132 Зафиру Сашка что-то прошептал. Зафир кивнул курчавой головою, Блеснул, как рысь, очами, денег взял Из белой ручки черною рукою; Он долго у дверей еще стоял И говорил всё время, по несчастью, На языке чужом, и тайной страстью Одушевлен казался. Между тем, Облокотясь на стол, задумчив, нем, Герой печальный моего рассказа Глядел на африканца в оба глаза. 133 И, наконец, он подал знак рукой, И тот исчез быстрей китайской тени. Проворный, хитрый, с смелою душой, Он жил у Саши как служебный гений, Домашний дух (по-русски домовой); Как Мефистофель, быстрый и послушный, Он исполнял безмолвно, равнодушно, Добро и зло. Ему была закон Лишь воля господина. Ведал он, Что кроме Саши, в целом божьем мире Никто, никто не думал о Зафире. 134 Однако были дни давным-давно, Когда и он на берегу Гвинеи Имел родной шалаш, жену, пшено И ожерелье красное на шее, И мало ли?.. О, там он был звено В цепи семей счастливых!.. Там пустыня Осталась неприступна, как святыня. И пальмы там растут до облаков, И пена вод белее жемчугов. Там жгут лобзанья, и пронзают очи, И перси дев черней роскошной ночи. 135 Но родина и вольность, будто сон, В тумане дальнем скрылись невозвратно… В цепях железных пробудился он. Для дикаря всё стало непонятно — Блестящих городов и шум и звон. Так облачко, оторвано грозою, Бродя одно под твердью голубою, Куда пристать не знает; для него Всё чуждо — солнце, мир и шум его; Ему обидно общее веселье, — Оно, нахмурясь, прячется в ущелье. 136 О, я люблю густые облака, Когда они толпятся над горою, Как на хребте стального шишака Колеблемые перья! Пред грозою, В одеждах золотых, издалека Они текут безмолвным караваном, И, наконец, одетые туманом, Обнявшись, свившись будто куча змей, Беспечно дремлют на скале своей. Настанет день, — их ветер вновь уносит: Куда, зачем, откуда? — кто их спросит? 137 И после них на свете нет следа, Как от любви поэта безнадежной, Как от мечты, которой никогда Он не открыл вниманью дружбы нежной. И ты, чья жизнь как беглая звезда Промчалася неслышно между нами, Ты мук своих не выразишь словами; Ты не хотел насмешки выпить яд, С улыбкою притворной, как Сократ; И, не разгадан глупою толпою, Ты умер чуждый жизни… Мир с тобою! 138 И мир твоим костям! Они сгниют, Покрытые одеждою военной… И сумрачен и тесен твой приют, И ты забыт, как часовой бессменный. Но что же делать? — Жди, авось придут, Быть может, кто-нибудь из прежних братий. Как знать? — земля до молодых объятий Охотница… Ответствуй мне, певец, Куда умчался ты?.. Какой венец На голове твоей? И всё ль, как прежде, Ты любишь нас и веруешь надежде? 139 И вы, вы все, которым столько раз Я подносил приятельскую чашу, — Какая буря в даль умчала вас? Какая цель убила юность вашу? Я здесь один. Святой огонь погас На алтаре моем. Желанье славы, Как призрак, разлетелося. Вы правы: Я не рожден для дружбы и пиров… Я в мыслях вечный странник, сын дубров, Ущелий и свободы, и, не зная Гнезда, живу, как птичка кочевая. 140 Я для добра был прежде гибнуть рад, Но за добро платили мне презреньем; Я пробежал пороков длинный ряд И пресыщен был горьким наслажденьем… Тогда я хладно посмотрел назад: Как с свежего рисунка, сгладил краску С картины прошлых дней, вздохнул и маску Надел, и буйным смехом заглушил Слова глупцов, и дерзко их казнил, И, грубо пробуждая их беспечность, Насмешливо указывал на вечность. 141 О, вечность, вечность! Что найдем мы там За неземной границей мира? — Смутный, Безбрежный океан, где нет векам Названья и числа; где бесприютны Блуждают звезды вслед другим звездам. Заброшен в их немые хороводы, Что станет делать гордый царь природы, Который верно создан всех умней, Чтоб пожирать растенья и зверей, Хоть между тем (пожалуй, клясться стану) Ужасно сам похож на обезьяну. 142 О, суета! И вот ваш полубог — Ваш человек: искусством завладевший Землей и морем, всем, чем только мог, Не в силах он прожить три дня не евши. Но полно! злобный бес меня завлек В такие толки. Век наш — век безбожный; Пожалуй, кто-нибудь, шпион ничтожный, Мои слова прославит, и тогда Нельзя креститься будет без стыда; И поневоле станешь лицемерить, Смеясь над тем, чему желал бы верить. 143 Блажен, кто верит счастью и любви, Блажен, кто верит небу и пророкам, — Он долголетен будет на земли И для сынов останется уроком. Блажен, кто думы гордые свои Умел смирить пред гордою толпою, И кто грехов тяжелою ценою Не покупал пурпурных уст и глаз, Живых, как жизнь, и светлых, как алмаз! Блажен, кто не склонял чела младого, Как бедный раб, пред идолом другого! 144 Блажен, кто вырос в сумраке лесов, Как тополь дик и свеж, в тени зеленой Играющих и шепчущих листов, Под кровом скал, откуда ключ студеный По дну из камней радужных цветов Струей гремучей прыгает сверкая, И где над ним береза вековая Стоит, как призрак позднею порой, Когда едва кой-где сучок гнилой Трещит вдали, и мрак между ветвями Отвсюду смотрит черными очами! 145 Блажен, кто посреди нагих степей Меж дикими воспитан табунами; Кто приучен был на хребте коней, Косматых, легких, вольных, как над нами Златые облака, от ранних дней Носиться; кто, главой припав на гриву, Летал, подобно сумрачному Диву, Через пустыню, чувствовал, считал, Как мерно конь о землю ударял Копытом звучным, и вперед землею Упругой был кидаем с быстротою. 146 Блажен!.. Его душа всегда полна Поэзией природы, звуков чистых; Он не успеет вычерпать до дна Сосуд надежд; в его кудрях волнистых Не выглянет до время седина; Он, в двадцать лет желающий чего-то, Не будет вечной одержим зевотой, И в тридцать лет не кинет край родной С больною грудью и больной душой, И не решится от одной лишь скуки Писать стихи, марать в чернилах руки, — 147 Или, трудясь, как глупая овца, В рядах дворянства, с рабским униженьем, Прикрыв мундиром сердце подлеца, — Искать чинов, мирясь с людским презреньем, И поклоняться немцам до конца… И чем же немец лучше славянина? Не тем ли, что куда его судьбина Ни кинет, он везде себе найдет Отчизну и картофель?.. Вот народ: И без таланта правит и за деньги служит, Всех давит он, а бьют его — не тужит! 148 Вот племя: всякий чорт у них барон! И уж профессор — каждый их сапожник! И смело здесь и вслух глаголет он, Как Пифия, воссев на свой треножник! Кричит, шумит… Но что ж? — Он не рожден Под нашим небом; наша степь святая В его глазах бездушных — степь простая, Без памятников славных, без следов, Где б мог прочесть он повесть тех веков, Которые, с их грозными делами, Унесены забвения волнами… 149 Кто недоволен выходкой моей, Тот пусть идет в журнальную контору, С листком в руках, с оравою друзей, И, веруя их опытному взору, Печатает анафему, злодей!.. Я кончил… Так! дописана страница. Лампада гаснет… Есть всему граница — Наполеонам, бурям и войнам, Тем более терпенью и… стихам, Которые давно уж не звучали, И вдруг с пера бог знает как упали!.. Глава II
1 Я не хочу, как многие из нас, Испытывать читателей терпенье, И потому примусь за свой рассказ Без предисловий. — Сладкое смятенье В душе моей, как будто в первый раз, Ловлю прыгунью рифму и, потея, В досаде призываю Асмодея. Как будто снова бог переселил Меня в те дни, когда я точно жил, — Когда не знал я, что на слово младость Есть рифма: гадость, кроме рифмы радость! 2 Давно когда-то, за Москвой-рекой, На Пятницкой, у самого канала, Заросшего негодною травой, Был дом угольный; жизнь тогда играла Меж стен высоких… Он теперь пустой. Внизу живет с беззубой половиной Безмолвный дворник… Пылью, паутиной Обвешаны, как инеем, кругом Карнизы стен, расписанных огнем И временем, и окна краской белой Замазаны повсюду кистью смелой. 3 В гостиной есть диван и круглый стол На витых ножках, вражеской рукою Исчерченный; но час их не пришел, — Они гниют незримо, лишь порою Скользит по ним играющий Эол Или еще крыло жилиц развалин — Летучей мыши. Жалок и печален Исчезнувших пришельцев гордый след. Вот сабель их рубцы, а их уж нет: Один в бою упал на штык кровавый, Другой в слезах без гроба и без славы. 4 Ужель никто из них не добежал До рубежа отчизны драгоценной? Нет, прах Кремля к подошвам их пристал, И русский бог отмстил за храм священный… Сердитый Кремль в огне их принимал И проводил, пылая, светоч грозный… Он озарил им путь в степи морозной — И степь их поглотила, и о том, Кто нам грозил и пленом и стыдом, Кто над землей промчался, как комета, Стал говорить с насмешкой голос света. 5 И старый дом, куда привел я вас, Его паденья был свидетель хладный. На изразцах кой-где встречает глаз Черты карандаша, стихи и жадно В них ищет мысли — и бесплодный час Проходит… Кто писал? С какою целью? Грустил ли он иль предан был веселью? Как надписи надгробные, оне Рисуются узором по стене — Следы давно погибших чувств и мнений, Эпиграфы неведомых творений. 6 И образы языческих богов — Без рук, без ног, с отбитыми носами — Лежат в углах низвергнуты с столбов, Раскрашенных под мрамор. Над дверями Висят портреты дедовских веков В померкших рамах и глядят сурово; И мнится, обвинительное слово Из мертвых уст их излетит — увы! О, если б этот дом знавали вы Тому назад лет двадцать пять и боле! О, если б время было в нашей воле!.. 7 Бывало, только утренней зарей Осветятся церквей главы златые, И сквозь туман заблещут над горой Дворец царей и стены вековые, Отражены зеркальною волной; Бывало, только прачка молодая С бельем господским из ворот, зевая, Выходит, и сквозь утренний мороз Раздастся первый стук колес, — А графский дом уж полон суетою И пестрых слуг заботливой толпою. 8 И каждый день идет в нем пир горой. Смеются гости, и бренчат стаканы. В стекле граненом дар земли чужой Клокочет и шипит аи румяный, И от крыльца карет недвижный строй Далеко тянется, и в зале длинной, В толпе мужчин, услужливой и чинной, Красавицы, столицы лучший цвет, Мелькают… Вот учтивый менуэт Рисуется вам; шопот удивленья, Улыбки, взгляды, вздохи, изъясненья… 9 О, как тогда был пышен этот дом! Вдоль стен висели пестрые шпалеры, Везде фарфор китайский с серебром, У зеркала… Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова*
Ох ты гой еси, царь Иван Васильевич! Про тебя нашу песню сложили мы, Про твово любимого опричника, Да про смелого купца, про Калашникова; Мы сложили ее на старинный лад, Мы певали ее под гуслярный звон И причитывали да присказывали. Православный народ ею тешился, А боярин Матвей Ромодановский Нам чарку поднес меду пенного, А боярыня его белолицая Поднесла нам на блюде серебряном Полотенцо новое, шелком шитое. Угощали нас три дни, три ночи, И всё слушали — не наслушались. I Не сияет на небе солнце красное, Не любуются им тучки синие: То за трапезой сидит во златом венце, Сидит грозный царь Иван Васильевич. Позади его стоят стольники, Супротив его всё бояре да князья, По бокам его всё опричники; И пирует царь во славу божию, В удовольствие свое и веселие. Улыбаясь царь повелел тогда Вина сладкого заморского Нацедить в свой золоченый ковш И поднесть его опричникам. — И все пили, царя славили. Лишь один из них, из опричников, Удалой боец, буйный молодец, В золотом ковше не мочил усов; Опустил он в землю очи темные, Опустил головушку на широку грудь — А в груди его была дума крепкая. Вот нахмурил царь брови черные И навел на него очи зоркие, Словно ястреб взглянул с высоты небес На младого голубя сизокрылого, — Да не поднял глаз молодой боец. Вот об землю царь стукнул палкою, И дубовый пол на полчетверти Он железным пробил оконечником — Да не вздрогнул и тут молодой боец. Вот промолвил царь слово грозное, — И очнулся тогда добрый молодец. «Гей ты, верный наш слуга, Кирибеевич, Аль ты думу затаил нечестивую? Али славе нашей завидуешь? Али служба тебе честная прискучила? Когда всходит месяц — звезды радуются, Что светлей им гулять по подне́бесью; А которая в тучку прячется, Та стремглав на землю падает… Неприлично же тебе, Кирибеевич, Царской радостью гнушатися; А из роду ты ведь Скуратовых И семьею ты вскормлен Малютиной!..» Отвечает так Кирибеевич, Царю грозному в пояс кланяясь: «Государь ты наш, Иван Васильевич! Не кори ты раба недостойного: Сердца жаркого не залить вином, Думу черную — не запотчевать! А прогневал я тебя — воля царская: Прикажи казнить, рубить голову, Тяготит она плечи богатырские И сама к сырой земле она клонится». И сказал ему царь Иван Васильевич: «Да об чем тебе молодцу кручиниться? Не истерся ли твой парчевой кафтан? Не измялась ли шапка соболиная? Не казна ли у тебя поистратилась? Иль зазубрилась сабля закаленая? Или конь захромал, худо кованый? Или с ног тебя сбил на кулачном бою, На Москве-реке, сын купеческий?» Отвечает так Кирибеевич, Покачав головою кудрявою: «Не родилась та рука заколдованная Ни в боярском роду, ни в купеческом; Аргамак мой степной ходит весело; Как стекло горит сабля вострая, А на праздничный день твоей милостью Мы не хуже другого нарядимся. «Как я сяду поеду на лихом коне За Москву-реку покататися, Кушачком подтянуся шелковым, Заломлю на бочок шапку бархатную, Черным соболем отороченную, — У ворот стоят у тесовыих Красны девушки да молодушки, И любуются, глядя, перешептываясь; Лишь одна не глядит, не любуется, Полосатой фатой закрывается… «На святой Руси, нашей матушке, Не найти, не сыскать такой красавицы: Ходит плавно — будто лебедушка; Смотрит сладко — как голубушка; Молвит слово — соловей поет; Горят щеки ее румяные, Как заря на небе божием; Косы русые, золотистые, В ленты яркие заплетенные, По плечам бегут, извиваются, С грудью белою цалуются. Во семье родилась она купеческой, Прозывается Алёной Дмитревной. «Как увижу ее, я и сам не свой: Опускаются руки сильные, Помрачаются очи бойкие; Скучно, грустно мне, православный царь, Одному по свету маяться. Опостыли мне кони легкие, Опостыли наряды парчевые, И не надо мне золотой казны: С кем казною своей поделюсь теперь? Перед кем покажу удальство свое? Перед кем я нарядом похвастаюсь? Отпусти меня в степи приволжские, На житье на вольное, на казацкое. Уж сложу я там буйную головушку И сложу на копье бусурманское; И разделят по себе злы татаровья Коня доброго, саблю острую И седельцо браное черкасское. Мои очи слезные коршун выклюет, Мои кости сирые дождик вымоет, И без похорон горемычный прах На четыре стороны развеется…» И сказал смеясь Иван Васильевич: «Ну, мой верный слуга! я твоей беде, Твоему горю пособить постараюся. Вот возьми перстенек ты мой яхонтовый, Да возьми ожерелье жемчужное. Прежде свахе смышленой покланяйся И пошли дары драгоценные Ты своей Алёне Дмитревне: Как полюбишься — празднуй свадебку, Не полюбишься — не прогневайся». Ох ты гой еси, царь Иван Васильевич! Обманул тебя твой лукавый раб, Не сказал тебе правды истинной, Не поведал тебе, что красавица В церкви божией перевенчана, Перевенчана с молодым купцом По закону нашему христианскому… * * * Ай, ребята, пойте — только гусли стройте! Ай, ребята, пейте — дело разумейте! Уж потешьте вы доброго боярина И боярыню его белолицую! II За прилавкою сидит молодой купец, Статный молодец Степан Парамонович, По прозванию Калашников; Шелковые товары раскладывает, Речью ласковой гостей он заманивает, Злато, серебро пересчитывает. Да недобрый день задался ему: Ходят мимо баре богатые, В его лавочку не заглядывают. Отзвонили вечерню во святых церквах; За Кремлем горит заря туманная, Набегают тучки на небо, — Гонит их метелица распеваючи; Опустел широкий гостиный двор. Запирает Степан Парамонович Свою лавочку дверью дубовою Да замком немецким со пружиною; Злого пса-ворчуна зубастого На железную цепь привязывает, И пошел он домой, призадумавшись, К молодой хозяйке за Москву-реку. И приходит он в свой высокий дом, И дивится Степан Парамонович: Не встречает его молода жена, Не накрыт дубовый стол белой скатертью, А свеча перед образом еле теплится. И кличет он старую работницу: «Ты скажи, скажи, Еремеевна, А куда девалась, затаилася В такой поздний час Алёна Дмитревна? А что детки мои любезные — Чай забегались, заигралися, Спозаранку спать уложилися?» «Господин ты мой, Степан Парамонович! Я скажу тебе диво дивное: Что к вечерне пошла Алёна Дмитревна; Вот уж поп прошел с молодой попадьей, Засветили свечу, сели ужинать, — А по сю пору твоя хозяюшка Из приходской церкви не вернулася. А что детки твои малые Почивать не легли, не играть пошли — Плачем плачут, всё не унимаются». И смутился тогда думой крепкою Молодой купец Калашников; И он стал к окну, глядит на улицу — А на улице ночь темнехонька; Валит белый снег, расстилается, Заметает след человеческий. Вот он слышит в сенях дверью хлопнули, Потом слышит шаги торопливые; Обернулся, глядит — сила крестная! Перед ним стоит молода жена, Сама бледная, простоволосая, Косы русые расплетенные Снегом-инеем пересыпаны; Смотрят очи мутные, как безумные; Уста шепчут речи непонятные. «Уж ты где, жена, жена, шаталася? На каком подворье, на площади, Что растрепаны твои волосы, Что одёжа вся твоя изорвана? Уж гуляла ты, пировала ты, Чай, с сынками всё боярскими?.. Не на то пред святыми иконами Мы с тобой, жена, обручалися, Золотыми кольцами менялися!.. Как запру я тебя за железный замок, За дубовую дверь окованную, Чтобы свету божьего ты не видела, Мое имя честное не порочила…» И услышав то, Алёна Дмитревна Задрожала вся моя голубушка, Затряслась, как листочек осиновый, Горько-горько она восплакалась, В ноги мужу повалилася. «Государь ты мой, красно солнышко, Иль убей меня или выслушай! Твои речи — будто острый нож; От них сердце разрывается. Не боюся смерти лютыя, Не боюся я людской молвы, А боюсь твоей немилости. «От вечерни домой шла я нонече Вдоль по улице одинёшенька. И послышалось мне, будто снег хрустит; Оглянулася — человек бежит. Мои ноженьки подкосилися, Шелковой фатой я закрылася. И он сильно схватил меня за руки, И сказал мне так тихим шопотом: „Что пужаешься, красная красавица? Я не вор какой, душегуб лесной, Я слуга царя, царя грозного. Прозываюся Кирибеевичем, А из славной семьи из Малютиной…“ Испугалась я пуще прежнего; Закружилась моя бедная головушка. И он стал меня цаловать-ласкать, И цалуя всё приговаривал: „Отвечай мне, чего тебе надобно, Моя милая, драгоценная! Хочешь золота али жемчугу? Хочешь ярких камней аль цветной парчи? Как царицу я наряжу тебя, Станут все тебе завидовать, Лишь не дай мне умереть смертью грешною: Полюби меня, обними меня Хоть единый раз на прощание!“ «И ласкал он меня, цаловал меня; На щеках моих и теперь горят, Живым пламенем разливаются Поцалуи его окаянные… А смотрели в калитку соседушки, Смеючись, на нас пальцем показывали… «Как из рук его я рванулася И домой стремглав бежать бросилась, И остались в руках у разбойника Мой узорный платок — твой подарочек, И фата моя бухарская. Опозорил он, осрамил меня, Меня честную, непорочную — И что скажут злые соседушки? И кому на глаза покажусь теперь? «Ты не дай меня, свою верную жену, Злым охульникам в поругание! На кого, кроме тебя, мне надеяться? У кого просить стану помощи? На белом свете я сиротинушка: Родной батюшка уж в сырой земле, Рядом с ним лежит моя матушка, А мой старший брат, сам ты ведаешь, На чужой сторонушке пропал без вести, А меньшой мой брат — дитя малое, Дитя малое, неразумное…» Говорила так Алёна Дмитревна, Горючьми слезами заливалася. Посылает Степан Парамонович За двумя меньшими братьями; И пришли его два брата, поклонилися, И такое слово ему молвили: «Ты поведай нам, старшой наш брат, Что с тобой случилось, приключилося, Что послал ты за нами во темную ночь, Во темную ночь морозную?» «Я скажу вам, братцы любезные, Что лиха беда со мною приключилася: Опозорил семью нашу честную Злой опричник царский Кирибеевич; А такой обиды не стерпеть душе Да не вынести сердцу молодецкому. Уж как завтра будет кулачный бой На Москве-реке при самом царе, И я выйду тогда на опричника, Буду на́ смерть биться, до последних сил; А побьет он меня — выходите вы За святую правду-матушку. Не сробейте, братцы любезные! Вы моложе меня, свеже́й силою, На вас меньше грехов накопилося, Так авось господь вас помилует!» И в ответ ему братья молвили: «Куда ветер дует в подне́бесьи, Туда мчатся и тучки послушные, Когда сизый орел зовет голосом На кровавую долину побоища, Зовет пир пировать, мертвецов убирать, К нему малые орлята слетаются: Ты наш старший брат, нам второй отец; Делай сам, как знаешь, как ведаешь, А уж мы тебя родного не выдадим». * * * Ай, ребята, пойте — только гусли стройте! Ай, ребята, пейте — дело разумейте! Уж потешьте вы доброго боярина И боярыню его белолицую! III Над Москвой великой, златоглавою, Над стеной кремлевской белокаменной Из-за дальних лесов, из-за синих гор, По тесовым кровелькам играючи, Тучки серые разгоняючи, Заря алая подымается; Разметала кудри золотистые, Умывается снегами рассыпчатыми, Как красавица, глядя в зеркальцо, В небо чистое смотрит, улыбается. Уж зачем ты, алая заря, просыпалася? На какой ты радости разыгралася? Как сходилися, собиралися Удалые бойцы московские На Москву-реку, на кулачный бой, Разгуляться для праздника, потешиться. И приехал царь со дружиною, Со боярами и опричниками, И велел растянуть цепь серебряную, Чистым золотом в кольцах спаянную. Оцепили место в 25 сажень, Для охотницкого бою, одиночного. И велел тогда царь Иван Васильевич Клич кликать звонким голосом: «Ой, уж где вы, добрые молодцы? Вы потешьте царя нашего батюшку! Выходите-ка во широкий круг; Кто побьет кого, того царь наградит, А кто будет побит, тому бог простит!» И выходит удалой Кирибеевич, Царю в пояс молча кланяется, Скидает с могучих плеч шубу бархатную, Подпершися в бок рукою правою, Поправляет другой шапку алую, Ожидает он себе противника… Трижды громкий клич прокликали — Ни один боец и не тронулся, Лишь стоят да друг друга поталкивают. На просторе опричник похаживает, Над плохими бойцами подсмеивает: «Присмирели, небойсь, призадумались! Так и быть, обещаюсь, для праздника, Отпущу живого с покаянием, Лишь потешу царя нашего батюшку». Вдруг толпа раздалась в обе стороны — И выходит Степан Парамонович, Молодой купец, удалой боец, По прозванию Калашников, Поклонился прежде царю грозному, После белому Кремлю да святым церквам, А потом всему народу русскому. Горят очи его соколиные, На опричника смотрят пристально. Супротив него он становится, Боевые рукавицы натягивает, Могутные плечи распрямливает Да кудряву бороду поглаживает. И сказал ему Кирибеевич: «А поведай мне, добрый молодец, Ты какого роду, племени, Каким именем прозываешься? Чтобы знать, по ком панихиду служить, Чтобы было чем и похвастаться». Отвечает Степан Парамонович: «А зовут меня Степаном Калашниковым, А родился я от честнова отца, И жил я по закону господнему: Не позорил я чужой жены, Не разбойничал ночью темною, Не таился от свету небесного… И промолвил ты правду истинную: По одном из нас будут панихиду петь, И не позже, как завтра в час полуденный; И один из нас будет хвастаться, С удалыми друзьями пируючи… Не шутку шутить, не людей смешить К тебе вышел я теперь, бусурманский сын, Вышел я на страшный бой, на последний бой!» И услышав то, Кирибеевич Побледнел в лице, как осенний снег: Бойки очи его затуманились, Между сильных плеч пробежал мороз, На раскрытых устах слово замерло… Вот молча оба расходятся, Богатырский бой начинается. Размахнулся тогда Кирибеевич И ударил вперво́й купца Калашникова, И ударил его посередь груди — Затрещала грудь молодецкая, Пошатнулся Степан Парамонович; На груди его широкой висел медный крест Со святыми мощами из Киева, И погнулся крест и вдавился в грудь; Как роса из-под него кровь закапала; И подумал Степан Парамонович: «Чему быть суждено, то и сбудется; Постою за правду до последнева!» Изловчился он, приготовился, Собрался со всею силою И ударил своего ненавистника Прямо в левый висок со всего плеча. И опричник молодой застонал слегка, Закачался, упал за́мертво; Повалился он на холодный снег, На холодный снег, будто сосенка, Будто сосенка, во сыром бору Под смолистый под корень подрубленная. И, увидев то, царь Иван Васильевич Прогневался гневом, топнул о землю И нахмурил брови черные; Повелел он схватить удалова купца И привесть его пред лицо свое. Как возго́ворил православный царь: «Отвечай мне по правде, по совести, Вольной волею или нехотя, Ты убил на смерть мово верного слугу, Мово лучшего бойца Кирибеевича?» «Я скажу тебе, православный царь: Я убил его вольной волею, А за что про что — не скажу тебе, Скажу только богу единому. Прикажи меня казнить — и на плаху несть Мне головушку повинную; Не оставь лишь малых детушек, Не оставь молодую вдову, Да двух братьев моих своей милостью…» «Хорошо тебе, детинушка, Удалой боец, сын купеческий, Что ответ держал ты по совести. Молодую жену и сирот твоих Из казны моей я пожалую, Твоим братьям велю от сего же дня По всему царству русскому широкому Торговать безданно, беспошлинно. А ты сам ступай, детинушка, На высокое место лобное, Сложи свою буйную головушку. Я топор велю наточить-навострить, Палача велю одеть-нарядить, В большой колокол прикажу звонить, Чтобы знали все люди московские, Что и ты не оставлен моей милостью…» Как на площади народ собирается, Заунывный гудит-воет колокол, Разглашает всюду весть недобрую. По высокому месту лобному, Во рубахе красной с яркой запонкой, С большим топором навостреныим, Руки голые потираючи, Палач весело похаживает, Удалова бойца дожидается, А лихой боец, молодой купец, Со родными братьями прощается: «Уж вы, братцы мои, други кровные, Поцалуемтесь да обнимемтесь На последнее расставание. Поклонитесь от меня Алёне Дмитревне, Закажите ей меньше печалиться, Про меня моим детушкам не сказывать. Поклонитесь дому родительскому, Поклонитесь всем нашим товарищам, Помолитесь сами в церкви божией Вы за душу мою, душу грешную!» И казнили Степана Калашникова Смертью лютою, позорною; И головушка бесталанная Во крови на плаху покатилася. Схоронили его за Москвой-рекой, На чистом поле промеж трех дорог: Промеж тульской, рязанской, владимирской, И бугор земли сырой тут насыпали, И кленовый крест тут поставили. И гуляют шумят ветры буйные Над его безымянной могилкою. И проходят мимо люди добрые: Пройдет стар человек — перекрестится, Пройдет молодец — приосанится, Пройдет девица — пригорюнится, А пройдут гусляры — споют песенку. * * * Гей вы, ребята удалые, Гусляры молодые, Голоса заливные! Красно начинали — красно и кончайте, Каждому правдою и честью воздайте. Тароватому боярину слава! И красавице-боярыне слава! И всему народу христианскому слава! Тамбовская казначейша*
Играй, да не отыгрывайся.
Пословица. Посвящение Пускай слыву я старовером, Мне всё равно — я даже рад: Пишу Онегина размером; Пою, друзья, на старый лад. Прошу послушать эту сказку! Ее нежданую развязку Одобрите, быть может, вы Склоненьем легким головы. Обычай древний наблюдая, Мы благодетельным вином Стихи негладкие запьем, И пробегут они, хромая, За мирною своей семьей К реке забвенья на покой. I Тамбов на карте генеральной Кружком означен не всегда; Он прежде город был опальный*, Теперь же, право, хоть куда. Там есть три улицы прямые, И фонари и мостовые, Там два трактира есть, один Московский, а другой Берлин. Там есть еще четыре будки, При них два будочника есть; По форме отдают вам честь, И смена им два раза в сутки; · · · Короче, славный городок. II Но скука, скука, боже правый, Гостит и там, как над Невой, Поит вас пресною отравой, Ласкает черствою рукой. И там есть чопорные франты, Неумолимые педанты, И там нет средства от глупцов И музыкальных вечеров; И там есть дамы — просто чудо! Дианы строгие в чепцах, С отказом вечным на устах. При них нельзя подумать худо: В глазах греховное прочтут, И вас осудят, проклянут. III Вдруг оживился круг дворянский; Губернских дев нельзя узнать; Пришло известье: полк уланский В Тамбове будет зимовать. Уланы, ах! такие хваты… Полковник, верно, неженатый — А уж бригадный генерал, Конечно, даст блестящий бал. У матушек сверкнули взоры; Зато, несносные скупцы, Неумолимые отцы Пришли в раздумье: сабли, шпоры Беда для крашеных полов… Так волновался весь Тамбов. IV И вот однажды утром рано, В час лучший девственного сна, Когда сквозь пелену тумана Едва проглядывает Цна*, Когда лишь куполы собора Роскошно золотит Аврора, И, тишины известный враг, Еще безмолвствовал кабак, · · · · · · Уланы справа по-шести Вступили в город; музыканты, Дремля на лошадях своих, Играли марш из Двух слепых.* V Услыша ласковое ржанье Желанных вороных коней, Чье сердце, полное вниманья, Тут не запрыгало сильней? Забыта жаркая перина… «Малашка, дура, Катерина, Скорее туфли и платок! Да где Иван? какой мешок! Два года ставни отворяют…» Вот ставни настежь. Целый дом Трет стекла тусклые сукном — И любопытно пробегают Глаза опухшие девиц Ряды суровых, пыльных лиц. VI «Ах, посмотри сюда, кузина, Вот этот!» — «Где? майор?» — «О, нет! Как он хорош, а конь — картина, Да жаль, он, кажется, корнет… Как ловко, смело избочился… Поверишь ли, он мне приснился… Я после не могла уснуть…» И тут девическая грудь Косынку тихо поднимает — И разыгравшейся мечтой Слегка темнится взор живой. Но полк прошел. За ним мелькает Толпа мальчишек городских, Немытых, шумных и босых. VII Против гостинницы Московской, Притона буйных усачей, Жил некто господин Бобковской, Губернский старый казначей. Давно был дом его построен; Хотя невзрачен, но спокоен; Меж двух облупленных колонн Держался кое-как балкон. На кровле треснувшие доски Зеленым мохом поросли; Зато пред окнами цвели Четыре стриженых березки Взамен гардин и пышных стор, Невинной роскоши убор. VIII Хозяин был старик угрюмый С огромной лысой головой. От юных лет с казенной суммой Он жил как с собственной казной. В пучинах сумрачных расчета Блуждать была его охота, И потому он был игрок (Его единственный порок). Любил налево и направо Он в зимний вечер прометнуть, Четвертый куш перечеркнуть, Рутёркой понтирнуть со славой, И талью скверную порой Запить Цимлянского струей. IX Он был врагом трудов полезных, Трибун тамбовских удальцов, Гроза всех матушек уездных И воспитатель их сынков. Его краплёные колоды Не раз невинные доходы С индеек, масла и овса Вдруг пожирали в полчаса. Губернский врач, судья, исправник — Таков его всегдашний круг; Последний был делец и друг, И за столом такой забавник, Что казначейша иногда Сгорит, бывало, от стыда. X Я не поведал вам, читатель, Что казначей мой был женат. Благословил его создатель, Послав ему в супруге клад. Ее ценил он тысяч во сто, Хотя держал довольно просто И не выписывал чепцов Ей из столичных городов. Предав ей таинства науки, Как бросить вздох иль томный взор, Чтоб легче влюбчивый понтёр Не разглядел проворной штуки, Меж тем догадливый старик С глаз не спускал ее на миг. XI И впрямь Авдотья Николавна Была прелакомый кусок. Идет, бывало, гордо, плавно — Чуть тронет землю башмачок; В Тамбове не запомнят люди Такой высокой, полной груди: Бела как сахар, так нежна, Что жилка каждая видна. Казалося, для нежной страсти Она родилась. А глаза… Ну, что такое бирюза? Что небо? Впрочем я отчасти Поклонник голубых очей И не гожусь в число судей. XII А этот носик! эти губки, Два свежих розовых листка! А перламутровые зубки, А голос сладкий как мечта! Она картавя говорила, Нечисто Р произносила; Но этот маленький порок Кто извинить бы в ней не мог? Любил трепать ее ланиты Разнежась старый казначей. Как жаль, что не было детей У них! — · · · — — XIII Для большей ясности романа Здесь объявить мне вам пора, Что страстно влюблена в улана Была одна ее сестра. Она, как должно, тайну эту Открыла Дуне по секрету. Вам не случалось двух сестер Замужних слышать разговор? О чем тут, боже справедливый, Не судят милые уста! О, русских нравов простота! Я, право, человек нелживый — А из-за ширмов раза два Такие слышал я слова… XIV