— Все о той же, батюшка, об итальянской побродяжке.
Потемкин, искренне жалевший Тараканову по двум причинам: как женщину и как добычу ненавистного ему Орлова, — начал было ее защищать. Екатерина молча подала ему пачку новых французских и немецких газет, сказав, пусть он лучше посмотрит, что о ней самой плетут по поводу схваченной самозванки, и тот, сопя носом, с досадой уставил свои близорукие глаза.
— Ну, что? — спросила Екатерина, кончив разбор и просмотр бумаг.
— Непостижимо… сколько сплетней! Трудно сказать окончательное мнение.
— А мне все ясно, — сказала Екатерина, — лгунья — тот же подставленный нам во втором издании маркиз Пугачев. Согласись, князь, как бы мы ни жалели этой жертвы, быть может, чужих интриг, нельзя к ней относиться снисходительно.
Голицыну в Петербург были посланы новые наставления. Ему было велено «убавить тону этой авантюрьере», тем более что «по извещению английского посла, арестантка, по всей видимости, была не принцесса, а дочь одного трактирщика из Праги».
Пленнице передали это сообщение посла. Она вышла из терпения:
— Если бы я знала, кто меня так поносит, — вскрикнула она, с дрожью и бранью, — я тому выцарапала бы глаза!
«Боже! да что же это? — с ужасом спрашивала она себя, под натиском страшных, грозно ложившихся на нее стеснений. — Я прежде так слепо, так горячо верила в себя, в свое происхождение и назначение. Неужели они правы? Неужели придется под давлением этих безобразных, откапываемых ими улик отказаться от своих убеждений, надежд? Нет, этого не будет! Я все превозмогу, устою!»
С целью «поубавить тона», с арестованною стали поступать значительно строже: лишили ее на время услуг ее горничной и других удобств. Стали ей давать более скромную, даже скудную пищу. Это не помогло. Ни просьбы, ни угрозы лишить ее собственной одежды, света и одеть в острожное платье не вынудили у пленницы раскаяния, а тем более желаемого сознания, что она обманщица, а не княжна.
— Я не самозванка, слышите ли? — с бешеным негодованием твердила она Голицыну. — Вы — князь, а я — слабая женщина… именем милосердного бога умоляю, не мучьте, сжальтесь надо мною.
Князь забыл свое поручение, начал ее утешать.
— Я беременна, — проговорила, плача, арестантка, — погибну не одна… Отошлите меня, куда знаете, к самоедам, опять в сибирские льды, в монастырь… но, клянусь, я ни в чем не повинна…
Голицын собрался с мыслями.
— Кто отец ожидаемого вами дитяти? — спросил он.
— Граф Алексей Орлов.
— Новая неправда, — сказал Голицын, — и к чему она? Не стыдно ли так отвечать доверенному липу государыни, старику? — Я говорю правду, как перед богом! — ответила, рыдая, пленница. — Свидетели тому адмирал, офицеры, весь флот…
Изумленный Голицын прекратил расспрос, и о новом сознании арестантки донес в тот же день в Москву.
— Негодная, дерзкая тварь! — вскрикнула Екатерина, прочтя это сообщение Потемкину. — Чем изворачивается новое издание выставленного нам поляками Пугачева!.. Нагло клевещет на других!
— Но если тут не без истины? — произнес Потемкин. — Слабую, доверчивую женщину так легко увлечь, обмануть.
— О, быть не может! — возразила Екатерина. — Впрочем, граф Алексей Григорьевич скоро будет сюда, — он объяснит нам подробнее об этой, им арестованной лже-Елисавете… А вы, князь, в рыцарской защите женщин, не забывайте главного — спокойствия государства. Мало мы с вами пережили в недавний бунт.
Потемкин замолчал.
Орлова ждали со дня на день. Он спешил из Италии, к торжеству празднования турецкого мира. Голицыну тем временем было послано приказание: отнять у арестантки излишнее, не положенное в тюрьме платье и, удалив ее горничную, приставить к ней, для бессменного надзора, двух надежных часовых.
20
Упорство пленницы было Екатерине непонятно и выводило ее из себя.
— Как! — рассуждала она. — Сломлена Турция. Пугачев пойман, сознался и всенародно казнен… а эта хворая, еле дышащая женщина, эта искательница приключений… ни в чем не сознается и грозит мне, из глухого подземелья, из норы?
Потемкин, узнав от Христенека подробности ареста княжны, мрачно дулся и молчал. Екатерина относила это в припадку его обычной хандры.
Вскоре и другие из ближних императрицы узнали, каким образом Орлов заманил и предал указанное ему лицо, и сообщили об этом государыне через ее камер-юнгферу Перекусихину. Екатерина сперва не поверила этим слухам и даже резко выговорила это своей камеристке. Секретный рапорт прямого, неподкупного Голицына о положении и признании арестантки вполне подтвердил сообщение придворных. Женское сердце Екатерины возмутилось.
— Не Радзивилл! — сказала она при этом. — Тому грозила конфискация громадных имений, а он не выдал преданной женщины!
«Предатель по природе! — шевельнулось в уме Екатерины при мыслях об услуге Орлова. — На все готов и не стесняется ничем… не задумается, если будет в его видах, и на другое!»
Вспомнились Екатерине при этом давние строки: «Матушка царица, прости, не думали, не гадали…»
— Недаром его зовут палачом! — презрительно прошептала Екатерина. — Пересолил, скажет, из усердия… Впрочем, приедет — надо поправить дело… Эта потерянная — без роду и племени — игрушка в руках злонамеренных, у него она будет бессильна… А ей, продававшей в Праге пиво, чем не пара русский сановник и граф?
Сельские тихие виды Царицына и Коломенского стали тяготить Екатерину. Леса, пруды, ласточки и мотыльки не давали ей прежнего покоя и отрадных снов.
Императрица неожиданно и запросто поехала в Москву.
Там, в Китай-городе, она посетила архив коллегии иностранных дел, куда перед тем, по ее приказанию, были присланы на просмотр некоторые важные бумаги. Начальником архива в то время состоял знаменитый автор «Опыта новой истории России» и «Описания Сибирского царства», бывший издатель академических «Ежемесячных сочинений», путешественник и русский историограф, академик Миллер. Ему тогда было за семьдесят лет. Императрица, сама усердно занимаясь историей, знала его и не раз с ним беседовала о его работах и истории вообще. Она его застала на квартире, при архиве, над грудой старинных московских свитков.
Миллер был большой любитель цветов и птиц. Невысокие, светлые комнаты его казенной квартиры были увешаны клетками дроздов, снегирей и прочей пернатой братии, оглушившей Екатерину разнообразными свистами и чиликаньями. Стеклянная дверь из кабинета хозяина вела в особую, уставленную кустами в кадках светелку, где, при раскрытых окнах, завешанных сетью, часть птиц летала на свободе. Запах роз и гелиотропов наполнял чистые укромные горенки. Вощеные полы блестели, как зеркало. Миллер работал у стола, перед стеклянною дверью в птичник. Государыня вошла незаметно, остановив засуетившуюся прислугу.
— Я к вам, Герард Федорович, с просьбой, — сказала, войдя, Екатерина.
Миллер вскочил, извиняясь за домашний наряд.
— Приказывайте, ваше величество, — произнес он, застегиваясь и отыскивая глазами куда-то, как ему казалось, упавшие очки.
Императрица села, попросила сесть и его. Разговорились.
— Правда ли, — начала она, после нескольких любезностей и расспросов о здоровье хозяина и его семьи, — правда ли… говорят, вы имеете данные и вполне убеждены, что на московском престоле царствовал не самозванец Гришка Отрепьев, а настоящий царевич Димитрий? Вы говорили о том… английскому путешественнику Коксу.
Добродушный, с виду несколько рассеянный и постоянно углубленный в свои изыскания, Миллер был крайне озадачен этим вопросом государыни.
«Откуда она это узнала? — мыслил он. — Ужели проговорился Кокс?»
— Объяснимся, я облегчу нашу беседу, — продолжала Екатерина. — Вы обладаете изумительною памятью, притом вы так прозорливы в чтении и сличении летописей; скажите откровенно и смело ваше мнение… Мы одни — вас никто не слышит… Правда ли, что доводы к обвинению самозванца вообще слабы, даже будто бы ничтожны?
Миллер задумался. Его взъерошенные на висках седые волосы странно торчали. Добрые, умные губы, перед приездом государыни сосавшие полупогасший янтарный чубук, бессознательно шевелились.
— Правда, — несмело ответил он, — но это, простите, мое личное мнение, не более…
— Если так, то почему же не огласить вам столь важного суждения?
— Извините, ваше величество, — проговорил Миллер, растерянно оглядываясь и подбирая на себя упорно сползавшие складки камзола, — я прочел розыск Василия Шуйского в Угличе. Он производил следствие по поручению Годунова и имел расчет угодить Борису, привезя ему показания лишь тех, кто утверждал сказки об убиении истинного царевича; другие, неприятные для Годунова, следы он, очевидно, скрыл.
— Какие? — спросила Екатерина.
— Что погиб другой, а мнимоубитый скрылся. Вспомните, ведь этот следователь, Шуйский, потом сам же всенародно признал царевичем возвратившегося Димитрия.
— Довод остроумный, — сказала Екатерина, — недаром генерал Потемкин, большой любитель истории, советует все это напечатать, если вы в том убеждены.
— Помните, ваше величество, — проговорил Миллер, — воля монархини — важный указатель; но есть другая, более высшая власть — Россия… Я лютеранин, а тело признанного Димитрия покоится в Кремлевском соборе… Что сталось бы с моими изысканиями, что сталось бы и со мной среди вашего народа, если бы я дерзнул доказывать, что на московском престоле был не Гришка Отрепьев, а настоящий царевич Димитрий?
21
Слова Миллера смутили Екатерину.
«Откровенно, — подумала она, — так и подобает философу».
— Хорошо, — произнесла императрица, — не будем тревожить мертвых; поговорим о живых. Генерал Потемкин, надеюсь, вам доставил список с допроса и показаний наглой претендентки, о поимке которой вы, вероятно, уже слышали…
— Доставил, — ответил Миллер, вспомнив наконец, что очки, которые он продолжал искать глазами, были у него на лбу, и удивляясь, как он об этом забыл.
— Что вы скажете об этой достойной сестре маркиза Пугачева? — спросила Екатерина.
Миллер увидел в это мгновение за стеклянною дверью, как вечно ссорившаяся с другими птицами канарейка влетела в чужое гнездо, и хозяева последнего, с тревогой и писком летая вокруг нее, старались ее оттуда выпроводить. Занимал его также больной, с забинтованной ногою, дрозд.
— Принцесса, если она русская, — произнес Миллер, краснея за свою робость и рассеянность, — очевидно, плохо училась русской истории; вот главное, что я могу сказать, прочтя ее бумаги… впрочем, в этом более виноваты ее учителя…
— Так вы полагаете, что в ее сказке есть доля истины? — спросила Екатерина. — Допускаете, что у императрицы Елисаветы могла быть дочь, подобная этой и скрытая от всех?
Миллер хотел сказать: «О да, разумеется, что же тут невероятного?» Но он вспомнил о таинственном юноше, Алексее Шкурине, который в то время путешествовал в чужих краях, и, смутясь, неподвижно уставился глазами в дверь птичника.
— Что же вы не отвечаете? — улыбнулась Екатерина. — Тут уже ваше лютеранство ни при чем…
— Все возможно, ваше величество, — произнес Миллер, качая седою, курчавою головой, — рассказывают разное, есть, без сомнения, и достоверное.
— Но послушайте… Не странно ли? — произнесла Екатерина. — Покойный Разумовский был добрый человек, притом, хотя тайно, состоял в законном браке с Елисаветой… Из-за чего же такое забвение природы, бессердечный отказ от родной дочери?
— То был один век, теперь другой, — сказал Миллер. — Нравы изменяются; и если новые Шуйские-Шуваловы столько лет подряд могли держать в одиночном заключении, взаперти, вредного им принца Иоанна, объявленного в детстве императором, — что же удивительного, если, из той же жажды влияния и власти, они на краю света, на всякий случай, припрятали и другого младенца, эту несчастную княжну?
— Но вы, Герард Федорович, забываете главное — мать! Как могла это снести императрица? У нее, нельзя этого отрицать, было доброе сердце… Притом здесь дело шло не о чуждом дитяти, как Иванушка, а о родной, забытой дочери.
— Дело простое, — ответил Миллер, — ни Елисавета, ни Разумовский тут, если хотите, ни при чем: интрига действовала на государыню, не на мать… Ей, без сомнения, были представлены важные резоны, и она согласилась. Тайную дочь спрятали, услали на юг, потом за Урал. В бумагах княжны говорится о яде, о бегстве из Сибири в Персию, потом в Германию и Францию… Шуйские наших дней повторили старую трагедию; охраняя будто бы государыню, они готовили, между тем, появление, на всякий случай, нового, ими же спасенного выходца с того света.
Екатерине вспомнился в одном из писем Орлова намек о русском вояжире, а именно об Иване Шувалове, который в то время еще находился в чужих краях.
— С вами не наговоришься, — сказала, вставая, Екатерина, — ваша память тот же неоцененный архив; а русская история, не правда ли, как и сама Россия, любопытная и непочатая страна. Хороши наши нивы, беда только от множества сорных трав. Кстати… я все любуюсь вашими цветами и птицами. Приезжайте в Царицыно. Гримм мне прислал семью прехорошеньких какаду. Один все кричит: «Oui est verite?»[5]
Отменно милостиво поблагодарив Миллера, императрица возвратилась в Царицыно. Вскоре туда явился победитель при Чесме, Орлов.
Алексей Григорьевич не узнал двора. С новыми лицами были новые порядки. Граф не сразу удостоился видеть государыню. Ему сказали, что ее величество слегка недомогает.
Орлов смутился. Опытный в дворских нравах человек, он почуял немилость, беду. Надо было поправить дело. Алексей Григорьевич не без робости обратился к некоторым из приближенных и решился искать аудиенции у нового светила, Потемкина. Их свидание было вежливо, но не радушно. Далеко было до прежней дружеской близости и простоты. Проговорили за полночь, но гость чувствовал, что ему было сказано немного.
— Нынче все без меры, через край! — произнес, по поводу чего-то и мимоходом, Потемкин.
Задумался об этих словах Орлов: «Через край! Ведь и он хватил не в меру».
Наутро он был приглашен к государыне, которую застал за купаньем собачек. Мистер Том Андерсон уже был вынут из ванночки, вытерт и грелся, в чепчике, под одеялом. Миссис Мими, его супруга, еще находилась в ванне. Екатерина сидела, держа наготове другой чепчик и одеяло. Перекусихина, в переднике, с засученными за локти рукавами, усердно терла собачку губкой с мылом. Намоченная и вся белая от пены, Мими, завидя огромного, глазастого, не знакомого ей гостя, неистово разлаялась из-под руки камер-юнгферы.
— С воды и к воде, — шутливо произнесла Екатерина, — добро пожаловать. Сейчас будем готовы.
Одев в чепчик и уложив в постель Мими, государыня вытерла руки и произнесла:
— Как видите, о друзьях первая забота! — села и, указав Орлову стул, начала его расспрашивать о вояже, об Италии и о турецких делах.
— А вы, батюшка Алексей Григорьевич, пересолили, — сказала она, достав табакерку и медленно нюхая из нее.
— В чем, ваше величество?
— А в препорученном, — улыбнулась, шутливо грозя, Екатерина.
Орлов видел улыбку, но в самой шутке государыни приметил недобрую, знакомую ему черту: круглый и плотный подбородок Екатерины слегка вздрагивал.
— Что же, матушка государыня, чем я прогневил? — спросил он, заикаясь.
— Да как же, сударь… уж право, чересчур, — продолжала Екатерина, нюхая из полураскрытой табакерки.
Орлов ребячески растерялся. Его глаза трусливо забегали.
— Ведь пленница-то наша, — произнесла государыня, — слышали ли вы? Скоро сам-друг…
Богатырь и силач Орлов не знал, куда деться от замешательства.
«Пропал, окончательно погиб! — думал он, мысленно уже видя свое падение и позор. — Помяни, господи, царя Давида…»
— Дело, впрочем, можно еще поправить, — проговорила Екатерина, — вам бы ехать в Питер да свидеться с пленницей, к торжеству мира возвратились бы женихом.
Орлов, сморщившись, опустился на колено, поцеловал протянутую ему руку и молча вышел. За порогом он оправился.
— Ну, что, как государыня? Что изволила говорить? — спрашивали его ближние из придворных.
— Удостоен особого приглашения на торжество мира, — ответил граф, — еду пока в Петербург, устроить дела брата.
Алексей Григорьевич старался смотреть самоуверенно и гордо…
Орлов понял, что ему нечего было медлить, государыня, очевидно, не шутила.
Под предлогом свидания с удаленным братом, он собрался и вскоре выехал в Петербург.
22
Изнуренная долгим морским путем и заключением, пленница влачила в крепости тяжелые дни. Острый, с кровохарканьем и лихорадкой кашель перешел в быстротечную чахотку.