— Так я что, за труп должен еще платить?
Блондин приставил ему ствол беретты к левому стеклу очков.
— Уебывай.
Твой хозяин лишь поглядел на хромого, который, придерживаемый Зазо и лысым — все они спотыкались, и он буквально выпадал у них из рук — рыгал возле колеса машины в луже собственной крови.
— Пошли, Пуньо.
ПРОДАЖА
— Пошли, Пуньо.
Старик Жакко потряс тебя за плечо. Этот восьмидесятилетний индеец редко когда произносил подряд три или четыре слова.
Тенистая прохлада разрушенного пуэбло, являвшегося домом и одновременно местом работы Жакко, не призывала выходить на жару, под убийственные лучи стоящего в зените Солнца. Спать, спать, здесь, в куче потрепанных одеял и выцветших пончо, задвинутой в воняющий сушеным навозом угол обширного помещения; и ты отоспал каждый часок ночи, проведенной в родном городе в разбойничьих эскападах и мучительном ожидании во время облав. Это же сколько уже времени? — прошла неделя подобной сонной, животной вегетации в самом сердце мексиканской пустыни, в молчаливых гостях у совершенно непривлекательного видом Якко. По ночам, от запаха дурящего наркотиком «компота», заполнявшего громадные кадки под противоположной стеной, к тебе приходили беспокоящие, больные видения. Прохладными же вечерами, во время закатов Солнца, которые в мексиканской пустыне чертовски красивы, ты садился под окрашенной известью стенкой пуэбло на положенной на двух камнях доске — и плакал. Никто на тебя не глядел, ты был сам; Якко где-то там пьяный или нажирающийся, а вокруг десятки миль ветреной пустоши, песка цвета охры, а на закате — чуть ли не багряного; именно там и тогда мог ты плакать с чувством полнейшей безопасности. Здесь царил такой покой — настолько огромный, смертельный, метафизический покой — что тогда ты был в состоянии представить себе и поверить в рай и ад, о которых вам рассказывали на рассвете проститутки с Площади Генерала.
Человек в очках, выкупивший тебя у Эскадронов Смерти, а также его неизменно анонимные сообщники, переправив тебя контрабандно через ряд государственных границ, о которых ты ранее никогда и не слышал (потому что ни о каких других государствах и не слышал, если не считать своего, ну и Золотой Америки, Соединенных Штатов, Голливуда этого закутка вселенной) — все эти люди, в конце концов оставили тебя на милость молчаливого Якко, ничего не объясняя, ничего тебе не приказывая, но ничего и не запрещая — что само по себе могло казаться поведением совершенно нелогичным, только тогда ты еще ничего не знал, и тебя не научили верить во всеприсутствие логики, поэтому ты принял такое состояние вещей без какого-либо удивления: ты оставался ребенком хаоса. Что происходило, то и происходило; мир плыл и свободно нес тебя в собственном потоке. Те, что дергаются — тонут. Но даже этой философии ты не выражал подобного рода словами; ты о ней не размышлял и даже понятия не имел о характере собственной природы в отличие от натуры других людей. Там, в трущобах, в Городе Детей, в смраде, голоде и в жаре — такие мысли никому в голову не приходят. Вообще-то, там вообще никто и никогда не размышляет.
— Пошли.
Ты поднялся, потому что он хотел, чтобы ты встал. И ты вышел наружу, поскольку не было никаких причин, чтобы не выходить. Именно так живут в тех местах, откуда ты родом.
Солнце ударило тебе в висок огненным обухом. Ты зашатался. Ослепленный, ослепленный.
— Ждет тебя, — сказал Якко, подтолкнув тебя в спину. — Дальше. — Его португальский был в какой-то мере устаревшим и неточным, но достаточно понятным.
Мужчина сидел на капоте современного черного автомобиля и курил сигарету. Это был Милый Джейк, но тогда ты еще этого имени не знал, поэтому, как только он встретился с тобой взглядом, ты подумал: «педик ёбаный» — у мужчины было более десятка стальных колечек вколотых под кожу гладко бритого лица, ушей и шеи, а одет он был в летний костюм, надетый на голое, безволосое тело. При этом он широко улыбался тебе.
Начал он на тогда тебе еще непонятном английском: — Что, не улыбнешься мне? Обожаю счастливых детей. — После каждого предложения следовало длительное мгновение контрольного молчания. — Ну что, мой мальчик…? Будь мил для Милого Джейка. Сигарету…? Ну, валяй, я же не кусаюсь. Ммм… ты меня еще полюбишь, вот сам увидишь… — он спрыгнул с капота, отбросил окурок и перестал улыбаться. — Господи Иисусе, он же ни на что не годен. Что жа мрачный гаденыш! Боже, всего одна долбаная улыбка…! — он хотел ударить тебя открытой ладонью по лицу, но ты увернулся. — Блин! Лезь в средину! Теперь ты мой и будешь делать все, что я скажу! В средину! Что, не научили тебя? Уж я тебя научу! — он поискал новую сигарету и закурил ее, а потом снова начал тебе улыбаться; перепугавшись, ты тем временем отбежал на несколько десятков метров от автомобиля, и теперь за твоей спиной было лишь светлое безбрежье раскаленной миражами пустыни. — Нет, я и вправду милый парень, Пуньо, очень милый, сам убедишься. Ну, давай. Все будет хорошо.
СЕЙЧАС
Пуньо спит, но в то же время он в полнейшем сознании. Он спит, потому что ему заразили кровь, а сознание сохраняет потому, что еще раньше ему заразили разум, ворвались внутрь его головы, отбирая способность погрузиться в такое — сколь человеческое — состояние бессознательности. Это запрещено. Потому-то и этот наркоз до конца его не отключил. Правда, большинство раздражителей до него не доходит, мыслями же Пуньо дрейфует в прошлом — хотя, наиболее правильным было бы утверждать, что на самом деле он спит наяву. А вот в этом он всегда был по-настоящему хорош. Производимые им мечтания всегда были высочайшего качества, люди дивились его барочным обманам и по-детски алогично раздутым конфабуляциям. А потом он насмотрелся видео Милого Джейка, и его мечтания одичали, только он всегда мог в них сбежать. Но именно сейчас он был лишен умения создания личных альтернативных будущих, у него осталось только прошлое. Им бы хотелось забрать и его, но те, у которых его и вправду забрали, как-то странно скривились — так что с этим успокоились, пошли на компромисс. Фелисита как-то сказала ему, что на самом деле минувшее время не столь важно, необходимо, чтобы он сконцентрировался на настоящем — вот только на чем ему концентрироваться теперь? По его разуму шастают спущенные с поводков мысли, и, накапливаясь, эти ментальные броуновские движения вызывают случайные замыкания в мозговой коре: время от времени голова Пуньо самовольно дернется, затрепещут пальцы, прервется дыхание, дернется, схваченная псевдосудорогой нога. Фелисита присматривается ко всему этому со своего места возле водительского отделения. Охранник размышляет о ней: — Интересно, в те моменты она закусывает нижнюю губу или закрывает глаза?. Она же думает про Пуньо: — Никогда у него не будет детей, тебя стерилизуют. А Пуньо, Пуньо всего лишь тело, что трясется на носилках словно мертвая мясная туша. Вот если бы поднял веки. Но не может, ведь они у него зашиты. Охранник думает про Пуньо: — Бедный пацан. Фелисита думает об охраннике: — Ненавижу их. А сам Пуньо словно предмет. До него дошло до нераспознаваемости смикшированное эхо грома, но у него совсем другие ассоциации: отдаленная пулеметная очередь.
СКАЗКА
— Слышишь?
— Это Цилло чистит Эльдорадо.
— Говорили, что Цилло приговорили.
— Откупится, откупится.
Вы сидели на самой вершине не до конца разрушенной стены старой фабрики, на самой окраине трущоб; был вечер, близилось ваше время. Домино угощал тебя арахисом из украденной с лотка банки. У Домино имелся самый настоящий пружинный нож, похожий на нож Хуана. Через час вы договорились напасть на клиента одной знакомой городской бляди. Клиент этот окажется человеком Барона и застрелит Домино, тебе же выбьет несколько зубов и распорет скулу — но пока что Домино жив, ваше время еще не пришло: вот вы сидите и ведете ночную сказку Города.
— Родился он за стоком, вон там, где теперь Свиноматки. Точно так же, отца он не знал, а мать его зарубили, а может и сама отбросила коньки от передозировки. Точно так же, по ночам шастал по Кварталу. А вот теперь, ты только глянь, кто он теперь, на какой тачке ездит, где живет, сколько может собрать стволов, а сколько телок по одному только слову. А было это так: он свистнул четыре бумажника подряд у лохов в кабаке, а там сидел и все это видел Серебряный Горгола. Ну, выходит за ним, хватает Цилло и говорит: «Хорош, малыш, очень хорош, теперь будешь работать на меня». Ну, и забирает его к себе. И Цилло работает на Серебряного Горголу. А Горгола видит, что Цилло самый клевый. И говорит ему: «Держи, Цилло, пушку, пойди и убери мне того-то и того-то, потому что остохерел мне, мать его ёб». Ну, Цилло идет, и мужика нет. Горгола доволен, и Цилло теперь про бабки не думает. Ну, а потом случается такое дело, и Цилло гасит Горголу, и теперь его называют Золотым Цилло. А родился он — ну, вон там вот, за склоном…
Время. Вы соскочили со стены, не спеша направились к Кварталу. Домино тем самым ножом, своим амулетом, талисманом.
— И вот ты только представь, — совершенно размечтался он, — только представь…
ТЕСТЫ
— Представь, Пуньо, что ты выходишь в коридор. Коридор очень длинный, ты даже не видишь его конца, пол в нем из гладких, холодных стальных плит, стенки выложены кафельной плиткой; окон нет, зато множество дверей; потолок покрыт ярко светящимися лампами, так что в этом коридоре очень светло. Ты идешь, слышишь лишь собственные шаги. А ты все идешь и идешь. Вдруг, двери, метрах в десяти перед тобой, неожиданно открываются. — Темнокожий доктор прервался, но не оторвал от тебя взгляда; Девка, сидящая в уголке на пластмассовом стуле, с безразличным видом просматривала распечатки из машин, которые сегодня утром делали тебе больно. — Ты смотришь, но из них никто не выходит. Ты подходишь ближе. И только теперь замечаешь это. Для этого опускаешь взгляд: вниз, на пол. У него нет ни ног, ни рук, он не умеет говорить, он слепой, и все это с рождения. Одно туловище. Он выползает из дверей и движется по этому полу к тебе. Пуньо? Пунь-о? Ты целуешь его, Пуньо, склоняешься и целуешь.
От пластырей, которыми к твоему телу приклеили холодные концовки различных устройств, у тебя раззуделась кожа. Тебе трудно сконцентрироваться на словах высокого негра, хотя его английский язык максимально примитивный, и тебе не нужно напрягаться, чтобы понять, что он тебе говорит. Впрочем, неважно. Все это враги, враги.
Доктор вздохнул, поднялся, глянул на Девку; затем подошел к высокому окну, выходящему на окружающий школу дикий осенний парк, постоял возле него минутку, затем вышел из комнаты, тихонько прикрывая за собой пластиковую дверь.
Девка зевнула и бросила бумаги на стол.
— Устал?
— Отвалите от меня.
— Так только сначала, Пуньо; должны же мы познакомиться.
— Что вы тогда дали мне выпить? Почему я ничего не помню?
— Это такие тесты, проведения которых ты помнить не должен.
— Ебаная школа…
Женщина засмеялась.
— Наша школа совершенно исключительная, и учим мы в ней совершенно необычным вещам. Увидишь, увидишь. Как-нибудь… ты даже, может, станешь знаменитым.
— Не хочу я быть знаменитым, буркнул ты, злясь на то, что дал втянуть себя в разговор.
Она погасила улыбку, начала разыскивать сигареты по карманам.
— Мы научим тебя, чего ты должен хотеть.
Ты же начал срывать с себя датчики. Девка пожала плечами.
— Может ты и прав. На сегодня хватит. Отдохни. Остальные тесты по аперцепции, системе выделения и
— Чего мне нельзя?
Она поглядела на тебя как-то странно.
— Об этом не беспокойся.
Вы вышли в холл. Лестница ну прямо как в опере; оперы ты видел в фильмах у Милого Джейка, так что сравнивать мог. Здесь, на первом этаже Школы, всегда множество людей, вечное движение, балаган, быстрые диалоги во время случайных встреч. Никаких детей, одни взрослые. Некоторые в халатах, будто врачи, другие в мундирах, словно полицейские, только, скорее всего, они ни те, ни другие. На вас никто не смотрел.
— Вы меня выпустите? Когда?
Девка подтолкнула тебя к лестнице.
— Это не наказание. В соответствии с законом, тебя передали сюда Службы Социальной Опеки. Мы — правительственное учреждение, такая специальная школа.
— Исправительная?
— Нет, нет, я же говорила, это не наказание. Так что все, Пуньо, что ты вынюхал, это чушь.
И как раз потому, что в логику не верил, под воздействием какой-то пророческой мысли ты спросил:
— Что вы со мной сделаете?
Должна же она была хоть что-то ответить.
— Не беспокойся, Пуньо, все будет хорошо.
ВИДЕО
В течение всего времени работы на Милого Джека ты питался видеофильмами. Другие дети из его конюшни либо кололись на убой, либо впадали в какой-то кататонический транс, либо — хотя такое случалось реже всего — предпринимали смешные и глупейшие попытки самоубийства. Ты же сидел перед видеомагнитофоном. Говоря по правде, именно видео спасло тебе жизнь, но смотрел ты его исключительно ради чистой радости участия в эффектном обмане. Там были мифические миры вечного счастья, миры людей, которых попросту нет, невозможного поведения, невозможных слов и мыслей. И там всегда побеждало добро; добро там вообще существовало в качестве реальной силы; ты вновь присвоил себе это слово как раз из видеофильмов, потому что проститутки с Площади Генерала никогда не могли объяснить его толком. В телевизоре же существовало добро, в телевизоре существовало счастье; после выключения устройства ты в него не верил, потому что те миры на самом деле ведь не существовали, и ты об этом знал — но сказки при этом тоже любил. Видеотека у Милого Джейка была громадная, тысячи кассет, настоящий склад; впрочем, и ничего удивительного, ведь он сидел в этом бизнесе. Английский язык, которому ты из этих фильмов со временем научился, тот первый, простенький, еще не отшлифованный стараниями учителей Школы — был сленговым английским, амальгамой этнических наречий из множества гетто, фени и жаргона гангстеров, мусоров, юристов и солдат. От акцента ты избавился быстро: ведь ты был молодой, ты был ребенком. Одиночество тебе как-то не мешало, тебе еще не научили любить общество других людей, потому-то ты по нему и не скучал, хотя, а по чьему обществу ты должен был скучать? Работа у Милого Джейка особо напряжной не была, между отдельными съемками случались и длительные перерывы; если что-то тебе и докучало, то это вынужденность постоянного пребывания в четырех стенах — весь этот год ты провел в замкнутых помещениях, никогда не выходил на улицу, даже когда тебя возили в разбросанные где-то на окраинах города, тесные, временно размещенные в арендованных помещениях киностудии, даже тогда мир ты видел только из-за окна. Джейк и его женщина, Холли, свой товар стерегли очень хорошо; в конце концов, ты был источником их содержания. И они тоже заботились о тебе. Вот правда еда была ужасно однообразной — ты чуть ли не сделался наркотически зависимым от пикантной мексиканской пиццы — зато уже никогда тебе не случалось лечь спать голодным. И Милый Джейк слишком часто тебя и не бил, и уж совершенно редко — так, чтобы оставались следы, потому что после этого на него орал режиссер и выступали гримеры; впрочем гнев у Милого Джейка всегда кончался очень быстро. У него вообще настроение менялось молниеносно. Как-то раз он принес тебе в подарок пластмассовые солнечные очки. А если бы захотел, мог бы тебя снабжать дешевыми наркотиками; другие дети из его конюшни получали их каждый день во время еды. Собственно говоря, серьезно он рассердился на тебя лишь раз, когда узнал, что ты начал учиться читать и писать. Он метался по дому, размахивая твоими каракулями и вопил:
— И на кой это ляд я трачу на этого малого говнюка такие бабки!? Ради вот этого?!!!
Но тут пришла Холли, и к вечеру он уже успокоился.
На видушке Джейка ты просмотрел каждый фильм, что был у него в коллекции, потому что ты жил именно в этом — а не реальном — мире. Только, в конце концов, даже и эта коллекция начала исчерпываться. Поэтому ты взялся за кассеты, упакованные в картонные ящики, что высились под стенами подвала. Оказалось, что на них записана продукция Джейка и компании. Тебе очень быстро надоели бы эти карикатурные изображения тужащихся, изгибающихся, эпилептически дрожащих и издающих смешные звуки потных и голых тел — если бы на многих такого рода пленках ты не обнаружил самого себя. Сам ты все это запомнил совершенно иначе. А вот на видео был совершенно другой. На видео вообще все эти мужчины и женщины были другие. Могло показаться, что им и тебе самому такая сексуальная гимнастика даже доставляла удовольствие, хотя сам ты прекрасно знал, что это не так. Голос, издаваемый твоим телом с телевизионного экрана, не был твоим голосом. Его банально продублировали. Ты слушал и пародировал самого себя. Но, несмотря на такой юмористический акцент, все это тебе тоже надоело: эти фильмы попросту не имели никакого сюжета. Ты просмотрел еще парочку, взял из другого ящика — одно и то же. В следующий ящик — опять. И в четвертый… И вроде бы ничего нового, но, перематывая кассету, под самый конец ты заметил какую-то суету, размазанные в смикшированных неестественным темпом передвижения кадрах ярко-красные пятна. Ты переключился на обычную скорость. Того парнишку, которым пользовался герой этого фильма — как раз убивали его недавние любовники. Ты опять отмотал пленку, увидел его лицо: пару месяцев этот пацан жил тут, с вами, у Милого Джейка он был еще до того, как тебя привезли из пустыни, от Якко. Пару недель назад он исчез, только сам ты предполагал, что он это от наркоты, потому что кололся он на полную катушку. Звали его Гуйо, родом хлопец был из Бангкока, когда-то ты с ним даже подрался за пачку жвачки. По-английски он говорил паршиво — в фильме же, в то время, как смуглокожая девица резала ему живот окровавленной бритвой, свои отчаянные, истерические мольбы он визжал фальцетом с безошибочным акцентом Новой Англии.
СЕЙЧАС
Потому что мир жесток, и даже сладеньким семейным фильмам из видушки Джейка не удалось этой очевидной для Пуньо истины подделать. Это жестокость дикого хищника из джунглей, что появляется на экране лишь на мгновение, чтобы в убийственном бешенстве перебить половину экспедиции, а потом столь же неожиданно исчезнуть в чащобе: люди станут кричать, плакать и проклинать зверя, как будто до них не доходит, что это было всего лишь животное. Зло же в нем воплощает своим искусством режиссер. По-настоящему жестоким можно быть только лишь перед лицом человека, иначе, кто бы назвал это жестокостью? Пуньо же не уважал никаких иных законов, кроме закона джунглей, и даже теперь, заключенный в карцере собственного тела, в мчащейся сквозь ночь, сквозь проходящую грозу колышущейся карете скорой помощи, даже теперь, полусознательный в успокоительном растяжении между вчера и сегодня — он не назовет этих людей жестокими. Фелисита Алонсо, Девка — возможно, она ему враг, а может, приятель, возможно, мать, которой ц него никогда не было — только все это «возможно», все это лишь временами и не на самом деле. Ненавидеть Пуньо умеет превосходно, но вот осуждать он попросту не умел. Проститутки с площади Генерала не рассказывали им о справедливости, их просто бы высмеяли. Проститутки с Площади Генерала рассказывали им про Бога, потому что Бог всемогущий, а это уже что-то значит. Бог может быть и добрым, только вот это значит уже меньше. А вот справедливость не значит вообще ничего, слово это — словно пустой взгляд Пуньо, и хотя он с легкостью переведет его на пять языков, в любом из них это слово звучит одинаково смешно. «Это мой нож, — говорил Хуан, — а вот это его нож, но если бы у меня была пушка, такое было бы справедливо, потому что тогда я бы пальнул ему прямо в рожу, и делу конец». Ха, вот такую справедливость Пуньо понимал. А ведь он испытывал жалость, ощущал горечь, чувствовал злость и гнев, ну понятно же, что все это он чувствовал. Если бы он увидел этого двухметрового охранника, сидящего в ногах носилок и с трудом притворяющегося, будто читает — если бы увидел эту в какой-то степени символическую картину, возможно, он смог бы ясно и понятно для других объяснить свое собственное отношение: «Это у них пушки». Но он не увидит. Они все едут. Пришлось притормозить, потому что на шоссе была авария, восемнадцатиколесную платформу, забитую перевозимыми на бойню лошадями, занесло на мокром асфальте и влепило в припаркованный не по правилам бьюик. Кювет и поле за шоссе покрыты телами лошадей с темной и блестящей от дождя шерстью, лошадей мертвых и все еще живых. Шоссе перекрыли, повсюду бегают полицейские в непромокаемых пелеринах, с фонарями и коротковолновыми рациями. Проблесковые маячки стоящей в придорожной глине кареты скорой помощи светятся желтым и красным; к счастью, кареты скорой помощи каравана никаких отличительных знаков не имеют, потому-то их никто и не задерживает для предоставления немедленной помощи. Гроза практически закончилась, громы и молнии уже не бьют, тем не менее, снаружи доносится то один, то пара выстрелов — это те люди, те люди, словно тени на дожде, шагающие в грязи и крови и добивающие умирающих животных. Эти звуки Пуньо слышит, хотя и не понимает, что они означают. Но догадывается. В это мгновение в его догадках существует целый мир. Пуньо всегда жил среди тайн.
ТАЙНА
Он выглядел словно огненный ангел. Ты увидал его из окна туалета, как он бежит через парк, в сторону внешней ограды и замкнутой ею запретной зоны, а блеск, бьющий от его снежно-белых крыльев, творит в ночной чаще высоких деревьев быстро проплывающие по фону, глубокие тени.
Это был всего лишь первый месяц твоего пребывания в Школе; ты до сих пор считал ее какой-то современной, прогрессивной версией исправительного заведения. Посреди ночи тебя разбудил плач Рика; ты отругал его и отправился отлить. А там, под окном сортира происходила охота на горящего ангела.
Только ты тут же сориентировался, что никакой это не ангел. Он был намного ниже тех мужчин в мундирах, которые за ним гнались. Это был ребенок. Ты прижал лицо к грубо зарешеченному снаружи, ледово холодному окну. Но не мог быть он и ребенком. Он лопотал этими своими крыльями и светился, и бежал как-то совершенно не по-детски, не по-человечески. Один и второй раз ты заметил бледный овал его лица. Это даже и не лицо было. Что-то сжалось у тебя в желудке. Не страх, нечто более тонкое, что гораздо сложнее описать.
А тот все еще пытался убежать, хотя они его уже окружили, отрезали от темной чащобы парка и внешней, пограничной стены. Вдруг он закричал; ты услышал этот крик сквозь плотно закрытое окно, сквозь толстенные каменные стены: высокий, отчаянный, птичий визг, чудовищно вибрирующий на вздымающейся ноте. А замолк он неожиданно и вдруг — тогда ты этого не понимал, до тебя дошло значительно позднее: крик преследуемого перешел в ультразвук, и потому-то бешено разлаялись все гончие в соседней псарне. Возможно, это был и не ангел, но уж наверняка не человек.
Той ночью тебе было трудно повторно заснуть, хотя Рик, упившись собственными слезами, уже погрузился в болезненную дремоту и тишины не нарушал. Горящий ангел. Именно с того момента ты начал менять собственное отношение к Школе. То ночное откровение раскрыло твои глаза на необычность ситуации, которую бы ты, в противном случае, долго бы не замечал, лишенный масштаба для сравнения. Но теперь ты знал, тебе это подсказали герои триллеров из видеомагнитофона Милого Джейка, подшепнула священная тишина огромного, старого дома: в Школе есть какая-то Тайна.
НАЧАЛЬНОЕ ОБУЧЕНИЕ
Огромное внимание уделялось языкам. Английский, но еще и португальский, на котором, что ни говори, но ты не умел ни читать, ни писать, да что там, даже правильно разговаривать; а также языки синтетические, и кодовые, и компьютерные — в этом случае, начиная от языков высшего порядка, а заканчивая машинными, основанными исключительно на записях единиц и нолей. Поэтому переход к математике был весьма щадящим, практически незаметным. Ты и вправду не замечал в нем ничего ненормального (да и какой была твоя норма?), не протестовал против программы обучения, которая никак не соотносилась с уровнем твоего предыдущего образования и воспитания, с твоим происхождением и возрастом; это было не то место, где можно было бы свободно протестовать; это были не те люди, которые бы подобного рода протесты терпели; но и ты сам не был подготовлен к такому способу мышления, которое позволяет бунтовать против реальности. Реальность принимаешь, либо же реальность не принимает тебя, и только тогда уже по-настоящему делается паршиво. Так что учился ты усердно. И вовсе не сразу догадался о том, сколь высоко оценивают твое мышление и разум. Но наконец до тебя дошло: они бы не привезли тебя сюда, если бы не были уверены, что ты справишься. Это все тесты, те самые тесты, которые проводили с тобой еще в полиции и опекунских домах. Ты был избран.
Из видеофильмов ты представлял, как выглядит класс в обычной школе. А тут классов не было. В этой Школе учителей было больше, чем учеников. В ней не ставили оценок. Здесь не было деления на лекционные часы и конкретные предметы. Не было здесь и соперничества между детьми: каждый учился совершенно отдельно от остальных. И хотя у вас бывали оказии обменяться своим опытом, потому что никто и не запрещал вам вести разговоры (и вообще, никаких искусственно придуманных запретов не было; если что-нибудь было запрещено, то у вас просто не было ни малейшего шанса этот запрет нарушить, и как раз по подобного рода возможности ты и делал заключение о запрете), и вы и вправду часто обменивались им — это никак не нарушало навязанной схемы обучения. Те, кто находился на стадии начальной учебы — как ты сам в течение первых месяцев — в принципе учились тому же самому. Лишь впоследствии тропинки их науки расходились, но это потом; потом расходились и они сами: их переводили в другие части Школы. Не существовало и правила, регулирующего момент такого перевода; на него никак не влиял ни возраст ученика, ни длительность его предварительного обучения. Во всяком случае, вы этого правила не вычислили. Распоряжение о переводе могло прийти в любой день. Но само это состояние постоянной подвески «между», для других, возможно, было мучительным, для тебя же ничем необыкновенным не являлось; тебе как раз приходилось привыкать к погружению в неизменности и покое. И в этом отношении ты вовсе не был каким-то исключением среди воспитанников Школы. Вам не запрещали разговаривать, вот вы и разговаривали: все они были такими же отверженными как и ты сам, Пуньо. Всех их собрали — посредством полиции или других правительственных учреждений — на городских помойках, в трущобах, в разгромленных малинах. Здесь вы очутились — наконец дошло до тебя — именно потому, что не было никого, кто мог бы ими заняться, кто мог бы их отыскать и с помощью каких-то героических юристов выдрать из когтей Школы. Школа брала только тех, которые и так уже для этого мира не существовали. Твое видеотечное сознание подсказывало тебе очевидные ответы на вопрос о причине применения подобного критерия выбора: безумно опасные миссии, преступные опыты на человеческих организмах, тайна, секреты. Только Школа официально была тайной. Как-то морозным зимним утром сквозь зарешеченные окна с покрытыми паром вашего дыхания стеклами вы увидали высаживающихся из автомобиля перед террасой трех военных: темные очки, несессерчики, серые мундиры, знаки отличия высоких чинов. Звездными ночами этот предполагаемый секрет Школы был красивым и возбуждающим, только в свете дня он расплывался среди сотен новых слов на новых языках, рядов дифференциальных уравнений, хаоса
ВЕЧЕРНИЕ РАССКАЗЫ
— И что дальше?
— Убьют нас, всех нас убьют.
— Заткнись, Рик.
— Сегодня я спросил Седого.
— И что он сказал?
— Что, мол, посмотрим. Им приказали на эту тему нам ничего не говорить.
— Потому что мы бы перепугались. Говорю вам, давайте отсюда сбежим!
— Заткнись, Рик.
— Привезли двух девочек. Сам видел.
— Где они их держат.
— А что на третьем этаже?
— Или в закрытом крыле?
— Зачем им столько детей?
— Нас как будто бы уже и нет. У вас когда-нибудь были документы? Вас где-нибудь регистрировали, не считая полицейских картотек? У скольких из вас хоть фамилии есть?
— Что ты хочешь этим сказать, Пуньо?
— «Механический апельсин» видел? В этой Школе нет никого такого, кого бы по сути своей не направили в исправительное учреждение.
— А я вам говорю, что это какие-то медицинские эксперименты. Станут из нас пересаживать мозги, сердца, печенки…
— …каким-нибудь скрюченным, чертовски богатым дедам.
— Но ведь это не частное предприятие!
— И на кой черт вся эта наука? Нет, это бессмысленно. Сегодня мне приказали переводить параллельно на три языка. А потом еще дали посмотреть блядски нудный балет, думал, что я там и чокнусь.
— Малыша снова тестируют.
— Что, Малыш, ничего не помнишь?
— Ты знаешь, как оно бывает. Дают тебе что-то выпить, а потом просыпаешься часа через два и как будто наширялся.
— Тут миллионы. Десятки миллионов. Оборудование какое, сами видели. Должно же это как-то вернуться.
— Френк грозился, что забастует.