— У кого совесть чиста, тот никого не боится, — сказала она.
Это прозвучало как-то неуверенно.
Ярогнев громко рассмеялся, поставил книгу на полку и, надевая полушубок, сказал:
— Пойду на деревню.
— Погоди, сейчас обедать будем, — остановила его Эльжбета.
— Подумаешь, обед! Картошка да картошка. А там мне дадут какао. — И он выбежал, хлопнув дверью.
— Оставь его, — сказал Дурчок. — Пропащий он.
Зима стояла снежная и очень холодная. Как-то в феврале детям было сказано, чтобы не приходили больше в школу. Сначала все думали, что это из-за морозов, затем выяснилось, что учительниц арестовали и увезли куда-то. Никто еще не понимал, что это значит, но как бы то ни было, а школу в Вильковые закрыли. Из окрестных местечек немцы увезли куда-то и ксендзов. Ксендза Рыбу пока не тронули — по слухам, за него хлопотал войт. Немцы закрыли все костелы, так что в единственный уцелевший костел в Вильковые люди отовсюду приходили толпами. Ксендз Рыба тщетно уговаривал их не делать этого. Немцы не потерпят таких больших сборищ, закроют и наш костел, говорил он, но его не слушались.
Перед самой оттепелью, в марте, недели за две до пасхи, старики Дурчоки вспомнили, что Марысь еще до сих пор не крещен. Где-то там под Лиллем, где он родился, его записали в книгу, но в костеле не окрестили: Иоася была уже тогда тяжело больна, не позаботилась об этом, и малыш остался нехристем.
— А теперь костелы закрывают, ксендзов арестовывают. Если сейчас его не окрестим, так уж никогда не удастся, — сказал старый Дурчок. — Сбегай-ка, Эльжуня, к его преподобию.
Ксендз согласился прийти тайно в ближайшую субботу вечером. Марыся в этот вечер нарядили в белую рубашечку и черные бархатные штанишки, а сверху надели белый фартучек. Приготовили все для обряда крещения. В крестные отцы позвали лесника Гжесяка, а в крестные матери — одну женщину из Гилярова, старую знакомую Эльжбеты. Нашлось даже немного водки, а лесник, тайно откармливавший свиней на убой, принес колбасу. Словом, крестины собирались отпраздновать как следует.
Снег лежал глубоким пластом, особенно в лесу, и протоптанная из Вильковыи тропа синела, как глубокий ров. Марысю сказали, что ксендз польет его водой и положит ему в рот соли.
— А когда меня боженька посолит, я уже буду ангелом? — спрашивал он у бабушки.
— Нет, нет, ангелом не будешь, а будешь хорошим мальчиком, — сказал дед и погладил Марыся по мягким кудрявым волосам, которые словно венцом окружали его головку.
— Ишь какие волосики у тебя мягкие, — значит, вырастешь парнем незлым.
В сумерки пришел ксендз. Марыся поставили на стул, а старики стояли поодаль, серьезные, задумчивые, и смотрели на мальчика. Не так рисовали они себе прежде крестины внука — да что поделаешь, война! И то сказать, вот дочку и сына не война сгубила, тогда еще мир был повсюду, а все-таки оба умерли. Значит, не такие уж добрые были времена и тогда!
Марысь для храбрости широко открывал глаза, держал за руку крестную мать, но все-таки здорово струхнул и в конце концов не выдержал, заревел.
Ярогнев куда-то скрылся, как только начался обряд, но, когда все было кончено, появился в комнате. Не принимая никакого участия в семейном торжестве, он стоял у окна и тихо насвистывал песню, которую выучил на собраниях гитлерюгенда. Он уже записался в эту организацию и щеголял в коричневой рубашке и коротких черных штанах. Когда он в первый раз, несмотря на мороз, надел эти штаны, оставлявшие колени голыми, Эльжбете тут только бросилось в глаза, как он вытянулся за последние полгода.
После обряда, когда сели за стол и ксендз Рыба осушил первую рюмку водки, в комнату, запыхавшись, влетела Болька, молоденькая воспитанница Гжесяка, сирота. Она рассказала, что в плебанию за ксендзом приехали «черные», хотят его увезти. Все вскочили, оторопев, не зная, что делать. Ксендз заметался по комнате, хватая то крест, то лежавший на комоде стихарь, а старый мельник поспешил заслонить окна листами черной бумаги, чтобы снаружи не видно было света и никто не подглядел, что делается в доме. Эльжбета заломила руки.
— Господи, и чего они хотят от его преподобия! — воскликнула она.
— Правда, правда, — подхватил Гжесяк и на всякий случай опрокинул в себя большую стопку водки, стоявшую перед его тарелкой.
Не растерялся только Францишек. Он тотчас сунулся в один угол, в другой, вытащил откуда-то старый бараний тулуп, помог ксендзу надеть его и сказал:
— Я знаю одно такое место, где вас не найдут.
Говоря это, он покосился на Ярогнева, который по-прежнему стоял и насвистывал, словно не понимая причины поднявшегося вокруг переполоха.
Ксендза быстро увели куда-то в голубой морозный сумрак, и в доме осталась только Эльжбета с мальчиками. Марысь усиленно размышлял. Наконец он спросил:
— Бабуся, а бабуся! Это черти пришли за ксендзом?
Ярогнев дерзко расхохотался.
— В самом деле, только этого не хватало!
Он выбежал во двор, но уже не видно было, куда пошли его дед, Гжесяк, ксендз Рыба и кума из Гилярова. Он спросил об этом Тереся. Тересь тоже не знал.
Жестокая зима упорно держалась. Ксендза так и не разыскали, он нашел себе где-то надежное убежище. Но костел закрыли, вывезя из него решительно все, а позднее устроили в нем склад. Похожих на Марыся толстощеких ангелочков сняли с алтаря и убрали куда-то, алтарь сломали, хоругви сожгли.
А когда сжигали хоругви, произошло вот что.
Однажды в воскресенье Ярогнев встал раньше обычного. Он спал в той же комнате, где старики, и они видели, как он начищал башмаки, утюжил свой галстук и коричневую рубашку. Наконец оделся и полез за полушубком. Эльжбета, сидевшая на табуретке посреди комнаты, увидев это, так и ахнула. Но она знала, что Ярогнев ее ни за что не послушается, и только крикнула мужу, еще лежавшему в постели:
— Франек, а Франек! Он уже опять куда-то бежать собрался.
— Куда? — сердито рявкнул старик.
— Куда тебя несет? Сиди дома, — сказала и Эльжбета, ободренная поддержкой мужа.
— Не пустите? — Ярогнев остановился у двери, широко расставив ноги с голыми коленками, в такой угрожающей позе, как будто хотел кинуться на стариков.
— Погоди, — сказала ему бабка, — пойдешь с нами в Гилярово. Там ксендз Рыба потихоньку отслужит нам обедню…
Ярогнев фыркнул:
— Подумаешь, ксендз Рыба! Хорошо, что я теперь знаю, где он прячется. Недолго ему в Гилярове отсиживаться.
— Бога ты не боишься! — со вздохом сказала Эльжбета.
— Куда идешь?
— Куда надо, туда иду. Уж там я доставлю ксендзу удовольствие… — Ярогнев снова рассмеялся.
— Никуда ты не пойдешь, слышишь? — крикнула Эльжбета и загородила собой дверь.
— Пусти его, — буркнул Францишек с кровати. — Пусть идет, куда хочет, чертово семя!
Ярогнев не ждал позволения: он оттолкнул бабку, схватил полушубок и, не надевая его, выскочил из комнаты. Марысь, сидевший на своем обычном месте у печки, наблюдал всю эту сцену, широко открыв глаза.
— Куда он пошел? — спросил он, но не получил ответа.
Эльжбета остановилась у кровати и, подперев голову рукой, молча смотрела на мужа. Францишек отвернулся к окну.
— Что с ним будет? — промолвила наконец старуха.
— Ему-то хорошо будет. Немцем станет, — отозвался Францишек и начал одеваться.
Марысь вдруг оживился.
— Я тоже пойду с Яреком, — сказал он. — Там зажгут такой большой, большой огонь. Ярек мне рассказывал…
— Какой огонь? — испугалась Эльжбета.
— А вот такой! — И Марысь, пытаясь изобразить нечто огромное, вскочил с табуретки, поднял обе ручки вверх и оттопырил губы. — Вот такой!
— Иди поскорее в деревню, — сказала Эльжбета мужу. — Ступай, старый, погляди, что они там затевают!
Францишек молча одевался.
Утро было морозное. Мельница не работала. С ее колеса и крыши, с почерневших шлюзов целыми гроздьями свисали длинные прозрачные ледяные сосульки. Деревья оделись белым инеем, на двух тополях-великанах, стоявших, как грозные призраки, каждая ветка была густо облеплена ледяными иголочками. Небо, хоть и безоблачное, было не голубого, а какого-то неопределенного цвета. Снегу навалило, как ни в одну из прежних зим, и в лесу над Лютыней иные тонкие сосенки под тяжестью своего снежного наряда совсем свалились, другие согнулись дугой и стояли, погрузив ветви, словно руки, в белую плотную массу. Необыкновенная была зима!
На ветке сиреневого куста перед домом мельника в то утро сидели два красногрудых снегиря. Марысь их заметил.
— Баба, гляди! Класные пташки прилетели!
— Это к морозу. — Эльжбета сокрушенно покачала головой. — Правда, ведь красные хохлатые снегири всегда прилетают к морозу?
— Правда, — подтвердил Францишек и, стукнув каблуками, добавил: — Пойду на деревню, погляжу, что они там еще придумали.
Он вышел, и сразу же мороз сильно прохватил его, черные усы заиндевели. Над мельницей кружило много птиц в надежде, что удастся поклевать зерен. Жалобно кричали сойки. Они сидели на самых нижних ветках уходящих в небо тополей, так низко, что их можно было рукой достать. Когда они перелетали с ветки на ветку, их голубые крылышки так и сверкали.
— Что, голодны? Голодны? — повторял Францишек, глядя на птиц.
Сойки и в самом деле были голодны. Одна уже замерзла и лежала на снегу, подогнув под себя лапки. Старый мельник поднял ее, осмотрел, расправил крылья с голубым отливом и бросил мертвую птичку в сторону.
Он шел вниз, к Вильковые, и уже издали заметил необычную суматоху у костела. Перед костелом лежала треугольная базарная площадь — небольшая, так как и деревня была невелика. Зато здешний красный кирпичный костел был непомерно велик. Отдельной колокольни здесь не было, колокола висели на воротах, но их сняли несколько дней назад, и все три колокола стояли у стены костела, ожидая, когда их увезут. На них готическим шрифтом были выгравированы названия — «Анна», «Войцех» и «Флориан».
Францишек увидел, что на площади собрались немцы. Было их тут немного — несколько жандармов, несколько человек в мундирах эсэсовцев. Остальная толпа состояла главным образом из подростков в форме гитлерюгенда. Вся эта молодежь выносила из костела разные вещи и сваливала в кучу посреди рынка. Там образовался уже большой костер, в который подкладывали хворост и поленья, приготовленные заранее у стены костела. Хоругви, изображения святых, статуэтки, которые носят во время религиозных процессий, и стоявшие в боковом приделе костела статуи святого Антония и святого Франциска, обломки алтарей и, наконец, даже толстощекие ангелочки — все лежало уже на костре, а мальчики тащили еще какие-то доски, ветхие ризы (новые, неизвестно с какой целью, забрали немцы), остатки украшений, даже бумажные розы святой Терезы и с хохотом бросали все туда же.
У Францишека сердце замерло. Он побежал к костелу. И в эту самую минуту из ворот выскочил Ярогнев с большим крестом в руках, тем самым, который Францишек носил всегда во время крестного хода вокруг костела. Увидев деда, Ярогнев невольно остановился.
— Что ты делаешь? — спросил дед.
— Ничего. То же, что и все, — угрюмо ответил мальчик.
— Давай сюда крест!
— Не дам! — крикнул Ярогнев, отступая на шаг. — Мне велено…
— Кто велел?
— Наш фюрер.
— Отдай крест, говорю!
— Я позову жандарма!
Францишек схватился за крест. Ярогнев рванул его раз, другой. Дерево, видно, было уже старое и трухлявое — крест сломался. Верхняя часть его с распятием осталась в руках Францишека. Дед и внук стояли друг против друга ошеломленные: один — с распятием, другой — с обломком креста. В этот момент к ним подошел войт.
— Что ты натворил, Францишек! — сказал он по-немецки. — Удирай, удирай живо, нечего тебе тут делать.
— А вы что тут делаете? — спросил Францишек.
— Это тебя не касается. Спрячь скорее крест, не то увидит кто из жандармов, так достанется тебе! А ты чего стоишь? — крикнул он на Ярогнева. — Марш отсюда и делай, что приказано!
Дурчок мигом сунул сломанный крест под ватник и отступил в ближайший переулок. Но домой он не пошел: стоял и смотрел на площадь, где на белом снегу суетились подростки. Наконец раздалась команда, все, кто был в форме гитлерюгенда, выстроились в шеренги, и вдруг над рынком грянула визгливая песня:
В ту же минуту кто-то поджег костер, и вспыхнул ровный, веселый огонь, сразу рванувшийся высоко в воздух.
Старый Дурчок перекрестился. Черная траурная хоругвь заплескалась над костром. Подхваченная горячим ветром, она поднялась в воздух, как грозящая длань, и вдруг по краям ее бахромой закудрявились бледные огоньки. Да и все пламя костра на ярком солнце казалось бледным. Хоругвь занялась, дернулась, а затем упала в костер и исчезла в пламени.
Долго старый мельник стоял в узком переулке между кирпичными домиками, а на рынке гремели песни и доносились сюда беспорядочно набегавшими друг на друга волнами.
Бушующее пламя некоторое время поднималось столбом, потом опало, и скоро уже только угли тлели на белом треугольнике площади. Молодежь увели в школу — вероятно, слушать торжественную речь или выпить по стакану горячего кофе в честь такого великого дня. А Францишек все не двигался с места. Наконец и он пошел домой. Эльжбета ждала его, уже одевшись, чтобы идти в Гилярово.
— Где ты пропадал так долго? Ведь ксендз нас ждать не станет.
— Подождет, когда я расскажу ему, что видел.
— А что ты видел?
— Видел, как жгли на площади священные хоругви.
— Иисусе! Мария! — воскликнула Эльжбета в испуге. — Кто жег?
— Немцы. И твой внук с ними. Вот смотри, что я у него отнял. — Францишек расстегнул на груди ватник и показал жене обломок креста. — Из рук у него вырвал, вот крест и сломался. Ярогнев его сжечь хотел.
Старая женщина стояла, онемев от ужаса.
— Боже милостивый, — сказала она наконец. — Что из него выйдет?
Францишек глянул на нее исподлобья и отвернулся.
— Ничего путного из него не выйдет, — сказал он как бы про себя. — Добра от него не жди. А зла он может много наделать.
Зима сдалась поздно, к концу марта. С запада подули сильные ветры и пригнали низко нависшие темные тучи. Гжесяк говорил, что тучи такие же черные, как немцы, и так же прут вперед без удержу. Молоденькая и хрупкая Болька вся сгибалась под ветром, когда шла с полными ведрами от колодца. Тревожно поглядывала она на запад, словно оттуда и в самом деле надвигалась какая-то опасность. Третий день уже так бушевал ветер. Залетая в трубу, он гасил огонь или гнал дым в комнату. Ксендз Рыба (кто бы сейчас узнал его в этом человеке с длинными светлыми усами, в высоких сапогах и раскрытой на груди рубахе?) сидел у огня и с тревогой поглядывал в окно. Он скрывался у Гжесяка уже несколько месяцев. «Темнее всего под самым фонарем», — говорил он и оставался тут же, в Вильковые. Правда, из сторожки никуда не выходил и только каждую субботу вечером отправлялся лесом в Гилярово — служить мессу.
Сейчас он сидел и смотрел на тучи, мчавшиеся низко над холмом, над лесом. Лохматые, черные, они были грозны, как полчища небесного воинства. Снег стремительно таял. Из плотной и густо-синей массы он на глазах превращался в белесую рыхлую кашу, похожую на груды грязного сахара. Болька остановилась перед домом и повернулась лицом к западу. Теплый вихрь пронизал ее так, что она задрожала. И вздохнула всей грудью, чувствуя, что с этим ветром прилетает весна.
Когда девушка, согнувшись под тяжестью полных ведер, внесла их в избу, ксендз даже не шевельнулся и продолжал смотреть в окно.
— Пан Стась, — так теперь обращались к ксендзу. — Пан Стась, ну и ветер на дворе! Голову может оторвать. Как бы у нас крышу не снесло!
Ксендз спокойно обернулся, с легким нетерпением посмотрел на Больку и снова уставился в окно. По его лицу видно было, что он рад бы унестись вместе с этим ветром и, как он, разгуляться на воле. Очень уж тяжко было ему, молодому, томиться без дела в лесной избушке.
— Это худо, — сказал он через минуту. — Если снег сразу растопит, вода зальет поля.