Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Умру лейтенантом - Анатолий Маркович Маркуша на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подполковник кипел негодованием. Это я понял сразу, едва вошел в его кабинет, куда был вызван через штабного посыльного — «немедленно и срочно!» Седеющий, в тяжелом весе, Решетов монументально возвышался над просторным столом. Левой рукой поглаживал «поплавки» — два ромбика на тужурке, свидетельствовавшие, что подполковник закончил академию химической защиты и еще командную академию Военно-воздушных сил.

Доложить, как положено, не удалось: Решетов перебил на первых же словах:

— Ладно… лучше скажи: что ты тут понаписал? — И не дожидаясь моего ответа, начал читать с подчеркнуто издевательскими интонациями и намерено искаженными ударениями наиболее нелепые, на его взгляд, нюансы моего текста:

— «Обладая большими музыкальными способностями, проявляемыми постоянным участием в самодеятельности, техник-лейтенант Абрасимов, вероятно, мог бы без специальной подготовки быть использован на службе в солдатском клубе или в доме офицеров…» — Значит, бац-бац и зачисляешь офицера, технаря в балалаечники? У человека за плечами училище, три года службы в строевой части, и сам же ты вот пишешь: «Материальную часть знает хорошо, к исполнению служебных обязанностей относится добросовестно». Так где же логика?

— Абрасимов выразил желание оставить должность техника звена, товарищ подполковник, и полностью отдать свои силы и талант клубной деятельности. Там есть вакантная должность как раз.

— Ничего себе, уха! Он выразил желание! Этак может я тоже выражаю горячее стремление перейти в Большой театр?! Вы меня поражаете, Ефремов. Можно подумать, вы не в армии служите, а в какой-то там артели подвизаетесь: хочет, не хочет. А дальше, что вы тут нарисовали: «Абрасимов много читает, особенно увлекаясь англоязычной литературой. Самостоятельно изучает английский и достиг известных успехов…» — Придумать надо! Английский изучает, полиглот, понимаешь выискался! А «Устав строевой службы» он уже превзошел? И дисциплинарный — тоже освоил? Или ему некогда вникать в такие пустяки? — Скажите, Ефремов, на черта вы тут про язык написали, а?

— Увлечение литературой, я думаю, свидетельство культурных запросов человека. Изучение иностранного языка характеризует уровень развития, мне кажется. Балбес вряд ли возьмется…

Решетов потер глаза и заговорил каким-то изменившимся голосом, будто приблизился ко мне:

— Все-таки я не пойму: или ты серьезно хлопочешь за этого баяниста или, скажи честно, просто хочешь выпихнуть его с эксплуатации?

— Его и так три раза в неделю, а перед праздниками и все пять раз на репетиции в клуб забирают. У меня в звене все на Миненко держится, товарищ подполковник.

— А политотдел поддерживает вашего Абрасимова?

— Этого не могу знать. Там не спрашивал. Командир эскадрильи капитан Гесь характеристику утвердил.

— Мастера, артисты. Все грамотные: хочу не хочу, по-англицки спикаю. Вэри гуд май дарлинг. А кто, твою мать, служить будет? Нет, ты мне прямо скажи, в кадрах оставаться желаешь?

— Не понял, кого вы имеете в виду, товарищ подполковник?

— Тебя! Именно тебя со всеми твоими фокусами. Думаешь, я не в курсе? Все знаю, на три метра вглубь вижу! Ступай. Характеристику на Абрасимова сегодня же переписать. Без фокусов, как все пишут: дело знает, службе, партии и социалистической родине предан. Без бантиков и без философии. На практической работе зарекомендовал себя так-то и так-то. Факты приведи. Имел взыскания или нет, укажи. Какие, если имел, за что, когда, сняты или не сняты. Вывод. Все. Иди.

Полеты в этот день проводились во вторую смену, с пятнадцати часов. В половину неба разбежались над аэродромом мощные кучевые облака. Причудливое нагромождение будто циклопической пены, казалось, замерло в небе. Надо было долго вглядываться в призрачные очертания невесомых воздушных замков, чтобы заметить — облака медленно-медленно сближаются, растут, вспухают, как бы дышат.

В пятнадцать двадцать я взлетел.

Установил заданный режим набора высоты и сразу полез вверх.

Минутная стрелка на штурманских часах не обернулась и на два оборота, как машина вошла в белую полупрозрачную пелену, солнце исчезло, на лобовом стекле появились расплывающиеся капли.

Авиагоризонт, — сказал я себе и сосредоточил внимание на самолетном силуэтике, мягко покачивавшемся в приборе. Проверил скорость — нормально.

Машина вырвалась к солнцу: первый слой облаков кончился. Он оказался не толстым и не плотным, я не столько пробил, сколько сходу проткнул облака. А упражнение называлось: «Полет на пробивание облачности вверх и заход на посадку при помощи радиосредств, с последующим пробиванием облачности вниз».

Новые облака должны были вот-вот принять машину в свои объятья. Высотомер показывал три тысячи семьсот метров, когда я уперся взглядом в авиагоризонт: новые облака были вот, совсем рядом.

Подбросило, качнуло и сразу в кабине сделалось пасмурно. Вдоль остекления протянулись сероватые, стремительные космы, мир вроде бы остановился — кругом белое все, все белое и… ничего больше — одна белизна.

Машина набирала высоту.

Семь тысяч метров, семь тысяч триста, семь восемьсот.

Воздушная скорость росла, а приборную я соблюдал строго заданную. Поясню для нелетающих: воздушная скорость уносит самолет от цели, а приборная не дает машине упасть. С высотой они, эти скорости, заметно разнятся.

Трудяга-«мигарек» уже вылез на девять тысяч шестьсот метров, а конца края, вроде, и не предвиделось. Облака обложили меня вглухую. Никакого просвета, нигде и малой голубизны не видать.

Вспомнил Левицкую — старший лейтенант, начальник нашей крошечной аэродромной метеостанции — она не только «обеспечивала» полк погодой, но еще дважды в году — весной и поздней осенью — принимала у всего летного состава зачеты по метеорологии. На экзаменах она бывала строга и бескомпромиссна, она вполне рассчитывалась тут с нами за шуточки в свой адрес, за попытки видеть в ней женщину, а не только офицера, кстати, женщину довольно привлекательную. Так вот, Левицкая учила нас: летняя мощно-кучевая облачность, развиваясь во второй половине дня при условии сильного нагрева почвы, редко превышает своей верхней кромкой высоту в восемь-девять тысяч метров.

Кажется, мне достался по Левицкой именно редкий случай. Ну, что ж, даже интересно.

Нажимаю на кнопку включения передатчика и на всякий «пожар», чтобы потом не начитывали и не ругали, докладываю земле:

— Я «Мак-четвертый», высота девять восемьсот, продолжаю пробивать облачность по прямой. Как поняли? Прием.

— «Мак-четвертый», — мгновенно откликнулась земля, — повтори-ка высоту!

— Десять ровно, — сказал я, для верности еще раз взглянув на высотомер. — Облачность пока не кончается.

— Внимательно следи за приборами, — чуть помедлив, ответила земля, — и докладывай высоту. Понял?

Как было велено, я следил за приборами и докладывал высоту. Вот уже двенадцать тысяч метров, а облака не кончаются.

— «Мак-четвертый», как обстановка, — во второй раз запрашивает земля, и, хотя голос руководителя полетов звучал вроде обычно, я все-таки ощущал — а Батя волнуется: больно старательно он выговаривал слова и паузы затягивал.

А что я мог доложить нового, успокоительного? Высота перевалила тринадцатый километр, вокруг все белым-бело. Вертикальная скорость начала уменьшаться, на отклонение рулей машина реагировала теперь вроде в задумчивости, с запозданием, будто мыслила: или слушаться, или плюнуть?

Странные мысли приходят в полете, когда возникает вот такая — непредвиденная ситуация: от меня ничего не зависит, пробиваю облака, сохраняю заданный режим полета и… и все… остальное во власти облаков и машины, если, конечно, земля не прикажет развернуться вслепую и снижаться по приборам. Земля, однако, помалкивала. Совещались, небось: верить мне или не верить — по науке такой облачности не бывает.

— «Мак-четвертый», какая высота?

— Четырнадцать пятьсот, — сказал я, — сейчас побью мировой рекорд Коккинаки. — Действительно, когда-то, очень давно, еще в 1930-е годы Владимир Константинович Коккинаки поднялся на 14575 метров, тогда это был самолетный потолок мира.

— Не болтай, Коккинаки! — по-домашнему усмехнулся Батя и казенным голосом велел: — Внимательно следи за приборной скоростью.

— Понял, слежу.

Над головой посветлело, белизна стала редеть, будто вместо полотняной занавеси, господь растянул надо мной кисейное покрывало. На пятнадцати тысячах метрах облака, как срезанье, оборвались. Мир обрел густо-синюю окраску и слепящее солнечное сияние. Воздух утратил плотность, крылышки заметно ослабели, держаться в полете машине стало труднее. Разворачиваясь на обратный курс, засекая по штурманским бортовым часам время, я все время помнил: никаких резких движений, не упускать скорость.

— Я — «Мак-четвертый», облачность пробил. Высота пятнадцать тысяч сто. Разворачиваюсь на обратный курс. — Доложил я земле.

Теперь машина шла над чуть всхолмленной поверхностью облаков, и от того, что эта поверхность была близко, скорость сделалась физически ощутимой. Тоненькая стрелочка радиокомпаса замерла на нуле и это означало — иду на дальнюю приводную. Режим я соблюдал точно, горючего пока хватало. Земля не запрашивала ни о чем. Меня не тревожили никакие сомнения. Жизнь! Можно было просто лететь, перемешаться в сверкающей, холодной синеве и знать: вот пошевелю ручкой управления и машина накренится, пойдет тихонечко в разворот, а можно опустить фюзеляж, крылья, весь самолет в облака, оставив торчать над белой равниной только прозрачный фонарь, и тогда бешеная скорость ударит в глаза, захлестнет, а я прищурюсь и буду пронзать пространство, отбрасывать назад облачную пену и с ней — расстояние и время. Это надо пережить, почувствовать, чтобы по-настоящему оценить небо и смириться с землей, которая, увы, не так часто бывает ласкова со своими летающими сыновьями.

Ни с того, ни с сего я начал вдруг сочинять «письмо», пребывавшему подо мной, с принижением в пятнадцать тысяч метров, подполковнику Решетову.

Василий Кузьмич, позвольте так, без чинов? Я ведь обращаюсь к вам не официально, а как говорили прежде — в приватном порядке. Вот думаю: ваши две, как вы любите напоминать, с отличием законченные академии, могут сделать честь любому армейскому офицеру и послужить предметом зависти всякого, кто носит свой маршальский жезл еще в ранце. Это — ясно. А вот в силу занимаемой мною незначительной должности и невысокого воинского звания, в силу полной непричастности к полковому Олимпу, судить о вашем соответствии занимаемой должности не смею и не берусь. И все-таки, случись мне принять под командование наш полк (предположение чисто гипотетическое, из области фантастики скорее) вас в должности начальника штаба я бы, пожалуй, оставил. Исполнительности вам не занимать!

Странно, не будучи с вами почти никак связан, не находясь в прямой зависимости от вас, я почему-то часто думаю, Василий Кузьмич: что вы за человек?

Помните, прошлой зимой мы стояли в строю при двадцатипятиградусном морозе и ветре, и вы, уловив настроение людей, явно не одобрявших это бессмысленное, затянувшееся построение, изрекли:

— К морозу надо относится критически!

При этом в отличие от нас, одетых в форменные шапки-ушанки, вы были в парадной синей фуражке, вы смотрелись этаким лихим гусаром и не скрывали своего презрения к нам. Помните?

В тот день вы отморозили уши. Многие откровенно злорадствовали, увидев вас вечером в доме офицеров с забинтованной головой, а я все думал тогда и теперь думаю: откуда у вас задор и лихость перед широкой публикой и откровенная угодливость, преувеличенное щелканье каблуками, когда на горизонте возникает дивизионное, не говоря уже о более высоком начальстве? Как сочетаются ваши две академии, завершенные с отличием, с постоянной присказкой: «Уж больно ты грамотный, как я погляжу!» А ваше нескрываемое осуждение малейшего намека на интеллигентность, на раскованность духа в подчиненных?

Вы давно и благополучно служите в авиации, вы безукоризненно, так считается, составляете отчеты, но делаете вид, что не понимаете, когда вам говорят: если летных дней в минувшем месяце, вместо, допустим, шести, было восемь, то процент часов, затраченных на теоретическую подготовку, будет непременно ниже ста. И ничего криминального в «недовыполнении» плана, хотя бы и по марксистско-ленинской подготовке, тут нет и быть не может…

Но и это не главное.

Авиация — это летание. И только в полетах решаются все задачи, возлагаемые на Военно-воздушные силы страны. Тысяча раз справедливо — всякий полет начинается и должен завершаться на земле, никто не станет спорить — от наземной подготовки зависит очень-очень-очень многое, но… смотрите мне в глаза и, пожалуйста, ответьте: кто все-таки при всем при том первое лицо в нашем роде войск?

Молчите? И в глаза не хотите мне смотреть. Вот за это, Василий Кузьмич, вас и не любят. Ведь язык у вас не поворачивается выговорить — летчик! А если я сейчас заговорю о воздушном братстве, не делающем формального различия между летающим лейтенантом и летающим генералом, подразделяющим всех носителей голубых петличек на пилотов и на обтекателей, то есть обслугу и прислугу, вы немедленно обвините меня в авиачванстве, зазнайстве и, бог знает, каких еще грехах. Такое уже было, когда я принародно на собрании сказал, что нелетающий замполит не может служить авторитетом никому из летчиков… С меня до сих пор взыскание не снято, хотя институт летающих замполитов давно уже утвержден и действует.

Ах, черт подери, какая досада: стрелка радиокомпаса качнулась и поползла вниз, к отметке в сто восемьдесят градусов. Я прошел над дальним приводом. Надо отворачивать вправо и строить маневр для захода на посадку. Жаль, мое «письмо» остается незаконченным.

Слезать с высоты, как ни странно это может вам показаться, куда труднее, чем карабкаться хоть на какой распотолок, Психология! Есть старая авиационная побасенка: тертый калач-пилотяга рассказывает молодым о сути слепого полета: «Пробиваю, значит, облачность. Нет земли, нет земли… нет земли… нет земли… нет… и сразу — полный рот земли!» Вероятно, в этом все дело: какие ни совершенные у тебя приборы и радиосредства, а в дальнем закоулочке мозга гнездится тревога, прячется прирученный страх перед землей — единственным и бескомпромиссным судьей всех летающих. Мы никогда не говорим об этом, но всегда помним: Земля принимает в свои объятия и молодых и старых. Земля казнит и милует, не обращая внимание на погоны, и жаловаться тут не приходится. Бессмысленно жаловаться. Вот почему пятнадцать тысяч метров вниз, сквозь облачную муть кажутся куда длиннее, чем те же метры вверх. Это вам не фунт дыма — благополучно слезть с высоты.

Наконец приземлился, зарулил, выключил двигатель. Миненко смотрел на меня так, будто видел впервые.;

— Сто сот машина! — Сказал я, и механик улыбнулся, растянув свой лягушачий рот до самых ушей. Отлегло у парня, ведь сколько ждал.

Бросив парашют на крыле, я спустился на поле и пошел на командный пункт. Руководил полетами Батя, то есть капитан Гесь. Вокруг толклось много народу — телефонисты, связной, дежурный синоптик, почему-то тут оказался и замполит. Но на летном поле один хозяин — руководитель полетов. Поэтому я обратился к нему:

— Товарищ командир, старший лейтенант Ефремов задание выполнил.

— Ну шо, Коккинаки, капитально пересрал?

— Трошечки. — Сказал я, потому что промолчать было невозможно.

3

— Не понимаю вас, Павел Васильевич, положим, Ефремов и виноват, согласен, ему не следовало выгонять женсовет из своей квартиры. Невежливо. Дамы все-таки…

— Женщины пришли культурно… познакомиться как можно образцово содержать квартиру, хотя тут не Ефремов… супруга…

— Павел Васильевич, раз Ефремов не очень при чем, тем более я не могу отстранять его от полетов. Сами, своей властью наказывайте, по вашей линии. А я не подпишу приказа — отстранить! Не могу.

— Но, командир, его больше ничем не пронять. Лично прошу: суток на пяток хотя б, пусть посидит на земле, попереживает… А?

— Нет, комиссар, нет.

Начну с самого главного — она постоянно задавала мне неожиданные вопросы. И к тому еще коварные! Потянется кошкой, прищурится и, как бы между прочим, лениво так спросит:

— Ну, почему, Андрюша, почему тебя всегда тянет возражать начальству? Эта вечная оппозиция не доведет тебя до добра, мой милый. Почему — объясни?

Что душой кривить, я, конечно, догадывался, куда она клонит, но старался прикинуться удивленным и в свою очередь спрашивал:

— О чем это ты? К какому начальству я не лоялен, кого персонально ты имеешь в виду?..

Но не так-то просто было ее провести. Мое деланное изумление она замечала моментально и гнула свою линию:

— Не хочешь, не отвечай, Андрюша, твое право. Но именно в том и заключается твоя главная беда, мой милый, что ты против начальства вообще, против всякого и особенно против твоего непосредственного.

— Если ты права, выходит я — анархист, махновец? — изображал я крайнее возмущение.

Но она и тут не злилась, она никогда не злилась, просто она не умела злиться или выходить из себя. Она только по-кошачьему щурилась и спрашивала с едва заметной усмешкой:

— Выкручиваешься, бедняга?

Нет, эта женщина не способствовала миру и тишине в моей душеньке, увы. К сожалению, Марина была умна, она умела будить беспокойство в других людях. И ото всего этого внутренний разлад и без того нараставший во мне с годами службы, вообще с годами, увеличивался еще больше: летать по-прежнему было для меня праздником, а служить — наказаньем.

И на этот раз она спросила, как всегда, вдруг вроде и не совсем всерьез:

— Отчего ты такой хмурый сегодня? Мне кажется, ты чего-то боишься, да?

Призвав в помощь всю свою выдержку, а еще и тень Маяковского, я ответил:

— «Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп…»

Но Маяковский не помог.

— Ан-дрю-ша, бедненький, опять выкручиваешься? — как обычно усмехнулась она. — Значит, по существу отвечать не желаешь. Ну, что ж, не смею настаивать.

Чтобы ответить по существу, пришлось бы начинать из очень далекого далека да и то, сомневаюсь, чтобы я сумел убедить ее.

Едва ли не самым главным пугалом в авиации, так сказать, пугалом номер один, был обнаруженный еще на заре человеческого летания и утвержденный в этом ранге штопор. Штопор — это когда самолет, потеряв скорость, начинает, стремительно вращаясь, падать…

Штопор бывает преднамеренный и непроизвольный. В преднамеренный — летчик вводит машину сам. Для чего? Чтобы вывести и убедиться: машина из штопора выходит, а он, летчик, умеет и может сохранять власть над своим летательным аппаратом даже в столь критической ситуации. В непроизвольный штопор сваливаются, попадают чаще всего из-за грубых ошибок в технике пилотирования, из-за ротозейства, обычно усугубляемых либо внешними условиями, либо слабой профессиональной подготовкой пилота.

Любопытно заметить, временами вокруг штопора сгущаются тучи почти мистического ужаса, чаще всего это происходит, когда на службу зачисляют новый тип самолета. Порой о существовании штопора вроде забывают, будто он «Прошел», как проходят даже самые грозные эпидемии, и все надеются — больше эта напасть не вернется…

Не могу здесь проанализировать природу этого явления до самого конца, изложить перечень способов профилактики: во-первых, проблема слишком специальная и, во-вторых, такая попытка непременно увела бы меня слишком далеко от основной темы. Поэтому замечу лишь: каждый всплеск неприятностей, так или иначе связанных со штопором, непременно вызывает приток новых предохранительных инструкций, увеличение разного рода запретов, рост призывов к сверхбдительности и множество иных бумажных мер, непременно возлагающих всю полноту ответственности за возможные последствия на летчика.

Не буду спорить: большая или меньшая доля истины, какой-то процент здравого смысла в инструкциях обычно содержится, любимое выражение авиационных талмудистов: наши наставления написаны кровью, не лишены основания. И все-таки… я не люблю их, как огня боюсь распухшую до невероятных размеров охранную «документацию». Почитаешь и невольно думаешь; ну, кому могло прийти в голову, будто мы — самоубийцы? Все? Или, если не потенциальные самоубийцы, так — недоумки…

И хочется закричать: подумайте, товарищи хорошие, я сдал зачет по очередному руководящему наставлению или инструкции, я освоил устав и превзошел воздушный кодекс, проскочив сквозь шесть, допустим, сотен параграфов, но где гарантия, что в реальной обстановке полета не возникнет шестьсот первое стечение обстоятельств как раз и непредусмотренное мудрой бумагой? Или даже проще: а не могут ли замусоренные самыми благими намерениями составителей бумаг мои мозги, мозги летчика перепутать параграф пятьсот шестьдесят пятый с параграфом пятьсот пятьдесят шестым?

Поверьте в здравый смысл пилота! Поверьте в его способность анализировать положение, решать, как действовать по обстоятельствам истинным, а не возможным, вот что в первую очередь должно гарантировать безопасность полетов, а не эвересты письменных предписаний и ограничений.

Но, извините, я несколько отвлекся.

За неделю до разговора с Мариной меня нежданно-негаданно назначили летчиком-инструктором. Теперь в мои обязанности входило переучивание строевых летчиков-истребителей на новейшей реактивной технике.

После двух — трех полетов с инструктором, как только слушатели убеждались, что слухи о сложности реактивных самолетов, о рискованности полетов на них и прочие страхи сильно преувеличены, все шло, большей частью, без особых затруднений и осложнений.

Но тут, не в нашем даже полку, а где-то произошла катастрофа: «спарка», истребитель, оборудованный второй кабиной для инструктора, не вышел из штопора. И немедленно последовали распоряжения: проверить весь инструкторский состав на ввод и вывод самолета «миг» из штопора, поднять высоту выполнения фигуры до семи тысяч метров, крутить не более одного витка… вывод заканчивать не ниже четырех тысяч метров, а еще — на приборных досках нанести вертикальную красную черту, строго соответствующую нейтральному положению элеронов… Были и другие распоряжения, до пункта «м» включительно.

Инструкторов проверили.

В летные книжки записали, печатью прихлопнули. В Приказе объявили: зачеты по теории штопора приняты. Все, как велено, было сделано. Летаем, так-то оно так, да не совсем как прежде проходят полеты. Кое-кому из слушателей красная вертикальная черта, появившаяся на приборной доске, явно действует на нервы. Никто ни словом, ни намеком своих опасений, понятно, не высказал, только я почувствовал, Колеванов, например, стал рулями действовать с каким-то замедлением, в полете начал держаться скованно, на земле неприятно заглядывать мне в глаза, будто бы ожидал дополнительного, хотя бы наималейшего поощрения…



Поделиться книгой:

На главную
Назад