Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анна Иоанновна - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Переписка Бирона, его бумаги и особенно — его следственное дело, заведенное после свержения регента и его ареста осенью 1740 года, говорят об одном — это был человек умный, волевой, сильный. Обычно над свергнутыми вельможами потешаются, ищут для них, низверженных и поэтому безопасных, самые невыгодные обидные клички, сравнения и образы. В сохранившейся до наших дней эпиграмме на опального Бирона его сравнивают с бодливым быком, которому обломали золотые рога. В этом образе нет уничижительного подтекста, наоборот есть что-то от Зевса, но главное — образ этот достаточно точен: могучий, страшный для многих, упрямый, необузданный, независимый, несокрушимый. А то, что ему обломали рога, сделали его как тогда говорили, комолым — ну что ж, такова жизнь, со всяким быть может.

Важно также заметить, что даже в стесненных условиях заключения в Шлиссельбургской крепости, куда отправили Бирона, при непрерывном и грубом давлении следователей, под угрозой позорной смертной казни через четвертование, Бирон в отличие от других своих подельников держался молодцом. Соблюдая необходимую и принятую в такой ситуации демонстративную позу покорности, верноподанной надежды на милосердие правителей, Бирон сумел так убедительно и столь безошибочно ответить на поставленные ему «смертельные» вопросы, что этого обстоятельства не может скрыть даже обычно весьма тенденциозная запись следственного канцеляриста. И уже совсем из ряда вон выходящим оказалась очная ставка Бирона с первоначально давшим в феврале 1741 года против него обвинительные показания А. П. Бестужевым-Рюминым. Составленные заранее «Пункты в обличение Бирона, по которым следует очная ставка с Бестужевым» в конце ее оказались не грозным, смертоносным документом, а простым, ненужным листком бумаги. Встретившись «с очей на очи» со своим бывшим благодетелем, Бестужев вдруг отказался от своих прежних показаний и «повинился», сказал, что ранее страх угрозы вынудил его оболгать бывшего регента империи. Такие «возвратные» показания в истории политического сыска встречаются крайне редко. Допускаю, что (при всех других сопутствующих делу обстоятельствах) сила, исходившая от личности Бирона, повлияла на Бестужева, давление свергнутого регента оказалось сильнее чувства самосохранения, желания во имя собственного спасения оговорить Бирона, как этого хотели следователи. В итоге главный свидетель снял свои обвинения, следствие зашло в тупик, правительница Анна Леопольдовна выразила недовольство деятельностью Следственной комиссии, которая не смогла выполнить задания в отношении Бирона: «привести его в надлежащее чювствование и для явного его обличения». Более того, воодушевленный таким благоприятным для себя ходом следствия, Бирон приободрился и через следователей фактически предложил Анне Леопольдовне, а главное — стоявшим за ее спиной людям у власти (Миниху, Остерману, заправлявшему тогда делами), сделку: его милуют от смертной казни, а он будет держать язык за зубами обо всех их неприглядных делах. В общем, так и вышло: приговоренный к четвертованию, Бирон был помилован и сослан в Сибирь, причем задолго до вынесения смертного приговора в Березов был послан офицер для того, чтобы подготовить острог для будущего заточения временщика.

Несомненно, все расследование могло бы пойти и по другому сценарию. Если бы бессменный начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков получил указ пытать Бирона и Бестужева и устроил им, висящим на дыбах, очную ставку, то нужный результат был бы, несомненно, получен: преступники бы покаялись, оговорили друг друга и головы бы их слетели с плеч вне зависимости от того, сумели они оправдаться или нет в допросах и очных ставках без пытки. Но в той обстановке, которая создалась при кратковременном и вполне гуманном правлении Анны Леопольдовны в 1741 году, Бирон остался с головой на плечах во многом благодаря собственному хладнокровию, силе характера, точному расчету, основанному на знании людей, с которыми он имел дело. Ни правительница, ни ее муж принц Антон Ульрих, свергнув Бирона, не знали, что с ним, в сущности, нужно делать. Они были случайными людьми у власти и не имели достаточно острых клыков для того, чтобы добить поверженного быка. Накануне своего падения Бирон со смехом говорил одному из иностранных дипломатов, что принц Антон Ульрих — совершеннейшая тряпка и главное предназначение его в России — «производить детей, но и на это он не настолько умен».

Вернемся, однако, к государственной деятельности Бирона. Не будем наивными — своим огромным влиянием он пользовался главным образом не для государственных, а для личных целей. Не буду распространяться о том, что Бироны материально не бедствовали, — достаточно посмотреть на Рундальский дворец в Латвии — творение гениального и очень дорогого для заказчика архитектора Бартоломео Франческо Растрелли. Став герцогом, Бирон купил землю возле города Бауска, и Анна Иоанновна поручила Растрелли заняться строительством дворца. Из Петербурга были посланы мастера разных ремесел, везли материалы, и дворец начал быстро расти. Было видно, что денег на благоустройство его роскошных апартаментов, на Большой, Золотой, Мраморный и Белый залы хозяин не жалеет. Откуда берутся эти деньги на строительство дворца, как и другого — зимнего Митавского на реке Лиелупа (с 1738 года), а также на сооружение охотничьего дворца и парка в Светгофе, никто спрашивать не смел. В народе говорили об этом прямо: Бирон вывез в свою Курляндию два корабля денег. Болтунам резали языки и ссылали в Сибирь. Слухов об этих двух кораблях всерьез принимать не будем, но ясно, что бездонный карман новоиспеченного герцога был непосредственно соединен с подвалами Штате-коллегии, где хранилась российская казна.

Естественно, что деньги из казны шли к Бирону и законным путем — в виде наград и пожалований императрицы своему любимому камергеру, который к тому же получал большое жалованье за свои тяжкие государственные труды и награды. В 1735 году, например, Анна приказала разделить часть присланных из Китая подарков между А. И. Остерманом, П. И. Ягужинским, Левенвольде, А. М. Черкасским и, конечно, Бироном. А по случаю завершения в 1739 году в целом малоуспешной войны с Турцией фаворит получил награду — полмиллиона рублей — сумму астрономическую по тем временам, ведь все расходы на армию и флот составляли тогда около шести миллионов рублей в год.

Но богатства в прошлом нищего кенигсбергского студента накапливались и не всегда праведными путями — а именно, в виде подарков и взяток. Отбоя от высокопоставленных просителей не было. Сохранилось немало свидетельств «ласкательств» Бирона и его жены холопствующей русской знатью. Вот типичное письмо к фавориту генерала Чернышева: «Сиятельнейший граф, милостивый мой патрон! Покорно Ваше сиятельство прошу во благополучное время милостиво доложить Ея императорскому величеству, всемилостивейшей государыне… чтоб всемилостивейшей Ея императорского величества указом определен я был в указное число генералов и определить мне каманду, при которых были генералы Бон или Матюшкин». Такие просьбы не могли не быть подкреплены соответствующим им подарком.

А вот сестра Антиоха Кантемира, Мария, 11 декабря 1732 года просит Бирона как «патрона и благодетеля», «дабы предстательством своим исходатайствовал у Ея императорского величества всемилостивейший указ о додаче нам недоставшего дворов числа… (Суть челобитной состояла в том, что из пожалованных Кантемирам 1030 дворов реально им дали только тысячу. — Е. А.) Истинно бедно живем — ни от кого не имеем помощи, понеже инаго патрона не имеем, то в крайнее придем убожество».

Не упустил случая польстить Бирону и известный гибкостью спины архиепископ Феофан Прокопович. Он послал Бирону свой перевод французской пьесы, чтобы тот, надо полагать, как «природный француз», потомок французских герцогов Биронов, посмотрел, «прямо ли она переведена», хорош ли перевод. Как к «отцу своему» обращается к Бирону княгиня Прасковья Голицына, жалуясь на своего родственника В. П. Голицына, который не отдает ей какой-то «складень алмазной», и просит, «улуча удобное время, по оному доложить всемилостивейшей нашей государыне».

Как все знакомо. В системе деспотической власти интрига состояла в том, чтобы упросить фаворита или влиятельного секретаря-порученца, «улуча удобное время», доложить повелителю в доброжелательном, а может быть и в шутливом, тоне просьбу страдальца — и дело сделано. Так просили о содействии кабинет-секретаря Петра I А. В. Макарова, так просили камергера императрицы Елизаветы Петровны И. И. Шувалова и т. д.

За исполнение просьбы фаворит получал благодарственное письмо просителя и подарок. Вот, например, еще один аристократ, московский генерал-губернатор Б. Юсупов, в 1740 году сообщает Бирону, что его послание с сообщением об успешном ходатайстве перед Анной Иоанновной «с раболепственною и несказанною радостию получить сподобился не по заслугам моим… всенижайший раб». Окончание другого письма Юсупова к Бирону приводит князь П. В. Долгоруков в своей книге «Время императора Петра II и императрицы Анны Иоанновны»: «С глубоким уважением осмеливаясь поцеловать руку Вашего высочества, имею честь быть Вашего высочества верный раб».

Письменными благодарностями, как правило, дело не ограничивалось — благодетелю дарили богатые подарки, до которых Бирон и его экономная супруга были большие охотники. Посылая две «нашивки жемчуга» Биронше, графиня М. Я. Строганова писала: «И того ради прошу Ваше сиятельство пожаловать — уведомить меня, которой образец понравится, а жемчюг, из которого буду низать, будет образцового гораждо крупнее, на оное ожидаю Вашего сиятельства повеление… Покорная услужница…» (подпись). Другая родовитая «покорная услужница» М. Черкасская, посылала «нефомильной» Биронше подарок поскромнее. Ей, даме очень богатой, все же трудно тягаться с «соляной царицей» Строгановой: башмаки, «шитые по гродитуре (вид ткани. — Е. А.) алому, другие — тканые, изволь носить на здравие в знак того, чтоб мне в отлучении быть уверенной, что я всегда в вашей милости пребываю». При этом княгиня просит уточнить, «по каким цветам прикажете вышить башмаки, что я себе за великое щастие приму, чем могла бы услужить».

Вся тонкость состояла в том, что такие подарки как бы не считались взяткой — это, мол, самоделки, пустяк, не купленная и не ценная вещь, а просто — знак внимания благодетельнице. Мужчины же стремились угодить самому благодетелю иными, более существенными подарками, например лошадьми.

К содействию Бирона прибегал даже Семен Андреевич Салтыков — довереннейший человек императрицы. Как-то в 1733 году он прогневал матушку регулярными пьянками и взятками, слава о которых дошла до Петербурга. И тогда родственника императрицы спас от ее гнева Бирон. В своем послании Салтыков «рабски благодарил» Бирона и выказал надежду, что милостию «оставлен не буду», и обер-камергер сможет «в моей невинности показать милостиво предстательство у Ея императорского величества… о заступлении». Сплетни же о злоупотреблениях московского главнокомандующего он, естественно, отвергал: «А что на меня вредя доносят, будто б изо взятку идут дела продолжительно и волочат, и то истинно, государь, напрасно». Письмо это было послано не прямо Бирону, а сыну Салтыкова, Петру Семеновичу, причем отец поучал отпрыска: «Ты то письмо подай его сиятельству, милостивому государю моему, сам, усмотря час свободный, и чтоб при том никого не было, и за такую его ко мне высокую отеческую милость и за охранение благодари».

Наконец гроза царского гнева миновала, и Салтыков подобострастно пишет уже самому Бирону, что получил «милостивое письмо» Анны Иоанновны, «из чего я признаю, что оная… ко мне милость чрез предстательство Вашего высокографского сиятельства милостивого государя…». Это письмо датировано 18 сентября 1733 года. А 3 октября Салтыкову пришлось уже рассчитываться. В письме сыну Семен Андреевич сообщал: «Писала ко мне ея сиятельство, обер-камергерша Фонбиронова, чтоб я здесь купил и прислал к ней три меха горностаевых, да два сорока неделанных горностаев… И как ты оные мехи получишь и, приняв оные, распечатай и, выняв из ящика и письмо мое, отнеси к ея сиятельству два меха и горностаи и при том скажи: «Приказал батюшка вашей светлости донесть, чтоб оныя носили на здоровье!», и как оные подашь, и что на то скажешь, о том о всем ко мне отпиши».

6 ноября Салтыков писал уже своей невестке: «Что ты, Прасковья Юрьевна, пишешь, обер-камергерша говорила тебе, которые я послал мехи и горностаи, чтоб мне отписать оным мехам и горностаям цену, а ежели не отпишу, что надобно за них заплатить, то впредь ко мне она ни о чем писать не будет, и ежели она тебе впредь о том станет говорить, и ты скажи, что за оные мехи и горностаи даны восемьдесят один рубль». Думаю, что Салтыков цену сильно занизил.

Однако в иных случаях, когда ему это было выгодно, Бирон, как мы уже говорили, снимал с себя всякую ответственность за дела, прикрываясь своим неведением или нежеланием вмешиваться в чиновничьи проблемы. Генерал-прокурор елизаветинской поры Я. П. Шаховской вспоминает, что когда он попросил Бирона избавить его от должности советника полиции, то получил отказ: «Его светлость… с несколько суровым видом изволил ответствовать, что он того не знает, а говорил бы я о том с министрами, ибо они к тебе благосклонны». Бирон явно намекал Шаховскому на кабинет-министра А. П. Волынского, попавшего в опалу летом 1740 года из-за несогласия с Бироном.

Как у каждого фаворита, у Бирона было приемное время, когда он выслушивал просителей и добровольных доносчиков. Князь Я. П. Шаховской в своих «Записках» весьма колоритно описывает повадки временщика. Однажды дядя мемуариста — генерал А. И. Шаховской — попросил племянника походатайствовать за него перед Бироном. А. И. Шаховской знал, что на него постоянно «наносил» (то есть доносил, сплетничал) Миних. Поэтому живший в Петербурге племянник и должен был нейтрализовать злокозненные выпады Миниха, который требовал (между прочим, на законном основании), чтобы генерал Шаховской ехал по месту назначенной ему службы на Украину, а не отсиживался, якобы из-за болезни, в Москве. При очередном посещении Я. П. Шаховским двора случай переговорить с Бироном представился в тот момент, когда «герцог Бирон вышел в аудиенц-камеру, где уже много знатнейших придворных и прочих господ находилось, и подошел ко мне, спрашивал, есть ли дяде моему от болезни легче? и скоро ли в Малороссию к своей должности из Москвы поедет?». Будучи «инако к повреждению дяди моего уведомлен (от Миниха. — Е. А.), несколько суровым видом и вспыльчивыми речами на мою просьбу (о продлении лечения дядею больных глаз. — Е. А.) ответствовал, что уже знает, что желания моего дяди пробыть еще в Москве для того только, чтоб по нынешним обстоятельствам весьма нужные и время не терпящие к военным подвигам, а особливо там дела, ныне неисправно исполняемые свалить на ответы других: вот-де и теперь малороссийское казацкое войско, к армии в Крым идти готовящееся, более похоже на маркитанов, нежели на военных людей…» Как видим, Бирон довольно хорошо разбирался в перипетиях событий и интриг. Шаховской пытался возражать и оправдываться. Тут Бирон вспылил (опять подтверждается его весьма тяжелый и вспыльчивый нрав): «Уже в великой запальчивости мне сказал: «Вы, русские, часто так смело и в самых винах себя защищать дерзаете…» Бирон «ходил по палате, а я, в унылости перед ним стоя, с перерывами продолжал об оной материи речи близ получаса, которых подробно всех теперь описать не упомню, но последнее то было, что я увидел в боковых дверях, за завешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую Ея и. в., которая потом вскоре, открыв сукно, изволила позвать к себе герцога, а я с сей высокопочтенной акции с худым выигрышем с поспешанием домой ретировался».

Удрученный своей неудачей, Шаховской все же снова на следующий день приехал ко двору, но на этот раз прибег к хитрости, которая, в конечном счете, и спасла все дело. Эта уловка позволяет судить о Шаховском как об опытном царедворце. Но дадим слово самому автору: «А на другой день приехал во дворец и в покоях герцога Бирона, не входя в ту палату, куда я между прочими знатными персонами прежде входил, [а] в другой, где маломощные и незнакомые бедняки ожидали своих жребьев, остановился, ведая, что его светлость, отделяясь от окружения знатных господ и во оную палату на краткое время выходит и выслушивает их просьбы, а некоторых удостаивает и своими разговорами, что вскоре и воспоследовало. Его светлость, отворя дверь, глядел во оную палату, принимая некоторые поклоны и другие просьбы, и, увидев меня, позади прочих в унынии стоящаго, сказал мне, для чего я тут стою и нейду далее сюда? указал мне ту палату, где он с окружающими его знатнейшими господами находился, куда я за ним немедленно и вошел. Через несколько минут его светлость, подошед ко мне, спрашивал меня благосклонно» и вскоре дал понять, что не гневается ни на племянника, ни на дядюшку, который может и дальше лечить свои глаза.

Как видим, немного унижения перед временщиком — и покорность оценена по достоинству, гнев снят. А уже через несколько дней, когда Шаховской принес во дворец пакет от дяди с надписью: «К герцогу Бирону для препровождения до рук Ея величества» (тоже один из распространенных способов добиться у государыни нужного решения через благосклонного к просителю фаворита), Бирон принял пакет и, «выслушав те мои речи, оставя прочих, пошел и мне приказал идти за собою в свой кабинет, где вынятыя из онаго письма приказал мне прочесть, потом, являя мне знак своей благосклонности, долго о той материи со мной разговаривал». Скользки придворные паркеты, и нелегко было балансировать на них даже такому ловкому царедворцу, каким оказался князь Шаховской. Ну а дяде мемуариста, о котором он так трогательно заботился, не повезло: ему пришлось-таки отправиться на Украину в конце мая 1736 году, однако по дороге А. И. Шаховской умер.

Бирон, так же как и императрица, имел свое увлечение — он был страстный лошадник, понимал, знал и любил лошадей и много сделал для организации коннозаводского дела в России. Одна из его первых государственных бумаг 1731 года была посвящена заготовке сена для прибывающих из Германии в дворцовую конюшню лошадей. Под его непосредственным и чутким руководством Артемий Волынский организовывал конные заводы, закупал за границей породистых лошадей. Читая правительственные документы, начинаешь думать, что проблема коневодства была одной из важнейших в Российском государстве 30-х годов XVIII века. Однако это лишь первое впечатление. Эта действительно важная для русской армии задача так и не была решена — военному ведомству по-прежнему приходилось закупать лошадей у степняков Прикаспия и Поволжья, и, как показали войны XVIII века, в русской кавалерии были в основном плохие лошади. Когда во время Семилетней войны русская кавалерия вошла в Германию, там поражались низкорослости и непрезентабельному виду русских лошадей.

Но Бирон, собственно, и не стремился изменить ситуацию в целом; его заботили лишь те заводы, которые обеспечивали нужды придворной конюшни. В эту конюшню, вмещавшую не более четырехсот лошадей, попадали самые лучшие животные, для чего их покупали по всей Европе и Азии или попросту конфисковывали у частных лиц. Сохранились письма Анны к С. А. Салтыкову с требованием изъять лошадей у опальных Долгоруких и отвести к «конюшне нашей». Особое внимание уделялось персидским лошадям — аргамакам. Анна Иоанновна написала Салтыкову, чтобы он послал «потихонько в деревни Левашова (тогда командующего оккупационным корпусом в Персии. — Е. А.) разведать, где у него те персидские лошади обретаются, о которых подлинным мы известны, что оне от него (из Персии. — Е. А.) в присылке были, и, хотя сын его и запирается, тому мы не верим и уповаем, что их есть у него довольно, а как разведаешь и где сыщутся, то вели их взять, за которыя будут заплачены ему деньги, смотря по их годности».

Так и видишь за спиной пишущей эти строки императрицы алчущие глаза отчаянного лошадника Бирона, мечтавшего разжиться каким-нибудь великолепным ахалтекинцем. И действительно, разведка императрицы донесла, что генерал лошадей утаил; они были изъяты, но не все оказались хороши — пришлось брать других у офицеров, служивших под началом Левашова в Персии. Требования к качеству лошадей, разумеется, были ничуть не ниже требований, которые предъявляла императрица к шутам.

Лошадей дарили и знающие страсть временщика иностранные монархи. Вероятно, самой приятной для Бирона взяткой была взятка лошадьми. В апреле 1735 года генерал Л. В. Измайлов, «одолженный неизреченною милостью и протекцией», писал Бирону: «Отважился я послать до Вашего высокографского сиятельства лошадь верховую карею не для того, что я Вашему высокографскому сиятельству какой презент через то чинил (ни-ни! — Е. А.), но токмо для показания охоты моей ко услужению Вашему высокографскому сиятельству, а паче, чтоб честь имел, что лошадь от меня в такой славной конюшне вместится. Ведаю, милостивый государь, что она того не достойна (ну вот, в припадке лакейства обидел ни в чем не повинное благородное животное. — Е. А.), однако ж прошу милостиво принять. Чем богат, тем и рад…» Истинно, простота хуже воровства, и если это не взятка, то что такое взятка?

«Лошадиная» тема была популярна и на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей». 19 июня 1732 года газета сообщала, что Анна осматривала посланных ей «в презент» от австрийского императора цирковых лошадей, и они «были очень хороши и при том чрезвычайной величины, что превеликую забаву подает, когда они с подаренными в прошедшем годе от Его величества короля Шведского малыми готландскими зело пропорциональными лошадьми сравнены будут». Можно предположить, что именно по инициативе Бирона в 1732 году был создан гвардейский Конный полк — краса и гордость Марсова поля.

13 ноября 1735 года в газете сообщалось, что Анна осматривала конюшню кирасирского полка, «так и недавно из немецкой земли прибывших 500 лошадей… на обое всемилостивейшее свое удовольствие показала». Тогда же была открыта школа конной езды (здание строил архитектор Растрелли), которую патронировал сам Бирон, и он там «с знатными придворными сам присутствовал. Выбранные к тому изрядныя верховыя лошади всяк зело похвалял». 3 октября 1734 года сам Бирон демонстрировал пленным французским офицерам, привезенным из-под Данцига, «наилучших верховых лошадей разных наций, а именно турецких, персидских, неаполитанских и проч., в богатом уборе и под попонами». Их выводили, и «ими все конские экзерциции делали».

Немало волнений доставляли чиновникам «наикрепчайшие» указы Анны о содержании и размножении лошадей. Майор гвардии Шипов в апреле 1740 года получил указ, которым ему под страхом наказания предписывалось тщательно отобрать на Украине здоровых кобыл и жеребцов, «расчисля к каждым семи кобылам, наличным и здоровым, по одному жеребцу, и при том старание иметь, чтобы вышеупомянутая кобылы в нынешний год без плода не остались». Вот и старался Шипов, зная, что его ждут большие неприятности в случае неисполнения указа императрицы. Детальные именные указы о том, чтобы «старыя и ныне новоприведенные кобылицы все были у припуску, не упустя удобного времени», получал и главный начальник Москвы Семен Салтыков.

Думаю, что те восторги, которые, согласно корреспонденциям газеты, изъявляла Анна, были искренними. Лошадь действительно прекрасное животное, а потом ведь этим увлекался обожаемый ею Бирон. Во второй половине 30-х годов Анна, несмотря на зрелые годы и изрядную полноту, выучилась верховой езде, чтобы всегда быть рядом со своим любимым обер-камергером, а тот, в свою очередь, угождал пристрастиям императрицы: устраивал для нее в том же манеже мишени для стрельбы.

Впоследствии, при Анне Леопольдовне, когда Бирона арестовали, одно из обвинений, которые выдвинули ему следователи, гласило: Бирон «свои тайные интриги для повреждения Ея величества здравия производить начал и 1. О дражейшем Ея величества здравии стал пренебрегать; 2. Усмотря до блаженной Ея величества кончины за многое время начинающуюся тогда… каменную болезнь, к таким трудным, едва и здоровому человеку удобоносимым, а особливо оной каменной болезни противным движениям и частым выездам из покоев, не токмо в летние дни, но и в самое холодное… время Ея величества склонял». Все эти витиеватые обвинения сводились к тому, что Бирон, увлекая императрицу верховой ездой, ускорил таким образом ее кончину. Последствием верховой езды стало движение камня в почках, которое и привело государыню к смерти. В принципе, действительно, верховая езда могла способствовать роковому движению камня, однако Бирон императрицу к этому, тем более умышленно, не склонял. Верховая езда объяснялась ее искренним желанием находиться как можно чаще и как можно дольше рядом с любимым человеком. Покой этой благополучной четы надежно охранял бравый воин — фельдмаршал Миних.

Фельдмаршал Миних, или «Столп Российской империи»

Вот он стоит перед нами, слева от Анны Иоанновны — суровый, в римском стиле, воин в доспехах, блещущих в лучах его славы. Это Бурхард Христофор Миних. «Высокорожденный и нам любезноверный» — так называла его Анна Иоанновна в своих указах. «Столпом Российской империи» скромно именовал сам себя Миних в написанных им позже мемуарах.

История жизни «столпа» началась вдали от России — он родился в Ольденбургском герцогстве в 1683 году. Называя своего фельдмаршала «высокорожденным», Анна кривила душой — знатность его была весьма сомнительной. Отец будущего графа получил дворянство уже после рождения Бурхарда Христофора. Думаю, что «нефомильность» сформировала особый комплекс превосходства, который владел Минихом всю жизнь. Отец его был офицером датской армии, военным инженером, фортификатором, строителем дамб и каналов. Сын пошел по той же стезе, требовавшей немалых знаний и способностей. За два десятилетия службы Миних, как и многие другие ландскнехты, сменил несколько армий: французскую, гессен-дармштадтскую, гессен-кассельскую, саксонско-польскую. С годами он стал профессионалом в инженерном деле и постепенно поднимался по служебной лестнице. Но сказанное не передает всего своеобразия ранних лет Миниха. Процитирую отрывок из его биографии, как бы сейчас сказали, «резюме», помещенное в книге Д. Н. Бантыш-Каменского «Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов»:

«Вступил в службу гессен-дармштадскую капитаном (1701 г.) на осьмнадцатом году от рождения; находился при взятии крепости Ландавы (1702 г.) Иосифом 1-м; получил старанием отца своего место главного инженера в княжестве Ост-Фрисландский; оставил эту должность и молодую, прекрасную жену (1706 г.), чтобы в звании гессен-кассельского майора участвовать в победах Евгения [Савойского] в Италии и Нидерландах; получил за оказанную им храбрость чин подполковника (1709 г.), был опасно ранен во Фландрии, при Денене (1712 г.), взят в плен французами, отправлен в Париж. Там познакомился со славным Фенелоном (французский писатель-моралист, архиепископ. — Е.А.), которого часто посещал, утешая себя христианскою его беседою. Возвратясь в Германию, пожалован полковником и употреблен Гессенским ландграфом Карлом для устроения шлюза Карлсгавенского и канала».

В конце 1710-х годов он, служа в польско-саксонской армии Августа II, вступил в острый конфликт со своим шефом — фельдмаршалом Флемингом, решил в очередной раз сменить знамя и в поисках нового господина, которому был готов служить своей шпагой (точнее — циркулем), обратился к Петру I, направив ему свой трактат о фортификации. Сочинение Миниха Петру, хорошо знавшему фортификационное дело, понравилось, и он взял Миниха на русскую службу. Не дожидаясь оформления договора о службе — так называемой «капитуляции», Миних выехал в Россию, положившись на высокое слово русского царя. Так с 1721 года началась карьера Миниха в России, где его ждали взлеты и падения, победные сражения и дворцовые перевороты, почет и тюрьма, а затем двадцатилетняя ссылка в Сибирь. Петр, перед тем как дать Миниху генеральский чин, испытывал его: поручил сочинить план укрепления Кронштадта, сделать инспекцию укреплений Риги и отчитаться о командировке, и только после бесед по итогам поездки выдал ему патент на чин генерал-майора. Генерал-поручика Миних получил в 1722 году за создание шлюзов на невских порогах. Его перу принадлежит план гавани в Балтийском порте (ныне Палдиски, Эстония). В 1723 году Петр, отчаявшись дождаться окончания начатого в 1719 году Ладожского канала, поручил это дело Миниху и был весьма доволен его проворством и распорядительностью — стройка наконец-то сдвинулась с мертвой точки. С опалой в 1727 году Меншикова, главного недруга Миниха, карьера последнего резко пошла вверх: он стал графом Российской империи, получил имение в Лифляндии, был назначен генерал-губернатором Петербурга (1728 год).

Время царствования Анны Иоанновны оказалось для Миниха вообще золотым веком. Он быстро вошел в число самых доверенных сановников новой императрицы. Анна почувствовала его надежное плечо сразу же после восстановления самодержавия в феврале 1730 года. Миниха не было в Лефортовском дворце в ночь смерти Петра II. Не было его и в Кремле в нервные дни «затейки» верховников. Он, как уже сказано, был главнокомандующим в Петербурге — тогда забытой, опустевшей столице, время короткой жизни которой, казалось, истекло. Вероятно, Миних подумывал о поиске новых патронов, готовых на выгодных условиях на очередные пять лет купить его шпагу. Но как только Анна пришла на трон, Миних за сотни верст четко уловил силу этой власти. 9 марта в Петербург пришла отпечатанная присяга и манифест, в котором было сказано, что «верныя наши подданныя все единогласно нас просили, дабы мы самодержавство в нашей Российской империи, как издревле прародители наши имели, восприять соизволили… [что] и созволили». Миних быстро провел присягу на верность Петербурга самовластной государыне Анне Иоанновне и 9 марта спешно докладывал, что «здешние полки начали сего дня в церкви Святыя Живоначальныя Троицы при присутствии его превосходительства господина генерала графа фон Миниха присягать». Анна могла вздохнуть с облегчением — Петербург был уже ее. А между тем так благополучно присяга проходила не везде и несколько лет потом в Тайной канцелярии расследовали десятки дел о священниках и администраторах, которые отказывались присягать (и главное — приводить к присяге подданных) неведомо откуда взявшейся государыне, в то время как была жива «настоящая государыня» Евдокия Федоровна (постриженная в монахини первая жена Петра I, которая в это время жила в Новодевичьем монастыре).

Но не только быстрота, с которой Миних привел Петербург в верность государыне, понравилась новому двору. Был еще один верноподданнический поступок: Миних сразу же донес на адмирала Петра Сиверса, который в дни избрания Анны Иоанновны позволил себе усомниться в ее праве занять русский престол вперед дочери Петра Великого — Елизаветы. По доносу Миниха Сиверс вскоре был лишен всех званий и орденов и в итоге на десять лет отправился в ссылку. И лишь когда сам Миних оказался в Сибири, он признался в письме к императрице Елизавете Петровне в этом своем неблаговидном поступке. Но в начале 30-х годов Миних был «в своем праве надежен» и действовал решительно, твердо, с перспективой на повышение. Сочиняя донос на Сиверса, он явно стремился угодить новой императрице, с тревогой посматривавшей в сторону Елизаветы — опасной соперницы. Из этих же соображений исходил Миних, когда ему было поручено дело фаворита Елизаветы — прапорщика Шубина, сосланного в Сибирь. Миних вел и дело одного из теоретиков ограничения власти императрицы — Генриха Фика, также сосланного в Сибирь. Только с образованием в 1731 году Тайной канцелярии фортификатора и инженера Миниха освободили от поручений политического сыска.

Было бы большой ошибкой представлять Миниха исключительно грубым солдафоном. Конечно, он был чужд отвлеченному философствованию, но оставшиеся после него письма свидетельствуют об известной изощренности ума, умении ловко скользить по дворцовому паркету, на котором он чувствовал себя не менее уверенно, чем на строительстве бастионов или каналов. Миних обладал выспренным, цветастым стилем, был мастером комплиментов, мог ловко польстить высокому адресату, хотя, как и во всем другом, ему часто изменяло чувство меры. Чего стоит только его письмо к Елизавете из Пелымской ссылки в марте 1746 году, в котором истомившийся в Сибири опальный фельдмаршал, восхваляя императрицу, густо смешивает патоку с медом и сахаром! На какие только педали он не нажимает, к каким только возвышенным образам не прибегает, чтобы убедить императрицу Елизавету в том, что он желает ей добра! Не дает Миних покоя и праху великого отца Елизаветы: «И так дозвольте, великодушная императрица, воздать мне дань памяти Петра Великого, которого прах я почитаю и который, ходатайствуя обо мне, ныне обращается к Вам с сими словами: «Прости этому удрученному все его вины из любви ко мне, прости ему из любви к тебе, прости ему из любви к империи, которую ты от меня унаследовала, благосклонно выслушай его предложения и прими их как плоды тебе верного, преданного и ревностного. Простри руки к удрученным, извлеки их из несчастья и Спаситель прострет к тебе руки, когда ты явишься перед ним. Не внимай тому, что тебе говорят про них…»

Недоверчивая Елизавета осталась равнодушна к высокопарной риторике Миниха. Ее не прельстил даже предложенный Минихом фантастический проект строительства канала от Петербурга до Царского Села: «Я повезу вас, всемилостивейшая государыня, — заливался соловьем Миних, — из вашего летнего петербургского дома в Царское Село на прекрасной яхте в сопровождении сотни шлюпок по каналу, который проведу с помощью Божиею прежде чем умереть». И еще один аргумент: «Напоследок я сделаю для Вашего величества то, чего никто не сделает с равным усердием и успехом: я пожертвую всем для Вас. Сделайте для меня то, что вам стоит одного слова! Произнесите божественными вашими устами сии угодные Богу слова: «Я тебя прощаю!». Но нет, не произнесла этих слов государыня! Прошло еще двадцать лет — и Миних, припадая уже к стопам Екатерины II, вновь прибегает к стилю банальных романов XVIII века: «Пройдите, высокая духом императрица, всю Россию, всю Европу, обе Индии, ищите, где найдете такую редкую птицу… Но скажете Вы: «Кто же этот столь необыкновенный человек?» Как, милостивейшая императрица! Это тот человек, которого Вы знаете лучше других, который постоянно у ног Ваших, которому Вы протягиваете руку, чтобы поднять его. Это тот почтенный старец, перед которым трепетало столько народа, это патриарх с волосами белыми как снег, который… более, чем кто-либо, предан Вам». Речь, как понимает читатель, идет о самом Минихе. На одно из таких посланий Екатерина не без иронии отвечала: «Наши письма были бы похожи на любовные объяснения, если бы ваша патриархальная старость не придавала им достоинства».

Думаю, что возвышенные формулы были испытаны их автором на многих дамах, чему есть документальные свидетельства. Вот что писала леди Рондо своей корреспондентке в Англии в 1735 году: «Мадам, представление, которое сложилось у Вас о графе Минихе, совершенно неверно. Вы говорите, что представляете его стариком, облику которого присуща вся грубость побывавшего в переделках солдата. Но ему сейчас что-нибудь пятьдесят четыре или пятьдесят пять лет (в 1735 году Миниху было 52 года. — Е. А.), у него красивое лицо, очень белая кожа, он высок и строен, и все его движения мягки и изящны. Он хорошо танцует, от всех его поступков веет молодостью, с дамами он ведет себя как один из самых галантных кавалеров этого двора и, находясь среди представительниц нашего пола, излучает веселость и нежность».

Леди Рондо добавляет, что все это тем не менее малоприятно, ибо Миниху не хватает чувства меры, он кажется насквозь фальшивым, и это видно за версту. И далее, описывая обращенный к дамам нарочито томный взор Миниха и то, как он нежно целует дамские ручки, леди Рондо отмечает, что таков он со всеми знакомыми женщинами. Одним словом, подводит итог леди Рондо, «искренность — качество, с которым он, по-моему, не знаком», и далее она цитирует подходящие к случаю стихи:

Ему не доверяй, он от природы лжив, Жесток, хитер, коварен, переменчив.

Герцог де Лириа придерживался того же мнения: «Он лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле не был ничьим [другом]. Внимательный и вежливый с посторонними, он был несносен в обращении ср своими подчиненными». Психологический портрет Миниха, нарисованный этими людьми, нельзя не признать точным. Об этом свидетельствуют документы, оставшиеся после Миниха. Оказаться под его командой — значило испытать унижения, познать клевету, быть втянутым в бесконечные интриги. Глубинные причины такого поведения Миниха — в истории как его жизни, так и его карьеры. Миних не слыл трусом, война была его ремеслом, и не раз и не два он смотрел в глаза смерти. Прошел он и через испытание дуэлью — в 1718 году в Польше стрелялся с французом, подполковником Бонифу. В письме к отцу Миних писал о поединке: «Меня довели до такой крайности, что я вынужден был стреляться… Я первый явился на место и отбросил камни с дороги, по которой надобно было идти моему противнику. Когда он был от меня не далее как в 30-ти шагах, я сказал ему: «Государь мой! Вот случай показать на опыте, что мы храбрые и честные люди!» Тут мы, изведя курки, подступили друг к другу на 12 шагов. Прицелившись, я спустил курок, и мой враг мгновенно повергся на землю». Читая это письмо, видишь, что Миних с годами не менялся — точно так же он писал впоследствии о своих победах в войнах с поляками, турками, татарами. Храбрость и решительность сочетались в нем с невероятным апломбом, самолюбованием, высокомерием и спесью.

До 1730 года Миних занимал в высшей военной иерархии России весьма невысокое место. Он не командовал войсками, а руководил строительством Ладожского канала, который и закончил успешно к 1728 году. Его ценили как опытного инженера, фортификатора, но не более того. В 1727 году Миниху, несмотря на все его старания, не удалось занять почетную должность начальника русской артиллерии — генерал-фельдцейхмейстера, которую долгие годы занимал знаменитый Яков Брюс. При этом артиллерии он не знал и, поступая на русскую службу в 1721 году, писал в прошении: «По артиллерии не могу служить, не зная ее в подробности». Но в стремлении к должности он проявил всю свою изворотливость. Так, желая ублажить фаворита Меншикова, генерал-лейтенанта Волкова, Миних, уже будучи генерал-аншефом, подобострастно писал ему с Ладоги: «Ежели Вашему высокоблагородию несколькими бочками здешними (то есть ладожскими. — Е. А.) сигами для росходу в дом Ваш или протчими какими к строению материалами отсюда служить могу, прошу меня в том уведомить». Однако с Меншиковым у Миниха были непростые отношения, и опала светлейшего оказалась ему на руку. В 1729 году Миних получил-таки вожделенную почетную должность генерал — фельдцейхмейстера.

Вообще-то в те годы в полководцы он не рвался — впереди него были люди с подлинными и блестящими воинскими заслугами. В русской армии в конце 1720-х годов имелись два боевых фельдмаршала, прошедших горнила петровских войн: князь М. М. Голицын и князь В. В. Долгорукий. Пятидесятипятилетний Михаил Михайлович Голицын был гордостью русской армии. Екатерина Великая поучала потомков: «Изучайте людей… отыскивайте истинное достоинство… по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не высовывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе». Эти слова как будто сказаны об одном из лучших генералов армии Петра I князе Михаиле Михайловиче Голицыне. Потомок древнего рода Гедиминовичей, сын боярина, он начал службу барабанщиком Семеновского полка, и, безмерно любя военное дело, сражался во всех войнах петровских времен. Современники в один голос говорили о нем: «Муж великой доблести и отваги беззаветной: мужество свое он доказал многими подвигами против шведов». Особенно запомнился всем подвиг Голицына 12 октября 1702 года, когда во главе штурмового отряда он высадился у подножия стены шведской островной крепости Нотебург (будущий Шлиссельбург). Первая атака захлебнулась в крови, и Петр, внимательно наблюдавший за штурмом, приказал Голицыну отступить, однако получил от него дерзкий ответ: «Я не принадлежу тебе, государь, теперь я принадлежу одному Богу». Потом на глазах царя и всей армии, Голицын приказал оттолкнуть от берега лодки, на которых приплыл его отряд и пошел на новый штурм — и добился победы. Подвиг красивый, истинно античный, в духе спартанцев или римлян! Да и потом Голицын блистал мужеством, никогда не отсиживался за спинами своих солдат. Он победил шведов при Добром в 1708 году, в пору отступления русской армии в глубь страны. Эта победа воодушевила армию. При Лесной в 1708 году Голицын разбил корпус генерала Левенгаупта, шедший на помощь армии Карла XII, участвовал в Полтавском сражении 1709 года, в 1710 году он взял Выборг, оккупировал Финляндию, участвовал в Гангутском сражении 1714 году и под конец Северной войны, в 1720 году, командовал победным сражением русского флота у острова Гренгам в Балтийском море. Он имел обыкновение, как сообщает современник, «идя навстречу неприятелю, держать во рту трубку, не обращая внимания на летящие пули и направленное на него холодное оружие».

Но не только победы и подвиги особенно интересны в истории Голицына. Он принадлежал к редкому типу генералов русской армии, которых все любили: и солдаты, и офицеры, и начальство. Как писал о нем В. А. Нащокин в своих «Записках», «зело был в войне счастлив и в делах добраго распорядка, и любим подкомандующими в армии». Невысокий, коренастый, с темным от загара лицом, ясными голубыми глазами и породистым носом, Голицын был у всех на виду. Его любили не только за отвагу, но и за «природный добрый ум, приветливое обращение с подчиненными», приятные, скромные манеры, что, как известно, для генералов — вещь почти недостижимая. Как и многие выдающиеся военные, князь Михайло Голицын был наивен и неопытен в политических делах и во всем слушался старшего брата — многоопытного Дмитрия Михайловича Голицына, главного верховника. Говорили, что израненный славный фельдмаршал не смел даже сидеть в присутствии старшего брата — так его почитал…

Близость к брату Дмитрию и сгубила Михаила Голицына. После прихода к власти императрицы Анны Иоанновны и роспуска Верховного тайного совета, в который был включен князь Михаил, он некоторое время управлял Военной коллегией, в отличие от всех других бывших верховников даже получил земельные пожалования ко дню коронации, но дни его у власти были сочтены. Его отстранили от дел, и в декабре 1730 года он умер, хотя узнать причину его внезапной смерти так и не удалось. Как пишет Д. М. Бантыш-Каменский, «полководец, неустрашимый на бранном поле, сделался жертвой душевной скорби». Что бы это значило?

Так исчез самый серьезный конкурент Миниха в борьбе за власть над армией. Прошел год, и исчез другой незаурядный боевой генерал, также бывший в составе Верховного тайного совета — князь Василий Владимирович Долгорукий. Он имел яркую биографию, хотя она была все же менее блестящей, чем биография Михаила Голицына. В. В. Долгорукого рано заметил Петр Великий, он поручал ему сложные дела вроде подавления восстания Кондратия Булавина. И Долгорукий с успехом эти поручения государя исполнял. Он был смел и на поле боя, знал военное дело, за что получал от государя чины и награды. Но все же… кажется, будто какой-то злой рок преследовал заслуженного воина. Ему страшно не везло в жизни. Причиной этого невезения была прямолинейность князя Долгорукого. Не задумываясь о последствиях, грубым солдатским языком он высказывался о политике и тем ставил в неловкое положение тех, кто его слушал или следовал его советам. Да и сам князь Василий из-за этого не раз попадал впросак. Впервые он узнал, что язык его — враг его, в 1718 году. Тогда на следствии по делу царевича Алексея Петровича выяснилось, что Долгорукий говорил царевичу нечто крайне неодобрительное о его великом отце. Напрасно родственник князя Василия, уважаемый государем князь Яков Долгорукий умолял Петра простить болтуна — ведь, писал князь Яков, «ино есть слово с умыслом, а ино есть слово дерзновенное без умыслу». Не помогло — князя Василия арестовали, лишили чинов, орденов и сослали в казанскую деревню, где он томился шесть лет. Потом, к концу царствования Петра I, Долгорукого выпустили, вернули генеральство, ордена. В 1728 году он стал генерал-фельдмаршалом, кавалером высшего ордена Андрея Первозванного. Но ни опала, ни сидение в казанской деревне не научили князя Василия главной премудрости русской жизни — держанию языка за зубами. В декабре 1731 года, уже при Анне, он опять не сдержался. В присутствии свидетелей фельдмаршал крайне грубо прошелся по адресу новой государыни и ее сердечного увлечения Бироном. Последовали донос, новый арест, опала, лишение чинов, орденов и даже княжеского титула. На этот раз Долгорукого за преступление, которое классифицировалось в указе как «озлобление на Ея императорское величество» ждала уже не дальняя деревня, а тюрьма в каземате Иван-города, где он и просидел восемь лет и откуда в 1739 году был переведен в Соловецкий монастырь. С приходом к власти Елизаветы Петровны князя Василия выпустили, вернули княжеский титул, во второй раз он был награжден орденом Андрея Первозванного, во второй раз стал фельдмаршалом — случай необычайный в русской военной истории. С тех пор князь Василий помалкивал, а поэтому и дожил до своей смерти в 1746 году без особых приключений.

Но нас интересует исключительно 1731 год. В этом году судьба расчистила перед Минихом служебный горизонт. И благодеяния посыпались на него как из рога изобилия. Весной 1732 года Миних получил (в придачу к пожалованному ранее Крестовскому острову в Петербурге) поместье Кобона на Ладоге, 10 тысяч рублей на экипаж, стал председателем комиссии по делам армии, президентом Военной коллегии и — самое главное — 25 февраля 1732 года получил вожделенный жезл генерал-фельдмаршала. Миних стал одиннадцатым по счету в этом списке после Ф. А. Головина, герцога Евгения Кроа, Б. П. Шереметева, Г. В. Огильви, Гольца, А. Д. Меншикова, князя А. И. Репнина, князя М. М. Голицына, Яна Сапеги, Я. В. Брюса, князя В. В. Долгорукого и князя И. Ю. Трубецкого.

Нет сомнений в том, что Миних был хорошим инженером и организатором военного дела. Его знания и умения позволили успешно завершить строительство Ладожского канала в конце 1720-х годов. Тут дала о себе знать еще одна характерная для Миниха черта. Он хорошо умел делать дело и еще лучше умел его подать окружающим. Бесспорно, Ладожский канал был большой инженерной удачей Миниха. Но он раздул вокруг своего успеха такую шумиху, что ему могут позавидовать пропагандисты позднейших времен. Об успехе на Ладоге трубили всюду, каждую прошедшую по нему лодку зачисляли на победный счет Миниха. Сам он лично таскал по каналу иностранных посланников «для осмотрения… тамошней великой и зело изрядной работы». В 1732 году он завлек на канал Анну Иоанновну. И хотя та плавать по всему каналу не возжелала, но вдоль проехалась и заложила камень в основание фундамента.

В 1731 году Миних стал фактическим организатором Кадетского корпуса на Васильевском острове в Петербурге. Корпус позволял молодым дворянам получать офицерские чины не только через службу рядовыми в гвардии или стажировки в иностранных армиях, но и в российском учебном заведении. Обязательным условием стало включение в число кадетов трети прибалтийских немцев, что отвечало целям формирования интернациональной имперской элиты. После нескольких лет работы Корпуса было сделано важное дополнение в его программу. Военные экзерциции, занимавшие много времени кадетов, были ограничены одним днем в неделю, а основное время уделялось наукам, воспитанию из мальчиков джентльменов, которые владели и шпагой, и пером, умели ловко скакать на лошади, складно говорить на нескольких языках и при необходимости встать не только в дуэльную, но и танцевальную «позитуру». Важной частью учебного процесса стал кадетский театр — истинное увлечение юношей. Он получил широкую известность за пределами Корпуса благодаря виртуозной игре актеров и творчеству выпускника Корпуса А. П. Сумарокова. В Корпусе, в немалой степени благодаря просвещенному Миниху и назначенным им начальникам, шло не просто создание контингента офицеров, а активное воспитание из дворянских недорослей дворян европейского типа с высоким представлением о личной чести, о долге, о верности служению знамени, Отечеству и государыне.

В 1730-х годах Миних руководил перестройкой в камне Петропавловской крепости. Эта работа была начата еще при Петре I и продолжена под руководством архитектора Доменико Трезини. С 1731 года за это дело взялся Миних. Он добился передачи ведения крепостью Канцелярии фортификации и артиллерии и сразу же забраковал проект Трезини, считая, что тот ничего не смыслит в оборонительных сооружениях и строит такую крепость, которую нельзя будет защищать при нападении неприятеля. Возможно, что это так. Да и великий Трезини — автор множества построек при Петре I — был уже не тот: стал слабым, больным, терял память. В письме от 25 февраля 1731 года к Миниху он «хоронит» Екатерину I в 1726 году, хотя она умерла на его памяти в мае 1727 года, и делает такие ошибки, которые говорят, что в голове первого строителя Петербурга уже было не все в порядке. Впрочем, не это важно. Важно то, что в своих действиях Миних бесцеремонно обошелся с заслуженным человеком, и подобный стиль общения с людьми стал для него так же характерен, как и необыкновенная заносчивость, интриганство и сварливость. Почти всюду, где бы он ни оказывался, можно было услышать шум грандиозного и безобразного скандала. Чем выше он поднимался по служебной лестнице, тем становился грубее и бесцеремоннее. Власть развращала его у всех на глазах. Особенно изменился он, когда стал президентом Военной коллегии. Лефорт писал, что «с тех пор как Миних поднялся, в нем нельзя узнать прежнего человека: приветливость уступила место высокомерию, сверх того, утверждают, что он не забывает своих собственных интересов… [его] нельзя узнать, и желание первенствовать ослепляет его до такой степени, что он забылся». Последние слова весьма мягки для оценки манеры поведения Миниха.

Впрочем, были пределы и для Миниха. Их устанавливал другой, еще более могущественный человек, которого боялись все. Умный Бирон довольно рано раскусил честолюбивые устремления обворожительного для дам полководца и стремился не дать Миниху войти в доверие к императрице. Надо думать, что ревнивый фаворит, человек сугубо штатский, боялся проиграть в глазах Анны этому воину в блестящих латах — известно, что женщины в прошлые века были падки до военных. Как пишет Лефорт, Бирон «сам признался мне, что удивляется его образу действий и сожалеет, что сделал для этого хамельона, у которого ложь должна заменять правду». Поэтому Бирон не позволил Миниху войти в Кабинет министров, куда тот, естественно, рвался. Раз-другой столкнувшись с непомерными амбициями и претензиями Миниха, Бирон постарался направить всю огромную энергию фельдмаршала в другом направлении — на стяжание воинских лавров преимущественно там, где они произрастали, то есть на юге, подальше от Петербурга. Посланный на русско-польскую войну (другое название — Война за польское наследство 1733–1735 годов), Миних потом почти непрерывно воевал с турками на юге, благо в 1735 году началась война с Османской империей. Она продолжалась до 1739 года и уж по крайней мере на время летних кампаний Миних столицу покидал. Окончательно выскочить из степей на скользкий дворцовый паркет Миниху удалось лишь в 1740 году, и тут он сумел-таки ловко подставить ножку своему давнему сопернику-благодетелю Бирону, арестовав его, правителя России, темной ноябрьской ночью 1740 года.

Вернемся к карьере Миниха в армии. С его приходом на пост главнокомандующего его нрав проявился во всей красе — начались такие непрерывные свары и скандалы в среде генералитета, которых русская армия ни до, ни после не знала. Вообще, у Миниха была поразительная способность наживать себе смертельных врагов. Его адъютант Манштейн хорошо показал, почему оскорбления Миниха вызывали такую ярость у его окружающих. Оказывается, Миних умел вначале приласкать, приблизить человека, а затем жестоко оскорбить его, не ожидавшего такого поворота событий: «Ничего не было ему легче, как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его».

В 1735 году разгорелся скандал между Минихом и генералом графом фон Вейсбахом — командующим корпусом русских войск в Польше. Как-то раз Миних в резкой форме потребовал от Вейсбаха отчета о денежных расходах на содержание войск. Вейсбах обратился к Анне Иоанновне с рапортом, в котором писал, что Миних поставил под сомнение его честность, и «меня обидел напрасно… а я из давних лет, с начала вступления моего в службу Вашего императорского величества, порученные мне Вашего величества высочайшие интересы всегда сохранил и сохранять должен безпорочно, и ни в каких утайках и неверностях не бывал». Оскорбленный старый генерал отказался впредь знаться с Минихом. Тут важно заметить, что Миних не был кадровым полевым офицером. Он не тянул армейской лямки, как Вейсбах, Голицын или Долгорукий. Миних в русской армии был с самого начала инженером, да и приехал служить в Россию в начале 1720-х годов, когда уже утихло пламя всех испытаний Северной войны. У него не было опыта командования полевой армией, он не знал ее проблем и специфики, а самое главное — и думать не хотел о том, чтобы считаться со знаниями, опытом, чувствами своих коллег — таких боевых генералов, как Вейсбах. В итоге скандала Миниха с Вейсбахом Анна была вынуждена написать обоим, чтобы «все такия между вами партикулярные ссоры и озлобления вовсе отставлены» были и чтобы оба полководца помнили, что «от безвременных друг другу чинящих озлоблении» могут быть причинены делу «предосудительные остановки».

Между тем сам Миних был горе-полководцем. В его действиях во время русско-турецкой войны 1735–1739 годов видны непродуманность стратегических планов, низкий уровень оперативного мышления, рутинная тактика, ведшие к неоправданным людским потерям. От поражения его не раз спасал счастливый случай или фантастическое везение, о чем будет сказано особо.

После того как осенью 1735 года Вейсбах неожиданно умер и ссора таким образом прекратилась, Миних стал инициатором новой генеральской склоки. Как писал Яков Шаховской, Миних никогда «не упускал удобных случаев, когда бы можно ему было, прицепясь, делать повреждение» другим военачальникам. И вот уже в ответ на оскорбительное письмо Миниха взорвался начальник русской артиллерии генерал-фельдцейхмейстер принц Людвиг Вильгельм Гессен-Гомбургский. Он писал Миниху: «Что Ваше графское сиятельство в наставление мне писать изволите, чтоб впред того не чинить и за оное (хотя при моих летах [сам] знаю, что чинить надлежит) Вашему сиятельству благодарствую, однако при том доношу, что я уже имею честь быть в службе Ея величества четырнадцать лет, а еще того не чинил, чтоб Ея величества противно было, и того не надеялся, чтоб от Вашего графского сиятельства за то, что к лучшей пользе интересов Ея величества чинил, мог реприманды (укоры, упреки. — Е. А.) получить, и весьма чувствительные, и прошу меня оными обойти». Мы видим, что, как некогда Вейсбах, принц Гомбурский, получив служебное послание Миниха, почувствовал себя глубоко оскорбленным. Наверное, такие оскорбительные приказы нужно уметь писать!

Но и на этом Миних не успокоился. Его отношения с принцем так обострились, что во время Крымского похода 1736 года русской армии тот пытался сколотить против Миниха нечто вроде генеральского заговора. Все это вызвало особое беспокойство Анны Иоанновны. Она писала А. И. Остерману: «Я вам объявляю, что война турецкая и сила их меня николи не покорит, только такие конувиты (поступки. — Е. А.), как ныне главные командиры имеют, мне уже много печали делают, потому надобно и впредь того же ждать, как бездушно и нерезонабельно (неразумно. — Е. А.) они поступают, что весь свет может знать. От меня они награждены не только великими рангами и богатством, и вперед [их] я своею милостью обнадежила, только все не так, их поступки не сходны с моею милостью».

Опасаясь продолжения ссоры генералов, Анна велела руководству внешнеполитического ведомства срочно искать пути для заключения мира с турками. Скандал в ставке генералов беспокоил ее больше, чем наступление неприятеля. Между тем не успел закончиться конфликт с принцем Гессен-Гомбургским, как Миних затеял свару с фельдмаршалом П. П. Ласси. Осенью 1736 года Анна и ее правительство, обеспокоенные противоречивыми слухами, доходившими до Петербурга о Крымском походе армии Миниха, потребовали от прибывшего из Австрии генерала Ласси собрать сведения о положении в войсках. Опасаясь, что это будет понято Минихом как расследование его весьма не блестящей военной деятельности, Анна, верная своим принципам, предписала Ласси «о прямом состоянии армии под рукою проведать… что разумеется тайно». Но старый солдат, поняв, что «под рукою» собрать полную информацию о миниховской армии невозможно, допросил самого Миниха предоставить ему нужные сведения. Тут-то и начался скандал. Миних отправил Бирону письмо, в котором жаловался, что «высокая конфиденция (доверие — Е. А.) пред прежним умалилась», и просился в отставку, ибо «не в состоянии… тех трудов, которые доныне со всевозможною ревностью нес, более продолжать».

Тут уж Анна не выдержала. В указе от 22 октября она писала: «Мы не можем вам утаить, что сей ваш поступок весьма Нам оскорбителен и толь наипаче к великому Нашему удивлению служить имеет, понеже не надеемся, что в каком другом государстве слыхано было, чтоб главный командир, которому главная команда всей армии поручена, во время самой войны и когда наивяшая служба от него ожидается, к государю своему так поступить захотел». В конце указа она, гася конфликт, обещала свою благосклонность верному фельдмаршалу.

Миних, поняв, что переусердствовал, взял другой тон и постарался все свои неприятности свалить на Ласси. В письме к императрице в начале 1737 года Миних с показной душевной болью писал, что вновь просит об отставке только из-за того, что не желает мешать Ласси. Мол, уступаю для пользы дела, «а не гонора ради». Нетрудно догадаться, что наибольшие неприятности во всей этой истории выпали на долю П. П. Ласси, которого подсидел Миних, да еще отругала за несоблюдение тайны императрица.

В этом и других эпизодах проявилось своеобразное служебное лукавство Миниха. Дело в том, что он не был подданным русских императоров. В 1721 году Миних, как и все иностранцы на русской службе, подписал договор — «кондиции», согласно которым обязался честно и добросовестно служить определенное число лет, после чего власти не могли его удерживать на русской службе. И такое положение было для него чрезвычайно удобно. Несмотря на служебные успехи, он не спешил переходить в русское подданство и вряд ли думал, что после смерти будет покоиться не на тихом кладбище в зеленом Ольденбурге, а возле вечно шумящего Невского проспекта, под полом церкви Святой Екатерины, куда его опустили в 1767 году. Десятилетиями служа России и в России, Миних любил использовать для упрочения карьеры это свое положение временнообязанного ландскнехта. Вот, например, составляя в 1725 году свое мнение о сокращении расходов на армию, он, как настоящий генерал, безапелляционно утверждает, что сокращение средств нанесет армии вред, а потом делает маневр, снимающий с него всякую ответственность за решение: «От подушных денег что-либо убавить ли, другая душам переписка учинить ли, или нет, или при Адмиралтействе какое умаление производить ли (это хитрый ход — подставить под сокращение другое ведомство. — Е. А.), о том всем мне, яко чужестранному, который состояние государства не ведает, неизвестна…» В «кондициях» 1727 года Миних пишет, что «домашние мои нужды мне не позволяют ныне более как на 5 или 6 лет обязаться [службой]». На самом же деле все наоборот — никаких дел у него в Ольденбурге не было, он только и мечтат остаться в России с повышением по службе без ограничения в сроке, да еще получить поместья в Лифляндии и под Петербургом, но при этом формально оставаться не подданным России. Наивная надежда получить индульгенцию от Сибири!

Но особенно могучим карьеристским оружием Миниха были его прошения об отставке, которые он периодически подавал именно тогда, когда знал наверняка, что в этот момент его со службы ни за что не отпустят. С самого начала он поставил себя как человека совершенно незаменимого, и власть, привыкнув к этому, с готовностью шла на удовлетворение его амбициозных требований. Забегая вперед, скажу, что подобный же успешный маневр Миних пытался совершить в начале 1741 года, искренне рассчитывая получить чин генералиссимуса русской армии за свой ночной «подвиг» 9 ноября 1740 года — арест спящего Бирона. Но правительница Анна Леопольдовна, исходя из принципа «Люблю предателя — ненавижу предательство», сделала генералиссимусом своего супруга — принца Антона Ульриха Брауншвейгского, и раздосадованный этим Миних демонстративно выложил прошение об отставке… которое Анна Леопольдовна, уже давно страдавшая от непомерных амбициозных претензий «столпа империи», и учитывая, как сказано в указе, «что он сам нас просит за старостью и что в болезнях находится», тотчас и подписала. В итоге, неожиданно для себя, полный сил и замыслов фельдмаршал оказался пенсионером. При этом ни правительница, ни ее супруг не имели мужества лично объявить Миниху о неожиданном для него решении дела — настолько они его побаивались. Указ об отставке Миниху прочитал сын Иоганн Эрнст, служивший тогда при дворе правительницы. Но до тех пор, пока отставник Миних не переехал из дворца, где он жил, в свой дом, правительница каждую ночь меняла место своей спальни, опасаясь, как бы Миних не повторил с ней ночную историю свержения Бирона. Когда же Миних переселился в свой дом, к нему приставили караул. Забавно, что, стремясь обмануть потомков, Миних в своих мемуарах называет эту охрану почетным караулом.

Не брезговал Миних и доносами. Склонность к доносительству — черта его характера. История с адмиралом Сиверсом не была единственной. Ничем иным, как доносами, нельзя назвать рапорты Миниха о своих подчиненных. В апреле 1734 года из-под Гданьска он сообщает императрице о генералах русской армии: «Генерал-лейтенант Загряжский, вместо того чтобы вступить с ним (польским военачальником Тарло. — Е. А.) [в бой], заключил с ним перемирие и имел свидание… вместе пили, и слышно, что сын Загряжского принял 50 червонных в подарок от Тарло… Генерал-майор Любрас по десятикратно повторенному приказанию сюда нейдет под предлогом, что мало оставить в Варшаве 400 человек, затем пять полков его команды стоят там, а при армии шатров нет. Таким образом, Загряжский и Любрас подлежат суду. Волынский взял вчера паспорт в Петербург для лечения, князь Борятинский лежит уже четыре недели болен, также и большая часть полковников. Впрочем, здесь, при армии, слава Богу, все благополучно и ни в чем недостатку нет». Во вверенной ему армии все благополучно, но на боевых товарищей, подчиненных, донести не помешает! В итоге Любраса отдали под суд, хотя затем оправдали, а донос на генерала Загряжского оказался просто наветом, в основе которого лежала сплетня. Миних всегда охотно слушал сплетни и стремился использовать их в своих целях.

На совести Миниха есть и попросту уголовные преступления. Летом 1739 года по дороге из Стамбула в Стокгольм был убит шведский курьер майор барон Синклер, который Вез важные дипломатические бумаги. Дважды до этого русский посол в Стокгольме М. П. Бестужев-Рюмин советовал своему правительству «анвелировать», то есть, говоря языком XX века, ликвидировать, этого врага России, «а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь Другой». Российский и австрийский дворы договорились перехватить Синклера и изъять у него документы о связях турок и шведов. Когда же в начале июля 1739 года было получено известие об убийстве на территории Польши неизвестными людьми шведского дипкурьера, в европейских столицах начался скандал. Тень была брошена на Россию, отношения со Швецией резко ухудшились. Такие поступки в просвещенной семье европейских государей XVIII века казались невозможными — ведь не Азия же! Понимая это, императрица Анна написала русскому послу в Саксонии барону Кейзерлингу: «Сие безумное богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших определить мог. Иное было бы письма отобрать, а иное людей до смерти бить, да к тому ж еще без всякой нужды. Однако ж как бы оное ни было, то сие зело досадительное дело есть и всякие досадительные следства иметь может». Послание это предназначалось для «разглашения в публике».

Ту же мысль императрица выражала и в рескрипте Миниху: «Мы совершенно уверены находимся, что вы в сем мерзостном приключении столько ж мало участия, как Мы, имеете, и вам ничто тому подобное без нашего указу чинить никогда в мысль не придет». В ответном письме Миних полностью отрицал свою причастность к убийству Синклера и клялся Анне, что «меня никогда подвигнуть не может, чтоб нечто учинить, что честности противно, и сие еще толь наименьше, понеже я не токмо Вашего величества указами к тому не уполномочен, но и сам совершенно знаю, коль мало оное от Вашего императорского величества апробовано и вам приятно было б». Читая все эти излияния, просто теряешься в догадках — кто же больше врет: императрица, которая одобряла захват Синклера для изъятия у него бумаг, но была действительно встревожена международным скандалом, поставившим Россию на грань войны со Швецией, или ее «любезноверный», который честность понимал весьма своеобразно — пока не будет указа «нечто учинить, что честности противно»? А между тем вся эта эмоциональная переписка была просто типичной дымовой завесой. Есть неопровержимый документ, который как раз для посторонних глаз не предназначался: инструкция Миниха драгунскому поручику Левицкому от 23 сентября 1738 года, в которой мы читаем: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ея императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем писмами. Ежели по вопросам об нем где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется (внимание! — Е. А.), то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». В начале 1739 года Миних дал новую инструкцию поручику Левицкому, а также капитану Кутлеру и поручику Веселовскому уже не только насчет Синклера, но и насчет других подлежащих «анвелированию» врагов России — вождей венгров и запорожцев Ракоци и Орлика. Ну и наконец, вот сам доклад Миниха императрице от 1 августа 1739 года, который все ставит на свои места. Из него следует, что Миних получил указы Анны, «каким наилучшим и способнейшим образом как о Синклере, так и о Ракотии и Орлике комиссии исполнять и их анвелировать», и все, что от него требовалось, исполнил. Далее он описывает трудности проведенной операции, все лавры которой, конечно же, должны принадлежать ему,

Такие доказательства преступлений, как инструкции Миниха своим подчиненным и уж тем более его доклад императрице со ссылкой на прямые ее указы, среди источников тайной истории встречаются не часто — убийцы высокого ранга умеют прятать концы в воду. «За верныя и ревностныя его службы, которыя он Нам чрез многие годы показал», Анна в конце своего царствования прибавила к жалованью фельдмаршала Миниха еще пять тысяч рублей в год. Для этого, как мы видим, у нее были все основания. В написанных уже во времена Екатерины II мемуарах Миних, подводя итоги своих, скажем прямо, весьма посредственных действий в русско-турецкой войне (об этом — ниже), заключил: «Русский народ дал мне два титула: «Столпа Российской империи» и «сокола со всевидящим оком». Пунктуальный комментатор дореволюционного издания мемуаров Миниха со скрытой иронией замечает: «Название «Столпа Российской империи» и «Сокола», будто бы данное русским народом Миниху, сохранилось только в его записках». Зато до нас дошло мнение простого русского солдата: «Власьев (то есть Петр Петрович Ласси. — Е. А.) славен генерал, Азов сам собою взял. А как Миних живодер, наших кишек не берег».

О легендарной гордыне и амбициозности Миниха, беззастенчиво восхвалявшего свои весьма скромные воинские подвиги и требовавшего за них непомерных почестей и наград, напоминает и указ Анны, посланный рижскому вице-губернатору Гохмуту: «Усмотрели Мы из присланного от вас репорту, что в бытность в Риге генерал-фельдмаршал граф фон Миних определил имеющиеся в Риге ворота от реки, которые бастионы вновь переделаны, именовать другими званиями, и оныя именования переменять Мы не указали, а именовать оные по-прежнему так, как оные прежде назывались. И повелеваем вам учинить о том по сему Нашему указу». Подозреваю, что Миних намеревался, воспользовавшись реконструкцией крепости, дать одним из ворот свое имя, чтобы таким способом навсегда остаться в истории. Но он напрасно волновался — он и так остался в истории (свидетельством чего служит и эта глава), хотя, вероятно, не с теми оценками, на какие он надеялся. В 1735 году Миних потребовал денег на перестройку Ладожского канала и на возведение там двух пирамид. В резолюции на прошение Миниха Анна отвечала, что «строением пирамид ныне отложить, а что кроме пирамид строить нужно, о том подать именную ведомость». Можно только догадываться, что бы написал о себе Миних на гранях этих пирамид! Впрочем, испытание медными трубами славы мало кто выдерживает. Даже великая и умнейшая Екатерина II к старости из-за звуков этих труб славы перестала слышать голос рассудка, утратила всегда присущую ей тонкую самоиронию. А уж о таких прямолинейных натурах, как Миних, и говорить не приходится.

При этом Миних был человеком ярким и неординарным, что особенно проявилось в час испытаний, несчастий и трагедий. Когда в январе 1742 года его вместе с другими членами правительства Анны Леопольдовны вели на казнь, устроенную перед зданием Двенадцати коллегий, Миних держал себя лучше всех: подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Особо подчеркну, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные обросли бородами — ведь охране категорически запрещалось давать узникам острые предметы. Известно, что приговоренные, боясь мучительной смерти на эшафоте, нередко пытались покончить счеты с жизнью до казни, и если это им удавалось, охране грозили страшные наказания по подозрению в сообщничестве с государственными преступниками. А Миних был выбрит! Значит, ему доверили бритву, значит у охраны сомнений насчет того, как он, отважный воин, встретит смерть, не было.

Впрочем, здесь нам даже домысливать не нужно — о поведении Миниха в узилище есть сведения точные. После того как на эшафоте был прочитан указ императрицы Елизаветы Петровны о помиловании Миниха и других от смертной казни и ссылке их в Сибирь, преступников отвели в Петропавловскую крепость, где они ожидали дальнейшей судьбы. В ближайшие дни после отмены смертной казни советнику полиции князю Якову Шаховскому поручили объявить опальным сановникам приговор о ссылке в Сибирь и немедленно отправить их с конвоем из Петербурга. Шаховской заходил к каждому из узников Петропавловский крепости и читал им приговор. Люди по-разному встречали своего экзекутора. Вначале Шаховской зашел в казарму, где сидел бывший первый министр А. И. Остерман: «По вступлении моем в казарму, увидел я оного бывшего кабинет-министра графа Остермана, лежащего и громко стенающего, жалуясь на подагру, который при первом взоре встретил меня своим красноречием, изъявляя сожаление о преступлении своем и прогневлении… монархини». Тяжелой для Шаховского оказалась встреча и с бывшим обер-гофмаршалом графом Рейнгольдом Густавом Левенвольде. Это был один из типичных царедворцев того времени — холеный вельможа, обычно надменный и спесивый. Не таким он предстал перед Шаховским: «Лишь только вступил в оную казарму, которая была велика и темна, то увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде, который при том в смятенном духе так тихо говорил, что я и речь его расслушать не мог, паче ж что вид на голове его всклоченных волос и непорядочно оброслая седая борода, бледное лицо, обвалившиеся щеки, худая и замаранная одежда нимало не вообразили мне того, для которого я туда шел, но думал, что то был кто-нибудь по иным делам из мастеровых людей арестант ж». В таком же плачевном виде оказался и третий арестант — М. Г. Головкин: «Я увидел его, прежде бывшего на высочайшей степени добродетельного и истинного патриота совсем инакова: на голове и на бороде отрослые долгие волосы, исхудалое лицо, побледнелый природный на щеках его румянец, слабый и унылый вид сделали его уже на себя непохожим, а притом еще горько стенал он от мучащей его в те часы подагры и хирагры».

И только фельдмаршал Миних показал себя мужественным человеком и на пороге тяжких испытаний не утратил достоинства и самообладания: «Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем стражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну».

Оказавшись в Сибири, Миних не изменил себе. В тяжелых условиях заполярного Березова он сумел прославиться успехами в домоводстве и экономии. Эти бесконечные двадцать лет, проведенные им в Пелыме, не пропали для него даром. Пока Миниха не выпускали из острога, он разводил огород на острожном валу, а когда получил возможность выходить за пределы узилища, то занялся скотоводством и полеводством. А. С. Зуев и Н. А. Миненко на основе документов показали, как опальный фельдмаршал сумел провести годы ссылки с достоинством, пользой и бодростью. В одном из своих писем он сообщал брату: «Место в крепости болотное, да я уже способ нашел на трех сторонах (крепостных стен. — Е. А.), куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время сажением и сеением моцион себе делаем и сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя много за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит, при рачительном разведении чрез год тем пробавляемся… В наших огородах мы в июне, июле и августе небезопасны от великих ночных морозов. И потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем».

Долгими полярными ночами при свече фельдмаршал перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара-Элеонора, сидя рядом, латала одежду и белье. Это ее, урожденную баронессу фон Мольцах, Я. П. Шаховской застал у входа в казарму, куда он шел объявлять Миниху приговор о ссылке в Сибирь. Она стояла «в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном (то есть спокойном. — Е. А.) виде скрывая смятение духа, была уже готова», после чего «немедленно таким же образом, как и прежние (ранее отправленные ссыльные. — Е. А.), в путь свой они от меня были отправлены». Между прочим, точно так же поступили и жены других ссыльных: Остермана, Левенвольде, Менгдена, Михаила Головкина — статс-дамы императорского двора.

Много дел ожидало Миниха и на скотном дворе, где у него были коровы и другая живность. Когда умер его друг пастор Мартене, он сам вел для домашних богослужение. Летом пелымцы могли видеть, как Миних, в выгоревшем фельдмаршальском мундире без знаков различия, с косой на плече, шел на сенокос с нанятыми им косцами. Он учил детей, но все равно его кипучей натуре было мало места в Пельше, и он посылал пространные письма императрице Елизавете, А. П. Бестужеву-Рюмину, сочинял проекты. По-видимому, ему особенно тяжелы были первые годы ссылки. По его письмам видно, что бывший фельдмаршал изнемогает вдали от дел. Он то просит поручить ему какое-нибудь грандиозное строительство, то умоляет отпустить его в Ольденбург, чтобы жизнь «на моих тамошних малых маятностях окончить». Впрочем, в 1746 году высокопарные послания Миниха надоели в Петербурге, и ему запретили бумагомарание. Лишь в 1749 году, в качестве исключения, разрешили высказаться письменно, «только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такия требования позволения дано больше не будет». Но Миних не утратил бодрости духа, несмотря на неудачи «челобитной кампании». Когда весной 1762 года наступил вожделенный миг свободы и он вернулся в Петербург, все его многочисленные внуки и правнуки, встречавшие патриарха на подъезде к Петербургу, были потрясены, когда из дорожной кибитки в рваном полушубке выпрыгнул бравый, высокий старик, прямой и бодрый. Как писал современник, казалось, его «не трогали тление, перевороты счастия». А между тем ему было почти 80 лет! Вот что значит не подчиниться обстоятельствам жизни… Умер Миних в 1767 году в Петербурге.

Остерман, или Человек за кулисами

Еще один наш герой еле виден на воображаемом групповом портрете императрицы Анны Иоанновны. Кажется, что он вот-вот нырнет за малиновую портьеру — так ему вреден яркий свет, так он не хочет быть на виду. Одет он неряшливо и некрасиво, но глаза у него умные и проницательные. Это вице-канцлер Андрей Иванович Остерман — одна из ключевых фигур анненского царствования. Он, Генрих Иоганн, родился в 1687 году в Бохуме (Вестфалия), в семье пастора. Юношей поступил в Йенский университет и изучал то ли юриспруденцию, то ли теологию — неизвестно. Но учился он недолго, может быть, год, а затем на одной из обычных для разгульных немецких студентов-буршей вечеринке в кабаке «У Розы» в завязавшейся драке заколол шпагой своего однокурсника и, опасаясь возмездия, бежал в Голландию, в Амстердам. В этом смысле судьба Остермана похожа на судьбу драчливого кенигсбергского студента Бирона, который за сходное преступление угодил в тюрьму. Остерман же успел скрыться и в 1703 году примкнул в Амстердаме к партии специалистов, которых вербовал будущий адмирал русского флота Крюйс для поездки в Россию. Зная, что царь Петр охотно берет иностранцев на службу, не вчитываясь пристрастно в их послужной список, Остерман отбыл в неизведанную страну, где и сделал блестящую карьеру благодаря своему уму, знанию иностранных языков, услужливости, гибкости, умению держать нос по ветру — словом, всем или почти всем необходимым качествам политика. Начав при Петре с должности переводчика, скромный выходец из Вестфалии постепенно вырос в фигуру чрезвычайно влиятельную на русском политическом Олимпе.

Прежде всего его отличала фантастическая работоспособность. По отзывам современников, он работал всегда: днем и ночью, в будни и праздники, чего ни один уважающий себя министр позволить себе, конечно, не мог. Работа с Петром, который хорошо относился к Остерману, огромный административный опыт, знание политической конъюнктуры помогали ему ориентироваться как во внутренней, так и во внешней политике. Особенно силен Остерман был как дипломат. Не менее пятнадцати лет он «делал» русскую внешнюю политику, и результаты этой деятельности для империи были успешны. Так, только благодаря усилиям Остермана Россия с 1726 года вошла в тесный союз с Австрией, что было новым словом в русской внешней политике и оказалось перспективным и чрезвычайно важным в предстоящей борьбе с османами за Северное Причерноморье, а также при разделах Речи Посполитой. Основу русской политики Остерман видел в трезвом расчете, прагматизме, умении завязывать союзнические отношения только с теми державами, которые могли быть полезны России. В своих записках о внешней политике Остерман тщательно, педантично, «по-бухгалтерски» анализировал, сопоставлял соотношение «польз», «опасностей», «генеральных интересов» России и ее возможных партнеров и так, в конечном счете, вышел на союз именно с Австрией, который, как мы знаем, продержался с некоторыми перерывами более ста лет. Осторожность, расчет — вот что внес во внешнюю политику Остерман. В одной из своих инструкций дипломатам он писал: «Наша система должна состоять в том, чтобы убежать от всего, ежели б могло нас в какое пространство (то есть ненужные проблемы. — Е. А.) ввесть». Собственно, в этом и состоял главный принцип поведения Остермана как политика и человека.

Несомненна ключевая роль Остермана в деятельности Кабинета министров. Формально не занимая в этом высшем правительственном учреждении первого кресла (оно было за Черкасским), Остерман сосредоточивал огромную власть, подавляя коллег своей колоссальной работоспособностью и умом. Не случайно, опасаясь роста влияния Остермана, Бирон подсадил в Кабинет свою, как тогда говорили, «креатуру» — Артемия Волынского, с помощью которого хотел «укоротить» Остермана или, по крайней мере, следить за действиями скрытного и осторожного вице-канцлера. Но Волынский оказался неудачным кандидатом на роль, отведенную ему Бироном. Он горячился, делал глупости, и в конце концов Остерман нашел способ избавиться от ненужного ему соглядатая и соперника. На должности кабинет-министра Остерман оставался тем, чем создала его природа и сформировал житейский опыт: хитрым, скрытным, эгоистичным человеком, беспринципным политиком, что делало его вполне типичным для той эпохи. При этом нужно особо отметить, что он входил в редкий ряд государственных деятелей XVIII века, которые не замарали себя взятками, скандалами с государственным средствами. Его жизнь полностью и целиком была поглощена работой и интригой. Все остальное казалось ему второстепенным и неважным.

Андрей Иванович, живя в России десятилетия, никогда не имел друзей, был всегда одинок. Да это и понятно — общение с ним было крайне неприятно. Его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство — анекдотично. Как правило, в самые ответственные или щекотливые моменты своей политической карьеры он заболевал. Внезапно у него начинался приступ подагры или хирагры или какой-либо другой плохо контролируемой врачами болезни, он надолго сваливался в постель и вытащить его оттуда не было никакой возможности. Так было, как уже говорилось, в 1730 году, так многократно повторялось и позже. Не без сарказма Бирон писал в апреле 1734 года Кейзерлингу: «Остерман лежит с 18-го февраля и во все время один только раз брился (Андрей Иванович ко всему был страшный грязнуля даже в свой не особенно чистоплотный век. — Е. А.), жалуется на боль в ушах (чтобы не слышать обращенных к нему вопросов. — Е. А.), обвязал себе лицо и голову. Как только получит облегчение в этом, он снова подвергнется подагре, так что, следовательно, не выходит из дому. Вся болезнь может быть такого рода: во-первых, чтобы не давать Пруссии неблагоприятного ответа…, во-вторых, турецкая война идет не так, как того желали бы».

Другой вид «болезни» нападал на Остермана в ходе переговоров, когда он не хотел давать требуемый от него ответ. Вот что писал об Остермане английский посланник Финч: «Пока я говорил, граф казался совершенно больным, чувствовал сильную тошноту. Это была одна из уловок, разыгрываемых им всякий раз, когда он затруднялся разговором и не находил ответа. Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало». Действительно, в своем притворстве Остерман знал меру: острый нюх царедворца всегда подсказывал ему, когда нужно, стеная и охая, нередко на носилках, отправиться во дворец. А как же иначе, если ты получаешь от государыни такое письмо: «Андрей Иванович! Для самого Бога, как возможно, ободрись и завтра приезжай ко мне к вечеру: мне есть великая нужда с вами поговорить, а я вас николи не оставлю, не опасайся ни в чем, и будешь во всем от меня доволен. Анна».

Императрица Анна весьма уважала Андрея Ивановича за солидность, огромные знания и обстоятельность. Когда требовался совет по внешней политике, без Остермана не обходились. Нужно было лишь набраться терпения и вытянуть из него наилучший вариант решения дела, пропуская мимо ушей все его многочисленные оговорки, отступления и туманные намеки. Остерман был хорош для Анны как человек, целиком зависимый от ее милостей. Иностранец, он, хотя и взял жену из старинного рода Стрешневых, но в силу своего нрава и положения оставался чужаком в среде русской знати, «немцем». Да и говорил он по-русски неважно. Княжна Прасковья Юсупова раз была допрошена Остерманом и потом вспоминала: «А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому, что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят: «Сто-де ти сюдариня, будет тебе играть нами, то дети играй, а сюда ти призвана не на игранье, но о цем тебя спросим, о том ти и ответствей».

Чем дальше он стоял от русской аристократии, тем плотнее льнул к сильнейшему. Остерман всегда делал это безошибочно. Вначале таким человеком был для Остермана петровский вице-канцлер Петр Павлович Шафиров, потом Меншиков, которого Остерман предал ради Петра II и Долгоруких. При Анне он заигрывал сначала с Минихом и долго добивался расположения Бирона, став его незаменимым помощником и консультантом. Но тот был тоже умен и Остерману особенно не доверял. Акивно участвовал Остерман в самых неприглядных политических процессах времен царствования Анны Иоанновны. Андрей Иванович часто по собственной инициативе брал на себя работу следователя Тайной канцелярии, проявлял себя как ревностный гонитель политических противников и просто жертв политического сыска. Понимая, что участие в делах малодостойных есть неизбежный удел политика, все же отмечу, что другие деятели того времени (Черкасский, Г. И. и М. Г. Головкины, Волынский) оказались в них почти не замешаны в отличие от Остермана, который вместе с начальником Тайной канцелярии генералом Ушаковым фактически руководил политическим сыском в 1730-е годы, сам вел допросы (выше приведен характерный для этого отрывок из показаний Юсуповой), составлял проекты решений по розыскным делам, готовил доклады для императрицы. Он приложил руку ко многим казням и ссылкам, которым подвергались неугодные режиму люди. Впрочем, так поступали многие политики того времени — они всегда помнили, что «если не они, то их»!

Особая сила Остермана-политика состояла в феноменальном умении действовать скрытно, из-за кулис. Особенно ярко это проявилось в 1727 году, когда он, облеченный особым доверием всесильного тогда временщика А. Д. Меншикова, был назначен воспитателем юного императора Петра II и, как казалось светлейшему, был безусловно ему лоялен. Однако вскоре выяснилось особое коварство Остермана, который сумел незаметно настроить мальчика против Меншикова и фактически организовать переворот, приведший к падению Меншикова, резкому усилению клана Долгоруких, фактической передаче всех важных государственных дел в руки Остермана. Интрига была проведена вице-канцлером так искусно, что Меншиков даже не заподозрил роли Остермана в обрушившемся на его голову несчастье и, уезжая в ссылку, просил его о содействии, вспоминая их прежние дружеские отношения. Известно также, что во многом благодаря интригам Остермана в анненское время не удалось восстановить своего положения после ссылки и бывшему начальнику и благодетелю Остермана П. П. Шафирову. Остерман незаметно, но последовательно «сталкивал» своего преемника на посту вице-канцлера с политического Олимпа, не давая тому возможности встать на ноги, хотя императрица Анна относилась к умному, опытному Шафирову неплохо. Не то чтобы Андрей Иванович был какой-то особенный злодей; он был не хуже и не лучше многих прочих тогдашних политиков, но сила его состояла в закулисных действиях, успехами в которых могли похвастаться не все. В 1740 году, когда политическая сцена расчистилась от сильных политических фигур, когда исчезли Бирон и Миних и у власти стояла слабая правительница Анна Леопольдовна, Остерман решил, что наступила его минута и, став первым министром, вышел из-за кулис на авансцену. Но это была серьезнейшая ошибка Остермана. Привыкший действовать за кулисами, в политический темноте, чужими руками, он оказался несостоятелен как публичный политик, лидер, не имея необходимых для этой роли качеств — воли, решительности, авторитета. И первый же политический шторм в виде дворцового переворота 25 ноября 1741 года, приведшего к власти Елизавету Петровну, унес Остермана в небытие. При этом новая государыня, зная истинную роль Остермана в политической возне вокруг нее в предыдущую эпоху (сохранились предложения Остермана выдать цесаревну замуж за границу, арестовать ее придворных, чтобы вынудить дать против нее показания и многое другое), оказалась злопамятной — Остерман был сослан туда, куда он раньше отправил Меншикова, — в Березов. Здесь Андрей Иванович и окончил свои земные дни в 1747 году.

«Тело Кабинета», или Как раздобыть «мешочек смелости»

Вернемся к началу анненского царствования, когда началась упорная борьба за место в высшем правительственном органе — Кабинете министров. Туда не удалось пролезть ни оказавшему в 1730 году услуги Анне Павлу Ягужинскому, ни Миниху, зато совсем легко туда проник князь Алексей Михайлович Черкасский — человек ленивый, дородный и не казавшийся особенно умным. С 1731 года он солидно восседал на заседаниях Кабинета, являясь, по словам одного тогдашнего шутника, «телом Кабинета» («душой» же Кабинета был назван Остерман). А между тем фигура эта весьма любопытна. Для князя Алексея Михайловича назначение в Кабинет было резким прыжком вверх по служебным ступенькам. В тяжелые времена реформ и переворотов особенно трудно удержаться на вершине власти и почти невозможно дожить без опалы и отставки до своей естественной кончины. Еще труднее до самого конца быть «в милости», окруженным официальным почетом, утешенным и приободренным неизменной лаской государя. К числу таких редких счастливцев русской истории относится князь Алексей Михайлович Черкасский. Из года в год неизменно и невозмутимо он вел заседания Кабинета, пересидев всех своих друзей и недругов, да еще пятерых самодержцев.

Современники и потомки суровы к Черкасскому. В нем они не видят никаких достоинств. Язвительный князь М. М. Щербатов писал о нем: «Сей человек — весьма посредственный разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий имя свое и гордящийся единым своим богатством». Сын боярина Михаила Яковлевича, он был потомком выходца из ханского рода Большой Кабарды, связанного родственными узами со знатнейшими родами России: один из его прадедов был женат на тетке первого царя династии Михаила Романова. Сам Алексей Михайлович был женат первым браком на двоюродной сестре Петра Великого, Аграфене Львовне Нарышкиной — дочери боярина Льва Кирилловича Нарышкина, а после ее смерти его супругой стала Мария Юрьевна Трубецкая — сестра фельдмаршала и боярина князя И. Ю. Трубецкого. Черкасский был фантастически богат. Его считали богатейшим человеком России, и действительно, он владел поместьями величиной с иные европейские державы и десятками тысяч крепостных крестьян.

И все же ни богатство, ни знатность, ни родство, ни тучность, ни тем более глупость обычно не спасали от опалы, гнева или недовольства самодержца. В личности Черкасского есть своя загадка. Приметим, что с юношеских лет он занимался государственными делами вместе с отцом — тобольским воеводой, боярином князем Михаилом Яковлевичем, и как второй воевода управлял Сибирью. В петровское время ему давали разные поручения, в том числе и руководство Городовой канцелярией. Это было такое учреждение, в котором не очень-то подремлешь на заседании — как известно, в строительных управлениях во все времена дым стоит коромыслом. А Черкасский руководил строительным ведомством целых семь лет! И царь был им доволен. Возможно, Черкасский не был так инициативен, как другие, ему, как писал один из современников, не хватало «мешочка смелости», но он явно сидел на своем месте, умел подбирать людей и успешно вел непростое дело.

Конечно, после смерти Петра Великого многие сановники задремали, расслабились. Но, как видно из документов, Черкасский дремал вполглаза. Этот флегматичный толстяк мог вдруг проснуться и произнести несколько слов, которые в устах несуетного и молчаливого вельможи звучали особенно весомо и авторитетно. Так, в начале 1730 года, когда верховники во главе с князьями Голицыными и Долгорукими фактически ограничили самодержавную власть императрицы Анны Иоанновны в свою пользу, все вдруг с удивлением услышали громкий голос князя Черкасского. Как уже рассказывалось выше, на встрече дворянства с верховниками именно он, а не кто другой, смело вышел вперед и потребовал от Верховного тайного совета, чтобы будущее государственное устройство России обсуждали не в кулуарах, не в узком кругу, а в среде дворянства. Потом он превратил свой богатый дом в своебразный штаб дворянских прожектеров и сам был автором проекта о восстановлении самодержавия. Вот и «мешочек смелости» нашелся!

«Затейка» верховников таким образом провалилась, а самодержавие было восстановлено. Все стало как прежде, и Черкасский мог вновь мирно дремать на заседаниях — императрица Анна Иоанновна, получив самодержавное полновластие, этой услуги Черкасскому не забыла. Любопытно, что шляхетская активность Черкасского в памятном 1730 году не была поставлена ему «в строку» при Анне (ведь тогда он не был сторонником неограниченной власти императрицы!), а наоборот, была воспринята как борьба с верховниками, что послужило ему, как и В. Н. Татищеву и некоторым другим активистам шляхетского движения, пропуском к чинам и должностям. Такой человек, как Черкасский, — родовитый, тесно связанный родственными и служебными узами со многими знатными вельможами, богатый и влиятельный — был весьма нужен Анне.

С 1734 года Черкасский стал канцлером. Однако он по-прежнему вел себя скромно и незаметно, подпевая сильнейшим да прислушиваясь к советам своего формального подчиненного — вице-канцлера Остермана. Всю оставшуюся жизнь один из лидеров 1730 года «таскал свое имя» (впрочем ни на кого не донося, никого не травя и не убивая) и мирно досидел на своем высочайшем в чиновной иерархии месте до самой смерти в 1742 году. Новая императрица Елизавета Петровна, как и все ее предшественники на троне, уважала солидного Черкасского. Наверное, в таком поведении Черкасского и состояло не понятое окружающими величайшее искусство политического выживания без пожирания ближних своих.

Ученый лукавый поп

Среди людей, окружавших трон Анны Иоанновны, непременно должен стоять, сверкая золотыми ризами, святой отец — без него православную государыню, главу Священного Синода, невозможно и представить. Он и стоит на нашей воображаемой картине, правда не очень близко от трона. В русской истории этот человек известен как архиепископ Феофан Прокопович. Датский путешественник Педер фон Хавен, побывавший в Петербурге в 1736 году, встретился с Феофаном, и архиепископ поразил датчанина изысканным обхождением, необыкновенными и глубокими знаниями, блистательным умом. Все это правда. Другого такого образованного человека в тогдашней России не было. Но не только образованностью, знанием десятков языков, умом прославился у современников Феофан Прокопович.

Он родился в Киеве, происхождение его темно — скорее всего Елисей (светское имя ребенка) был бастардом, незаконнорожденным. Он блестяще закончил Киево-Могилянскую академию, принял униатство, пешком прошел всю Европу, учился в Германии и в Ватикане: Но кончить там курс он не смог — с грандиозным скандалом его выгнали из Ватикана, точнее он сам бежал оттуда в Россию. Причина скандала нам неизвестна, но скажем сразу, что скандалы сопровождали Феофана в течение всей жизни. Может быть, причина их — в его особом темпераменте. Неслучайно его первый биограф академик Байер писал, что Феофан был «зеленоглазым холериком сангвинического типа».

Вернувшись в Россию, наш холерик стал профессором родной Академии в Киеве, а в 1709 году произошел крутой поворот в его жизни. На торжественном богослужении в Киеве по случаю Полтавской победы в присутствии Петра он произнес такую блистательную речь, что был тотчас замечен и приближен государем. Вероятно, царя привлек не только ум, талант и ораторские дарования Феофана, его способности бессовестно говорить грубую лесть, но и та услужливость интеллектуала, которая называется беспринципностью, бесстыдством — а это свойство таланта всегда бывает востребовано всякой властью. С тех пор Феофан служил Петру как один из главных церковных деятелей, во многом руками которых была проведена синодальная реформа Русской православной церкви, окончательно превратившая ее в контору духовных дел, послушную служанку самовластия. Человек из иной церковной среды, он был равнодушен к судьбе и истории Русской православной церкви и России и делал то, что ему прикажут, причем делал хорошо, умно и с несомненой пользой для себя. Феофан мог подвести теоретическую базу под что угодно. Когда от него потребовали обоснования самодержавия, это он сделал блестяще, доказав на множестве примеров, как благотворна для страны, народа единодержавная, никому не подчиненная сильная власть. Когда же от него потребовали обоснование вреда единодержавия патриарха в церковном управлении, он и это сделал так же блестяще, придя к обоснованному многочисленными примерами из истории выводу, что не видит «лучшаго к тому способа, паче Соборного правительства, понеже в единой персоне не без страсти бывает» (Духовный Регламент 1721 года).

В отличие от своих косноязычных русских иерархов, Феофан был блестящим проповедником, истинным артистом, он тонко чувствовал обстановку, умел найти такие яркие слова, что люди, его слушавшие, замирали от восторга, плакали от скорби, мысленно переносились за сотни лет и тысячи верст — и все это по мановению жеста, по воле слова и интонации Феофана. Всем была особенно памятна речь Феофана при похоронах Петра Великого в 1725 году.

Но насколько великолепен, возвышен был Феофан перед сотнями прихожан в сиянии праздничных риз, настолько ничтожен и мелок был он в обыденной жизни. «Карманный поп» был готов одобрить любое злодеяние, отпустить сильнейшему любой смертный грех. Стяжатель, честолюбец, он дрожал за насиженное возле трона место и был готов на все ради сохранения его. Множество врагов окружало и ненавидело этого выскочку, хохла, нахала. Не раз битый по левой щеке, он никогда не подставлял правую и давал сокрушительную «сдачу». Для этого он всегда дружил с начальниками Тайной канцелярии и всю свою жизнь сотрудничал с политическим сыском. По словам его биографа, он все время был в поле зрения сыскных органов — то как подследственный, на которого непрерывно доносили, то как доносчик, который доносил на других. После ссылки и заточения в 1725 году главы Синода архиепископа Феодосия Яновского — такого же бесстыдного проходимца, как и Феофан (последний приложил руку к этой опале), Феофан Прокопович занял место не только главы Синода, но и ближайшего сподвижника начальника Тайной канцелярии П. А. Толстого, а потом сменившего его генерала А. И. Ушакова как первейший эксперт в делах веры. До самой своей смерти в 1736 году Феофан тесно сотрудничал с Ушаковым, ставшим его приятелем. Феофан давал отзывы на изъятые у врагов Церкви сочинения, участвовал в допросах, писал доносы, давал советы Ушакову по разным проблемам и лично увещевал «замерзлых раскольников». Так, в 1734 году Феофан долго увещевал схваченного лидера старообрядцев старца Пафнутия, читая ему священные книги и пытаясь вступить с ним в беседу, но Пафнутий «наложил на свои уста печать молчания, не отвечал ни слова и только по временам изображал на себе крест сложением большаго с двумя меньшими перстами». Увещевание проходило в присутствии секретаря Тайной канцелярии, и Пафнутия спрашивали о местах поселения старообрядцев, о конкретных людях. Как и прежде него Феодосии Яновский, Феофан не только боролся рука об руку с Толстым и Ушаковым за чистоту веры, но и использовал могучую силу политического сыска для расправы со своими конкурентами в управлении Церковью. Слывя знатоком художественной литературы, поэтом, Феофан давал экспертные оценки и попадавшим в сыск произведениям. В 1735 году именно он оценивал лояльность изъятых у певчего двора Елизаветы Петровны пьес, которые там тайно ставили приближенные полуопальной цесаревны. Правда, туг лукавый поп вел себя осторожно, как говорится, по принципу «бабушка надвое сказала» — оценку пьес дал такую, чтобы и себе не повредить в глазах власть предержащих, и дочь великого Петра не слишком обидеть: ведь кто знает, что будет с нею завтра?

В быту Феофан не был аскетом, любил красивые вещи и изящные постройки. Его можно назвать истинным сыном своего гедонического века, и под его рясой билось горячее сердце великого грешника. Он страстно любил жизнь и считал смерть «злом всех зол злейшим», был убежден, что «блаженство человечества состоит в совершеннейшем изобилии всего того, что для жизни нужно и приятно». Но годы наслаждений, страха и подлостей, отчаянной борьбы за свое счастье подорвали здоровье Феофана, и датский путешественник видел не 60-летнего мужчину, а уже немощного старца, который умер в том же 1736 году. Великий грешник был похоронен в одной из святынь православия — новгородской Софии.

Отношения Феофана с Анной, которой он всячески угождал, не сложились. А ведь что только не делал Феофан, чтобы понравиться новой государыне! Вспомним, как он послал тайного гонца в Митаву с известием о «затейке» верховников. Он же агитировал в Москве в ее пользу, он явился к государыне с поздравлениями во Всесвятское, когда она оказалась на пороге Москвы. С этим связан интересный эпизод, который отметил, анализируя «Санкт-Петербургские ведомости», М. И. Фундаминский. В газете от 9 марта 1730 года сообщалось, что архиепископ Феофан поднес государыне «изрядно сочиненную и важную письменную речь, о которой Ея императорское величество свое всемилостивейшее удовольствие показать изволила». В следующем номере от 12 марта эта речь была опубликована (фрагменты ее цитированы выше). Это было в высшей степени подобострастное послание, в котором говорилось, что Бог, дав России Анну, «обвеселил нас». Но любопытно другое. Через полтора месяца, 20 апреля, газета дала уточнение, что для того времени было исключительным случаем. Из уточнения следовало, что речь эта была вручена государыне не в момент ее въезда в Москву, а раньше, что Феофан послал речь навстречу Анне и ее вручил по приказу Феофана «при приезде Ея императорского величества к Новугороду» тамошний епископ. Следует удивляться необыкновенной пронырливости и отваге льстивого попа, который рискуя многим (ведь в то время положение верховников было устойчиво), заслал свою речь к Новгороду, чтобы новая государыня сразу поняла, какой он горячий ее сторонник, и не забыла этого. А тут еще досадная ошибка в газете, которую Феофан потребовал исправить. И все эти титанические усилия выслужиться пропали даром. Конечно, Анна была довольна всем, что говорил Феофан о ней публично. А он, как понимает читатель из вышесказанного, разливался соловьем, провозглашая в каждой своей проповеди, что он, как и все верноподцаные, «обвеселен» явлением Анны, что все безмерно счастливы потому, что, наконец, «получили к заступлению Отечества великодушную героиню искусом разных злоключений неунывшую, но паче утвержденную». Тем не менее Анна не делала Феофана своим духовником, не привлекала его в свой ближний круг. При том, что она понимала его полезность для режима, всячески способствовала продолжению прежней, петровской (довольно жесткой) церковной политики. Но лично Феофан, с его иноземной ученостью, темным церковным происхождением, связями и репутацией был ей неприятен. В ее сердце были живы допетровские привязанности к тем людям из церковных кругов, которые окружали двор царицы Прасковьи и были втайне противниками церковных новаций Феофана и Петра Великого. Именно поэтому в окружении Анны появился другой, ранее малозаметный церковный деятель — архимандрит Варлаам.

С Варлаамом у Анны были давние отношения. Он, в миру Василий Антипеев, с 1692 или 1693 года занимал должность священника церкви Рождества Богородицы в Кремле. Это была традиционно придворная, «женская» церковь. Ее особенно часто посещали царицы и царевны. Вполне возможно, что именно отец Василий крестил царевну Анну, и уж точно известно, что он долгие годы был ее духовным отцом. В 1700 году отец Василий постригся в монахи Борисоглебского монастыря под Переславлем-Залесским под именем Варлаама и впоследствии стал его настоятелем. Тут с ним произошла довольно неприятная история. При строительстве церкви из земли были извлечены мощи древнего настоятеля этого монастыря Корнилия. В дело вмешалась сестра Петра I царевна Наталия Алексеевна. Она добилась перенесения мощей Корнилия в церковь. В итоге Корнилий был объявлен святым без утверждения Синодом, что вызвало резкую реакцию церковной конторы. Под удар попал именно Варлаам, который сообщил царевне, что лично собрал с груди нетленного тела «мокроту… и положил в пузырек стеклянный и тою мокротою помазал слепой девке глаза и оттого стала видеть». Формально, по канонам Церкви, это было чудо, позволяющее канонизировать Корнилия. Однако на дворе стояли петровские времена «борьбы с суеверием и ханжеством», и Варлааму с трудом удалось избежать серьезного наказания и то, наверное, благодаря своим старым знакомствам с царственными женщинами династии, духовником которых он был с самого начала своего служения в Кремле. К слову сказать, это приносило «батюшке» (так и называли его духовные дочери, в том числе и Анна) немало трудностей. Он даже проходил по делу царевича Алексея, который на допросе сказал, что исповедовался у Варлаама и в исповеди признался в утайке от Петра, что «желает он своему отцу смерти». Варлаам грехи Алексею отпустил, но по начальству о содержании исповеди, как положено, не сообщил. Однако причастность к делу несчастного царевича обошлась для Варлаама без последствий, и в 1726 году Екатерина I перевела Варлаама архимандритом Троице-Сергиева монастыря. С восшествием на престол Анны Варлаам стал вновь ее духовником, присутствовал при ее коронации в Кремле. Потом Анна вызвала Варлаама в Петербург, он был при дворе, объявлял ее волю членам Синода, что особенно не нравилось Феофану. Считается, что святители были в неприязненных отношениях, что и понятно: эти люди происходили из разных миров духовенства. Феофан в целом ориентировался на протестанский тип отношения государства и Церкви, Варлаам же считался сторонником старомосковского благочестия, был даже кандидатом в патриархи (по крайней мере, об этом шли разговоры в церковной среде), хотя лично как защитник этого благочестия в пору продолжения гонений на Церковь замечен не был. Близкий к Феофану Антиох Кантемир написал сатиру на Варлаама, рисуя его лицемерным пастырем, который публично отказывается от вина, а сам дома съедает каплуна и запивает его бутылкой венгерского. Особого доверия эта сатира, сочиненная с явного одобрения Феофана, который предстает у Кантемира как образец духовного пастыря, конечно, не заслуживает, но все-таки манера подчеркнутого благочестивого поведения Варлаама, несомненно нравившаяся императрице, видна здесь отчетливо:

Варлаам смирен, молчалив, как в палату войдет Всем низко поклонится, ко всякому подойдет, В угол свернувшись потом, глаза в землю вступит; Чуть слыхать что говорит, чуть как ходит, ступит. Бесперечь четки в руках, на всяко слово Страшное имя Христа в устах тех готово. Молебны петь и свечи класть склонен без меру.

В сатире проявилось почти не скрываемое раздражение покровителя Кантемира Феофана, который по своему темпераменту, образу мысли и почти светской жизни, не мог соблюсти даже показного благочестия и поэтому не видел подлинного и у других. По некоторым данным видно, что пребывание при дворе было тягостно Варлааму и, в конце концов, он отпросился из Петербурга в Троице-Сергиев монастырь. В годы, проведенные при дворе, летом он жил на приморской даче, построенной недалеко от Стрельны еще для сестры Анны Иоанновны Екатерины, умершей в 1733 году. В 1734 году императрица разрешила разобрать и перевести к даче деревянную Успенскую церковь из загородного дома своей покойной матери, царицы Прасковьи Федоровны. На следующий, 1735 год, Анна приезжает к Варлааму в день празднования памяти преподобного Сергия Радонежского и обедает у «батюшки». Постепенно резиденция императорского духовника превратилась в монастырь, формально являвшийся подворьем Троице-Сергиева монастыря. Там были выстроены кельи, каменный дом для настоятеля, сюда из других мест переселили монастырских крестьян. Так возникла Троице-Сергиева пустынь, ставшая усыпальницей очень многих знатных семейств. Здесь похоронен и последний фаворит Екатерины II Платон Зубов, и десятки других очень известных людей Российской империи…

До самой смерти Варлаама в 1737 году Анна писала ему кроткие письма, трогательно заботилась о «батюшке». Когда тот отправился из Петербурга в Москву, императрица предупреждала главнокомандующего Москвы Салтыкова: «Не оставьте ево и в чем ему нужда будет вспоможение чинить». После же Варлаама другого духовного отца, к которому бы императрица проявляла такое расположение, уже не нашлось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад