Когда сообразишь свою жизнь (со-образишь), то она располагается по кругу: в начале дом, где рождается дитя и получает стремление уходить куда-то вперед. Но это ему только так кажется, что движение его совершается вперед по прямой линии. Это обман преобладающего роста разума: вероятно, так передается себе простой физический рост мозга. Сущность этого движения — не отстать от других и быть как все. В русской сектантски-интеллигентной молодежи этому психическому состоянию соответствует вероучение социализма (коммунизма), которое каждому отсталому и даже последнему дает надежду быть как все.
Прямолинейное центробежное движение из дому с конечной целью быть как все под влиянием центростремительной силы эроса дает, в конце концов, движение по кругу, но сознание этого приходит, вероятно, во время окончания процесса роста мозга, в момент встречи с проблемой пола. С этого момента начинается зачатие личности, при ярком внезапном свете (любовь) жизнь человека вступает во второе полукружие, рожденная личность (второе рождение), стремясь не быть как все, направляется к центру (эрос), но силой общественного мнения, центробежной, отвлекается в сторону, и так слагается движение домой, к своей самости. Таких кругов, выходящих из дому и возвращенных домой, в жизни иного человека бывает много, и все движение идет вверх по спирали, так что дом второй приходится над первым, выше его, третий дом еще выше, и так растет как бы один дом со многими этажами вверх: внизу домика материальное основание — родина, над родиной отечество, над отечеством творческие труды, над ними прямое любовное воздействие на людей и воскрешение отцов{14} (церковь, в которой священником Я).
Линии жизни:
(вон из дому)
1) Быть как все.
Исключенный догоняет, и это идеал социализма, 2-й Адам как 1-й, прислуга как барыня, психологически этим все движется. А истинное достижение в эросе: тут и есть коммуна, а в то же время рождение личности, чтобы не быть как все.
(домой)
2) Не быть как все.
Мука рождения творческой личности.
Дон-Кихот — это я — я Дон-Кихот! Гамлет тоже я — я Гамлет! И Двойник Достоевского о мне писан, и Раскольников. Так «Я» борется с другим «Я», находя в нем свое подобие, с болью откалывается и Дон-Кихот, и Гамлет, и Двойник, и Базаров, и так будто змеиная чешуя слезает с настоящего «Я», в котором скрыта воля на неповторимое действие.
1. Тема из округа
Иван Иванович Астахов, пароходовладелец на Сибирских реках. Шампанское sec (сухое) он выговаривал не «сэк», а через «е»: «сек», и, сказав это свое «сек», тут же прибавлял: «Самый высший!» (сорт). Так его и прозвали в семье у Алпатовых «Самый высший»{15}. Его энергия и всегда сопутствующая энергии вера в здоровье и счастье выражалась у него в самом наивном пристрастии к науке. В свой сибирский городок он привез лейденскую банку и солнечные часы и, устроив большой пир, показывал всему городу опыты и удивлял всех. Инициатор вольно-пожарной дружины и попечитель реального училища. Схватил раз капитана и швырнул его в реку, а спасали другие. И этот же человек, когда на его пароходе путешествовал наследник{16}, представляясь ему, не мог от страха окончить фразу: «Мы, пароходовладельцы по рекам Западной Сибири…», блюдо с хлебом подал, а выговорить: «Подносим ваш[ему] императорскому] вел[ичеству] хлеб-соль» не мог. По возвращении парохода «Николай II» в пристань он водил показывать дом, отхожее место наследнику. Любил сочинять загадки: «Как перейти непереходимое болото?» Алпатов отгадал: «Зимой на лыжах». — «Хороший парень!» И предложил матери взять его в Сибирь: кончит реальное и будет капитаном. Путешествие в Сибирь: второй Адам (переселенцы), третий Адам (беспаспортные и бродяги на пристанях дяди); тайга, степь. Пиры: «Марсельеза». Курымушка обедает вдвоем, разговор: загадки и молчание. Курымушка рассказывает о плутонической и нептунической теориях вулканов (огнедышащая гора). Китаев и Катаев. Директор Ив. Як. Словцов, друг дяди, угасший человек, невер (старушка звала его к о. Амвросию: «Ты седая?» — «Седая». — «Съезди к нему, если вернешься черная — поверю»). Волчий билет («Заперлись — позову». — «Покажи волчий билет». — «Да ректор разорвал: с домашним образованием»). Выпускное сочинение: «Значение путешествия наследника по Сибири». (Тема из округа.)
Жизнь, как клубок ниток большой. Ал. Мих. разрубает его, другой больше, больший [клубок] разматывает и притягивает, а маленькие люди потому маленькие, что нитку протянуть некуда, и она путается и узелками складывается — в этих узелках и есть маленькие люди, узелки, им ничего не видно, а по-своему правы они в своих скорбях. Размотают нитку, а узелки останутся и незаметны даже на ней, никто с ними и считаться не будет.
Не сразу понял Алпатов, что это значит — исключенный гимназист. Оторвав себе серебряные пуговицы, он пошел в лавочку, купил себе цепочку нового золота и пошел гулять, щеголяя цепочкой и черными пуговицами, по Дворянской улице. Навстречу ему шла Вера Соколова… Странная мысль пришла ему в голову: подойти к ней и открыться во всем — в чем? Он не мог бы себе ответить, но это должно было выйти из него, как только он решится начать разговор. Соколова изумленно посмотрела на его пуговицы, он подошел к ней и сказал:
— Вы мне писали познакомиться, я написал «не согласен», теперь я желаю.
Разве так говорят, снисходительно и гордо…
— Теперь я не согласна, — холодно сказала Соколова, — вы теперь исключенный гимназист.
— Нет, я хочу вам открыться, у меня есть очень важное для вас.
— Ну, что такое, говорите.
— Я хочу вам сказать, что я не Алпатов, как вы думаете…
— А кто же вы?
— Я происхожу от неизвестного человека, вероятно, очень гордого и свободного, я думаю, что это Лермонтов.
— Как! Вы Лермонтов? — засмеялась Соколова. — Вы просто исключенный гимназист, вам теперь одна дорога — на почту или на телеграф, я с вами не желаю знакомиться.
Он быстро повернул с Дворянской на Успенскую. Алпатов… но Сережа, краснея, сказал ему:
— Ты… нельзя мне, опасно… меня тоже исключат…
— Как неизвестного?
— Так: он был не такой, как наши купцы.
— Но матери вашей он все-таки, наверно, известен, вы бы спросили свою мать.
— Матери моей он тоже неизвестен.
— Как же так?
— Я, наверно, ей был подкинут, мой отец был человек гордый и смелый, я думаю, это был Лермонтов.
Соколова засмеялась.
В пятницу приехал в Москву. Союз устроил показательный вечер художественной прозы из мелких обычных писателей. По разным признакам (что не позвали читать на [первом] заседании, что на моем чтении не было ни одного из обычных писателей, что показательный вечер обычные устроили без меня) вижу недоброе отношение ко мне обычных, что-то у них есть против меня, но что? кроме Новикова все они евреи и полуевреи, все внутренне не имеют никакого значения в литературе, все способны к организации. Все мои почитатели из писателей, напротив, русские коренные, неспособные к организации, все индивидуалисты и хотят быть не как все (Adelsbrief[2]). Бороться с обычными при таких условиях можно лишь пережидая, пропуская малое время (бывает большое время).
1) «Я не виноват»;
2) «Я — виноват».
1) Я не виноват, значит, кто-то виноват, значит, я терплю, я страдаю, а тот, виновник, действует, причиняет мне боль, он, виновник, господин мой, я — раб, он — господин. Сознание раба.
2) Я — виноват, это значит, я — свободный человек, то есть я что-то сделал свободно, что-то причинил — я! И я же изменил этот путь свой, нахожу его неправым: я виноват, делайте со мной, что хотите, я отдаю свое прошлое на казнь (вам ведь нужен козел отпущения), но что бы вы ни делали с ним, с моим прошлым, в настоящем я — свободен, это другое я, и в будущем жизнь моя будет другая.
Думаю про эту ужасную теорию, разделяющую людей на господ и рабов. Настоящее все в руках властелинов, умных людей, и счастье жизни — их, будущее рождается в страданиях рабов: тут томятся вера, надежда, любовь, уживаясь с хитростию, затаенной местью, коварством, и тут среди них живет человек с ненаписанным Adelsbrief: ему кажется, будто он потерял грамоту своего благородства и не может ничем доказать о себе… Среди рабов и господ, и ненавидит он одинаково и тех и других.
Нет! Поэты не рабы, и не властелины, и не вольноотпущенные, это люди, которые утеряли грамоту своего благородства и сами взялись ее себе написать. В этом страстном искании и творчестве Adelsbrief проходит вся их жизнь среди господ и рабов.
Есть другие, которые присвоили себе чужие Adelsbrief и господствуют над рабами — самозванцы! они, в конце концов, боятся только этих людей, творящих свое Adelsbrief (совесть нечиста), и вот почему делают им уступки, вот почему все-таки, вопреки всему, существует поэзия — как посев семян, исшедших от неизвестного существа в забытой стране.
На пробу я хотел одно лето остаться в Петербурге (в 1910 году) и пописаться, но я летом не умею работать (ничего не выходит), и, дотянув до июля, я взял в «Русских Ведомостях» аванс{18} в сто рублей, обещаясь написать что-нибудь о переселенцах.
Мне нужно было написать о переселенцах в «Русские Ведомости». В Челябинске я на них посмотрел — не понравилось. Я переехал в Омск — не понравилось. Ничего не мог написать, аванс на исходе, нового просить без статьи не смел (газета в меня мало верила). Что делать? Из Омска переселенцы ехали на Алтай, я рискнул ехать на Алтай с переселенцами, по пути на пароходе легко с ними сойтись, наблюдать, записывать — на пароходе я непременно напишу. На пароходе переселенцы в ужасной грязи, вони и [болезнях], а берега Иртыша манили никогда не виданной степью: то верблюд там покажется, то орел пролетит. И тут я не мог наблюдать переселенцев, при малейшей мысли о них я начинал чувствовать отвращение даже и к своей газете. Со мной был том географии Семенова о Сибири{19}, и вот я нашел там описание зверя, о котором никогда не слыхал: зверь этот живет в горах Алтая на Тарбагатае, горный баран со спиралью закрученными рогами, и охота на него одна из самых трудных. Вот бы убить архара! подумал я, вот бы я все узнал в этой природе, в этом народе. Невозможная мечта.
Приглашаю всех в путешествие, малых и старых, малых, потому что у них сохранилось много запасов любви и это им поможет сделать в новой стране замечательные открытия, старых, потому что они устали от людей, им надо побыть с природой, тогда в одиночестве, как воскресшие, явятся к ним хорошие люди, душа восстановится и опять начнет открывать новое.
Летом 1910 года я очень затосковал в Петербурге и, почти не помня, что делаю, взял аванс в сто рублей в «Русских Ведомостях», обещаясь написать о переселенцах, и очутился на берегу Иртыша.
Милый друг, Вы спрашиваете, почему «От земли и городов» написано мною в таком грустном тоне{22}. Я Вам отвечаю на этот вопрос.
Грусть — это <
Немного больше года тому назад в глухие места, где я был деревенским учителем, приехал первый торговец, и я купил у него зажигалку с бензином. До этого я высекал искру куском подпилка из своей яшмовой печати, потом затлевший кусок трута клал на угли и дул, пока не вспыхивала тоненькая лучинка. От этого дела во рту всегда пахло копченым сигом, пальцы («муслаки») были разбиты подпилком. И вдруг зажигалка — чик! и готово. Потом вместо лучины керосин — тоже какая радость!
В Марте прошлого года я собрался с духом и поехал в Москву: какую тут животную радость я испытал, увидав открытые продовольственные магазины, книжные лавки, издательство, — не пересказать! Мне удалось тут кое-что из прежнего своего продать, и сразу вышло из этого, что я мог целое лето до осени существовать в деревне независимо от ее общества — своим загадом, своей выдумкой, писать и так быть. Висевшая над моей головой тяжесть пуда хлеба была побеждена кем-то. Сами крестьяне этой деревни, где я жил, в какую-нибудь одну неделю вдруг разъехались из своей ужасной нищенской общины и расселились на хутора тоже на свой загад, на свой почин. Было похоже на пробуждение жизни ранней весной, еще под снегом, корней озими; не видя света, не чувствуя весеннего тепла, каждый своей мочкой начал присасываться к земле без платформ и позиций, так вековечным инстинктом восстанавливалась настоящая жизнь.
Милый друг, Вы знаете, что счастье наше бывает только в момент соприкосновения с жизнью всего мира, и весь вопрос длительности его зависит от нашей заслуженности, пока есть внутри сознание этой заслуженности, свято радуешься всякому приходящему куску, а мещанство начинается, лишь когда иссякает творческая духовная сила перерождения материи.
И еще я Вам скажу: добродетель склонна к покою, из этого покоя рождается лень — мать всех пороков, всякого зла. Напротив, зло всегда деятельно, у него миллиарды агитаторов, оно заражает, и действие есть добродетель зла, как лень есть зло добродетели. Где же нашим голодным, жаждущим жизни корневым мочкам было разбираться в добре и зле.
Я стал непостыдно равнодушен к словам добра и зла в различных позициях и платформах. К осени я перебрался в Москву и стал себе делать литературную карьеру.
Я очутился в Москве в маленькой сырой комнате, хуже быть не может! Мебелью была в ней простая лавка, на ней лежала съеденная молью енотовая шуба поэта Мандельштама, под голову я клал свой мешок с бельем. Сам Мандельштам лежал напротив во флигеле с женой на столе. Вот он козликом, запрокинув гордо назад голову, бежит через двор с деревьями дома Союза Писателей, как-то странно бежит от дерева к дереву, будто приближается ко мне пудель из «Фауста». «Не за шубой ли?» — в страхе думаю я. Слава Богу, за папироской и нет ли у меня листа бумаги. Получив желаемое, попыхивая гордо папиросой, он удаляется опять козликом. Вдруг я получаю огромный паек из Кубу{24}: сразу пуда два баранины. Тепло, ледника нет — что делать? Говорят, надо сразу всю зажарить на примусе, в жареном виде не скоро испортится, и есть, есть. В каком-то военном Союзе показались дешевые самодельные примусы. Покупаю, жарю, и вдруг примус разрывается на части, в комнате море огня, край рукописи (кажется драгоценный) загорается. Я бросаю на рукопись шубу Мандельштама, рукопись спасаю, но шуба сгорает совершенно. Замечательно скоро все произошло: на бревне против моего окна сидели два федоровца, два соловьевца{25}, еще один, называющий себя индусом, и рассуждали о воскрешении отцов. Ни взрыва, ни возни моей они не слыхали и всё спорили, и только уж когда ужасная вонь от сгоревшей вконец шубы Мандельштама дошла до них, они обернулись и спросили: что случилось? Козликом, козликом, от дерева к дереву опять бежит ко мне хозяин шубы. «Что случилось?» — «Шуба сгорела!» — «Дайте еще одну папироску и еще лист бумаги и, пожалуйста, три лимона до завтра, я завтра, наверно, получу, отдам».
Кроме Шмелева, который, побывав у меня, сказал: «Хотите сохранить здоровье — уезжайте из своей комнаты», все мне говорили: «Держитесь за комнату, в Москве теперь это драгоценность». Я стал держаться. Историк литературы Благой достал мне керосиновую печь, сырость поменела, я стал носиться по Москве, искать своих книг для переиздания. Долго я не мог ничего найти и уже подумывал, что мне [делать], как вдруг самый усердный библиофил и замечательно усердный человек Синебрюхов из «Колоса» прислал мне связку моих сочинений{26}. Великое он дело сделал: я знаю одного беллетриста, И. Н. Киселева, который, осев в учителях, до сих пор не может восстановить себя как писателя.
Лекция: недавно я шел лесом, дятел-плотник, кошка: дятел без человека, кошка от человека — мир, прирученный человеком, очеловеченный, даже дикие кошки меняют отношение: иногда к ним уходят домашние. Изба — фокус приручки. Изучение жизни человека в данном месте: краеведение. Приложение этой идеи: можно и необразованному, всякому заниматься, находить просто полезное в данном краю человеку.
«Козел отпущения» — виновник, как это чувство безысходности личной воплощалось в образе большевика: никто из этих страдальцев не мог допустить, что Ленин как личность не судим, что личности, рождающейся в страданиях, в нем вовсе нет, и он есть просто часть какой-то огромной территории, может быть центральная, обозначенная словом Ленин.
Наконец-то у нас в семье после пятилетия нищеты настоящая Пасха: все есть. Петя ходил в церковь. Лева на спектакль в комсомол. Я стал равнодушен к склонности Левы: было бы «чти отца и мать»{27}, из этого непременно сложится после (не скоро, не скоро) и церковь.
Морозы все держатся. Превосходный санный путь. На полях нет даже и проталин, по насту иди без дорог. В лесу глубокие снега.
Изучаю эгоизм поэта, воображающего себя чуть ли не святым. Возвращается мысль «оправдание женщины» (начало ее: отношение Льва Толстого к жене): нужно изобразить о-чаро-вательного индивидуалиста, женщина — корректив: он без чар. Гамсун маскирует эгоизм этих людей их отзывчивостью во встречах с бедными людьми, их угадыванием сокровищ смирения{28} — пусть это будет и в моем герое, но это опять-таки чары, приносящие только зло (этому противопоставляется сознание самости); самосознание: во всех попытках жить для всех бессознательно управляет человеком его самость, но, встречаясь в сознании с альтруизмом, она превращает жизнь человека в гримасу; единственный способ освободиться от этого зверя, всегда голодного, это насытить его, следить за ним, ухаживать, и вот, когда успокоенный зверь уснет, можно позволять себе отлучки в другую сторону (altera[3]): это хозяйство со своим зверем и есть самость, без которой никак нельзя помочь другим людям. Нелады «с самим собою» и создают иллюзионистов общечеловеческой морали. Вот почему народы имеют разного Бога, не Боги разные, а зверь разный и разные способы его насыщения и ухода за ним — разные церкви, а Бог, конечно, для всех один.
1. Позы нашего гения в облаках (вы заняты созерцанием позы своего гения в облаках).