С. Есенин.
Мариенгофу А. Б., июль-август 1922
А. Б. МАРИЕНГОФУ*
Не ранее 20 июля — не позднее начала августа 1922 г. Париж
Дура моя — Ягодка! ты тоже сволочь из сволочей. Как тебе не стыдно, собаке, — залезть под юбку и забыть самого лучшего твоего друга. Мартын — это одно, а я другое. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности,* и Ваша сволочность ни гу-гу.* Итак, начинаю. Знаете ли Вы, милостивый государь, Европу? Нет! Вы не знаете Европы.* Боже мой, какое впечатление, как бьется сердце… О нет, Вы не знаете Европы!
Во-первых, Боже мой, такая гадость однообразия, такая духовная нищета, что блевать хочется. Сердце бьется, бьется самой отчаяннейшей ненавистью, так и чешется, но, к горю моему, один такой ненавистный мне в этом случае, но прекрасный поэт Эрдман сказал, что почесать его нечем.*
Почему нечем, РАЗЗ-эт-твою, я готов просунуть для этой цели в горло сапожную щетку, но рот мой мал, и горло мое узко. Да, прав он, этот проклятый Эрдман, передай ему за это тысячу поцелуев и скажи, что у такого юноши, как я, недавно оторвался маятник от циферблата живота.* Часовой механизм попортился.
Да, мой друг рыжий, да! Я писал Сашке,* писал Златому,* и вы «ни тебе, ни матери».* Теперь я понял, понял все я. Ах, уж не мальчик я давно. Среди исканий Безпокоя Любить поэту не дано.*
Это сказал В. Ш., по-английски он зовется В. Шекспиром. О, я узнал теперь, что вы за канальи, и в следующий раз вам как в месть напишу обязательно по-английски, чтоб вы ничего не поняли. Да, напишу обязательно will hawe happy impression*
и подпишусь
Sergei Jessenin.
Что? Съели?
Ну, так вот единственно из-за того, что вы мне противны, за то, что вы не помните меня, я с особым злорадством перевел ваши скандальные поэмы на англи<йский> и франц<узский> яз<ыки> и выпускаю их в Париже и в Лондоне в кол<ичестве> 6000 экз.* А чтоб вас больше оскандалить, подкупим газетных рецензентов. Уж они вам покажут е…. в… м…..
В сентябре все это вам пришлю, как только выйдут книги. Мил Государь! Прошу тебя не оставить втуне за Не. бо… просьб моей сестры.* Делай ей гадости и словом и делом. Адрес мой для того, чтобы ты не писал:
Paris, Rue de La Pompe, 103.
Где бы я ни был, твои письма меня не достанут.
Есениной Е. А., 10 августа 1922
Е. А. ЕСЕНИНОЙ*
10 августа 1922 г. Венеция
Завтра из Венеции еду в Рим, а потом экспрессом в Париж. Послал тебе три письма, и никакого ответа.*
Вот что, Г<оспо>жа хорошая: во-первых, Шура пусть этот год будет дома, а ты поезжай учиться. Я тебе буду высылать пайки, ибо денег послать оч<ень> трудно. Все буду слать на адрес Козьмы Алексеевича.* Сам же я в сентябре заливаюсь в Америку и вернусь через год.*
Слушай, что я тебе говорю: пайки эти исключительно тебе, чтоб ты могла жить. Зря не транжирь.
Относительно денег нажимай всегда на Мариенгофа или Сахарова. О посылках, что я тебе высылаю, не болтай. Они будут думать, что это для тебя достаточно, и потому ты тогда не выжмешь из них ни гроша. Мар<иенгоф> и Сах<аров> люди оч<ень> хорошие, но в такое время им самим тяжело.
Живи и гляди в оба. Все, что бы ты ни сделала плохого, будет исключительно плохо для тебя; если я узнаю, как приеду, что ты пила табачный настой, как однажды, или еще что, то оторву тебе голову или отдам в прачки. Того ты будешь достойна. Ты только должна учиться, учиться и читать. Язык держи за зубами. На все, исключительно на все, когда тебя будут выпытывать, отвечай «не знаю».
Помимо гимназии, ты должна проходить школу жизни и помни, что люди не всегда есть хорошие.
Думаю, что ты не дура и поймешь, о чем я говорю. Обо мне, о семье, о жизни семьи, о всем и о всем, что оч<ень> интересно знать моим врагам, — отмалчивайся, помни, что моя сила и мой вес — благополучие твое и Шуры.
Письма мне пиши на адрес:
Пиши заказными. Адрес обязательно по-французски. Где бы я ни был, оттуда мне всегда перешлют, даже и в Америку. Привет всем. Целую, твой Сергей. Венеция — Лидо.
Отцу и матери тысячу приветов и добрых пожеланий. Им я буду высылать тоже посылки через «Ара». Скажи отцу, чтоб он поговорил с своей кассиршей* относ<ительно> тебя. Иногда ты бываешь все-таки дурковата, и за тобой нужно следить.
Ярмолинскому А., 1 ноября 1922
А. ЯРМОЛИНСКОМУ*
1 ноября 1922 г. Нью-Йорк
Уваж<аемый> т. Ярмолинский.
27 окт<ября> в Чикаго я получил Ваше письмо с пометкой 3 окт<ября> и совершенно не получил книги, которую должен был послать мне Ваш издатель.*
Очень хотел бы поговорить с Вами лично.* Если можете, то позвоните. Завтра в 12 часов в отель, ком<ната> № 510.
С почт<ением> к Вам и Вашей жене С. Есенин.
Мариенгофу А. Б., 12 ноября 1922
А. Б. МАРИЕНГОФУ*
12 ноября 1922 г. Нью-Йорк
Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки. Все ее ба́нки и за́мки, о которых она пела нам в России, — вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу, и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц»* можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь.
Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, «заграница», а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно́, значение его для всех, как значение Изы Кремер, только с тою разницей, что Иза Кремер жить может на свое <пение>,* а тут хоть помирай с голоду.
Я понимаю теперь, очень понимаю кричащих о производственном искусстве.*
В этом есть отход от ненужного. И правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксенова.* С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки.
Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался, как в письме к Ветлугину,* в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине,* сейчас пришел домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка, и т. д. и т. д. В голове у меня одна Москва и Москва.*
Даже стыдно, что так по-чеховски.*
Сегодня в американской газете видел очень большую статью с фотогр<афией> о Камер<ном> театре,* но что там написано, не знаю, зане* никак не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке. Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски.
Конечно, во всех своих движениях столь же смешон для многих, как француз или голландец на нашей территории.
Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день.
Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой, и Мартышан.
Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре «железа и электричества» здесь у каждого полтора фунта грязи в носу.
Поклонись всем, кто был мне дорог и кто хоть немного любил меня. В первую голову Гришке, Сашке, Гале и Яне, Жене и Фриде; во вторую всем, кого знаешь.
Если сестре моей худо живется, то помоги как-нибудь ей. В апреле я обязательно буду на своей земле,* тогда сочтемся.
Если нет своих денег, то сходи (обязательно даже), сходи к представителю Гржебина, узнай, по скольку продают в Германии мой том,* и с общей цены на 5000 экз. получи немецкими марками. Потому рыночная цена марок дороже госуд<арственной>. Государство не дало ведь мне ни гроша, поэтому мне выгодней и не обидней. Если ты продашь их спекулянтам, поделишь между Зинаидой и ею.
Недели 2–3 назад послал тебе телеграфом 5 пайков «Ара». Получил ли ты? Если нет, то справься. Ту же цифру послал Ек<атерине> и Зинаиде. Зинаиде послал на Орел, Кромская, 57, Н. Райх. Другого адреса я не знал.
Здесь имеются переводы тебя и меня в изд<ании> «Modern Russian Poetry», но все это убого очень. Знают больше по имени, и то не америк<анцы>, а приех<авшие> в Амер<ику> евреи. По-види<мо>му, евреи самые лучшие цен<ители> искусства, потому ведь и в Росс<ии>, кроме еврейских дев, никто нас не читал.
Ну, прощай пока. Целую тебя и твою Мартышку. Изадора кланяется.
Твой Сергей.
Жоржу, Клычкову, Устинову, Орешину поклонись тоже в первую голову.
Дункан А., 1923
А. ДУНКАН*
1923 г. Нью-Йорк (?) или Париж (?)
Milaya Isadora Ia ne mogu bolshe hochu domoi Sergei.
Брагинскому М. Л., январь 1923
М. Л. БРАГИНСКОМУ*
Конец января 1923 г. Нью-Йорк
Милый, милый Монилейб*!
Вчера днем Вы заходили ко мне в отель, мы говорили о чем-то, но о чем, я забыл, потому что к вечеру со мной повторился припадок.* Сегодня лежу разбитый морально и физически. Целую ночь около меня дежурила сест<ра> милосердия. Был врач и вспрыснул морфий.
Дорогой мой Монилейб! Ради Бога, простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.
Поговорите с Ветлугиным, он Вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе.* Эдгар По в припадках разб<ивал> целые дома.*
Что я могу сделать, мой милый Монилейб, дорогой мой Монилейб! Душа моя в этом невинна, а пробудившийся сегодня разум повергает меня в горькие слезы, хороший мой Монилейб! Уговорите свою жену, чтоб она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить. Я прошу у Вас хоть немного ко мне жалости.
Любящий вас всех
Ваш С. Есенин.
Передайте Гребневу все лучшие чувства к нему. Все ведь мы поэты-братья. Душа у нас одна, но по-разному она бывает больна у каждого из нас. Не думайте, что я такой маленький, чтобы мог кого-нибудь оскорбить. Как получите письмо, передайте всем мою просьбу простить меня.
Кусикову А. Б., 7 февраля 1923
А. Б. КУСИКОВУ*
7 февраля 1923 г. Атлантический океан
Милый Сандро!* Пишу тебе с парохода, на котором возвращаюсь в Париж. Едем вдвоем с Изадорой.* Ветлугин остался в Америке.* Хочет пытать судьбу по своим «Запискам», подражая человеку с коронковыми зубами.*
Об Америке расскажу после. Дрянь ужаснейшая, внешне типом сплошное Баку,* внутри Захер-Менский,* если повенчать его на Серпинской.*
Вот что, душа моя! Слышал я, что ты был в Москве.* Мне оч<ень> бы хотелось знать кой-что о моих делах. Толя мне писал,* что Кожеб<аткин> и Айзенш<тат> из магазина выбыли.* Мне интересно, на каком полозу теперь в нем я, ибо об этом в письме он по рассеянности забыл сообщить.
Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется. Если б я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку* или еще куда-нибудь. Тошно мне,
Теперь, когда от революции остались только хуй да трубка,* теперь, когда там жмут руки тем и лижут жопы,* кого раньше расстреливали,* теперь стало очевидно, что мы и были* и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать.
Слушай, душа моя! Ведь и раньше еще, там в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть. А теперь — теперь злое уныние находит на меня. Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому, в нас скрывался* и скрывается какой-нибудь ноябрь.* Ну да ладно, оставим этот разговор про ТЁтку.* Пришли мне, душа моя, лучше, что привез из Москвы нового… И в письме опиши все. Только гадостей, которые говорят обо мне, не пиши. Запиши их лучше у себя «на стенке над кроватью».* Напиши мне что-нибудь хорошее, теплое и веселое, как друг. Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно.
Твой Сергей.
Дункан А., февраль-апрель 1923