он стоял измученный, но неколебимый, без слова жалобы терпя лютую муку; зная, что лицо все равно выдает его состояние — ведь он сам читал на лицах своих сверстников, и мужчин и женщин; истомившись по отдыху; помня и чувствуя, что ужинать ему вредно — а он немного поел, чтобы не огорчать свою приятельницу леди Клеверинг; в пояснице и в коленях постреливал ревматизм, ноги в тесных лакированных башмаках горели, он устал, ох, как устал, как его тянуло в постель! Если человек, мужественно преодолевающий невзгоды, достоин восхищения богов, то божество, в чьих храмах майор молился с таким усердием и постоянством, должно быть, одобрительно взирало на его мученичество. Есть страдальцы за любое дело: негры — жрецы Мумбо-Джумбо с большим присутствием духа татуируют и сверлят свое тело раскаленными вертелами; жрецы Ваала, как известно, наносили себе страшные раны и теряли немало крови. Вы, кто сокрушаете идолов, да не дрогнет ваша рука; но не будьте слишком суровы с идолопоклонниками — они не знают иного бога.
Пенденнисы, старший и младший, дождались вместе с леди Клеверинг и ее дочерью, пока не доложили, что карета миледи подана, и тут мученичеству старшего, можно сказать, пришел конец, потому что добросердечная бегум непременно захотела подвезти его до самого его дома на Бэри-стрит. Учтивый до конца и верный своему понятию долга, он еще заставил себя поклониться и произнести слова благодарности, а затем уже уселся в карету. Бегум на прощанье помахала Артуру и Фокеру своей пухленькой ручкой, а Бланш томно им улыбнулась, — мысли ее были заняты тем, очень ли зеленое у нее лицо под розовым капором и почему ей так показалось, — то ли это здешние зеркала бледнят, то ли просто от усталости жжет глаза.
Артур, скорее всего, отлично видел, как бледна Бланш, и не пытался объяснить желтый оттенок ее лица ни зеркалами, ни обманом зрения — своего или ее. Этот светский молодой человек был достаточно зорок, и лицо Бланш воспринимал таким, каким создала его природа. Но на бедного Фокера лицо это излучало слепящее сияние: он не мог бы усмотреть на нем ни малейшего изъяна — как на солнце, которое к тому времени уже выглянуло из-за крыш.
Среди прочих безнравственных лондонских привычек, приобретенных Пеном, моралист, вероятно, усмотрел и то, что он путал день с ночью и нередко ложился спать в тот час, когда работящие деревенские жители уже поднимаются с постели. Люди приспосабливаются к любому распорядку суток. У редакторов газет, торговцев с Ковент-Гардевского рынка, ночных извозчиков и продавцов кофе, трубочистов и светских людей, ездящих на балы, не бывает сна ни в одном глазу в три-четыре часа утра, когда простые смертные только похрапывают. В предыдущей главе мы показали, что Пен в этот час был бодр и свеж, и готов не спеша курить сигару и рассуждать о жизни.
Итак, Фокер и Пен шли из Гонт-Хауса, предаваясь обеим этим утехам, вернее, говорил Пен, а Фокер всем своим видом выражал, что хочет что-то сказать. Потолкавшись среди великих мира сего, Пен бывал насмешлив и фатоват; он невольно подражал их повадкам и тону, а будучи наделен живым воображением, легко начинал и себя самого мнить важной особой. Он тараторил без умолку, язвил то одного, то другого: издевался над французскими словечками супруги лорда Джона Тэрнбула, которые она, невзирая на презрительные гримасы собеседников, вставляла в любой разговор; над несуразным туалетом и поддельными брильянтами миссис Слек Роувер; над старыми денди и молодыми — над кем и над чем он только не издевался!
— Ты всех подряд ругаешь, Пен, — сказал Фокер. — Ты стал просто ужасным человеком. Гляди, ты уже изничтожил желтый парик Блонделя и черный парик Крокуса, а что ж пощадил каштановый, а? Чей — ты сам понимаешь. Он влез в карету леди Клеверинг.
— И на нем была шляпа моего дядюшки? Мой дядюшка — мученик, Фокер. Имей это в виду. Мой дядюшка всю ночь выполнял тяжелейшую обязанность. Он не любит поздно ложиться спать. От бессонных ночей и от ужинов у него бывают страшные головные боли. Когда он подолгу стоит и ходит, его донимает подагра. А он и не спал, и стоял, и ужинал. Дома его ждет подагра и головная боль — и все это ради меня. Так неужто мне смеяться над стариком? Нет уж, уволь!
— А почему ты говоришь, что он все это делал ради тебя? — спросил Фокер, и на лице его изобразилась тревога.
— О юноша! Способен ли ты сохранить тайну, если я ее тебе открою? — воскликнул Пен, захлебываясь от веселья. — Умеешь ля ты держать язык за зубами? Готов ли поклясться? Будешь ли нем как рыба, или побежишь ябедничать? Предпочитаешь ли молчать и услышать или болтать и погибнуть?
Говоря так, он стал в нелепую театральную позу, и кебмены со своей стоянки на Пикадилли подивились и посмеялись выкрутасам двух молодых франтов.
— Да о чем ты, черт побери? — спросил Фокер взволнованно.
Но Пен не заметил его волнения и продолжал, все так же дурачась:
— О Генри, друг моей юности, свидетель моих ребяческих безумств! Хоть науки тебе не давались, но здравого смысла ты не лишен… да, да, не красней, Энрико, у тебя его хоть отбавляй, и храбрости тоже, и доброты — к услугам твоих друзей. Окажись я без гроша, я прибегнул бы к кошельку моего Фокера. Окажись я в беде, я выплакал бы свое горе на его отзывчивой груди…
— Да ну тебя, Пен, что ты мелешь?
— На твоей груди, Энрико, на твоих запонках, на батисте, что расшит руками Красоты, дабы украсить грудь Доблести! Так знай же, друг моих отроческих годов, что Артур Пенденнис, изучающий право в Верхнем Темпле, — почувствовал, что ему становится скучно одному, что старуха Забота серебрит его виски, а ведьма Плешивость занялась его макушкой. Может, нам выпить кофе у этого лотка? Наверно, горячий. Гляди, как тот извозчик дует на блюдце… Не хочешь? Ах ты аристократ! Ну, тогда возвращаюсь к своему рассказу. Я не молодею. Денег у меня дьявольски мало. А деньги мне нужны. Я подумываю о том, чтобы обзавестись деньгами и успокоиться. Я решил остепениться. Я решил жениться, дружище. Решил стать нравственным человеком, почтенным гражданином — добрая слава в своем квартале — скромное обзаведение с двумя горничными и одним лакеем — каретка, чтобы изредка покатать миссис Пенденнис, и дом поблизости от парков — для ребятишек. Ну, что скажешь? Ответствуй другу, о достойное чадо пивоварения! Говори, заклинаю тебя всеми твоими чанами!
— Но ведь у тебя, нема денег, Пен, — сказал Фокер все так же тревожно.
— У меня нема? А "ейные" на что? Пойми ты, я женюсь на деньгах. Ты, конечно, не назовешь это деньгами, ты взращен в роскоши, вскормлен на солоде, вспоен богатством из тысячи бочек с бардой. Много ты понимаешь в деньгах! То, что для тебя бедность, то для неимущего сына аптекаря — золотые горы. Ты не мыслишь себе жизни без челяди, без собственного дома в Лондоне и в деревне. А у меня, друг Фокер, запросы поскромнее: уютный домик где-нибудь возле Белгрэвии, выезд для жены, порядочная кухарка да бутылка вина, чтоб было чем угостить друзей.
И тут улыбка сбежала у Пена с лица, и он отбросил шутливый тон.
— В самом деле, пора мне взяться за ум и жениться. Без денег в жизни не пробьешься. Надо, чтобы было что поставить, а тогда уж ввязываться в большую игру. Почему мне не попытаться? Случается, выигрывают люди и похуже меня. А раз предки не оставили мне капитала, нужно разжиться у жены, вот и все.
Разговаривая таким образом, они шли теперь по Гровнер-стрит, вернее — говорил один Пен, и он до того увлекся, до того эгоистично был поглощен собой, что, видно, и не заметил волнения своего спутника, потому что продолжал так:
— Ведь мы с тобой уже не дети, Гарри. Время романтики для нас миновало. Мы женимся не по любви, а из. благоразумия, чтобы устроиться в жизни. Почему, к примеру, ты женишься на своей кузине? Потому что она славная девушка, дочка графа, потому что это угодно родителям и все такое прочее.
— Значит, ты, Пенденнис… ты не очень влюблен в ту девушку… на которой хочешь жениться?
Пен пожал плечами.
— Comme ca [19]. Я ничего против нее не имею. Она не дурна и не глупа. Думаю, что мне сгодится. И денег у нее достаточно — это главное. Да ты разве не знаешь, о ком идет речь? Мне казалось, что ты сам был к ней неравнодушен один вечер, когда мы у них обедали. Это же дочка леди Клеверинг.
— Я… я так и думал. И она дала согласие?
— Не совсем, — отвечал Артур с самодовольной улыбкой, означавшей: "Стоит мне сказать слово — и она мигом ко мне прибежит".
— Ах, не совсем, — сказал Фокер и разразился таким замогильным хохотом, что Пен, в первый раз позабыв о себе и внимательно поглядев на приятеля, поразился его жуткой бледности.
— Фо, дорогой мой, что случилось? Ты болен, — сказал он озабоченно.
— Ты, верно, думаешь, это от шампанского? Ошибаешься. Зайди ко мне на минуту. Я тебе расскажу, в чем дело. Должен я кому-то рассказать, черт подери.
Они тем временем подошли к дому Фокера, и Гарри, отперев дверь, провел Пена в свои покои, расположенные в задней части дома, позади семейной столовой, где старший Фокер принимал своих гостей, окруженный портретами себя самого, своей жены, своего сына в раннем детстве, верхом на ослике, и покойного графа Грейвзенда в мантии пэра Англии. Через эту комнату, где сейчас были наглухо затворены ставни, Фокер и Пен прошли в личные апартаменты молодого хозяина. Тусклые лучи солнца, проникшие в комнату, бросали неровные отблески на картинную галерею бедного Гарри — на всех его танцовщиц и оперных див.
— Послушай меня, Пен, я не могу тебе не сказать, — заговорил Фокер. — С того самого вечера, когда мы там обедали, я так влюблен в эту девушку, что, кажется, умру, если не добьюсь ее. Иногда я чувствую, что схожу с ума. Это невыносимо, Пен. Я просто не в силах был слушать, как ты о ней сейчас говорил — что женишься только потому, что у нее есть деньги. Ох, Пен, да разве в этом дело? Клянусь, что не в этом. Говорить о деньгах, когда такая девушка… это… это… ну это самое, ты меня понимаешь… я не мастер говорить… ну, святотатство. Если б она за меня пошла, я бы улицы подметать согласился, честное слово.
— Бедный Фо! Едва ли бы это ее соблазнило, — сказал Пен, глядя на друга с искренним дружелюбием и жалостью. — Любовь в шалаше — это не для нее.
— Я знаю, она создана, чтобы быть герцогиней, и я знаю, что за меня она не пойдет, если я не обеспечу ей высокое положение в свете — сам-то я не многого стою — и не умен и все прочее, — печально проговорил Фокер. — Владей я всеми брильянтами всех герцогинь и маркиз, что были сегодня на бале, разве я не подарил бы их ей? Но к чему слова? Я взят на другую сворку. Вот это меня и убивает, Пен. Там мне не выкрутиться, хоть умри. Моя кузина хорошая девочка, я ее очень люблю и все такое, но когда наши папаши договаривались, я этой-то еще не знал! А когда ты сейчас говорил, что она сгодится, что у ней хватит денег для вас обоих, я все думал — нельзя жениться ради денег или если девушка просто тебе не противна. А то женишься — и вдруг тебе кто-нибудь понравится больше. Тогда никакие деньги не утешат. Возьми хоть меня: у меня денег много, или будет много — из бочек с бардой, как ты выразился. Мой родитель воображает, что хорошо обо мне позаботился, когда сговорил меня с кузиной. А я знаю — не получится это. Если леди Энн выйдет за меня, ни мне, ни ей счастья не видать, а уж муж у ней будет самый разнесчастный человек во всем Лондоне.
— Ах ты горемыка! — произнес Пен с довольно-таки дешевым сочувствием. — Я бы рад тебе помочь. Я и понятия не имел, что ты так увлечен ею. А ты думаешь, без денег ты ей нужен? Нет, конечно. А думаешь, твой отец согласится разорвать вашу помолвку с леди Энн? Ты же его знаешь — он скорее совсем от тебя отречется.
Вместо ответа бедный Фокер только застонал и бросился ничком на диван, обхватив руками голову.