Он резко снизился, прошел точно под брюхом нарушителя и вздернул свой истребитель под самым его носом. «Дугласа попал в спутную струю атакующей машины, его затрясло, словно в лихорадке. Алексей развернулся и пристроился к Нарушителю. Пришлось выпустить посадочные щитки: держаться крыло в крыло с тихоходной машиной — на это зверьмигарек не был рассчитан. В какой-то момент Алексей разглядел лица пассажиров в иллюминаторах и, обгоняя «пассажира», седоголового командира корабля, тот выразительно стучал кулаком по лбу. Он явно не понимал, что именно этому полоумному военному летчику надо? Командиру корабля оставалось семнадцать минут до посадки в аэропорту назначения, он следовал строго по расписанию, не отклонившись от маршрута ни на копеечку. Земля передала Алексею:
— Действуйте решительней, «Моряк», не дайте ему уйти в облака. Алексей снизился до самой кромки облаков, консоли его машины цеплялись за белую пену слоисто-кучевого покрова. Не выпуская из поля зрения упрямого нарушителя, он перезарядил пушки и, подойдя к «Дугласу» почти вплотную, дал заградительный залп из всех огневых точек. Светящиеся трассы произвели должный эффект. Нарушитель развернулся на курс, указанный Алексеем и последовал в направлении аэродрома истребителей.
Но… это было очень существенное «нов — не смотается ли нарушитель, когда подойдет время пробивать облака. В слепом полете его и не найти и не перехватить. Алексей выпустил тормозные щитки, закрылки, шасси. Его ощетинившаяся машина о трудом удерживалась близ «Дугласа». Он покивал командиру корабля и показал знаками, что войдет с ним в облака в паре… а если тот попробует оторваться и уйти… Алексей полосонул себя ладонью по горлу… Понимай, мол, как хочешь, кому придет хана — тебе или мне, истребителю, не сумевшему посадить старый «Дуглас», но в одном не сомневайся — хана последует незамедлительно…
Пассажир безропотно приземлился на военном аэродроме. Следом сел перехватчик. И тут же началось: почему Ли-2 (девичья фамилия «Дугласа») очутился в запретной зоне? Почему командир корабля не сразу подчинился сигналам перехватчика? Почему перехватчик недопустимо рискованно сближался с нарушителем? Какая была необходимость открывать огонь из всех точек? Почему вошел в облака в паре и держался под самым бортом «пассажира». Почему? Почему? Почему? И на каждое следовало отвечать устно и письменно. Кажется, именно в ту пору, осатанев от писанины, Алексей Васильевич впервые подумал: надо тикать из армии. Летчик должен летать. А пишут пускай штабные писаря…
Однако в те годы в армии был такой порядок: того, кто хотел покинуть ее ряды, тем или иным способом удерживали в кадрах, и совсем легко вышибали на гражданку офицеров, вовсе не жаждавших расставаться с погонами. В силу этого Алексею Васильевичу и пришлось прослужить еще не один год, прежде чем он получил право и «добро» на «заслуженный отдых».
Вживание в гражданскую среду, в новый образ существования давалось куда как не просто, но так уж запрограммирован человек — приспосабливается, впрочем, не всегда сразу и не всегда удачно.
Тогда по весне Алексей Васильевич убыл в незапланированную командировку. Предполагалось на месяц-полтора. Ему предстояло переучить летчиков истребительного полка, все еще работавших на устаревших поршневых «Лавочкиных». В первую неделю он успел вывезти командира полка, его заместителей на спарке — двухместном учебно-тренировочном самолете, а дальше дело застопорилось: боевые «МиГи» в часть не поступили и трудно было понять, когда прибудут: аэродромы по всему северу раскисли, погода стояла убийственная — туманы, переходившие в низкую облачность с дождем, со снегом, обледенение. Не разлетаешься. И командование решило доставить новую технику по железной дороге. Предположительно операция должна была занять две недели, не меньше. Воспользовавшись случаем, Алексей Васильевич решил взять тайм-аут.
В свой гарнизон он приехал глухой ночью, от областного города, куда его доставил скорый поезд, добирался до заброшенного их полустанка, что называется, подручными средствами. Ночь стояла душная, как бывает перед грозой. Было очень тихо кругом — ни людских голосов, ни собачьего лая, только старая водокачка постанывала, словно жаловалась на судьбу… Алексей Васильевич постоял немного, дал привыкнуть к темнотище глазам и осторожно, почти на ощупь побрел в гарнизон. Ноги сами принесли его к безликому финскому домику, в котором он жил уже второй год. Окна не светили. Собака соседа — красавец рыжий сеттер — не залаяла: чуяла — свой. Осторожно, чтобы никого не потревожить, Алексей Васильевич отомкнул своим ключом входную дверь, разулся на пороге, не включая электричества, прокрался к своей комнате. Духота в доме показались ему совершенно чудовищной, подумал: «первым делом надо открыть окно». Но прежде, чем ему удалось осуществить это намерение, раньше даже, чем он щелкнул выключателем, Алексей Васильевич не столько понял, сколько ощутил — ох, не ко времени он заявился домой… И действительно, на спинке стула висел серенький в клеточку гражданский пиджачишко. Свое обычное место в постели Алексей Васильевич обнаружил занятым, взлохмаченный мужик рывком сел в кровати и, щурясь от яркого света, потянулся было к своей одежонке. Но законный хозяин жилья остановил его!
— Куда ты торопишься, свояк… надо же познакомиться. И скажи, ты сюда надолго заполз, с какими намерениями, жениться думаешь или нет? — кивнув в сторону своей жены, спрятавшейся с головой под простыней, поинтересовался Алексей Васильевич. — Или ты — боец переменного состава, клиент? Ну, чего молчишь?
«Боец» переменного состава, стесняясь собственной голости и опасаясь дальнейших непредвиденностей, никак не мог, что называется, двух слов связать, и все-таки Алексей Васильевич смог выяснить: перед ним техник заготзерна, приехавший для ремонта элеватора. Человек он здесь временный. А в чужую постель попал совершенно случайно… так вышло…
— Теперь встань! — приказал хозяин. — Трусы успеешь надеть, — Алексей Васильевич пристально разглядывал мужчину: — Ничего такого особенного не вижу… Можешь одеваться. Раз у тебя никаких долгосрочных намерений не было и нет, гони монету. За удовольствия платить надо.
Это было диковатое зрелище — голый, довольно субтильный мужичишка суетливо шарил в карманах собственных брюк, потом начал рыться в пиджаке, пока не вывернул все карманы и не выложил на неубранный стол всю наличность.
— Вот, все, — сказал «боец» переменного состава и начал торопливо одеваться.
— Не спеши, — остановил его Алексей Павлович, — не суетись. Деньги счет любят, проверь свой капитал… А теперь скажи, сколько даешь?
На столе лежали двадцать семь рублей и сколько-то мелочью. Посетитель подвинул было всю наличность к хозяину, но тот запротестовал:
— Эт-то много! — Алексей Васильевич пошевелил пальцами, будто подсчитывал что-то, выбрал замызганную зеленую трешницу и объявил: — Вот эту бумаженцию мы принимаем. Теперь я открываю окно и засекаю время. Через три минуты, надеюсь, исчезнешь без моей помощи.
«Клиент» слинял мгновенно, прихватив со стола «сдачу». И тогда, обращаясь к жене, Алексей Васильевич распорядился:
— Вставай, перемени постель, приведи себя в порядок. Со стола убери, чтобы не воняло.
Пока Римма молча исполняла эти распоряжения, он расправил на колене старую, замызганную трешницу, тщательно намазал ее эмалитом — надежнейшим авиационным клеем — и прилепил трояк к стене над кроватью. Укладываясь в свежую, постель, не упрекнув жену ни словом, ни пол словом, он сказал:
— И не вздумай отцарапывать, закрашивать, завешивать или как-нибудь камуфлировать этот дензнак. Попытаешься, предупреждаю — уйдешь из дома голой, натурально голой. Выгоню.
Ну, а дальше, всякий кто входил в дом и замечал приклеенный к стене трояк, непременно любопытствовал, что за странный сувенир? Почему приклеен? И вообще — как понимать!?
Неделя не прошла, как Римма взмолилась — больше не могу, не стало никакого житья? Всем надо — что, да как, почему?
— Можешь или не можешь — твоя проблема.
И с этими словами Алексей Васильевич отправился на Север заканчивать прерванное, так сказать, по объективным причинам переучивание личного состава. В гарнизон постоянного базирования Алексей Васильевич вернулся только через месяц с лишним. На светлых, оранжеватого оттенка обоях зеленел коварный знак его мести. Комната пахла жилым. Оказалось Римма уехала к матери, оставив мужу письмо, обвинявшее Алексея Васильевича в зверином эгоизме, деспотических замашках и нечуткости… Перечень грехов был впечатляюще долог и разнообразен. В частности, Римма писала и такое: «Тебе не кажется, что я тоже — а не ты один — живой человек? По какому праву ты мне мстишь? Грешить, оступаться, подчиняясь не голосу разума, а велению тела — разве это особая привилегия мужского сословия? И не надо корчить из себя святого, мне ведь давно ведомо кое-что о твоих художествах, другое дело — я не подымала никогда из-за этого шума… Запомни: по собственной инициативе на гарнизонную каторгу, что ты мне устроил, я не вернусь. Это — первое. И второе: ты не можешь не знать — при всем, что было, что еще может быть, моя настоящая цена не старый трешник… Ты же поборник правды! Не стыдно тебе…»
Алексей Васильевич перечитал саркастическую «отходную» жены и задумался. Особенно его раздражало рассуждение о равноправности мужа и жены в грехах, так сказать. «Живая-то ты, конечно, живая, но из этого еще ничего не следует…» И путаясь в мыслях, не находя правильных слов, злился, наливался гневом и презрением, как он выражался, ко всему женскому сословию. Но это продолжалось недолго. «Надо, вероятно, съездить в Саратов, — уговаривал он себя, — потолковать, как-то уладить…».
И… опоздал. Римма подала в суд на развод. В заявлении ей предложили указать причину развода. Она не стала церемониться и написала, что муж не в состоянии удовлетворить ее сексуальные потребности. «Предполагаю, что он истощается полетами и побочными половыми связями, предавать огласке которые я не считаю обязательным».
Какой мужик не взовьется, услыхав такое?
— Скажи суду, сколько ты сделала абортов за пять лет!
— Почему ты так уверен, что все — с твоей подачи? — парировала Римма.
Судья, пожилая женщина с усталым лицом, раз и навсегда отмеченным брезгливым выражением, прервала их диалог, грозивший обернуться кухонной склокой. Суд просьбу жены уважил — их развели с первого же захода. С того дня Алексей Васильевич не упускал случая внушать всем окружающим: «Нет подлее женского сословия. Никакой бабе нельзя до конца верить…»
Пока Алексей Васильевич был активно действующим летчиком, он оценивал свое ремесло, которому отдавался, что называется, и душой и телом, не выходя особенно за рамки тесной пилотской кабины истребителя. Он чувствовал: свободно перемещаться в пространстве — летать прежде всего радостно, а пилотаж — вообще восторг! Конечно, когда глаза застилает то красной, то черной пеленой, когда перегрузки буквально душат — радости мало, зато, если все получается, как задумано, если машина, исполняя твою волю, послушно рисует кривую за кривой, плавно, без переломов, не вздрагивая переходит из фигуры в фигуру, тогда ты кончиками пальцев, кожей, всем своим естеством ощущаешь — я смог! А это очень важно — смочь, поднявшись над обстоятельствами.
Теперь, отлетав свое, Алексей Васильевич все чаще, выходя за привычные рамки пилотской кабины, пытался взглянуть на свое ремесло с иной позиции.
Так что же такое авиация, — спрашивал он себя. Почему полеты так цепко держат нашего брата? Как это получается, что рисковать радостно? Конечно, авиация отнимает здоровье, ломает бытовую устойчивость, случается отнимает молодую жизнь? Это, так сказать, самоочевидный пассив, а что даст летное дело взамен, что есть его актив? Алексей Васильевич ни красноречием, ни многословием не отличался, отвечал коротко:
— Авиация в награду за многие потери, дает человеку летающему полнейшую свободу и великую власть: в его руках и жизнь и смерть. В полете он получает всемогущество бога. И над летчиком один суд. Казнит или милует пилота только матушка Земля, принимающая в свои объятия совершенно на равных и седоголового командира корабля, налетавшего черт знает сколько миллионов километров, и золотопогонного генерала, и юного лейтенанта, поспешившего возомнить себя наследником Валерия Чкалова.
Авиация, в представлении стареющего Василия Алексеевича, рисовалась не просто грозным родом войск и не еще одним видом современного транспорта, не увлекательным спортом, а частью большой культуры, порождающей не только все новые и весьма важные технические достижения, а что, пожалуй, куда важнее — формирующая, не знающее границ, воздушное братство.
Совершенно случайно Алексею Васильевичу попала в руки немецкая книжечка «Горящее небо», перевод с французского. Эту книжечку написал Пьер Глостерман, признанный лучшим пилотом Франции. В годы Второй мировой войны он сражался в британских военно-воздушных силах. Из этого бесхитростного, очень искреннего произведения Алексей Васильевич узнал о судьбе немецкого аса из асов Вальтера Новотны. Под самый занавес военных действий Новотны, летавший на реактивном «Мессершмитте», был сбит канадцем Бобом Кларком. Кларку чудом удалось проскочить сквозь завесу заградительного огня зениток и одной очередью изо всех стволов буквально, разбросать «Мессершмитт-262» на куски.
В день, когда союзнические летчики получили официальное подтверждение — Новотны сбит ведомым летчиком Глостермана, они собрались вечером в офицерской столовой и подняли бокалы, отдавая дань уважения достойному врагу. В «Горящем небе» Глостерман пишет так: «Сегодня мы приветствуем храброго врага, который не ушел от своей судьбы, а причисляем Новотного к одному из числа наших. Воздушное братство ни делит мир по идеологиям, не исповедует ненависти, оно не имеет ничего общего с патриотизмом, демократией, национал-социализмом. Те, кто этого не хотят понять и почувствовать, не летчики-истребители».
Алексей Васильевич, считавший себя, разумеется летчиком-истребителем, вполне понимал Глостермана, соглашался с ним, без малейшего внутреннего сопротивления, лишь усмехался — представляя давнюю разборку в политотделе… что бы тогда с ним сделали комиссары за подобные убеждения?!
Всплески ассоциативной памяти всегда неожиданны и совершенно непредсказуемы — стоило Алексею Васильевичу зацепиться мыслью за название первого немецкого реактивного самолета, примененного в последних боях Второй мировой войны, как на память ему пришло собственное приобщение к новой технике. Почему-то припомнились не полеты на МиГ-9 — они прошли без каких-либо затруднений и даже без особых эмоций — а экскурсия в лабораторию, носившую впечатляющее название: «Лаборатория жизнеобеспечения летного состава реактивной авиации».
Группу начинающих реактивщиков, как в ту раннюю пору стали именовать летчиков, уже приобщившихся к новой технике, привезли в закрытое, тщательно охраняемое учреждение. Прибывших разместили в помещении, напоминавшем школьный класс, предложили немного обождать: лектор здесь, он только что вернулся с парашютных прыжков, приводит себя в порядок и, как только переоденется, немедленно появится.
Ждать пришлось на самом деле недолго. Едва успели поразглядывать портреты Кибальчича, Циолковского, Цандера, развешенные на девственно чистых стенах, как появился лектор. Он был высок, худощав, всем своим бравым видом как бы свидетельствовал — я хоть человек штатский… но! Поклонившись собравшимся, он дружески улыбнулся и сказал?
— Пе-е-ервое на-а-аше зна-а-акомство начнем с разговора о принципе у-устройства ка-а-тапультного сиденья.
В следующие полчаса слегка растерявшиеся слушатели узнали, что катапультирование предназначено для спасения жизни летчика, попавшего в безвыходное Положение. Мера эта вынужденная, примененная в связи с ростом скоростей реактивных самолетов.
— На скорости девятьсо-от из ка-а-абины не высунешься — си-и-ил не хватит, а, если с пере-е-пугу и су-умеешь, поток воздуха за-а-вернет, за-аломит, слома-ает…
Дальше пошла речь об устройстве катапультного сиденья. Кресло перемещается по вертикальным рельсам-направляющим силой порохового заряда. Чтобы покинуть самолет, летчик снимает предохранительную скобу, нажимает на рычаг спускового механизма, и пороховой заряд выстреливает пилота вместе с сиденьем…
— И вы-ы-ы спокойно улетаете в про-о-остранство… А дальше — обычно, ка-а-ак при всяком прыжке.
Кто-то не упустил словечка «спокойно» в спотыкающейся речи лектора и спросил:
— А у вас лично много парашютных прыжков?
— Не о-очень… Тысяча три-иста семьдесят два, с сегодняшними.
Тут Алексей Васильевич и подумал? «Узнать бы, а заикаться он на каком прыжке начал?» Но спросить, понятно, не позволил себе. Но лектор, будто подслушав чужую мысль, и, снова хорошо улыбнувшись, сообщил:
— За-а-икаюсь я, не по-одумайте чего… с де-етства. Из-за этого в свое вре-емя не попал в летную шко-олу.
Позже их привели к тренажеру.
Сооружение это особого доверия не внушало. На зеленой травке, огражденное легкими перильцами, просматривалось пилотское кресло, над ним торчали направляющие рельсы и лесенка, что вела к финишной площадке. Вот, собственно, и вся конструкция. Пояснения давал несколько грузноватый подполковник. Он не заикался, подобно первому лектору, но по его щекастому очень красному лицу нет-нет и пробегала легкая судорога.
— Парашютный спорт — спорт мужественных, — начал он свою речь. — Он закаляет нас не только физически, но способствует также росту выдержки и укреплению нервной системы. — Здесь подполковник дернул плечом, «поморгал» щекой и бодро уселся в кресло тренажера. Он велел наблюдать за его действиями и внимательно слушать.
— Привязные ремни затянуть туго! Ноги — на подножки. Напрячь ноги. Локти прижать к туловищу, плотно… иначе отобьет о борта. Рот зажать, чтобы не разорвало воздушным потоком. Глаза зажмурить…
И тут оглушительно, как показалось новичкам, грохнуло, и бравый подполковник взлетел на высоту финишной площадки. Уже оттуда он выкрикнул:
— Вот и все дела! Ничего страшного! Убедились?
Откровенно говоря, наблюдатели ни в чем пока не убедились, кроме одного — грохает эта штука впечатляюще. Доверием к тренажеру они просто не успели проникнуться. А подполковник продолжал:
— Действуйте по инструкции, не суетитесь и все будет нормально. Перегрузка, действительно, значительная, но действует она кратковременно, не успеете заметить. Кто желает попробовать и лично убедиться?
Особенного желания попробовать не обнаружилось ни у кого, хотя никто и не отказался: все равно чуть раньше или немного позже катапультирования не избежать, для того их сюда и привезли. Всем было все понятно, только спешить не хотелось. А подполковник подначивал:
— Так кто герой? Не слышу заявок! Не вижу леса поднятых рук. Где рыцари пятого океана, бесстрашные соколы…
Алексей давно усвоил — тех, кто высовывается, кто норовит поперек батьки в пекло, широкие массы трудящихся не одобряют. Но мнение большинства чаще раздражало его, а не убеждало. Человек, считал Алексей Васильевич, должен сам решать, сам отвечать за свои поступки. Он встал, назвался и сказал:
— Разрешите, товарищ подполковник, испробовать?
Его бережно усадили в кресло, туго затянули ремни, напомнили, — ноги напрячь, локти прижать, зубы стиснуть, глаза зажмурить. Грохнуло — и он оказался надо всеми. Испугаться просто не успел. Никаких особых ощущений не испытал. И все-таки ладони у него противно вспотели и еще казалось, будто рифленчатые узоры подножек, оставили свои отпечатки на ступнях…
Будет большим преувеличением сказать, что сильные ощущения преследовали его всю жизнь и стали, что называется, привычной острой приправой. Но авиация — это авиация, и одна из особенностей этого ремесла — одаривать непредвиденностями даже самых предусмотрительных ее мастеров. Случалось всякое, запомнилось далеко не все: отбор, так сказать, критических ситуаций, шел подсознательно и теперь, по прошествии времени, высвечивались какие-то эпизоды по совершенно непонятным сигналам памяти. Ну, скажем, в самый разгар изнурительно жаркого лета Алексею Васильевичу пригрезился вдруг Карельский фронт. Весна наступала, аэродром раскис, буквально в одночасье, рулить по снежноводяному месиву сделалось мукой мученической, машину так и тянуло встать на нос. А боевое дежурство не отменяли! Хочешь или нет, изволь по зеленой ракете с командного пункта выползти на кое-как расчищенную взлетно-посадочную полосу, разбежаться и уйти на задание…
Едва самолет страгивался с места стоянки, механики приспособились вскакивать на хвост и собственным весом уравновешивать машину, не давая ей зацепить винтом землю. Все шло нормально, как однажды было заведено, и никто, понятно, в условиях фронта не вспоминал, что такая акробатика никакой инструкцией не предусмотрена, пока не случилось чепе. Механик замешкался и не успел соскочить со своего места, когда Алексей пошел на взлет с «пассажиром» на хвосте… Алексей успел набрать метров сто высоты, когда услыхал по рации: «Гром-двадцать два», немедленная посадка. Осторожно: на хвосте у тебя человек!»
Обычно круг над аэродромом, выполняемый перед приземлением, занимает от четырех до шести минут. Это время показалось Алексею бесконечно долгим. Обзор из кабины не позволял ему увидеть — сидит ли еще механик на хвосте? Свалился, окоченев?..
Он не сразу осмыслил, что мучило его в те резиновые минуты, пока он заходил на посадку. Сперва было дикая радость: механик уцелел, благополучно возвратился на землю, лишь слегка обморозив руки. И только спустя время Алексей Васильевич осознал — в сложившейся, как теперь принято говорить, нештатной ситуации, его угнетала предельная беспомощность. Он лишь присутствовал при событии и максимально, на что был способен, — не ухудшать положение… Это чрезвычайное происшествие надолго запомнилось, оставив особый след в памяти — с тех пор всеми правдами и неправдами Алексей Васильевич стремился не упускать инициативы из собственных рук, он по-настоящему поверил в древнюю мудрость: осторожность — едва ли не главная черта мужества.
Подрастающему Тимоше дед постоянно внушал: смелость бывает двух сортов — от ума и от глупости. Умный, рискуя, соображает, до какого предела можно идти и когда следует остановиться. А дурак не способен в силу своей глупости оценить обстановку, он прет, что называется на рожон…
Тимоша рос не по годам умненьким, вопросы задавал совсем не детские, случалось — и не редко — загонял Алексея Васильевича в тупик.
— И? — произнес Тимоша, щурясь.
— Что — «и»?
— Ну, ты сказал — прет на рожон, дурак, и…
— Погибает. — Не вполне уверенно ответил дед.
— Всегда?
Деваться Алексею Васильевичу было некуда, он вздохнул и вынужден был признать:
— Не всегда, Тимоша. Бывает, и жив остается. Не зря, видно, говорят: дуракам везет. Только я бы никому не посоветовал рассчитывать на такую везуху заранее. Дурацкое счастье — ненадежное счастье…
Спустя год после войны Алексей Васильевич попал в передрягу — его «Лавочкин» внезапно загорелся. Казалось бы, не остается ничего другого, как покинуть машину с парашютом. Но он не стал этого делать. Сел. Благополучно приземлился правее взлетно-посадочной полосы, метрах в двухстах от места, обозначенного белым полотняным «Т». На земле, выбравшись из кабины, увидел: капот разворочен, головка первого цилиндра сорвана. Тогда он страшно обрадовался: слишком очевиден был заводской дефект, ни одна собака не сумеет обвинить летчика в неправильных действиях! И ошибся. Командир полка, беспрестанно плюясь и размахивая руками, орал:
— Почему не прыгал? Зачем на рожон лез? А сгорел бы… В героях пожелал походить? Почему, мать твою… молчишь, когда я тебя русским языком спрашиваю — почему?
— Чтобы вы зря не орали… — набравшись смелости отвечал Алексей, — чтобы предъявить вам дефект, в котором я не виноват…
— Дефект! — стихая, передразнил Алексея командир. Сам ты дефект порядочный… Больно умный, как погляжу… — И замолчал, видимо, почуял толику пилотской правды в поведении своего нахального лейтенанта. Командир ведь тоже был когда-то рядовым великой армии воздушных бойцов.
Та вынужденная посадка ощутимых последствий для Алексея не имела; ни взыскания, ни поощрения не последовало. А он еще не один день думал: так правильно ли — бояться земных неприятностей больше огня в небе? И чья тут вина? Начальства? А может его собственная? Впрочем, отметку за то приземление он сформулировал для себя четко — нормально. И до последнего дня своей летной службы пользовался немудреной «двухбалльной» системой — нормально и ненормально. Позже он вычитал в ученой книге знаменитого Михаила Громова: все летчики делятся на две категории — надежные пилоты и ненадежные, остальные градации, считал Громов, — от лукавого, они ничего не отражают…
С его любимым самолетом «Лавочкиным» у Алексея Васильевича было связано еще одно огорчительное воспоминание. Вроде бы ни с того ни с сего во время пробега, на приличной еще скорости, переломилась стойка шасси, и его основательно приложило головой о прицел. Слава богу, лоб оказался крепче прицела. Алексей Васильевич отделался минутной потерей сознания и зеленовато-голубым синяком над глазом. Вечером к нему пришел инженер эскадрильи. Вид у него был весьма жалкий — откровенно испуганный.
— Выручай, Леша! — лейтмотив его заискивающей речи звучал примерно так: нога, зараза, подломилась как раз по стакану… присмотреться — опоясывающая трещина… И на три четверти ржавая! Выходит технический недосмотр, халатность… А у меня, Леша, двое детей, теща на шее, жена — сердечница… Выручай, Леша.
— Как? — не понял Алексей Васильевич. — Что я могу для тебя сделать?
— Напиши в рапорте — не учел боковик, приземлился со сносом, усугубил положение резким торможением. Ну, дадут тебе трое суток и не станут поднимать шума… Кто не ошибается? Ошибка ведь не халатность.
И Алексей Васильевич, пожалев инженера, доброго мужика и тихого выпивоху, у которого в полку были не только друзья, принял грех на душу, написав в рапорте все, о чем тот просил. Все бы это скорее забылось, но буквально через три дня поломка повторилась на другой машине. И снова подломилась правая нога и тоже по стакану. Летчику пришлось покруче, чем Алексею, — перелом руки, повреждение позвоночника… И снова обнаружилась кольцевая, покрытая ржавчиной трещина. Заводской дефект проявился со всей очевидностью На всю двадцать первую серию поставили бракованные правые стойки шасси. Кто-то, утешая Алексея Васильевича, получившего, как говорят, шприц за сомнительный рапорт, сказал: «Не сотвори добра, не получишь зла». Но его это сомнительное мудрствование не очень успокоило. Он чувствовал себя виноватым, не хотел и не мог себе простить, что подавшись чувству сострадания, не подумав о возможных последствиях, грубо уклонился от истины.
Пройдут годы, он будет всеми доступными средствами убеждать сперва Лену, а потом и подрастающего Тимошу — едва ли не все беды на земле проистекают от вранья, как бы оно ни маскировалось более пристойными словами. И будет переживать — убедил ли, сумел ли остеречь своих близких?..
Но стоял он на своем твердо, хотя и колебался, прежде чем написал, например, такое письмо:
Улетать в действующую армию Алексею Васильевичу предстояло из окрестностей Харькова, только что освобожденного нашими войсками. Здесь полк прошел недолгую тренировку и переучивание на новую материальную часть, оставалось по программе пролетать еще три или четыре дня и — вперед, на Запад!
При каждой возможности летчики норовили сорваться в город, за два с половиной года жизни в Монголии они изрядно стосковались, как говаривал Сережка Игнатов, по цивилизации. Впрочем, особой цивилизации в ту пору в Харькове не наблюдалось. Угнетали развалины, лишь отдаленно напоминавшие о былом облике города и жизнь, что разворачивалась перед глазами на кое-как расчищенных улицах, тоже не радовала. В бывшей парикмахерской, например, наспех оборудовали… церковь. Подвесили к балкону второго этажа бывший вокзальный колокол и с его помощью созывали верующих. Алексей наблюдал, как из этой церкви неспешно выходила пара: он — однорукий старшина-артиллерист с грудью, густо бронированной медалями, она — не очень молодая «молодая». Они только что обвенчались. На ней были кирзовые сапоги солдатского покроя и белое платье, собранное из лоскутов марли. Наблюдать такое убожество было и страшно, и забавно, и обидно. Но что сделаешь, когда война и кругом такая невероятная разруха.
Еще Алексей Васильевич видел, как по пыльной улице вели колонну пленных. Конвойные растянулись жиденькой цепочкой по обеим сторонам печального шествия. Сопровождал колонну дряхлый грузовичок. На его кабине нелепо торчал допотопный пулемет «максим». Немцы были странно экипированы и совсем не походили на тех немцев, что показывала кинохроника. Внезапно Алексей Васильевич сообразил — это же власовцев ведут. Он не успел определить своего отношения к ним, как прорываясь сквозь жиденький заслон конвоя, женщины стали совать им картохи, ломти хлеба, что-то еще съестное, явно отрывая от себя, от своих детей… Это было так непостижимо, так не стыковалось о информацией, что несли газеты.
Война. Сколько же неожиданных обликов она принимала, как больно ранила воображение, воспитанное на убогом наборе пропагандистских стереотипов.
На другой день, болтаясь по опустевшим капонирам аэродрома, Алексей стал свидетелем факта невообразимого — Витька Лихонос поднял с земли яркую, непонятно как оказавшуюся на летном поле, игрушку — металлическую бабочку с полураскрытыми пестрыми крылышками. Он стал расправлять эти крылышки, не вспомнив о предостережениях, и поплатился тремя пальцами левой руки. Бабочка оказалась коварной миной. Заряд не отличался большой мощностью: он был рассчитан на поражение ребенка! Заряда хватало, что бы распороть живот маленькому человечку.
Харьков был неожиданным. Наверное, даже не столько Харьков-город не желал укладываться в сознании, сколько та жизнь военного времени, настоятельно требовавшая отказаться от привычных норм. Удавалось это с трудом и душевной болью, даже в тех случаях, когда ничто откровенно трагического и не происходило. С Сашком Барабохой, которого все называли Хохля — он не обижался, скорее даже, гордился — и еще двумя случайными попутчиками Алексей забрел на базарчик. Покупать ребята ничего не собирались, завернули, чтобы поглазеть — чем и почем торгуют? Здесь продавали махорку и самосад маленькими гранеными стаканчиками, можно было купить и популярные папиросы «Беломор» — они шли штучно. Кроме курева, оказалось неожиданно много всякой домашнего приготовления снеди и черт знает каких обносков — все по астрономическим ценам. Сашок, он же Хохля, первым углядел бабулю с аккуратной кадушечкой моченой антоновки.
— По яблочку, мужики? — предложил Сашок, и мужики сдались без сопротивления. Антоновка оказалась совершенно сногсшибательной — и по виду, и по запаху, и по вкусу. Ну, не оторваться. Отведали по второму яблочку. Бабуля явно забеспокоилась — как бы не сбежали хлопцы, не заплатив, и Сашок, выложив на прилавок всю наличность, спросил: