— Читатель пришел.
На днях я решил навестить соседа.
У Елизара Наумыча вся избушка радужная внутри от оклеенных стен картинками из «Безбожника». Среди этих картин, изображающих безбожие, висит икона с лампадой.
— Это для чего?
— Для коллекции.
— Едва ли… жена молится?
— Нет, не молится, а руками машет.
— Спорите?
— Нет, не спорим: она помашет до чаю, я книжку читаю, а потом вместе чай пить и после чая шьем башмаки до обеда, после обеда она помашет, я опять книжку читаю, после обеда опять за работу, поужинаем так же, и перед сном я читаю, она молится, а потом спать вместе. Мы никогда не спорим.
— Правда ли? — спрашиваю жену.
— Все правда, — отвечает она, — нам спорить-то нечего, он грамотный — читает, а я неграмотная.
— И молитесь!
— Да, немножко молюсь, — сконфузилась она. — Вот немного из-за попов обидно: весной дьякон деревню обходил, списывал, кто в Бога верует, Елизар ему сказал: «Мы неверующие». А меня не спрашивали, я неграмотная. Так и записали, дьякон и ушел, Осенью поп приходит к нам со списком. «Как твоя фамилия?» — спрашивает. «Баранов». — «Илья?» — «Елизар». — «Почему же тебя в списке нет? Кто твой сосед?» — «Тютюшкин». — «ВотТютюшкин есть, а тебя нет. А кто сосед с другой стороны?» — «Шулюшкин Семен». — «Вот и Семен тут, почему же тебя нету?» — «Не знаю, — говорит, — видите сами, я живу и сижу на своем месте». — «Удивительно, почему же тебя о. диакон пропустил, был он у тебя?» — «Отец диакон, это что весной обходил?» — «Ну да». — «Может быть, что я неверующий». — «Как неверующий? Что ты говоришь?» — «В Бога не верю». — «А!» — сказал, подхватил подрясник и бежать из дому. С тех пор нас обходит, а мне перед соседями неловко, за большевиков считают. Вот и все, а так ничего, что же делать-то: он грамотный — читает, а я неграмотная — молюсь.
Ноябрьское утро. Всю ночь дождь барабанил. Утро петухам не давалось: орут без перерыва, а нет света. Трудно светало, небо лежало туманом на земле. Черный петух вышел, подумал и вернулся назад. Принялись опять кричать. Все-таки рассвело, куры вышли и все вернулись, такое ужасное утро, что куры не вышли. А я выхожу. Но бывает такое утро, что и куры не выйдут. Было такое утро, я вышел из дому (слышу крик — свинью режут, палят, пи-и-сатель!).
У меня есть непобедимое чувство (почти физической) неприязни ко всякому духовному лицу, как оно показывается в быту в своем физическом виде, я не могу его скрыть и сам боюсь этого и злюсь на себя: вхожу к духовному лицу в каком-то негибком, деревянном виде. Это почти физическое чувство я испытываю и к себе самому во время переговоров с издателями, редакторами, когда выступаю продавцом своего литературного товара.
(То же самое испытывал я, входя в каморку «сестрицы», но, к счастью, старуха не дала мне времени озираться, вглядываться и, только я вошел, сказала: «Знаю, зачем пришел».)
2) успехами или неудачами на литературном поприще.
Социалистическое строительство сводится к устройству кооперативов и профессиональных союзов — отсюда мост к безвластию.
Величина государственного насилия обратно пропорциональна величине гражданского без-раз-личия.
Русский народ есть физически-родовой комплекс: его так называемое «пассивное сопротивление» есть не духовная сознательная сила, а путь физического роста (так дерево повертывает свои ветви к свету, а паразит ползет всегда в тьму).
Сверчок. Когда совсем тихо, то слышно, как звенит кровь сверчком, и это очень раздражает и не дает покоя, но если настоящий сверчок поет, то бывает полный покой, но звон крови — звон сверчка, одно забивает другое и, осидевшись, не слышишь сверчка, как часов, и тишина бывает полная, настоящая, вечная.
Не забыть из своего 1) сновидения, в которых она превращается в он (значит, я — в она?), 2) анализ чувства светлой точки: она является, когда все разрушено, и она (точка) вновь создает завтра: чтобы обрести эту точку, нужно разрушить все, что имеешь. Зарождение потребности сотворить кумир.
История, рассказанная арендатором Шалыгиным: (история крестьянина Шабрина и Коли). В Михайлов день 8 Ноября по старому кончится десятый год, как я сел на землю Марьи Ивановны. Вот бы, думаю себе, проморгали срок: тогда меня уже не сгонят, потому что десятилетие, закон за меня.
Снег — дядя Михей (обновка, у Бога много всего!).
Шпитонок (швейцар Дмитрий). Митяк-неродяка.
Этот ужас — чувство страха смерти. И вот, если я болею, если я умираю, то природа (радость жизни) умирает, но я еще живу, я переживаю радость жизни; перевалив по ту сторону живота (радости жизни), я представляю себе, что не остаюсь еще в совершенной пустоте, как бы ни было мне физически больно, я могу еще пролить слезу радости о милосердном человеке, протянувшем мне в эту минуту свою милосердную руку: это остается, и если я это чувство из-ображу (дам ему образ), то это будет образ Христа, предсмертная моя жизнь и вместе с тем посмертная и вечная; с этим страдающие верующие люди уходят в могилу, и это сознание есть христианская кончина живота моего.
Но ведь ужас я должен принять в свою душу, чтобы обратиться к Христу, на пути к Христу мне пред-стоит этот ужас, и вот почему живот мой сопротивляется, забивается, отталкивает и отвращается и противопоставляет Христу — Солнце. Но вдруг… землетрясение (что же тут — Солнце или рука, протянутая ко мне с горсточкой риса? это рука после землетрясения. Христова рука — хотя бы и в виде американского пайка).
Снег, добрый дядя Михей, падал и падал между соснами, все царственно белеет, гурковали краснобровые черные птицы на деревьях, а я, отвращаясь от всего этого, в ужасе кричал: «Христос, Христос!»
Но я кричал один в пустыне, другому я не мог Его назвать, потому что с этим словом в мир вошел обман, оно вызывает множество новых врагов с тем же именем Христа на устах. Мое страдание состоит в том, что я, чувствуя Бога, не могу, как дикарь, сделать образ его из чурочки и носить его всегда с собой и ночью класть с собой под подушку, что я должен быть бессловесно, без-образно. Можно делать Христово дело, но нельзя называть Его вслух, не может быть никакой «платформы», «позиции»… (сказать, например: «христианский социализм!» — какая гадость!).
Между тем этот Бог живет в составе моей родни и существо почти что кровное: дядя Христос, Он умер в позоре, и, быть может, моя задача и Его воскресить, как отца… как родных… я потому и не могу ссылаться на Него, что Он умер в позоре, что я должен Его жизнь своей воскресить (да, конечно, среди отцов моих есть и Христос (церковный).
Так что в слове Христос мне есть два бога: один впереди через ужас в предсмертный час, другой назади, родное милое существо (о нем говорила мать: «Христос был очень хороший»; один через наследство моих родных, другой — мое дело, моя собственная прибавка к этому, моя трагедия.
Воронский за конторкой без шапки, ни одного стула, я стою, он сидит, но в компенсацию я не снимаю шапку.
Я вышел на развилок: в одну сторону…
В лесу, я услыхал, один голос кричал:
— Максим Го-о-рький!
Другой:
— Демьян Бе-е-дный!
Я пошел на голос и вышел к основанию развилка болотного леса, в одну сторону шла просека с застывшей водой, как река, в другую моховое болото. На просеке шел охотник с ружьем в валенках по льду, время от времени лед трескался, охотник в валенках погружался в воду и кричал: «Максим Горький!» Другой шел в валенках по кочкам и, когда промахивался и попадал в воду между кочками, кричал: «Демьян Бедный!» Я расхохотался, они оглянулись и оба увидели меня.
Жидовская история. Крысы.
Спор: Лева — земля не остынет, Петя — остынет. Управлять землей, как метеором. Спор: грызут гранит.
Лева и комсомол: за чувства слывет «бюрократом». — Шефство над Квашенками. Почему ненавистно изучение местного края. Когда охота не ладится, вспоминает, что вечером материалист, кружок и «Изо». «Девчонки».
Вы поместили себя в Европе не ради удовлетворения своего самолюбия и не от шкурного страха диктатуры: вы стояли за любимое (Алпатов это любимое анализирует (братья-кадеты в народном университете) и в конце концов остается, принимая свободу в рабстве: эмигрантская свобода — чистая свобода).
Зазимок медленно подтаивает, в полях все стало пегое, и небо такое низкое, такое серое, что даже озими и хвойные леса не выделяются, и так сыро, что везде, в низинах и на холмах, в полях, в лесах, в полесках и даже в бору, пахнет сырыми черными раками с икрой под шейкой. На белых снежных перебежках зайцы проваливаются до самой земли, и в следах их, как в кольцах, вода стоит. Дятел долбит, пищит синичка, стайка свиристелей.
Что-то обласкало душу — что это? Это дорога, покрытая льдом, напомнила детскую ледяную гору, как по ней когда-то катался на санках, валялся в снегу, царапал гвоздем лед, взбирался и опять летел вниз. Часто запах какой-нибудь возвращает в этот рай, но редко определишь момент восприятия по запаху.
Можно всю жизнь прятать безумный конец своего самолюбия, боясь этого безумия, и шлифовать себя в разумных отношениях к людям: таких непрочных, поверхностных людей и порядочных, по принципу много.
Мои коллизии: Смольный и Маркс. Тяга к дворянскому быту и к мужику-рабочему. Институтка в душе и баба в жизни (деревенская, неграмотная). Любовь к «бабушке» и стыд от жены. «Выпад» против большевизма и вообще неудача во всех общественных делах, потому что у меня нет естественной честности, которой живет простой служащий человек, и я не дошел до той мудрости, в которой человек себя самого оставляет себе, а общественное дело, механическое, выполняет согласно своему знанию машины. Я же показываю (надо скрывать) себя самого в механическом процессе, выскакиваю там, где не нужно, как «американский житель»{57}. Надо отделиться совершенно и в себе самом стоять твердо, а машинное дело выполнять точно. Верно сказал Гершензон, что я «мигаю», подмигиваю.
На лесной поляне жили три ели, одна плотно к другой и так, что только внизу, пригнувшись под лапы, можно было разглядеть три ствола; вверху это было одно такое прекрасное дерево, что человек и зверь редко проходили поляну летом и даже зимой, не заглянув под вечнозеленый шатер. Сюда и я захожу летом, не сидит ли тут белый гриб, или укрыться от ненастья, зимой разобраться в следе, кто за ночь здесь проходил.
Два моих сна: о конце земли.
Оберкондуктор, старичок, верно, из прежних кондукторов, а может быть, и прежний оберкондуктор, важным стал таким: пальтишко пообносилось, сам умудрился; простецкий, мудрейший человечек. Мудрость его состоит в том, что он все свои способности, все, что мог, отдал машине, а себя самого оставил для публики и делает для нее все, что может. Против машины нельзя же идти: 1) Бык — свистнули — побежал, еще сильнее свистнули — он пошел на паровоз. 2) Собака хвост положила, отрезало, обернулась, залаяла — и голову отхватило.
Выдвинуты два вопроса — кооперация и краеведение, которые питаются личным сознанием и совершенно противоположны марксизму.
Ухитряются даже математику преподавать как-то в связи с изменением экономических отношений.
Ложно-трудовая школа. Честно-бюрократическая сменилась ложно-трудовой (выставка диаграмм, срисованных с книги).
Перегруженность учителей (14 часов в день) исключает всякую возможность творчества.
Учитель Садиков, заведующий школой, частью взял на себя в отношениях с учениками и родителями идеи гуманности, самодеятельности, демократизма — и его все любят. Учитель Кулигин (Кулигин уезжал, и Садиков распоряжался — показал себя), заведующий школой взял дисциплину, принуждение — его все ненавидят. Между собой они друзья и во всем согласны.
Идея: создать борцов и строителей жизни.
Достижения: свобода в отношениях.
Щекин и Кулигин, окатавшиеся спецы — типы приспособления: исключают трагедию, жизнь хороша; и эти люди остаются с молодежью; остальные как будто в глубоком сне.
Во сне или полусне мне представлялось, что советское правительство вовсе не так плохо, и если разделить все на пункты и спрашивать: «Пункт первый, — правительство рабоче-крестьянское — соответствует тебе?» — «Соответствует». И т. д. Значит, привыкаем и совершенно привыкнем, и будем жить хорошо. Переживем.