Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пловец (сборник) - Александр Викторович Иличевский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

XIV

Жара реет над лесом, наваливается на горы, отталкиваясь, словно бы вприсядку, расставив широко руки в боки — пластами, клубами тонкой, дрожащей плавки. Стекло затопляет воздух. Лежат куцые мертвые тени. Звон стоит в воздухе: поет саранча, гремят цикады.

Вверху в небе чертит истребитель. След кучерявится, пухнет, перисто тает.

В полдень в горах Федору иногда становилось страшно. Он не знал тому причины, только чувствовал, что вот этот белесый, яростный воздух, раскаленный светом, зноем, схож с бельмом, слепотой. Но страшна ему была не слепота, а обманка, с какой совершалось ее представление зрячим светом…

По тому, как в стороне замирает на несколько мгновений звон, Федор знал о приближении чекалок.

Свинины он никогда не ел и жене не давал с тех пор, как стал водиться с субботником. Все мясо продавал на Солдатской стороне. Рубил у сарая на широченной дубовой плахе, выбитой, будто корыто. После скоблил, сыпал солью, подсаживал с вишни двух муравьев и потом присматривал за работой муравьиных легионов, подчищавших через час всю плаху до последней просечки.

Вывалив требуху, поднимал бровь на визг давно уже поджидавшего пир чекалки.

Арканил хряка, приторачивал к седлу. Лошадь шла криво, то и дело подвиливая, чтобы сдернуть оттягивавшуюся подпругу.

Чекалка, хватанув требухи, провожал волочившегося кабана, стараясь вгрызться в брюшину. Но от звука ружейного замка отпрыгивал, поворачивал назад, и слюна, мотнувшись с оскала, сверкала истончавшейся нитью.

XV

Много разной правды знал Федор о мире. В сумме — ничего не знал. Но временами проблеск откровения опускал на него затаенность, нежелание ни понять, ни уклониться. Так упрямо он искал в себе чутье, подчинившись которому приблизился бы к полноте умысла. Впрочем, он знал, что умысел тот глуп и бескорыстен — как убитый жар-гусь. Еще он знал, что если болят у него от дождя колени, то лучшее средство — убить чекалку, распороть его до горла, натянуть от пашины на голые ноги — и держать, пока не остынет.

XVI

Федор был красив угольной, словно бы ехидной красотой. Глаза его смотрели всегда исподбровья, отчего казалось, что он не смотрел, а проглядывал. Был он нелюдим, и жена его научилась легкой покорности и молчаливости, хотя с дочерьми была нежна и говорлива, приветлива с соседкой-золовкой, дружила с ней сестрински, кровно, особенно к старости.

Вот она обрезает виноград и, завидев за забором Наташу, выпрямляется. По локтю ее бежит муравей, застывает, водит усиками. Сощурившись, Полина сдувает его долой.

— Наташ, дома Анна-то? Поехала она в город, нет? — спрашивает она девочку.

— Не знаю. Наверное, поехала. Я проснулась — дома нет никого, — говорит Наташа, забираясь с книжкою в гамак.

— Коли вернется — я зайду, ага, — кивает Полина. Прежде чем повернуться, она вглядывается из-под ладони и шепчет по слогам название книги, которую читает девочка: Воль-тер.

Уже ярится жар. Скоро полдень, воцарившись в зените, раскалит добела небосвод. В саду гукает горлинка. Теплая, просвечивающая до косточки алыча, плывшая в пальцах девочки луной, растекается во рту. Жук-короед, несущий на крапчатых надкрыльях лак звездного неба, срывается с ветки и зацепляется лапкой за ребро капроновой ячеи.

XVII

Формально Федор числился в колхозе бондарем. На деле — состоял в охотничьей артели, сдавая в нее толику добычи. Жил он всегда привольно. С терпимой нормой по бочонкам справлялся загодя, в зимнюю непогоду. Остальное время охотился в сезон; торговал диким мясом, имел в трофеях шкуры медведя и леопарда, носил на поясе кошачью лапу. Выслеживал в юности и тигра, в частности, и этим питалась его слава в окрестностях Гиркана. В горных аулах его знали, уважали как охотника; имел он тут и там кунаков.

XVIII

Дожди обкладывали Гиркан с конца октября, наполняли речку глухой яростью, с какой она неслась, внезапно отваливая от берегов пласты глинозема, с шумом рушащиеся из-под ног, семенивших назад, теряя в рыхлой пустоте опору. Река пучилась, несла, кружа голову до дурноты, поворачиваясь, влекла в буром, блестящем теле стволы и ветки, которые взмахом торчали, как руки пловцов, дрожали от напора. Стальное, изрытое ветром море принимало в себя натиск водосбора, широко окрашиваясь глиной. Пятно мути, распластавшись, шевелилось в прибрежье, сносилось к небу.

Федор обычно сидел в эту пору в сарае. Над станиной фуганка выделывал дощечки, колол, замачивал обручники, гнул, клепал. Мрачный его взгляд часто обращался в сад.

Он уже не старел. Шестьдесят лет накрыли его, как жука смола. Только взгляд затаился еще глубже, и глаз затвердел, будто прирос к прицелу.

Дождь то припускал, то сыпал. Федор вел сначала рубанком, затем правил стамеской. Отложив, брал стружки в пальцы, шевелил губами. Упругие локоны жили в ладони, трепетали, как бабочка в горсти, вдруг напоминая ему что-то, от чего он мертвел. Пересилив, пристально взглядывал поверх сада на горы, подымавшиеся пасмурной мглистой стеной, отделенной лиловыми нитяными завесами, обложенной косматыми всплесками облака.

Плаха, полная воды, дрожала, пузырилась, плыла.

Отложив дощечку, он дотягивается до ружья и взглядывает в сад через прицел. Пробившись сквозь листву, видит дрожащую паутину, унизанную сверканием капель, перила открытой веранды, крыльцо, щепотку обойных гвоздей, муху лапками вверх, прогнувшую поверхность выпуклой лужицы, пузырек с клеем; со стыка водостока мерно вытягиваются прерывистые струйки, по перилам, трепеща крылом, ползет полупрозрачный парусник, свивает хоботок, распрямляет — замирает; лошадь всхрапывает за его спиной, стучит копытом о жердь, хрустит сеном, переступает, волна тепла покрывает плечи; глухо падают шматы навоза, с затылка вкрадчиво вползает пахучий дух; вдруг бабочку опрокидывает капля, она дрожит, силясь подняться. Дождь накрапывает все сильней, трясутся листья, ветки то пригибаются от напора, то выпрямляются, и тогда капельные нити охапками отшвыриваются от стволов, заслоняя зрение. Хурма лежит в траве, оранжево пышет в темном сочном лежбище портулака. И дождь припускает все сильней, трясутся листья, брызги окутывают облачком плод — он, сияя, глянцевеет, упиваясь струями, бисером блеска.

Федор закрывает глаз.

Лошадь осторожно ржет.

Спустя некоторое время открывает.

Крестовина не сместилась ни на волос.

Дождь выдыхает. Листва остывает. Редеют капли, струйки тончают, истекают, перестают.

Так и не выстрелив, Федор вешает ружье и, закурив, замутив глаз косичкой дыма, вытягивает перед глазами на руке мерку.

XIX

Федор охотился всегда в горах, брал кабана именно там, с чистым мясом. В тростниках тоже водился кабан, еще большим поголовьем. По берегу повсеместно можно было встретить ямы, выстланные пластами тростника, набитого, отлежавшегося под стадом. Камышовый кабан вонял тиной, потому что питался зарывшейся в ил рыбой и корневищами.

На птичью охоту Федор шел обычно только под заказ: если кто из соседей просил у него гуся или кашкалдака — к празднику или гостей полакомить.

Но иногда и сам по тайной причине выходил пострелять на перелете. Бил он птицу влет, на слух, без промаха.

XX

Ему — как движенью вдох — требовалось обонять и превращаться в зрение этого особенного птичьего царства, он наблюдал пернатый взрыв красок, живости, шума, крика, той мощи, с которой круговорот стайного обихода — простоты смерти, чистой животной жажды жизни, корма — вел его к таинственному умыслу красоты, которую он ощущал как отчужденную, но заглавную правду мира. Ему важно было чуять безвозмездность этого умысла, важно было вновь и вновь помыслить бессмысленные в своей баснословности драматические перелеты, нанизанные на слабый свет навигационных созвездий, выведших птиц из космической пустоты Урала, Сибири, Чукотки на зимовку в заливе. Пеликаны-лохмачи, загоняя рыбу на мелководье, поднимали внезапный всеохватный шум, врезавшийся в тростники, подобно римской фаланге, занимавший грудину сердечным ёком. Вода мутилась от птичьего помета, как Вселенная сразу после рожденья от звездного вещества. От вони, стоявшей над местами кормежки, перехватывало дух, резало глаза. Грациозные птицы вблизи гнусно орали, беспрестанно ссорясь, щиплясь, щелкая клювами. Федор отлично знал, что лучшее жаркое — из жар-птицы.

XXI

На закате птицы летели на жировку в рисовые поля — на биджары, сытные злаковой похлебкой, гумусной кашей и мотылем. Он выходил из-за старой, проржавленной до кружев барки, осевшей на земле с двадцатых годов, со времени резкого отступа моря, — и замирал, наполненный чуткой глухотой. Там и тут вдруг воздух прошивался упругими струями, струнами, взметанными пушечным напором перелета, — по трое, по двое, поодиночке птицы преодолевали на низкой высоте опасный участок. И Федор, зажмурив глаза, вслушавшись в небо, снимал с курка, обрывал эту бешено трепещущую струну, слыша отложенный веский шлепок.

Находя жерди с натянутыми между ними сетями, в которых на перелетах гибли, крича, распятые птицы, Федор порол, ломал, разводил костер, горевший кипящим, капающим капроном.

XXII

Мостки уходили в залив. На рассвете дождь накрапывал прерывисто, будто наигрывал. Вдруг взлетала утка. Хлопанье крыльев, борозда волны звенели — как опрокинувшаяся на зеркало черта стеклореза.

Утка с треском достигала конца мостков, стремглав тянула шею на взлет, как из воды змея. Серебро воды окольцовывало лопочущие лапки.

Утка рвалась в воздух со страстью спертого пламени: сердце обнимая вверху — и сердце обнимая внизу.

Она взлетала — и Федор холодел от этого языка: от этих букв, морщинами ложившихся на лицо. И единственное, что спасало его, — глядя вслед тающей точке, уловить ее запах, провести рукой под крылом, зарыться в еще теплое тонкое подбрюшье, почувствовать щекой шершавый хладный клюв, влажный от крови, скользнувший легко по виску с мертво повисшей шеи…

Мелкий залив дышит илом, жирным, бездонным.

Сзади выкарабкивается на пригорок трактор.

Горизонт набегает, слившись с водой.

От простора сжимается сердце.

XXIII

Не охотничий азарт тянул Федора стрелять на перелетах, тайный страх его вынуждал.

Он давно научился отличать баловство дела от важности мысли. Однако в случае с птицами умение это не далось ему, и поначалу он выходил на перелеты сначала с яростью посрамленного властителя, и потом — с робостью впечатленного существа, осознавшего свою слабость как силу — и удовольствие, подобно тому, как слезы приносят облегчение столкновению необходимости и пониманья.

«Страх мягчит», — говорил жене Федор, сам не зная для чего.

Думая о зверях и об их высшей форме — птицах, охотник с умственной увлеченностью (объятый ею, он превращался в ребенка, к которому сперва испытывал презрение) подбирался к птичьему абсолюту: к некой широкоугольной многокрылой птице, способной летать во всех направлениях — и вперед, и вбок, и назад, могущей купаться в воздушных потоках, зависать и улетучиваться, постигая совершенную прозрачность.

Выходя на вечерней зорьке на перелеты и слыша тишину, вдруг пронзаемую свирепым лётом птиц, ловя в небе мановение тени, принимая в себя восторг упругой, лихой свободы, он думал об этой птичьей прозрачности, о возможности воцарения незримой птицы: не стеклянной и не невидимки, а такой, которая словно бы текла, была бы столь быстрой, что неуловимость для глаз и в то же время очевидное ее присутствие складывались бы в свойство телесной прозрачности, о котором он упорно думал, но которое все никак не давалось его изобретательности.

Однажды такое конструирование живых сущностей привело Федора к идее химер. Не испытывая недостатка в материале и навыке, он занялся тем, что стал составлять животных чудищ. Это вовсе не было его целью, но само делание помогало держаться желанного направления, подобно тому, как невозможность обладания женщиной порождает тактильный навык, приближающий к рукам вещи из тонко выделанной кожи.

Федор стал конструировать чучела: он раскраивал, дубил, сшивал и штопал шкуры зверей, выплетал из проволоки хитроумный костяк, походивший то на корабль, то на птерозавра, то на парусного рака; компоновал по фантазии и крепил разные части, обменивая их у разных зверей, часто отделывая детали — окрашивая ногти, подтачивая, вымачивая в извести кожистые пеликаньи зобы, и из гусиных глоток выделывал ожерельные лабиринты-погремушки, в которые напускал пчел, приманивая их инжиром.

Именно с этого он начал свой подступ к незримому и выразить его не нашел лучшего способа, чем стрелять по невидимым птицам на перелетах.

Кто летел на него в темноте — ангелы или птицы, он не знал.

В Гиркане его и так сторонились. Но теперь родились слухи, что Федор-охотник содержит в сарае невиданных тварей, которых тайно в горах добывает для музея.

Он часто пропадал на охоте, преследуя требуемую в данный момент часть своей палитры. Например, сделав вздыбленного волка с кабаньей головой, он выдумал бесхвостому шакалу насадить голову камышового кота и приладить, окрасив в пепел, лебединые крылья. Для чего четыре дня на заливе отсиживал в засаде, добывая бешеную кошку.

Химер он мастерил безыскусно, подобно кукольному лубку, но, создав целый ряд, колдуя над несуществующими птицами, научившись переиначивать строй оперенья, он особенно преуспел над крылатыми чучелами. Совсем жутко у него вышла трехголовая косуля, оснащенная веером пеликаньих крыльев и рогами, налаженными из зобастых клювов.

Делая костяк для своих питомцев, он каждый раз планировал в воображении незримых, но явных в его ощущениях на перелетах существ.

Выходя на тягу, он выдумал брать с собой подопечных. Он пользовался ими как подсадой. Обливал керосином и, когда воздух раскалывался первым тугим трепетом, бросал спичку.

Огненные звери, быстро сходя на нет, пылали перед лицом тростниковой тьмы.

Воздушную плоть пронзали трескучие спицы, тянувшиеся к глыбам тьмы, наваленным на звездную шевелящуюся пропасть. Под ними в ромбах рисовых полей — стык в стык — реяло зеркало ночного неба.

Федор дышал пространством.

Ветер и мрак глодали ему лицо.

Стрелял он не глядя.

Рисовые поля покрывались широкими всплесками ряби. Кипение водного простора, гогот и шум крыльев остывали, таяли.

Наконец он присаживался на корточки и от горячей золы прикуривал папиросу.

«Красота родила страх, — думал Федор. — Мы красоту любим из благодарности — за то, что она не убивает нас. А ей всегда на нас плюнуть и растереть. Война — пшик по сравнению с красотой, войне пуля нужна».

«Наружу зверь смотрит, мимо смерти. Это человек — внутрь глаза поворачивает, в смерть глядит. Легче ли ночью влюбленным?» — бормотал охотник.

Он чуял вверху огромный воздух, расширенный от проникновения птиц, их полета, сейчас садящийся, немного сжимающийся. Птицы предвещали ему неведомую близость. «Куда же ты денешь ее, — спрашивал он себя, — куда схоронишь?» Он прислушивался к дуновению, как к слову. Он думал еще об одних вымышленных птицах — смертоносных птицах души. Он не знал, что с ними делать.

К тому же у Федора не было языка. Он весь был изломан спазмами, тисками выраженья, не мог никак вымолвить, дать себе толику облегчения: суставы света, просеки, ступени, престолы, осыпающиеся лестницы, колодцы, ограды, стога восхищенья бродили внутри него, а он не знал, как их вызволить, и готов был реветь от боли.

XXIV

Она мучилась своим новым телом, мучилась от желанья. То ходила бережливо, не мечтая, то вдруг вспыхивала рыданьем, горячкой.

Братья неустанно стерегли ее. Посылали младшего хвостиком, это было вечной игрой брата и сестры — убегать и прятаться. Она всегда была хитрее.

Ей было четырнадцать, и внезапная зрелость животно мучила ее.

Уходила к морю, шла на самый край, к стене тростника.

Длинный серый берег. Низкие мохнатые барашки. Песок сечет глаза. Острые ракушки намыты холмами. Издали они похожи на дымчатых котов, сложивших на груди лапы.

Ступая по ракушкам, подгибает колени, хнычет.

Ветер швыряет лоскутами вонь гнилой рыбы. Белужья туша, бледная от разложенья, лежит поодаль. Чайки, подскакивая, охаживают толстую пупырчатую шкуру. Тупорылая голова рыбины зарыта в слепую ярость. Чайка расклевывает глаз. Оборачивается. Переступает, бьет глухо в голову. Снова смотрит.

В песке среди ракушек попадаются выбеленные панцирные чешуйки.

Купается она в платье. В воде выпрастывает руки из рукавов. Ткань вокруг плеч раздувается колоколом, ложится на волну. Она оглядывает себя, скользит вдоль, закрывает глаза, нестерпимо морщится от наслажденья. Вода растворяет кожу.

XXV


Поделиться книгой:

На главную
Назад