■■■■ ■■■■ – эти предвестники слепоты надвигаются на меня, залепляют глаза, черной пеленой затягивают память. Но быть может, дело вовсе не во мне, и черный пунктир, разрывающий мои воспоминания, штука, в общем, вполне естественная – как момент перехода от одного сновидения к другому, когда одна реальность гаснет и ты, пролетев сквозь черный туннель пустоты, вдруг осознаешь, что оказался в ином измерении и иной реальности?
Как бы мне хотелось закончить на этом свои записи! Писать для меня, то есть тщательно подбирать слова и определенным образом выстраивать их в цепочки на бумаге, – дело непривычное. Когда я говорю, то частенько заикаюсь, но как раз в этом для меня заключается большое удобство – кто бы только знал, какое! Ты придерживаешь то, что намереваешься сообщить, пока смутный чувственный или идеальный образ не сформируется у тебя в мозгу окончательно и ты не начнешь воспринимать его как свое законченное творение, не способное уже ни поразить тебя, ни напугать.
Можно ли считать, что некий духовный или жизненный опыт стал твоим достоянием, если ты не в состоянии представить, в чем, собственно, заключается суть такого приобретения? Вот что мне прежде всего хотелось бы выяснить. Если я почти ничего не помню из того, что со мной приключилось, то могу ли я соорудить из оставшихся в памяти разрозненных элементов нечто цельное, чтобы потом попытаться хоть как-то это осознать? (О внесении хотя бы минимальных изменений или исправлений в это «нечто» я уже не говорю".) Вряд ли…
После воскресного обеда мы должны были идти кататься на лодке. У дяди Ребборна была белая парусная лодка, стоявшая в самом конце выдававшегося в пронизанные солнцем голубые воды озера причала. В тот день дул хороший ровный бриз, по аквамариновой поверхности озера Сент-Клер скользили парусные лодки, катера и яхты. Когда мы ехали по шоссе Лейкшор-драйв, я с восхищением смотрела на них. Какая же великолепная это была картина – ничего похожего на то, что я видела у себя в Хэмтрэмке!
Однако нам предстояло переодеться. Дядя Ребборн сказал, что все мы должны надеть купальные костюмы.
Мы с Одри переодевались в темной каморке под лестницей. Это была комнатка Одри, куда, пока мы переодевались, никто, по идее, не должен был заходить. Но в дверь сразу стали ломиться, и Одри, нервно посмеиваясь и приговаривая: «Нет, папочка, нет», – придерживала дверь рукой.
Я была стыдливым ребенком и даже тогда, когда, переодевалась перед уроком физкультуры в школе, поворачивалась к подругам спиной и старалась как можно быстрее влезть в спортивную форму. Сама мысль, что какая-то девочка может увидеть мои трусики, заставляла меня мучительно, до слез, краснеть. Теперь же за дверью стоял дядя Ребборн, и мы с Одри слышали его шумное, тяжелое дыхание. Тем не менее когда он заговорил, в его голосе зазвучали веселые, игривые нотки-.
– Хм… Не нужно ли кому-нибудь из вас, девочки, помочь снять штанишки или надеть купальный костюмчик? – спрашивал он.
Одри ответила:
– Нет, папочка, не нужно, уходи – ну пожалуйста!
Глаза у нее расширились и помертвели: она, казалось, напрочь забыла о моем существовании и ушла в собственные переживания, скорчившись у двери и трясясь как в лихорадке.
Я тоже поначалу испугалась, но потом подумала, что, возможно, стоит все-таки подурачиться немного с дядей Ребборном, раз уж ему так приспичило с нами пошутить – уж такой он человек, любит шутки, – разве может быть от этого вред? Худшее, что я испытала за свои одиннадцать лет, когда взрослые принимались со мной шутить или дурачиться, была щекотка. Дедушка имел обыкновение щекотать меня до тех пор, пока я не начинала верещать от смеха и не принималась брыкаться, но это было давно, много лет назад, когда я была еще совсем маленькая; да и нет в щекотке, если разобраться, ничего особенно неприятного или путающего, верно ведь? Ну, я сделала попытку пошутить с дядей через дверь – захихикала и стала кричать:
– Нетушки, дядя Ребборн, незачем вам сюда входить, уж стойте там, где стоите! Не надо нам помогать, мы сами справимся!
Дядя Ребборн одобрительно рассмеялся, потом раздался громкий негодующий голос тети Элинор, а вслед за тем послышались громкий шлепок и женский плач, который почти сразу оборвался. В дверь, впрочем, ломиться перестали, и Одри, ткнув меня локтем, злым голосом зашептала:
– Да поторапливайся же ты, тупица. Давай переодевайся скорее!
Больше нам никто не мешал, и мы в одно мгновение натянули купальные костюмы.
По странному совпадению 'наши с Одри купальники оказались очень похожи, и мы выглядели в них как сестры-двойняшки – розовые эластичные топы плотно обтягивали наши крохотные, плоские грудки. Правда, у меня внизу были вышиты изумрудно-зеленые морские коньки, а у Одри низ костюмчика был собран в складки и напоминал крохотную юбочку.
Взглянув на меня и заметив, что я обиделась, Одри обняла меня своими тонкими холодными ручками. Я подумала, что сейчас она признается, как сильно по мне соскучилась – как-никак, я была ее самой любимой кузиной, – но Одри промолчала и не сказала ни слова.
За дверью снова раздался голос дяди Ребборна. Хлопая в ладоши, он кричал:
– Эй, вы там! Побыстрее шевелите попками! Раз-два – и собрались! День-то не резиновый! Обидно будет, если мы упустим солнце!
Когда мы с Одри вышли в купальных костюмах из ее комнатки, тетя Элинор сразу схватила нас за руки и торопливо потащила к выходу. Мы пролезли сквозь маленькую дверцу, похожую на пробитую в стене дыру, выбрались наружу и оказались на лужайке заднего двора дома дяди Ребборна. То, что на расстоянии представлялось свежей зеленой травкой, при ближайшем рассмотрении оказалось ее синтетической имитацией, искусственным газоном. Задний двор заканчивался обрывом, откуда начинался спуск к причалу – такой крутой, что нам пришлось приложить максимум усилий, чтобы не сорваться с тропы вниз. Впереди рысцой бежали дядя Ребборн и Даррен в одинаковых золотистых, с голубой каемочкой, плавках. Тетя Элинор надела купальник из белого атласа, открывавший ее костлявые плечи и грудь, и вид тети в купальнике неприятно меня поразил. Она окликнула дядю Ребборна и сообщила ему, что неважно себя чувствует. Яркое, жаркое солнце вызвало у нее приступ мигрени, и она опасалась, что прогулка по озеру не пойдет ей на пользу. Тетя Элинор спросила, не станет ли он возражать, если она вернется домой. Но дядя Ребборн крикнул ей через плечо:
– Нет, черт возьми, ты будешь кататься с нами! Разве мы для того купили эту гребаную лодку, чтобы она стояла на приколе?
Тетя Элинор болезненно поморщилась и пробормотала:
– Да, дорогой.
Дядя Ребборн, повернувшись, подмигнул нам с Одри и сказал:
– Хм… Попробовала бы ты сказать «нет», так узнала бы, почем фунт лиха. Корова.
К тому времени когда мы добрались до причала и ступили в лодку, поднялся холодный ветер, а солнце исчезло с неба, как будто его стерли ластиком. Сразу повеяло осенью – можно было подумать, внезапно наступил ноябрь. Небо мгновенно затянуло тяжелыми, словно бетонные глыбы, серыми тучами. Дядя Ребборн мрачно, посмотрел на небо и, будто продолжая прерванный разговор с женой, заметил:
– …Купил, понимаешь, эту чертову лодку, чтобы ходить под парусом и получать удовольствие, – для семьи, между прочим, купил – а когда я говорю «для семьи», я имею в виду всю семью – целиком.
Пока дядя отвязывал лодку и отводил от причала, суденышко рыскало из стороны в сторону, кренилось на борт и вновь выпрямлялось – короче, вело себя как живое существо с весьма задиристым норовом.
– Первый помощник! Вперед смотреть! Куда ты, парень, черт возьми, запропастился? Давай шевели задницей! – одну за другой выкрикивал команды дядя Ребборн, пока бедняга Даррен, который не успевал выполнять все его указания, тянул что было сил выскальзывавший у него из рук канат, пытаясь распустить по ветру тяжелый, влажный от брызг большой парус. Ветер, казалось, дул со всех сторон одновременно, и паруса то надувались, то снова бессильно опадали. Даррен старался изо всех сил, но все у него получалось не так, как надо. Он был неуклюж, с плохой координацией движений, и к тому же как огня боялся отца. От напряжения полное лицо Даррена приобрело пепельный оттенок, а глаза вылезали из орбит и бесцельно, как у безумного, шарили по горизонту. Золотистые плавки Даррена из сверкающей синтетической материи так тесно облегали пухлое тело, что над животом нависала складка жира, которая потешно колыхалась всякий раз, когда он делал резкое движение. Бросившись исполнять очередное распоряжение дяди Ребборна, Даррен упал на колено, попытался было подняться, но поскользнулся и рухнул снова – на этот раз на живот. Дядя Ребборн, на котором, за исключением плавок и морской фуражки с длинным козырьком, ничего не было, с презрением посмотрел на него и гаркнул:
– Поднимайся, сын! Разворачивай по ветру этот гребаный парус, иначе я объявлю тебя мятежником!
Лодка находилась уже на расстоянии тридцати футов от причала и как бешеная раскачивалась на воде, которая теперь была вовсе не такой голубой и прозрачной, какой казалась мне с берега. Вода потемнела, приобрела серо-стальной оттенок и была холодна как сталь. Ветер завывал на все лады и дул не переставая, но на лодке не было каюты, укрыться от пронизывающего ветра было негде. Единственную скамейку занял дядя Ребборн. Я была напугана до смерти: мне чудилось, что лодка вот-вот опрокинется, меня смоет с палубы волной и я утону. Прежде мне не доводилось плавать на такой большой лодке, иногда, правда, мы с родителями катались на гребной лодочке по пруду в парке Хэмтрэмка.
– Тебе нравится? Кататься на лодке под парусом – величайшее удовольствие, верно? – вопрошала тетя Элинор, с лица которой не сходила широкая, словно нарисованная улыбка.
Но дядя Ребборн, заметив мое побледневшее, осунувшееся лицо, перебил жену и, обращаясь ко мне, вскричал:
– Не трясись так, никто сегодня не утонет, а уж
Тетя Элинор ткнула меня локтем в бок, улыбнулась и приложила палец к губам. Дядя Ребборн, конечно же, пошутил – как обычно.
Несколько минут нам казалось, что ветер задул наконец в нужном направлении: паруса наполнились, а лодка перестала рыскать и пошла ровно, как по ниточке. Даррен изо всех сил тянул за снасти, стараясь, чтобы парус не развернуло. Неожиданно мимо нас промчалась роскошная белая яхта, которая была раза в три больше лодки дяди Ребборна. Она возникла из туманной дымки неслышно, как призрак, и поднимая большую волну, прошла рядом. Лодка дяди Ребборна содрогнулась всем корпусом и стала зарываться носом в волну. На яхте взвыла сирена, но было уже поздно: нос лодки ушел под воду, а на палубу потоком хлынули ледяные валы. Я сразу потеряла из виду Одри и тетю Элинор и, содрогаясь от ужаса при мысли, что меня может смыть за борт, вцепилась обеими руками в первую попавшуюся снасть. Как же я тогда испугалась – словами не передать!
– Сын! Сын! – Он схватил деревянный шест с крюком на конце и стал тыкать им в пенящуюся воду в надежде подцепить моего кузена, который шел ко дну, как узел грязного белья. Потом, правда, Даррена подхватила волна и выбросила на поверхность, но неожиданно он опять начал тонуть – на этот раз его стало затягивать под корму.
Расширившимися от ужаса глазами я наблюдала, как он, беспорядочно колотя руками и ногами, погружался в бездну. Одри и тетя Элинор, оказавшиеся у меня за спиной, кричали:
– Помогите! Помогите!
Дядя Ребборн, не обращая внимания на их крики, перебежал к другому борту лодки и тыкал в воду шестом до тех пор, пока крюк за что-то не зацепился. Дяде удалось-таки подцепить Даррена, и, когда он вытаскивал сына из воды, от напряжения у него на лбу проступили походившие на червячков жилки. Крюк вонзился Даррену под мышку, и бок у него заливало кровью. Я смотрела на Даррена, спрашивая себя, жив ли он, и не находила ответа на этот вопрос. Тетя Элинор истерически взвизгивала. Даррен лежал на спине, подобно жирной, бледной рыбе, а дядя Ребборн суетился над ним. Он развел в стороны руки и ноги сына и стал попеременно то сдавливать, то отпускать его грудную клетку, ускоряя темп: сдавил – отпустил, сдавил – отпустил. Так он делал до тех пор, пока у Даррена изо рта не стала извергаться пена, вода, рвота и он, откашливаясь и отплевываясь, не задышал снова. По раскрасневшимся щекам дяди Ребборна текли жгучие, злые слезы.
– Ты разочаровал меня, сын! Ах как разочаровал! Я, твой отец, человек, который дал тебе жизнь, недоволен тобой!
Неожиданно налетевший порыв ветра сорвал с головы дяди Ребборна капитанскую фуражку, закружил ее в воздухе, а потом швырнул в подернутые дымкой серо-стальные воды озера Сент-Клер.
Мне рекомендовали оставить попытки воскресить в памяти те мгновения прошлого, скрытые от меня
– Чего ты боишься, мама? – спрашивают меня мои дети иногда в минуты игр и забав. – Кто
Я загадочно улыбаюсь и, подшучивая над ними, говорю:
– Может, вы?
В этом есть определенный резон, поскольку, когда я рожала, у меня частенько бывали моменты
То, что произошло в достопамятное июльское воскресенье 1969 года в доме дяди Ребборна в Гросс-Пойнг-Шорз, является тайной, которую непосредственный участник тех событий (то есть я) все еще не в силах постичь. В центре того украденного у меня дня до сих пор лежит ■■■■ – пустота, провал во времени и пространстве. Этот черный прямоугольник, закрывающий мне обзор, когда я обращаюсь мыслями к случившемуся, обладает, помимо всего прочего, странным свойством насылать на меня щекотку, которая неизмеримо усиливает ставшую уже привычной внутреннюю дрожь, вызывая у меня приступы истерического, до судорог и колик, хохота.
Кое-что в памяти у меня все-таки осталось. Помню, какое облегчение я испытала, когда дядя Ребборн вытащил из воды Даррена и мы отправились наконец в обратный путь. Хотя причал был плох, подгнил и немилосердно шатался, он, по счастью, к нашему возвращению остался на своем месте и даже выдержал вес дяди Ребборна, когда тот полез на него с канатом в руке привязать лодку к причальной тумбе. Мы вернулись после катания по озеру Сент-Клер усталые и возбужденные. Тетя Элинор сказала, что зря мы не сделали фотографии в ознаменование моего визита, а дядя Ребборн начал спрашивать, куда, к черту, запропастилась камера «Полароид» и почему тетя Элинор вечно забывает взять ее с собой. Потом он заявил, что вот так бесследно пролетают счастливые мгновения жизни и никто даже не подумает взять камеру и зафиксировать их на пленке. Я помню, как мы вернулись в дом и я снова оказалась вместе с Одри в ее каморке под лестницей. Мы с ней стали торопливо снимать мокрые купальники, чтобы переодеться в сухое, но на этот раз ни тетя Элинор, ни Одри, которая кричала «папочка, не надо!» и «нет, папа, нет!», не смогли помешать дяде Ребборну распахнуть дверь и проникнуть в комнату, где мы с Одри переодевались,
■■■■■■■■■■■■■■■■
■■■■■■■■■■■■■■■■
■■■■■■■■■■■■■■■■
День труда
В самом конце лета у наших соседей, живших в верхней части Кенел-лейн, пропал ребенок. Семилетний Тимми Боннард. В последний раз его видели в субботу около трех часов дня. Он бежал по пляжу, направляясь к крутой деревянной лестнице, ведущей вверх по горе к дому, и вот с тех пор прошел день и еще полдня, а о нем ни слуху ни духу. За это время мы успели до мельчайших черточек изучить его увеличенный портрет, сделанный с фотографии из семейного альбома, и ответить на вопросы, которые нам задавали помощники шерифа округа Махассет. Мы даже помогали искать ребенка, хотя и не с таким рвением и энтузиазмом, которые демонстрировали другие, более молодые и настойчивые люди, принимавшие участие в поисках. Мы были слишком взволнованы известием об исчезновении Тимми, чтобы как ни в чем не бывало сидеть дома или копаться в саду. Мы вместе со всеми таскались по берегу и дюнам, раздвигая высокие травы и цветы, клонившиеся от ветра к земле, заглядывая во все расщелины и углубления в почве и скалах, даже разгребали мусорные кучи. Иными словами, искали везде, где только мог спрятаться маленький мальчик. Неужели это?… Временами обман зрения подталкивает к самым пугающим выводам, но рассудок мгновенно вносил коррективы. Слава Богу, нет!
Полуостров Махассет очень узкий, всего восемь миль в ширину, считая вместе с мостами, поэтому найти на нем ребенка, в общем, дело времени. Разумеется, если ребенок все еще тут.
Понаехали люди в форме и тоже принялись обыскивать местность. Они сверху донизу прочесали всю Кенел-лейн. Спрашивали, где и когда мы в последний раз видели Тимми Боннарда, не замечали ли в округе чужаков, не было ли случаев странного или подозрительного поведения кого-нибудь из жителей, не слышали ли чего, не знаем ли чего, имеющего отношение к делу. Они были вежливы, серьезны, ужасно методичны и разве что самую малость назойливы: перегородили машинами с мигалками всю аллею и расхаживали по ней, как у себя дома, похлопывая по рукояткам спрятанных в кобуры револьверов, и без конца переговаривались между собой по радио. У нас они заглянули в гараж, в амбар, в ржавые клетки для кроликов, в сарай, где хранятся инструменты и всякий инвентарь, и даже потыкали вилами кучу компоста, находившуюся в глубине сада!
– Уж и не знаю, что вы хотите найти, – сказал я, – видно ведь, что компост лежит здесь давно и никто к нему не прикасался.
Один из этих парней – вдвое младше меня – одарил меня скользящим взглядом сквозь темные очки и бросил:
– Это наше дело, мистер.
Всякий раз, когда мы видели Боннардов – семейство столь многочисленное и социально активное, что ни сосчитать всех его членов, ни отделить его отпрысков от их друзей и приятелей, которые вечно у них гостили, не было никакой возможности. Нас всегда поражало доброе расположение духа этих людей. Боннарды в большинстве своем были светловолосыми, атлетически сложенными, загорелыми и улыбчивыми. Улыбались они постоянно! Они даже разговаривали так весело, что, казалось, готовы были в любой момент расхохотаться. Боннарды приехали сюда позагорать шесть или семь лет назад, и им здесь так понравилось, что они купили в самой высокой точке мыса неподалеку от пляжа старый, крытый дранкой двухэтажный дом с десятью спальнями. Говорят, его выстроил в 1914 году полковник Джадсон, и дом, фасад и интерьер которого сохранились в первозданном виде, считается на полуострове главной исторической достопримечательностью. Впрочем, бывать в этом доме нам не доводилось.
Все лето по аллее шныряют туда-сюда принадлежащие Боннардам и их многочисленным гостям машины – в августе, когда начинается сухой сезон и дождя не бывает несколько недель, на дороге почти не оседает пыль, которую поднимают спешащие в сторону деревни и обратно автомобили, микроавтобусы или мотоциклы. «Приветик!» – выпаливают, здороваясь с нами, Боннарды, когда видят нас в саду или встречают на улице. Даже совершенно незнакомые нам юные отпрыски этого семейства говорят «Приветик!» и одаривают ослепительной «фирменной» улыбкой. Конечно, можно подумать, что в такой фамильярности Боннардов, которые даже не знают, как нас зовут, кроется насмешка или пренебрежение, но я лично в этом не уверен.
Хотя наша фамилия старательно выведена черными буквами на почтовом ящике, Боннардам нет необходимости ее запоминать.
Начиная с середины июня количество жителей полуострова увеличивается примерно до девятисот человек, но после Дня труда оно начинает таять, снижаясь до четырехсот. Когда я думаю об этом, то вспоминаю о морском приливе. Вода то нахлынет на берег, то отступит – ритм, правда, в данном случае другой и зависит не от времени суток, а от сезона. В начале Кенел-лейн богатые отдыхающие с материка раскупили все старые дома, выходящие окнами на океан. Здесь же, внизу, в Кейп-Коде, где проходит улица Ист-Мэйн-стрит и дома утеплены от пронизывающего зимнего ветра, обитаем мы – коренное население, которому приходится проводить в этих краях круглый год.
«Туземцы» – так, мы слышали, называют нас за глаза «пришлые».
«Как жителей острова Борнео? Или охотников за головами из Новой Гвинеи, или каннибалов?» – обыкновенно спрашиваю я. Шучу, конечно, но доля истины в шутке есть.
Была суббота, недавно пробило шесть, и мы только сели за стол ужинать, как вдруг к нам вошли Боннарды – высокая, светловолосая мамаша в белой футболке и белых шортах, высокий, с пепельными волосами глава семьи и один из их сыновей.
Позже мы, разумеется, услышали новость, что маленький мальчик бесследно
Что же все-таки произошло с ребенком? Потерялся он, или его похитили и даже убили? Но если так, то кто это сделал? Жаждущий получить выкуп преступник, педофил, сексуальный маньяк, серийный убийца? По округе стали распространяться самые невероятные слухи, и наша местная радиостанция в немалой степени этому способствовала. Она передавала лишь всевозможные сплетни и толки, а никаких официальных сведений о ходе дела не сообщала.
В городке, на рынке, в аптеке Хэмрэкса и вчера в церкви все наперебой обсуждали это происшествие. Так нашли ребенка или нет? В состоянии ли полиция сделать больше того, что уже сделано? Какой милый мальчик, этот Тимми, и каким кошмарным ударом, должно быть, стало его исчезновение для близких! Вы же видели по телевизору или читали в газетах, какие мерзкие типы эти сексуальные маньяки – настоящие извращенцы, которых выпускают из тюрьмы досрочно, стоит только адвокатам заявить, что они психически неуравновешенны и не отвечают за свои поступки! А может, мальчик просто потерялся? Ушел куда-нибудь и заблудился? Ах он несчастный – бедное, невинное дитя! Мы все должны молиться, чтобы дело благополучно разрешилось и ребенка живым и невредимым вернули родителям.
Вряд ли кто из нас поменялся бы в тот день местами с Боннардами, да и вы, думаю, тоже – верно?
Утро в День труда выдалось на редкость хорошее – ярко светило солнце, а термометр показывал более шестидесяти градусов по Фаренгейту. Ближе к полудню, однако, ветер переменился, задув с северо-востока, и принес дождевые тучи. Нервы у меня расшалились, сидеть дома было невмоготу, и я решил прогуляться по пляжу. Несмотря на сырую, ветреную погоду, на берегу оказалось куда больше народа, чем можно было предположить, и это меня удивило. Однако если разобраться, ничего удивительного в этом не было: на пляже находилось много людей, приезжавших в наши края только на уик-энды и желавших за свои деньги надышаться морским воздухом на неделю вперед. Они смотрели на высокие, в белых шапках пены, набегавшие на берег волны, которые, разбиваясь вдребезги о прибрежные утесы и камни и теряя силу, со злым шипением наползали на песок. Откатываясь назад, волны оставляли на песчаном берегу медуз, мелких крабов и прочую живность, которую склевывали важно расхаживавшие по кромке берега чайки. Ветер дул не переставая, с каждым порывом набирая силу.
Итак, сегодня День труда, 6 сентября. Уже остро чувствуется приближение осени. Лето проносится так быстро, что никак не можешь к этому привыкнуть. Стоит только прийти сентябрю, как погода сразу меняется. Начинает дуть предвестник осени – холодный ветер – вроде того, что поднялся сегодня, а дни становятся все короче и короче. Я прикинул, сколько времени числится пропавшим ребенок Боннардов, и решил, что с момента его исчезновения прошло никак не меньше сорока восьми часов. Вероятность того, что мальчик еще жив, невелика. Просто никто не отваживается заявить об этом вслух. Очень может быть, что мальчика уже нет на полуострове или его тело покоится в выкопанной на скорую руку неглубокой могилке за сотни миль отсюда. Вполне возможно, что его так никогда и не найдут.
Сегодня пикников на открытом воздухе в честь Дня труда не будет – из-за погоды. И никто из белокурых Боннардов и их приятелей не станет носиться голышом по пляжу и с пронзительным криком нырять – уж очень вода холодная, в нее и войти-то страшно.
Да, мы с женой ведем уединенный образ жизни. Нет, ни с кем не общаемся. Вернее, почти ни с кем. Конечно, мы бы хотели помочь, но ничего не знаем. Да, вчера в церкви мы вместе со всеми молились за Тимми Боннарда – чтобы его нашли. Но вообще мы предпочитаем сидеть дома. Нет, за все тридцать два года, что прожили на Кенел-лейн, мы даже порога большого дома на горе не переступали и теперь уже наверное не переступим…
За все годы в наших краях ничего подобного не бывало. Ужасное происшествие. У моей жены до сих пор руки трясутся. А на улице по-прежнему полно автомобилей. Если это не Боннарды, то наверняка полицейские. Какая-нибудь машина обязательно остановится у нашей двери и нас снова потревожат – начнут задавать уже набившие оскомину вопросы. До того как пропал ребенок, никто из этих людей даже не знал нашей фамилии, зато теперь, прочитав надпись на почтовом ящике, они обращаются к нам по имени, как будто имеют на это право… Да, мы живем очень уединенно. Вы, конечно, извините, но помочь вам мы не можем. Я развожу дрожащие руки в стороны, демонстрируя пустые ладони. Ничем…
Моя жена приняла снотворное и отправилась спать до начала одиннадцатичасовых новостей. К тому времени моросивший на улице дождь перешел в ливень.
С фонариком в руке я спускаюсь в погреб, осторожно ступая по ступенькам полусгнившей лестницы. В сущности, это не погреб, а выкопанная под домом яма. Котельная и трубы находятся наверху, в задней части дома, хотя мы живем на возвышенном месте и нас почти не заливает. Даже небольшие протечки бывают крайне редко – только после сильной бури. Я свечу фонариком по углам погреба, и его луч скользит по поддерживающим потолок балкам, затянутым густой паутиной, которая неслышно колышется, создавая иллюзию, что минуту назад здесь кто-то прошел. Потолочные балки нависают так низко, что вытянуться в полный рост в погребе трудно и стоять неудобно. Здесь гуляют сквозняки и пахнет затхлостью, влажной землей, цементом, мышиным пометом и бог знает чем еще – сюда много лет никто не спускался. Когда-то моя жена оборудовала в погребе кладовку для варенья и фруктов, но в ней давно ничего не хранится. Я е силой дергаю дверь – она покоробилась от времени и сырости и поддается с трудом. Внутри покрытые пылью полки, на них с полдюжины старых стеклянных банок для консервирования, несколько ржавых жестяных крышек и изгрызенных мышами резиновых колец для закрутки. Кладовка маленькая и тесная – метр на метр, не больше. Надо бы здесь все основательно вычистить, думаю я. Бог даст, перезимуем, тогда этим и займусь. Кряхтя от боли в коленях, я присаживаюсь на корточки, заглядываю под нижнюю полку и свечу фонариком. Тут тоже полно паутины, к которой налипли высохшие хитиновые чешуйки угодивших в ловушку насекомых. Спасаясь от света, пауки бросаются наутек. Местечко здесь – лучше не придумаешь: под полками земляной пол, и если выкопать в нем яму, кое-что туда положить – я так просто говорю, для примера, – а потом присыпать землей и аккуратно загладить лопатой, то никто и не догадается… Никого там, под полками, нет. Хотя… чем черт не шутит? Ни в чем нельзя быть уверенным на все сто.
Коллекционер сердец
Забавно! Мы никогда не встречались, вы не знаете, как меня зовут, но вы тем не менее держите меня в руке. Вертите, смотрите на то, что от меня осталось, и говорите:
Дедусику перевалило за пятый десяток, у него были крашенные под цвет меха ондатры усы и сверкающая, будто покрытая хромом, огромная лысина. Говорил он тихо, но веско, так что никому с ним не захотелось бы связываться. В общем, старикан являл собой тип этакого папаши-наставника, к которому я испытываю некоторую слабость. Он придержал дверь и помог мне войти в дом. Сказал, что это фамильный особняк, но семейство его все повымерло. Один он остался. «Ни жены, ни детей, ни наследников. Классический случай». Я его особенно не слушала: взгляд мой метался из стороны в сторону по просторному, пахнущему плесенью холлу, из которого видны были двери многочисленных комнат и роскошная лестница, которая вздымалась прямо передо мной и вела… Клянусь, я так и не поняла, куда она ведет. Один пролет и лестничную площадку я еще видела, но дальше все было скрыто мраком. Все это здорово напоминало незаконченный карандашный набросок. Словно художником овладело нетерпение, и он небрежно стер ластиком верхнюю часть рисунка, размазав по бумаге крупинки черного жирного грифеля.
Я подумала, что надо сказать хоть что-нибудь, и решила пошутить:
– Ну и ладно. Детей кругом прорва – к чему плодить еще?
У меня на нервной почве развилась дурная привычка хихикать после каждой своей реплики, не важно, смешная она или нет, а потом надувать пузырь из жвачки и громко его хлопать. Обычно в ответ я слышу что-нибудь вроде «Круто!», а если рядом со мной парень – громкий, дурашливый смех.
Старый судья Как-Его-Там что-то буркнул, давая понять, что мое поведение нисколько его«не нервирует. Потом дотронулся до моего плеча кончиками пальцев, как будто боялся обжечься, и сказал:
– Вот моя коллекция сердец.
Мы стояли в обшитой темными деревянными панелями комнате, где над камином, занимавшим половину стены, висело старое потускневшее зеркало. В нем отражалась моя голова, именно голова, потому что ни шеи, ни плеч, ни всего остального видно не было. Мое отражение мне, в общем, понравилось: губы в порядке – красные и влажно блестят, волосы завиваются мелким бесом, цвет такой, что не поймешь, какой именно – короче, то, что надо. Одно плохо: на лбу у меня пролегла очень уж глубокая морщинка (я, признаться, не отдавала себе отчета, что наморщила лоб), а еще я никак не могла рассмотреть своих глаз – они были стертые, размытые.
– Bay! – воскликнула я, хихикнув и выдув очередной пузырь. – Bay! Это круто!
Это и в самом деле было круто: столько их кругом лежало, этих блестящих вещичек, что и не сосчитать! Они были повсюду – на каминной полке, на длинном, чуть покоробившемся от времени старинном столе из какого-то ценного дерева, на круглом столике с лампой под абажуром, украшенным бахромой, – на таких абажурчиках все старички сдвинуты. Экспонаты из коллекции судьи нисколько не походили на заурядные, в виде репки, сердечки, как на поздравительных открытках. Не походили они и на то золотое сердечко (может, и не золотое, а просто позолоченное), которое я носила «на счастье» на тонкой цепочке, свешивавшейся у меня между грудей, едва прикрытых бордовым топом в белую, как зебра, полоску. Это были произведения искусства, напоминавшие по форме настоящее человеческое сердце. Ведь сердце, как ни крути, это не репка, а комок мышц – верно я говорю? На каминной полке лежало хрустальное сердце с таким количеством сверкающих полированных граней, что глазам было больно смотреть. Там же находилось блестящее, цвета красного вина, керамическое сердце с имитацией вен и артерий. В большом количестве были представлены сердца из обожженной глины всевозможных цветов и оттенков – от кирпично-красного до темно-коричневого с тонкими зеленоватыми прожилками. Было жутковатое сердце из железа с острыми шипами. Лежало серебряное сердце с выгравированной надписью (что значат слова ODI ET AMO [5], я не знаю, поскольку надпись сделана на незнакомом мне языке). Было даже одно очень тяжелое сердце из золота, которое пылало, как крохотное солнце. На столе расположились восемь сердец одинакового размера, вырезанных из какого-то холодного на вид камня, мрамора, я полагаю, – бежевого, серого, пурпурного, темно-синего, белого с серыми прожилками, телесно-розового, серо-черного и насыщенного угольно-черного цвета. Было очень красивое сердце розовато-коричневатого оттенка, как моя кожа, с крохотными золотистыми вкраплениями, похожими на звездную россыпь. Увидев этот экспонат, я затаила дыхание и долго не могла отвести от него глаз. Правда, ничего другого, кроме «Bay! Это круто!», я придумать так и не смогла, а затем по обыкновению хихикнула и с шумом лопнула новый пузырь.