Все это запутывало нас и настораживало. Главное же было в том, что на власть он поставлен был фашистами, — это было главное, в наших глазах он был предателем, и мы старались ускользать от встреч со старостой, уходили от догоняющих пытливых его взглядов.
Теперь же выпал случай особый: себя мы не должны были раскрыть, в то же время не могли не предупредить каким-то способом и партизан, о которых уже шла осторожная молва. О партизанах говорили и сами немцы с раздражением и угрозами. Мы не сомневались, что они есть, и где-то недалеко, таили надежду встретить живого партизана.
С предосторожностями, поодиночке, собрались мы в своей штабной землянке. Землянку мы рыли под корни сосен, лаз проделали со стороны речки. Крутой склон, где был лаз, со временем зарос травой, заплелся ивой и молодым черемушником, да таким сплошняком, что отыскать его кому-то чужому, даже зная, что он есть, но не пробороздив хоть однажды вход своим животом, вряд ли удалось бы. Два смотровых отверстия, пробитых из-под корней сосен, хоть слабо, но пропускали в землянку свет.
К тому же сообразительный Серега, в то еще время, из досок и осколков разбитого зеркала, отысканных у себя на повити, соорудил и вывел наружу сквозь землю перископ, как у подводной лодки. Через него проглядывался луговой берег до моста, взгорье и крайние дома.
В землянке было тесно от собранного оружия, но мы все хранили в надежде передать партизанам или красноармейцам, когда, собравшись с силами, они погонят немцев и придут к нам в Речицу.
Собрались мы в землянке в хмурый, дождливый день по зову Искры. Мы понимали, какую каверзную задачку подкинул нам хитроумный староста, и никак не могли согласно ее решить.
Искра, как одержимая, твердила:
— Нет, нет, мальчики, староста сговорил то, что проведал! Ловушка готовится, и партизаны могут, могут убиться. Мы должны, должны как-то предупредить. Не будет нам прощения, если они погибнут…
Как ни сострадал я Искре, горячность ее пугала. К тому же я не верил старосте. Он был для меня врагом, раз и навсегда врагом.
— А что, если староста нарочно наболтал? — тоже горячился я. — Он ведь говорил, чтоб ты слышала, да? Он с умыслом говорил, чтобы ты забеспокоилась, чтоб себя раскрыла. Он же служит немцам! Зачем ему было говорить про партизан?!
На какую-то минуту Искра замолкала, смотрела на меня с досадой и тут же убежденно возражала:
— Нет, Санечка, нет! Умысел у него был. Но не против нас. Я это чувствую. Очень даже чувствую. Тут обмануться никак нельзя, невозможно. Не знаю почему, но в самом деле он боится, что сходненские фрицы обманут партизан!..
Мечтательный Ленька-Леничка, как всегда, задумчиво слушал нас. Колька-Горюн пристроился у квадратной трубы перископа, казалось, удивительная игрушка занимала его больше, чем важный разговор.
Не знаю, согласились бы мы еще раз пытать судьбу, но все решил сдавленный крик Кольки-Горюна:
— Ребя! Глянь-ко!.. — В Колькином голосе было что-то такое, что даже Искра мгновенно метнулась к перископу, глядела долго, не дыша, молча уступила место мне.
От того, что я увидел, ноги ослабли, я опустился на колени.
По дороге, по мосту, и ближе, вкруг деревенской горы, тащилась, колышась, длинная вереница обессиленных людей. По бокам шли охранники в накинутых на плечи пестрых плащ-палатках, с короткими автоматами на груди. Охранники все были в сапогах, люди, идущие по дороге, шли в неподпоясанных мокрых гимнастерках, с каким-то тупым безразличием ступали черными от грязи босыми ногами прямо по лужам.
— Это ж наши! Это же пленные!.. — прошептал я, чувствуя как стынет лоб и болью сдавливает виски.
Ленька-Леничка, как-то странно засопев, отстранил меня, приник к перископу.
Искра металась по землянке, как конь в охваченной огнем конюшне, в отчаянии твердила:
— Что ж это такое? И мы ничего не сделаем?! И мы отсидимся вот тут, в норе?..
Ленька-Леничка судорожно вздохнул, мы услышали скорбный его вздох.
— Один наш выстрел, Искра, — сказал он глухо, — и охранники перебьют всех, кто там, на дороге…
Скажи Ленька: «…и охранники перебьют нас всех», Искра презрением одарила бы Леничку, всех нас, схватила бы пулемёт, который мы все-таки не решились утопить в омуте, бросилась бы через брод, к дороге, наперерез бредущим под конвоем людям. В том состоянии, в каком она была тогда, она бы не раздумывала, она не успела бы подумать, что может быть потом.
Но Ленька-Леничка сказал о тех, кого гнали по дороге, сказал обдуманно, с тревогой не за себя, за них, и Искра погасила свое неистовство.
В который раз два камушка, связанные одной веревочкой взвились в поднебесье, не отделимые один от другого, поменялись местами, и был в этом какой-то великий закон согласия, разума и чувства.
Искра опустилась прямо на лежащие в углу винтовки, зажала лицо руками, сидела в пугающей неподвижности. А мы стояли перед ней, как виноватые. Нарушила молчание сама Искра. Взглядом, в котором была боль, одна только боль, она, посмотрела на меня, сказала с укором:
— И ты, Санечка, хочешь, чтобы вот так же повели партизан?
Я опустил голову, сказать мне было нечего.
Как связаться с партизанами, мы не знали.
Долго раздумывали, ничего дельного не придумали, Наверное, так бы и заглохло наше бестолковое старание в четырех земляных стенах, если бы не Ленька-Леничка. Мало он говорил, но дано было ему проглядывать то, что порой не видели мы. И на этот раз он выхватил нужную ниточку, сказал:
— Человека, чтоб привел нас к партизанам, сейчас не сыскать. Но такие люди, надо думать, в каждой деревне есть. Особенно там, которые к ним ближе. Если партизаны в самом деле двинут из Вадинских лесов к Сходне, то пойдут опять же лесами. Надо идти в те деревни, что на пути. И как то так, в поклонах-разговорах поминать, что немцы, слышь, готовятся встретить партизан у Сходни. Кто-то услышит, в себе захоронит. А кто-то даст знать кому надо. Может, что-то и поправят партизаны в своих планах…
Ленька-Леничка сказал дело, мы это почувствовали, встал вопрос: кто пойдет? Пугающая тишина повисла в сумрачной нашей землянке. Шутка ли, из своей деревни выйти в край неведомый, по дорогам, с войны зачужавшим, да одному, в надежде на людей, еще сохранивших, а может, уже и сгубивших человеческую доброту. Ну-ка, решись на такое! Да и как из дома уйдешь? Разве отпустят?..
Пока все это прокручивалось у каждого в голове, по крайней мере, у меня, Ленька-Леничка сказал:
— Я и пойду… — сказал спокойно, и оттого, что так он сказал, дышать стало вроде бы легче.
Но Искра, пристально вглядываясь в Леньку-Леничку, несогласно покачала головой.
— Нет, Леничка, нет. Нельзя тебе уходить из деревни. Полицай у тебя в соседях, тут же уследит, что пошагал куда-то. И матушка твоя, тетка Оля, совсем плоха. С постели не поднимается, — Искра говорила правду: Ленькин дом, если и был еще живой, то держался только Ленькиными взрослыми заботами. Об этом он не говорил, но мы это знали.
Ленька-Леничка пытался сказать, что он все обдумал, и мать уговорит, и все, что нужно, для матери оставит, но Искра была непреклонна.
— Нет, нет, Леничка, и еще раз нет. Нельзя тебе. И ты это сам понимаешь. Я тоже все обдумала. И теперь говорю: пойду я…
Мы разом ахнули:
— Да ты же рыжая! — крикнул Колька-Горюн. — Тебя же за версту приметят! Всяк запомнит…
— А я волосы состригу. Платочком повяжусь, — быстро ответила Искра, глаза ее даже в сумрачном свете землянки дерзко сверкнули.
— Ну уж, нет, Искра! Ты не только приметная. Староста с тебя глаз не спускает, каждый твой шаг выслеживает! — Леничка, как всегда, рассудительностью остужал Искру.
Я тоже испугался за Искру, сказал:
— Ты и без волос останешься красивой. Полицаи тебя с дороги уведут. А то к фрицам попадешь. Серега за что погибнул?..
Я уже понимал, что если не Леничка, если не Искра, то в путь отправляться — мне. Больше некому. Колька-Горюн всегда был несерьезным, к тому же, бывало, и подтрушивал. Я уже готов был сказать: — Пойду я…
Но тут Колька-Горюн, шмыгнув носом, чему-то засмеялся, крикнул:
— И чего это вы тут крутите-вертите! Чего тут смогать-то?! Я пойду! Такой слух пущу — до самой Москвы докатит! Где-то в тех краях дедка материн проживает. Вот и войду к нему поклон бить. Скажу, от родичей поклон тебе, деда. Как ты тут общее лихо изживаешь? Он то уж спознает, как кому передать… Только вот матка спохватится, шумеш подымет. С ей-то как?!.
Изумленно мы смотрели на Кольку. Колька-Горюн сразу вырос в наших глазах. Он еще ничего не сделал. Но он вызвался на опасное дело. Вызвался сам, как будто давно сготовился ко всем возможным бедам. Маленький Горюн, всегда какой-то суетно-бестолковый, безропотный наш побегушник, в этот час увиделся героем.
Искра, изумленная не меньше нас с Ленькой, с каким-то недоверчивым любопытством вглядывалась в непривычно возбужденное, с выражением какой-то даже бесшабашности, лицо Горюна. Будто пытая Кольку в его готовности, осторожно спросила:
— Но ведь ты, Никола, тоже приметный! Кто раз углядит подкову на твоей щеке, не ошибется в другой встрече…
— Это-то?! — Колька тронул пальцами впадинку, серпиком подпирающую щеку, — след копытца испуганно взбрыкнувшего в ночном жеребенка, засмеялся:
— Насупротив, мне это в прибыль. Глянут, глянут — рукой махнут: сразу видать, дурачок деревенский, от коня схлопотал!.. Да ты, Искра, не сумлевайся, я и впрямь за дурачка сойду!.. Вот только матка. Ополохается, тогда уж…
Искра не выдержала, тоже засмеялась, хорошо, любовно засмеялась, сказала:
— Ладно, Коль. Мамку твою я на себя возьму. Попробую уговорить, С ней мы не раз вместе утешались…
— Тогда, что ж, завтра и пойду…
Колька шмыгнул носом, прикрыл рот рукавом, глянув на нас с веселым озорством, показал, как будет дурить в дороге немцев и полицаев!
БЕДЫ НИКОЛЫ-ГОРЮНА
Наутро Колька-Горюн исчез. Мать его, Нюрешка, как звали ее деревенские, пожаловалась соседям, что приболел ее малый, отлеживается на печи. Попросила в заботе по горсточке сухой малины.
Три дня прошло — Колька, как в воду занырнул. Староста приметил, что одного не хватает среди нас. Встретил в улице Нюрешку, посулил зайти вечером, попроведать больного.
Нюрешка всполошилась. Подалась к Искре. Искра ко мне. Так мол и так. Придется тебе, Санечка, на печи у Нюрешки полежать, покашлять за Кольку. Дознается староста — беда!.. Староста и впрямь пожаловал. Принес мешочек сухой мать-мачехи. Вроде бы заботясь, наказывал, как заваривать лист от кашля.
Заглянул на печь, ноги мои потрогал, на том успокоился.
Я, видать, перестарался, кашляя. Потому как, уходя, староста вроде бы участливо, но в тоже время и раздумчиво сказал Нюрешке:
— С купанья, похоже, застудился сынок-то. Голос совсем чужой стал…
Нюрешка, как потом сказывала, чуть не до смерти, обмерла. «Раскопал, старый! — подумала. А староста будто не заметил моей муки. — Что ж, лежи, поправляй сынка-то, говорит. Днями еще загляну…».
Колька вернулся на пятый день. Вернулся другим. Поднабрал лиха в скитальческой своей судьбе или спознал то, что непришлось еще спознать нам, но мы почувствовали: Колька — другой, не тот уже болтливый и пугливый Горюн, которого мы знали.
…Мы лежали у речки, в пожухлой после первых заморозков траве, слушали сразу и Кольку, и гул самолетов у Сходни. Как всегда, в реве поднимались они над лесом, выстраивались тройками, уходили в ту сторону, откуда по утрам светило солнце.
Колька лежал на животе, с какой-то злостью срывал сухие стебли, ломал в пальцах, когда стихал на время самолетный гул, говорил отрывисто, вроде бы нехотя:
— Ходил, где людям не закрыто. Встречу кого, зыркну: карабин на плече, по рукаву повязка — вражина, значит. Издали канючить начинаю: «Дяденька, как до деда добраться? Сиротой остался. С голоду помереть не дайте…» Кто — прикладом под зад. Кто — рукой махнет: топай, мол, не оглядывайся. В деревнях — то же, где — привечали, где — взашей… — Колька вспоминал обиды, знакомо сопел носом, хмурил повыцветшие в долгом безукрытном пути брови, — всяко бывало! Но где чуялся нашенский дух, говорил, что следовало. Про между другого, вроде бы в дороге наслушавшись, сказывал: «У Сходни, мол, немцы засидку готовят, подловить каких-то бандитов норовят…». Кто — слушал, кто — остерегал. В какой-то деревне зоркастый старик ночевать впустил. Послушал, послушал меня, говорит: «Спасибо, сынок, за вести, А до деда ты не дойдешь. Деревни тамошние все пожгли. Погостами стали те деревни. Тамошних партизан в какое-то кольцо загоняют… А ты, говорит, вертайся. Что надобно, ты и сделал. Теперь по-тихому домой иди…»
Колька опустил голову на руки, лежал, как неживой. — Что замолчал? — окликнул его Ленька.
Колька глухо, в землю, ответил:
— Людей пострелянных видел. Много. По карьерам. По полям, у дорог. И повешенных. Один в кепке, такой же, как Серега… Качаются…
Искра поднялась, подсела ближе к Кольке, положила руку ему на голову. Сказала, извиняясь:
— Прости, Коль. Не права я была, тогда, давно. До войны еще… Ты, Коль, настоящий…
После гибели Сереги и прилюдной казни Анны Малышевой, после того, что невесело поведал нам Никола-Горюн, мы как-то вдруг поняли, что не в игры играем: чуть оступишься, тут тебе и конец. И не только тебе — всей деревне, Речице родной конец, к каждому дому явится смерть в чужестранных мундирах.
Ивсе же, как ни осторожничали мы, как ни надеялись на наших людей, засевших в лесах, немцы исхитрились подловить нас.
В один извлажных осенних вечеров захлопали в стороне Сходни выстрелы.
Мы только поразошлись из землянки, где в унылом молчании переживали дошедший до деревни слух: немцы подкатили к Москве. Не верилось, а такая тоска охватила!..
И вот, когда в безрадости добрел я до своего дома, выстрелы, частые и гулкие, и ударили!
Испуганной птицей взлетел я на крыльцо, прижался к столбушке, слушал, вздрагивал от тревожных переменчивых звуков. Сердце, как после бега, стукало в грудь, и догадка долбила: «Все, пропали партизаны. Они это. Они!..»
Ох, ох, неизжитая наша наивность! Думать не думалось, что выстрелы эти начинали еще одну трагедию, попал в которую наш Никола-Горюн.
Оказалось, Никола домой не пошел. Какая-то маята душевная, как потом успел он мне рассказать, увела его от речки в поле. Не зная зачем, залез он на нашу смотровую ель. Ель высоченная росла, отступив от леса, с ее высоты видать было далеко на три стороны: и опушку с большим болотом по краю через которое еще при дедах проложили гать, чтоб ездить через лес; и саму Речицу с ее домами; и два поля с молодым березняком по дальнему бугру, за которым шел большак на Сходню, обозначенный телеграфными, столбами.
Сидел Никола на ели, где ниже вершины приладили мы для удобства дощечку, горевал, а в уме прикидывал, когда, от каких городов наши в обороть двинут? И дойдут ли в эту зиму до Речицы? Всяко о всяком думалось, а больше все староста вспоминался, как ходил он по деревне вместе с полицаем и толстым немцем из Сходни и в каждом доме твердил: «Эх, землячки-землячки, забудьте, как прежде жили. Новый порядочек пришел. Фюрер уж день назначил по Москве, по Красной, парадом пройти. Потому жить надо тихо, тогда милостью божьей еще проживем. „Каждому — свое“ — так говорит фюрер! Терпите, терпите, землячки…» — Нудил, нудил староста, и суетился, и глядел зорящим глазом. А у самого под губой — дырка вместо зуба и, как скажет «фюреру», свист получается, вроде бы насмешка. И чего вспомнился хитрый дед, догадать не догадал. А вспомнился, какая-то зацепка к тому была! Хотел что-то в уме из прежнего распутать.
Но тут и ударили за бугром у сходненской дороги выстрелы. И посыпало, и затарахтало, ракеты над лесом заполыхали. Бой настоящий!
Никола чуть с ели не скатился, подумал: «В ловушку вкатились партизаны!..» Заторопился бежать, сам не зная куда, зачем, а под елью нос к носу столкнулся с парнем в кепчонке, в ватнике, с карабином в руке. Парень вроде оторопел:
— Ты кто? — крикнул.
Колька, сам оторопевший, махнул в сторону деревни. — Да вон, из Речицы!
— А, из Речицы, — обрадовался парень. — Это — хорошо! Итут же схватился за ногу, захромал, запрыгал, сел — Ногу поранили, сволочи! — ругнулся он, морщась. — Веди-ка, малец, в деревню. Прячь. Поймают — капут!
Колька, дурея от восторга, спросил:
— Ты — партизан?!.
— А что — не похож? — спросил парень, настораживаясь, добавил, успокаивая:
— Из своих, малец, из своих…
Тогда, еще больше дурея, Колька прошептал:
— Ты — от Деда?!
Парня словно током дернуло. Уставился на Кольку, шепотом ответил:
— От Деда. Что — ждут? — опросил парень, вглядываясь в Николу, и заторопил:
— Давай, веди к своим! Слышь какой бой? Того гляди побьют наших. Укрыться-то есть где?..
— Есть, есть! — обнадежил Колька. Хотел сказать о землянке, но в какой-то миг сработало в его памяти суровое предупреждение Искры: о землянке — никому! Даже, если к смерти поведут…
Кольки прикусил язык. В суетной радости от того, что перед ним живой, настоящий партизан, усадил парня под елью, сказал в торопи:
— Погоди-ка тут. Я — мигом: туда-сюда… Парень подозрительно глянул, предупредил: